Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гусман де Альфараче. Часть вторая - Матео Алеман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так я, несчастный, и стоял возле двери, в перепачканной одежде, весь в нечистотах, — вообразите сами, какой у меня был вид, — и в великом страхе прислушивался, как шумит за дверью уличный сброд, жаждавший полюбоваться моей новой ливреей, а лучше сказать — ливером. Очевидцев моего позора было немало, все они толпились возле дома и, собирая вокруг себя кучки зевак, рассказывали им про мое приключение; в городе многие меня недолюбливали; эти с удовольствием останавливались послушать, громко хохотали и очень, видимо, веселились.

Я готов допустить, что они были вправе так себя вести, ибо я успел кое-кому насолить, и теперь мне мстили за обиды. Как сказано в романсе:

И врачи и доброхоты обступили труп с волненьем. Кто зарыть его не хочет, кто торопит с погребеньем.

На улице было полно народу, но больше всех неистовствовали мальчишки, из тех, что гнались за мной с улюлюканьем и свистом. В толпе громко кричали:

— Гоните его из дому! В шею! Пусть-ка этот пачкун покажется в своем новом наряде!

Вне себя от злости я скрежетал зубами. В толпе честных горожан были и молодчики вроде меня, эти были на моей стороне. Они за меня заступались и старались угрозами припугнуть буянов, но те распоясались до того, что начали швырять в дверь булыжниками, чтобы заставить хозяина поскорей меня вытолкать. Я их не порицаю и не хочу оправдывать себя: на их месте и я не пожалел бы отца родного. Подобное зрелище не карнавал, его не каждый год увидишь, и нетрудно понять, что им хотелось на меня поглазеть.

Скажу не хвастая — и даже готов побиться об заклад, — что если бы я тогда согласился показываться за деньги, то мог бы недурно заработать: ведь я был похож не на человека, а на ком грязи, на котором, как у негра, сверкали только глаза и зубы, потому что я вывалялся в самой глубокой луже, посреди улицы. Правда, я соскреб с себя глину лезвием шпаги, сколько мог, но толку от этого было мало. Платье мое насквозь пропиталось грязной жижей. Зато с меня по крайней мере больше не капало, словно из охапки мокрого белья, которое несут из прачечной.

Когда стемнело и народ понемногу разошелся, я наконец выбрался на улицу, да таким страшилищем, что не приведи бог злейшему моему врагу. Но, как говорят себе в утешение люди, нет худа без добра; в тот день судьба, как видно, задумала поиграть со мной в кошки-мышки: обрушив на меня столько бедствий, она затем решила облегчить мою участь и послать на подмогу ночь, притом весьма темную; толпа рассеялась, и я смог убраться подобру-поздорову, улизнув от карауливших меня мальчишек.

Я шел быстрым шагом, стараясь остаться неузнанным и, так сказать, убегая от себя самого, потому что был отвратительно грязен и распространял смрад. Из-за этого я и не мог пройти незамеченным: где бы я ни появлялся, меня выдавало зловоние, и прохожие подозрительно оглядывались в мою сторону.

Одни говорили:

— Бросьте его, пусть идет с богом! Видно, животом мается.

Другие:

— Да вы не удерживайтесь и не бегите так! Все равно хуже не будет!

Третьи зажимали нос и восклицали:

— Фу! Что он наделал! Вот до чего доводит кающихся самобичевание! Возьмите-ка ноги в руки, приятель, и поскорей умойтесь, пока вас не стошнило.

Каждому было до меня дело, каждый находил, что сказать, а иные даже спрашивали:

— Почем фунт д.....?

Я отмалчивался, ничего не отвечал задирам, не дававшим мне спокойно идти своей дорогой, проглатывал насмешки, словно смиренный монашек, и, сгорбившись, спешил дальше.

Больше всего боялся я собак, гнавшихся за мной по пятам; видя, что я припускаю все быстрее, они лаяли со злобным остервенением, особенно дворняги, и хватали меня за икры. Я не решался их отгонять из боязни, что на шум сбежится целая орава больших злющих псов и они растерзают меня как новоявленного Актеона[34].

Но вот

После всех несчастий этих я добрался до Севильи[35].

Я пришел домой и незаметно проскользнул наверх. Увы! Я мог бы почесть себя счастливцем, если бы тогда же попал в комнату! Я сунул руку в карман, чтобы достать ключ, но его там не оказалось. Полез в другой карман — и там нет. Попрыгал на месте, думая, что ключ, может быть, провалился в штанину, — нет как нет. Наверно, я выронил его в том доме, где прятался от погони, когда вынимал платок, чтобы обтереть лицо и руки. Это новое несчастье совсем меня сразило. Возведя глаза к небу, я в отчаянии простонал:

— Погибший я человек, жалкий горемыка! Что мне делать? Как быть? Куда бежать? Что со мной будет? Как поступить, чтобы слуги и пажи не узнали о моей беде? Как скрыть это происшествие? Ведь они затравят меня насмешками! Чужим я сказал бы, что они все сочиняют, а что скажешь своим, когда они захватят меня здесь в таком виде? С чужими можно найти выход: в одном признаться, в другом нет, а дома меня изловят с поличным, доказательства налицо, возразить нечего — тут не отвертишься, не отопрешься.

Собратья мои будут на седьмом небе, созовут своих дружков-приятелей, и все сбегутся глазеть, и зубоскалить, и жужжать вокруг меня, точно пчелиный рой вокруг матки. Пропал я! Моя утлая ладья зачерпнула бортом, и нет на свете кормчего или рулевого, который сумел бы ее спасти!

Так я причитал, совсем позабыв о славе, ходившей обо мне по всему Риму, и обвиняя во всем злой рок — до того поглупел от горя. Ох! Если бы мы, по милости божьей, так же трепетали угрызений совести, как боимся телесных увечий! Но мы поступаем, словно домовладелец, который стал бы усердно подбирать мусор с улицы и заметать к себе в дом. Пока я роптал на судьбу и оплакивал свои горести, мне пришло на память одно происшествие, случившееся незадолго до того в Риме, и я немного утешился и приободрился, готовясь встретить грядущее. Вот какая это была история.

Некая знатная сеньора поплатилась за невоздержность своего языка: ее ранили кинжалом в лицо по наущению другой придворной дамы; удар пришелся посередине лица, изуродовав нос и обе щеки. В то время как ей оказывали помощь и накладывали шестнадцать или семнадцать швов, она с плачем говорила: «Ах, что теперь будет! Господа, ради бога, не говорите ничего моему мужу!» Один из присутствовавших, человек весьма язвительный, отвечал: «Если бы то, что у вас на лице, было бы под юбкой, то беду еще можно бы скрыть; но ежели шрамы таковы, что их никакой мантильей не прикроешь, то о чем вы нас просите?»

Я решил, что глупо и бессмысленно стоять перед дверью и попусту убиваться: раз беду не скроешь и не утаишь, надо идти на хитрость — опередить насмешников, первому посмеяться над собой и представить дело в забавном свете; я сам обо всем расскажу, прежде чем надо мной начнут глумиться, смакуя и расписывая мое приключенье, ибо лучше на свет не родиться, чем терпеть такое поношение.

Если хочешь, чтобы люди поскорей забыли данное тебе обидное прозвище, обрати его в имя. И наоборот, чем сильнее стремится человек избавиться от клички, тем крепче она к нему прилипает и остается за ним и всем его потомством до пятого колена; а потомки будут гордиться, словно фамильным гербом, тем самым прозвищем, которого стыдился их предок. Это случилось и о моим скромным сочинением: я назвал себя «Наблюдателем жизни человеческой», а люди окрестили меня «Плутом», и нет мне отныне другого прозвища.

Я был в сомнении, не зная, на что решиться. Однако рассудив, что нет на свете лучшего прибежища в годину бедствий, как объятия друзей, — хотя у меня их было мало и ни на одного я не мог рассчитывать, — я положил обратиться за помощью к одному из моих товарищей-пажей, который всегда клялся мне в дружбе. Я постучался к нему, он меня впустил. У него-то я и прятался все время, пока взламывали мою дверь. Представьте себе, в каком я был виде, если не решался даже присесть в его комнате, чтобы не причинить ему неудовольствия, испоганив его сундучок отпечатком своих грехов. Однако невозможно было проделать все так, чтобы весть о моих злоключениях не достигла ушей сеньора. Горе тому дому, где слуги не стараются угодить своему господину, хотя бы пересказывая ему все домашние новости и сплетни, если он, разумеется, не позволяет им лишнего и не становится игрушкой в их руках.

По этому признаку можно узнать, что за человек их хозяин, любят ли они его, с охотой ли служат. И плохи его дела, если он надеется взять строгостью и подменить любовь страхом; этим ничего не добьешься. У слуг сердце благородное, и добиться от них повиновения можно только добром.

Не успел я умыться и переодеться, как господину моему стало известно, что я вернулся домой такой грязный, словно побывал в клоаке. Однако слуги знали следствие, но не знали причины. Это давало мне простор для уверток и выдумок. Хозяин спрашивал у всех домочадцев, что со мной случилось, но они ответа ему не дали и рассказали только то, что видели своими глазами. Он подумал (как после сам мне говорил), что меня поймали в доме Фабии и хотели проучить за все мои проделки, я же вырвался из рук преследователей и, спасаясь бегством, упал в грязь; могло быть и так, что мне пришлось драться с погнавшимися за мной слугами, и они меня повалили и выпачкали в грязи, а потом отпустили, опозоренного, но живого. В это самое время я был занят сходными мыслями и тоже спешил придумать какую-нибудь правдоподобную историю, чтобы все объяснить и уладить; получалось у нас не совсем одинаково, но похоже, и мы различными путями шли к одной цели. Разница была лишь та, что господин мой из осторожности приготовился к худшему, я же из тщеславия старался придумать что-нибудь менее оскорбительное для моего самолюбия.

В ту ночь хозяин работал у себя в кабинете, но тотчас послал за мной, отложив в сторону бумаги; когда я к нему явился, он не сказал ни слова, пока все посторонние не удалились и мы не остались с ним наедине. Тогда он спросил, при каких обстоятельствах я упал и где это произошло. Я ответил, что в ожидании условного знака стоял в подворотне на другой стороне улицы, как вдруг в дверь выглянула камеристка Николетта и стала махать мне руками, чтобы я поскорее подошел. На радостях я пустился прямо через улицу, чтобы не тратить времени на обход по более сухому месту, неосторожно наступил на камень, он подо мной закачался, я потерял равновесие, не смог удержаться и плюхнулся прямо в лужу. Николетта же, заметив, что к месту происшествия сбегается народ, захлопнула дверь, и мне пришлось вернуться ни с чем.

Тогда он сказал:

— Ну, это еще полбеды. Не везет нам с этим делом, Гусманильо. Ты приступил к нему, как видно, в недобрый час и к тому же во вторник. Беда случилась с тобой по моей милости и у меня на службе.

— Не будем считать эту маленькую неудачу бедой, ваше сиятельство, — отвечал я, — и заносить ее в графу несчастий. Может статься, вышло бы много хуже, если бы я добился цели. У нас в Испании говорят: ногу сломать — к счастью. Муж был дома, а я ведь не знаю, зачем меня звали; кто поручится, что меня не ждала западня? Пока я беседовал бы с сеньорой, радуясь своей удаче, нас могли услышать — вот тогда мне пришлось бы худо.

Ведь я уже давно верчусь около их дома, и об этом ходит немало разговоров. Правда, многим известно, что я ухаживаю за Николеттой, но другие этого не знают и думают, что тут пахнет кое-чем похуже. Уже с неделю «славный старец дон Бельтран»[36] при встрече со мной кривится как середа на пятницу. Раньше он всегда вступал со мной в беседу, расспрашивал, какие дамы блистают нынче при дворе и не появилась ли какая-нибудь новая красавица испанка; а теперь никогда не останавливается поболтать, а если я снимаю шляпу и отвешиваю поклон, притворяется, что не замечает меня, и проходит мимо с таким видом, словно аршин проглотил.

Так я говорил, а господин мой внимательно слушал, время от времени приподнимая брови, из чего я заключил, что он не пропускает мои слова мимо ушей. Я прочел его мысли и разгадал намерения: он опасался за себя и за честь своего дома; его добрая слава могла пострадать от огласки, поскольку оскорбленное семейство состояло в родстве с самыми влиятельными и видными лицами в городе.

Я же постарался подлить масла в огонь такими речами:

— Ничто на свете не может смутить или напугать меня: я давно знаю, что судьба ко мне беспощадна, и всякий, кто имеет со мной дело, рискует жизнью и ставит на карту свою честь. Но у меня достанет мужества спокойно встретить любой удар, ибо горький опыт научил меня переносить страдания с твердостью и не терять надежды. Я всегда готов к худшему и вместе с тем верю в удачу и потому спокойно иду навстречу своей судьбе, удары коей никогда не бывают страшнее ее угроз. Но если бы я пал духом, злой рок преследовал бы меня свирепо и неотступно.

Все случившееся — пустяк, и вторник тут ни причем: я не верю в приметы, да и вашему сиятельству не пристало быть суеверным Мендосой[37] и повторять бредни испанцев насчет вторника, как будто этот день заклеймен каким-то особенным проклятьем, а другие дни — лучше. Но если и так, пусть проклятье падет на меня одного, пусть на мою голову обрушатся какие угодно грозы — я не пророню ни единого слова, которое могло бы причинить вам ущерб. Не придавайте значения пустякам, ваше сиятельство, все это вздор. Я же готов служить вам верой и правдой до конца моих дней, что бы ни случилось и чем бы это ни кончилось. А впрочем, на вашем месте я не только бы оставил это дело, но не стал бы вообще появляться на той улице, чтобы не давать пищи пересудам. Да и хлопоты наши ни к чему не ведут. И то сказать, если из тысячи дней невозможно выбрать ни одного подходящего для свидания, то ведь и всей жизни не хватит и придется увековечить ваше ухаживанье наподобие майората, чтобы плодами его могли воспользоваться наследники.

Право же, в Риме можно найти кое-что получше и притом без всяких убытков, трудов и опасностей. Не знаю, а только со мной так не бывает: я не влюбляюсь, а перепархиваю с цветка на цветок, и в этом не отличаюсь от других моих земляков. Я все равно что нож бахчевника: вырезаю кусочки на пробу то из одной дыньки, то из другой. Сегодня здесь, завтра там. Подолгу на одном месте не застреваю и горя не ведаю: сплю и ем исправно, в разлуке не вздыхаю, при свидании позевываю и расправляюсь с ними без церемоний.

Ваше сиятельство — дело другое. У вас все по-рыцарски, на благородный манер. Вы, как и следует могущественному сеньору, пренебрегаете легкой добычей и, словно кречет в погоне за цаплей, готовы преследовать свою жертву за облаками, ни на что невзирая и обо всем позабыв. Впрочем, вам это к лицу; упорство — украшение сильного.

— Нет, Гусманильо, плохо ты разбираешься в этих делах, — возразил мой сеньор. — Это далеко не так; в наше время ничто не может причинить человеку с положением такого вреда и позора, как иной мелкий грешок. Люди моего звания обязаны заботиться о том, чтобы одеяние их не уступало сану, ибо судить о последнем будут по первому. Мельчайшие брызги расползаются в большие пятна. От ничтожного дуновения начинают гудеть органные трубы. Поверь: если бы честь моя не была тут замешана и, в особенности, если бы не данное Николетте слово, что ты посетишь от моего имени сеньору Фабию, я бы не задумываясь бросил эту затею. Но мне не хочется, чтобы дама приписала это слабости характера или малодушию и могла упрекнуть меня в непостоянстве, — дескать, я ветрен, как мальчишка, и в сердце моем любовь держится, как вода в решете. Она, пожалуй, подумает, что я хотел только испытать ее, посмотреть, что она скажет, а потом над ней посмеяться: ведь едва она подала мне надежду, я тотчас ею пренебрег и остановился на полпути.

Мало того что мы, как ты говоришь, весьма несчастливо приступили к делу; я и сам не настолько ослеплен, чтобы не видеть правды: муж этой дамы — один из самых влиятельных сеньоров в Риме, человек знатный, сановный, богатый; и поэтому всякий, кто притязает на благородный образ мыслей, обязан его уважать и оберегать от оскорблений. Положим, она молода и, несомненно, ищет случая развлечься; но это вовсе не значит, что именно я должен доставить ей случай и домогаться ее любви в ущерб моему званию, чести ее супруга и благополучию всей их фамилии.

Как часто мы, мужчины, обращаем свой взор на предмет случайный, упорно добиваясь победы, которая вовсе того не стоит, и не отступаемся единственно ради того, чтобы не прослыть растяпами или слабосильными трусишками! Однако если при столь великом усердии мы до сих пор не поколебали целомудрия этой сеньоры и усилия наши так дешево стоят и так дорого обходятся, я готов признаться, что влечение мое к этой даме было подобно пороху: оно вспыхнуло внезапно, охватив пожаром рассудок, и так же быстро погасло; я вижу, что творю зло, и простираюсь ниц в знак раскаяния и смирения.

Охотно последую твоему совету и откажусь от погони за добычей, которая не дается в руки; напротив, я поступлю с этой сеньорой, оказавшейся в моей власти, как благородный ястреб, который по собственной воле отпускает свою жертву;[38] этим я положу конец порочащим ее слухам и сделаю все, чтобы спасти ее честь и мое доброе имя.

Услышав такие речи, я возликовал: предо мной распахнулись райские врата — я был спасен. Одобрив всей душой намерение сеньора, я постарался облегчить ему отступление, не ради него, а ради себя, и сказал следующее:

— Ваше сиятельство говорите и поступаете сейчас сообразно вашему достоинству. Хотя приятно достичь желаемого, но еще приятнее, на мой взгляд, сознавать, что мы способны подчинить своей воле низменные страсти, особенно когда потворствовать им опасно. Вы рассудили как христианин; решение ваше — плод светлого ума. Не будем же с ним медлить, положитесь на меня, ибо я верный ваш слуга, и если порой, в угоду слабостям господина, готов взять на душу грех, то с тем большим усердием, вернувшись на путь истинный, буду трудиться во исполнение его благих намерений.

С тем он меня и отпустил, проговорив:

— Ступай с богом и не хлопочи более об этом деле, памятуя, что честь моя в твоих руках.

ГЛАВА VII

Слухи о приключении Гусмана де Альфараче разносятся по всему Риму, и он принимает решение уехать во Флоренцию; некий воришка набивается к нему в друзья с намерением обокрасть

Я часто размышляю о том, как ослепляет влюбленных страсть. Невольно задумаешься над примером моего господина, доверившего мне свою честь, словно я был способен не замарать ее. Грустно становится, как вспомню, что, будучи отъявленным лгунишкой, я сумел войти к нему в милость; со мной обсуждались важные дела; мне доверялись тайны и все достояние; к мнению моему прислушивались и со мной считались. А как я злился, когда мне говорили неправду, хотя от меня самого никто никогда не слышал слова правды без примеси лжи!

Я был способен навеки возненавидеть человека, один-единственный раз прилгнувшего мне. Удивительного тут, впрочем, мало: не только я, но и все те, кто сам не может похвалиться щепетильностью, требуют от других безупречной честности, для себя же не видят в том никакой нужды и беспрестанно лгут. Они посулят горы золота, а не дадут и ломаного гроша, если вам что-нибудь от них понадобится и вы попросите их о самом пустячном одолжении. Сколько тут будет уверток, отговорок, отсрочек, сколько обещаний, исполнения которых вы дождетесь не скорее, чем Ной своего ворона[39]. Если же в ваших услугах нуждаются они и вы не сделаете все минута в минуту, если хоть немного промедлите, запоздаете с обещанным и отсрочите исполнение на один только час, вас ославят на весь свет, утверждая, что вы не хозяин своему слову и нечестный человек.

Так же поступал и я, думая про себя: «А с какой стати я буду воздерживаться от лжи? Пусть вранье считается гадким пороком и низостью, мне-то что до этого? Какая разница, правду я говорю или неправду, раз я уже вошел в доверие? Господа так ослеплены страстями, что если даже воочию убедятся в моей нечестности, то не захотят поверить своим глазам. Какой такой чести я лишусь? Чье доверие утрачу? Все и так знают, что я за птица, а любят, ценят, кормят меня именно за то, что я лгу. Так уж устроен свет; ложь и лесть — любимая пища наших властелинов. Но попробуй скажи им, чтобы перестали играть в карты: владения их разорены, а подданные обнищали; чтобы вели себя достойно на улице и в церкви, ибо ветреность их неприлична и вводит в соблазн; чтобы не сорили деньгами, губя свое богатство и самих себя; что, если хватает на мотовство, должно хватить и на жалованье слугам, а между тем челядь у них ходит оборванная и голодная; что если им дана власть и влияние, то пусть позаботятся о бедняках; что если они имеют доступ к государям, пусть ищут себе верных и достойных друзей, ибо фортуна переменчива и счастье непостоянно; чтобы хоть в праздники поднимались пораньше и не опаздывали к мессе, а заодно и исповедовались как следует быть, а не для того только, чтобы поскорей отделаться, словно они лишь по названию христиане; ведь есть и такие, что исполняют свои обязанности ровно настолько, чтобы их нельзя было уличить в неверии; попробуй напомнить им, что они всего лишь люди, и если уже не молоды, то невдолге встретятся со смертью лицом к лицу, ибо стоят одной ногой в могиле. Приговор им вынесен, и подобно тому, как осужденные на казнь расстаются с товарищами по острогу и те прикалывают к их одежде прощальные значки, точно так и эти греховодники должны готовиться к разлуке со зрением, слухом, вкусом, сном; о смертном приговоре ежечасно напоминают им то почки, то печень, то мочевой пузырь; сдает желудок, уходят силы, холодеет кровь, выпадают зубы, кровоточат десны — оседает фундамент, гниют потолочные балки, и нет таких подпорок, что поддержали бы падающую стену, остов расшатан до основания, покосился и рухнул весь дом.

Что же говорить о юноше, молодом, дерзком и бесшабашном; подступитесь-ка к нему, попробуйте его вразумить, доказав, что он и сам не ведает, кто ему друг, а кто враг: ведь довольно ему не то сказать, не так взглянуть, не туда ступить, некстати прихвастнуть или забрести куда не следовало, и его недолго думая заколют кинжалом, и он не успеет ни причаститься, ни воззвать к милосердию всевышнего. Пусть-ка поразмыслит и над тем, что со временем портится кровь и накапливаются вредные соки; живет он беспутно, много ест, мало работает, и его хватит апоплексия или прикончит другая хворь: смерть не разбирает, что ягненок, что баран. Пусть не думает, что если у него крепкие руки, стройные ноги, сильное тело и здоровая голова, то все это останется при нем навсегда и пребудет навеки неизменно.

Я так и слышу его ответ: «Ты бедняк — вот и готовься к смерти и другим напастям; а я богат, здоров, умен, силен, знатен. Я живу в хорошем доме, сплю на хорошей постели, ем что хочу, делаю что вздумается, а где нет тяжких трудов и лишений, там нет старости и неоткуда взяться смерти».

Несчастный глупец! Самсон, Давид, Соломон и Лазарь[40] были куда лучше тебя, умнее, сильнее, красивее, богаче — и все же умерли, когда пробил их час. От Адама до нас прошли сонмы людей, и ни один не жил больше положенного срока.

Но они думают иначе, и кто отважится сказать правду наперекор их воле? Пусть об этом печалится Варгас![41] Проповедуй, кому себя не жаль. За меньшее волокут на плаху. С сильным не вяжись, а с правдой не шути.

Я не нанимался говорить им, на свою голову, то, чего они не желают слышать. Довольно с меня понимать, что все кругом обман и всякий лжет. Это я готов повторять хоть тысячу раз и буду вновь и вновь возвращаться к этой истине, ибо одну ее надо крепко уразуметь и не требовать того, чего нет и быть не может.

Кто думает, что свеж и здоров, что соки его тела полны жизни и смешаны должным образом, тот-то и есть самый хилый и погибнет скорей других. Нет столь несокрушимой силы, что могла бы устоять против дыхания болезни. Мы созданы из праха: дунет ветер и развеет прах по земле. Не обманывайте же себя, не мните, будто вы не то, что вы есть, и не вверяйтесь обольщениям плоти.

Но они твердят тебе то же, что и другим: коли тебе дана власть — делай что вздумается; если ты нарядный кавалер — гуляй и веселись; красив и богат — распутничай; знатен — презирай других, и пусть никто не посмеет равняться с тобой; тебя оскорбили — не прощай обиды; ты правитель — правь себе на пользу, ничем не смущаясь; ты судья — порадей приятелю и плюнь на закон; ты в чести у великих — пользуйся случаем, попирай бедняка, ибо твое имя, твое звание, твой сан и твое могущество столь высоки, что он не посмеет прийти и потребовать назад свои деньги и украденный тобою плащ.

Нет, милостивые сеньоры, что бы вы о себе ни воображали, на деле все далеко не так, и самый лучший из вас, как он ни хорош, все-таки не более чем горсть праха. Выбирайте, из какого праха хотите быть сотворены: из пыли земной или из остывшего пепла? Ибо третьего не дано. И если из пыли земной, то извольте припомнить, что господь создал вас из увлажненной грязи, ибо земля без воды бесплодна; а это значит, что и ныне вы должны увлажнять себя для жизни небесной, познавая самих себя; если же ваш бренный прах иссушен пороком и вы не окропите его небесной росой святых помыслов, не оросите добрыми делами, не простите обидчикам и не вымолите прощения у обиженных, уплатив тем свой долг и покаявшись от всего сокрушенного сердца, то станете лишь кучками остывшего пепла. И поступят с вами, как с обычным пеплом, из которого изготовляют мыло для отмывания пятен, а остатки выбрасывают на помойку… Ваш пример да послужит уроком для тех, кто стремится спасти свою душу, а вам одна дорога: в жерла адских печей. Все это истинная правда, и давно уже пора высказать ее вам в глаза. Если в молодые годы я лгал, то ныне опыт жизни и подступающая старость открыли мне, сколь тяжек был мой грех.

Вы же не надейтесь, что вам, как и мне, господь отпустит долгий срок жизни и что вы еще успеете замолить грехи, отложив покаяние на старость: налетит ураган и умчит вас во цвете лет. Ни моя жизнь, ни ваша не заговорена. Мы, люди, все равно что куры на птичьем дворе: камнем ринется ястреб с неба и унесет, которую наметил; а не то придет хозяин и зарежет первую попавшуюся; ни одна не ведает своего часа, и все сгинут одна за другой».

Впрочем, я увлекся своими мыслями и не заметил, что сбился с дороги. Но ведь ты сам знаешь, что задача моя — создать совершенного человека, и всякий раз, как на пути попадется подходящий камень, я подбираю его и кладу к другим. В этих находках весь смысл моих странствий; каждая приближает меня к цели. Но пусть ноша полежит пока здесь; я вернусь за ней, как только найду время, и думаю, что ждать придется недолго.

Итак, повторяю, что тогда я был насквозь пропитан ложью. С одними свистал соловьем, с другими каркал вороной. Не всякому можно и должно говорить все. Вот почему я не любил упоминать о своих делах и никогда не рассказывал о них подробно. Одним плел одно, другим другое и всегда привирал. Однако кто врет, должен памятлив быть; я же сегодня врал на один манер, а завтра перевирал на другой. Это было замечено, и словам моим перестали верить, более полагаясь на слухи. Домочадцы сходились на том, что со мной случился какой-то конфуз. Но каждый судил и рядил об этом по-своему, вкривь и вкось, как все мы судим о чужих делах.

В те дни в Риме только и было разговоров что о моей особе. Горожане рассказывали друг другу о происшествии в переулке и смаковали, словно подливу, грязь, в которой я искупался. Господин мой все это знал, но, как человек рассудительный, молчал. Иной раз неведенье — лучшее прибежище для сеньора, ибо осведомленность обязывает его вершить суд. Итак, хозяин мой притворялся, будто ничего не знает, но не так ловко, чтобы не выдать себя невзначай усмешкой или взглядом. Он вспахивал ниву, и я шел по проложенной им борозде: ему было на руку притворяться, а мне — все отрицать. Домашние тоже помалкивали, но, как известно, шила в мешке не утаишь.

Нашелся у него благожелатель (а мой, стало быть, лиходей), который, оставшись с ним наедине, посоветовал прогнать меня со двора и тем оградить свое доброе имя и высокое звание, ибо о господине моем тоже начинали судачить, и каждый мог истолковывать его поведение как вздумается; а ведь кабальеро его звания обязан ревниво блюсти свою честь и оберегать ее от малейшего пятна.

Не знаю, в таких ли именно выражениях подавались ему благие советы. Впрочем, что бы там ни говорили, господин мой, без сомнения, знал все наперед, и ему было крайне неприятно выслушивать подобные речи. Мне он не говорил ни слова и ни в чем не переменил своего всегдашнего обращения. Но под предлогом великого поста сидел дома и перестал бегать за женщинами.

Так все и тянулось. Однако, прослышав о скандалах, происходивших со мной всякий раз, как я выходил на улицу, слуги обнаглели, хихикали мне вдогонку и отпускали по моему адресу остроты; шуточки их были нешуточные, и я ходил весь исполосованный ими, словно ударами плетей. Куда бы я ни кинулся, где бы ни искал защиты — отовсюду навстречу мне неслось громогласное эхо, обличавшее мои грехи.

Однажды меня окружили глумливые мальчишки и другой уличный сброд и довели до такого исступления, что я едва не потерял рассудок. Правильно ответил один человек на вопрос: «За сколько времени умный может рехнуться?» — сказав: «Смотря по тому, как допекут его мальчишки». Вот когда я почувствовал, что волны захлестывают меня с головой, что я захлебываюсь и тону и что больше терпеть невозможно.

Я начал было отбиваться, швыряя в них камни, но тут на помощь мне подоспел какой-то юноша, одних со мною лет, миловидный, нарядно одетый, но, как видно, неробкого нрава. С двумя-тремя своими приятелями он пошел против всех и стал меня защищать: они вступили в перепалку с моими преследователями и, пустив в ход кулаки, разогнали мальчишек и утихомирили забияк. Затем, поручив своим друзьям отвлечь толпу, молодой человек успокоил меня и проводил до самого дома. Я не хотел отпускать его без подарка, но он ничего не брал; на настойчивые просьбы назвать свое имя он ответил отказом, но пообещал вскоре посетить меня и прибавил, что питает ко мне особенную дружбу как ради личных моих достоинств, так и по причине моего испанского происхождения: сам он тоже испанец, и злоключения мои вызывают в нем живейшее участие. На том мы и расстались.

От всех треволнений этого дня лицо мое осунулось, глаза покраснели, а рассудок так сильно помутился, что я, не подумавши, вошел вслед за пажами в залу, где уже были накрыты столы. Только там, заметив, что я нахожусь при шпаге и плаще среди знатных сеньоров, приглашенных моим господином, я понял свою оплошность. Я хотел исправить ошибку, незаметно удалившись, но было поздно. Хозяин, взглянув на меня, сразу понял, что со мной что-то случилось. Он спросил, в чем дело, и я оказался, так сказать, без мелкой монеты, не успев разменять крупные деньги, то есть припасти обычные лживые выдумки и увертки: пришлось неожиданно для самого себя выложить все напрямик, и это было первое слово правды, которое я продал в своей таверне, не разбавив его водой.

Хозяин промолчал; но слуги не могли удержаться от смеха; одни заслонялись блюдами, подносами или тарелками, другие закрывались рукавами и, трясясь от хохота, спешили выйти из залы. Они вели себя так дерзко, что монсьёр рассердился и, против обыкновения, крепко их отчитал за непристойное поведение. Я же был так сконфужен, так растерян, так не похож на самого себя, словно мне было ведомо чувство чести и стало невмоготу от этакого срама.

О, как отрезвляет нас удар судьбы и насколько он благотворней ее ласки! Сколь полезно порой больно ушибиться, чтобы в другой раз хорошенько смотреть, куда идешь и как ставишь ногу! Вот когда я постиг всю свою мерзость! Вот в каком зеркале увидел я наконец свое правдивое изображение! Теперь никакой влюбчивый хозяин и ни одна женщина в мире не заставили бы меня сводничать. Благое решение, кабы его надолго хватило! Однако что было, то было, и хозяин мой примолк, подперев рукой голову и задумчиво ковыряя во рту зубочисткой, крайне недовольный тем, что дела мои приняли скандальный оборот и что теперь придется поступить со мной так, как ему отнюдь не хотелось бы; но другого выхода не было, упорство могло дорого ему обойтись; защищая меня, он подвергал опасности себя самого. Всем известно: каковы хозяева, таковы и слуги. Он приказал мне пообедать внизу, и с того дня ни я, ни другие домочадцы не видели улыбки на его лице и не слышали от него ласкового слова.

Теперь я отваживался выходить на улицу только в сумерки. Я безвыходно сидел в своей комнате, развлекаясь чтением, музыкой, болтовней с приятелями. Уединение вновь подняло меня в глазах наших домашних, городские сплетники перестали обо мне судачить, и для меня началась новая жизнь. Толки постепенно затихали; я нигде не появлялся, и проделки мои стали понемногу забываться, словно и вовсе ничего не было.

Между тем юноша, выручивший меня из беды, зачастил ко мне в гости. Он усердно предлагал свои услуги и уверял, что я могу располагать всем его имуществом и им самим. Я уже знал его имя, и откуда он родом, и что в Рим он прибыл по некоему щекотливому делу, в связи с которым требовалось получить отпущение у его святейшества; но хлопоты были пока безуспешны, хотя денег он израсходовал уже немало.

Я почитал себя в долгу перед ним. Вполне ему доверяя и ища случая быть полезным и как-нибудь отблагодарить за услугу, я попросил его поделиться со мной своими заботами, дабы я мог ходатайствовать за него у моего господина, французского посла, и добиться быстрого решения по его делу. Он горячо благодарил, но отказался: ему уже подали надежды и указали верные ходы; однако если у него и тут сорвется, то он прибегнет к моей помощи.

Так мы с ним беседовали о разных разностях, потом он предложил пойти с ним прогуляться по дворцовой площади; я, извинившись, объяснил причину своего затворничества и всю проистекавшую от него пользу, ибо оно водворило мир в моей душе и успокоило взволнованные умы горожан.

Паренек этот был малый не промах, не хуже меня самого; он ухватился за слова, которых только и ждал, и тотчас сказал:

— Сеньор Гусман, поступки ваши свидетельствуют о большом природном уме, и я, со своей стороны, считаю избранный вашей милостью путь самым верным. Однако мне кажется, что идти по нему дальше было бы затруднительно. Обстоятельства порой заставляют нас отказываться от самых твердых решений. Будь я на вашем месте, я не согласился бы сидеть взаперти столько дней и ночей, а предпочел бы провести это время с пользой и удовольствием и, покинув Рим, поездить по Италии. Путешествие развлечет вас и вместе с тем приведет к той же цели, что и заточение в четырех стенах. И даже верней, ибо время и расстояние все изглаживают из памяти и превосходно лечат от такого рода недугов.

И он начал искушать меня рассказами о всяческих диковинах, расписывая великолепие Флоренции, красоту Генуи, несравненное и нигде более не виданное государственное устройство Венеции и другие чудеса и так меня раззадорил, что я во всю ночь не сомкнул глаз и не мог думать ни о чем другом. К утру я совсем уже готов был ехать, и когда явился в спальню одевать моего господина, то сообщил ему о своем намерении, которое он сразу одобрил, сочтя его разумным и благодетельным для нас обоих.

Потом он рассказал все, что нашептывали ему обо мне и что произошло в тот достопамятный день, когда я ушел из-за стола, и как он беспрестанно размышлял, не зная, что ему теперь делать: питая ко мне большое расположение, он желал обойтись со мной как можно лучше и искал способа меня не обидеть. Теперь я сам нашел прекрасный выход, и ежели согласен отправиться во Францию, он даст мне рекомендательные письма к своим друзьям. Но если я сделаю другой выбор и иное решение окажется мне более по сердцу, то он во всем готов идти мне навстречу, лишь бы исполнить долг по отношению к верному слуге.

Я охотно поехал бы во Францию, чтобы своими глазами увидеть великолепие и блеск этого королевства и его государя, о коих так много был наслышан, но обстоятельства в то время складывались иначе, и я не мог осуществить это желание.

Поцеловав руку моему господину и поблагодарив его за все милости, я сказал, что хотел бы, с его одобрения и благословения, поехать сперва в Италию, побывать во Флоренции, ибо слышал много похвал этому городу; к тому же по пути туда я мог заехать в Сиену, где жил Помпейо, мой добрый друг; имя это мой господин хорошо знал, ибо мы с Помпейо уже давно вели переписку, хотя ни разу в жизни не встречались. Господин мой остался весьма доволен, и я с сего же часа стал готовиться к отъезду, дав себе слово начать им новую главу в истории своей жизни и добродетелью смыть пятна, оставленные на ее страницах пороком.

ГЛАВА VIII

Гусман де Альфараче собирается в Сиену, а между тем грабители похищают его багаж, высланный вперед

Знаменитый философ Сенека, рассуждая об обмане, — коего и мы уже коснулись в главе третьей этой книги (ибо сколько о нем ни толкуй, все будет мало), — пишет в одной из своих эпистол, что обман — это коварная приманка, на которую ловят и птицу в воздухе, и зверя в лесу, и рыбу в воде, и самого человека. Выглядит обман таким смиренным, таким кротким и безобидным, что мы готовы обвинить в черствости всякого, кто не распахнет перед ним настежь врата своей души и не выйдет с распростертыми объятиями ему навстречу. Вся нынешняя наука, все наши труды, заботы и помыслы имеют целью изыскивать новые ухищрения и обманы; и чем зловреднее хитрость, тем глубже тайна, в которой готовятся ответные подкопы, тем мудреней военные машины и снаряжение.

Не диво, что мы попадаемся на удочку; гораздо удивительнее, что иногда мы раскрываем обман. А я считаю, что лучше быть обманутым, нежели обманщиком, творящим столь богопротивное дело. Среди прочих обвинений, которые король дон Альфонс, прозванный Мудрым[42], столь безрассудно бросал природе, был упрек в том, что у человека в груди не устроено окошко, через которое можно было бы видеть, какие мысли таит он в сердце, прямодушен ли он в своих речах или же двулик, наподобие бога Януса.

Причиной всему этому бедность. Коли нужд много, а средств не хватает, то поневоле станешь придумывать хитрости и уловки, чтобы вырваться из тисков. Нужда осветит тебе самые темные и уединенные тропы. Она по природе дерзостна и лжива, как мы говорили уже в части первой. Даже глупых птиц научает она хитрости. Вот торопливо летит горлица за кормом для своих малюток; а другая манит ее с верхушки дуба, приглашая отдохнуть и освежиться, а на деле помогает меткому стрелку сразить ее. Вот красуется в чаще бедная птичка, нежно щебеча любовные жалобы, а другая, сидя в клетке, распаляет и зазывает ее, и та попадается в сети или под стрелу лучника.

Авиан-философ[43] говорит в своих баснях, что даже ослы пускаются на обман: один осел надел на себя львиную шкуру, чтобы нагнать страху на других животных, но хозяин, узнав его по торчащим из-под шкуры ушам, пребольно поколотил, сорвал с него львиную шкуру, и осел как был, так и остался ослом.

Всякий пользуется обманом в своих целях, во вред беспечному разине; недаром на известной печатке с девизом изображена спящая змея и крадущийся к ней паук, который задумал ужалить ее в темя и умертвить своим ядом; девиз гласит: «От лукавого умысла не убережешься». Глупо думать, что осторожность может защитить нас от злых козней.

Я нисколько не остерегался, ибо видел добрые дела, слышал дружеские речи и любовался располагающей наружностью и изящной одеждой того, кто помог мне в беде и подал добрый совет. Защищая меня, он подверг опасности себя самого. Он пришел ко мне без задних мыслей (как я тогда думал) и не пожелал принять в благодарность даже кружки воды. Он сказал, что родом андалусец, стало быть, мои земляк, потомственный севильский дворянин, и носит славное имя Сайяведра, одно из лучших и самых древних в Андалусии. Кто заподозрил бы в плутовстве человека столь отменных достоинств? Однако все было ложью: на деле родился он в Валенсии, а настоящее его имя я по веским причинам не хочу назвать[44]. Кто бы подумал, слыша эту изящную испанскую речь, видя милого и благовоспитанного юношу, что перед ним вор, мошенник и проходимец? То были павлиньи перья, в которые он вырядился, чтобы обманом проникнуть в мой дом и учинить грабеж. Я же ему поверил; на другой день, зайдя меня проведать и увидя приготовления к отъезду, он был удивлен и озадачен, не понимая, в чем дело. Он спросил, что означают эти сборы, а я ответил, что решился последовать его совету и уехать в Сиену, где живет мой близкий друг Помпейо, а оттуда отправиться во Флоренцию и совершить путешествие по всей Италии.

Эта новость, видимо, обрадовала его; он одобрил мои намерения и переменил свои: если раньше он замышлял украсть у меня только что-нибудь из одежды и кое-какие золотые вещицы, то теперь решил не довольствоваться такими пустяками и забрать все мои пожитки. С чрезвычайным вниманием он наблюдал, как я укладываю сундуки, и усердно мне помогал, примечая, куда я кладу золотые пуговицы, золотую цепочку и другие безделушки, а также триста испанских эскудо, скопленных мною за время службы, — ибо в доме моего сеньора я сам никогда не играл, а только наблюдал за игрой; и сам он, и игравшие у него господа одаривали меня по случаю выигрыша и платили за то, что я покупал им карты, — все это, не считая подарков, полученных мною от хозяина в разное время.

Замкнув и надежно увязав сундуки, я положил ключи на кровать, а Сайяведра потянулся к ним всей душой, мечтая заполучить их в свои руки, чтобы снять слепок. Случай ему благоприятствовал. Не успел я, болтая с ним, вымолвить, что хочу отправить сундуки вперед, а сам, покуда вещи мои не доставят в Сиену, намерен погулять еще с неделю в Риме и проститься с друзьями, как мне доложили, что внизу меня спрашивают какие-то люди. Комната моя была в беспорядке, повсюду валялся мусор, так что принять тут посторонних было невозможно, и я пошел вниз узнать, в чем дело. За это время Сайяведра ухитрился сделать отпечаток ключей на огарке восковой свечи, каких немало было разбросано по комнате, а может быть, воск для таковой надобности был у него припасен заранее. Ждавшие меня внизу люди оказались погонщиками мулов, которые явились за моими вещами. Я отдал им сундуки, и мою поклажу увезли.

Мы же с Сайяведрой остались наедине и продолжали дружески болтать о том о сем. В последующие дни он почти от меня не выходил, а я объяснял это его учтивостью и дружеским расположением, — на самом же деле он ждал, когда будут готовы поддельные ключи, стараясь в то же время усыпить во мне всякие подозрения, а для чего — о том я сейчас вам расскажу. Он ходил ко мне три или четыре дня подряд, а когда счел, что наступил удобный момент, явился под вечер, с унылым видом, сгорбившись, и сказал, что у него болит голова, ломит спину, горько во рту и что его неодолимо клонит ко сну, он едва держался на ногах от сонливости; извинившись передо мной, он попросил не обижаться, если уйдет домой. Я был крайне огорчен тем, что не могу предложить ему свой кров и ходить за ним во время болезни, и умолял сказать, где он живет, чтобы я мог хотя бы навестить его, побаловать лакомствами, какими обыкновенно угощают больных, и в случае надобности оказать помощь. Он ответил, что обычно ночует втайне от всех у одной дамы, но что если расхворается не на шутку, то пошлет за мной.

Мы простились, и в тот же день он поскакал на почтовых в Сиену; главари и участники шайки уже встретили погонщиков, прибытия которых поджидали, чтобы проследить, куда они повезут мои сундуки и кому их сдадут. Когда Сайяведра примчался в Сиену и там увидели, что с почтой прибыл такой видный собой кабальеро, все решили, что это знатный испанец. Он остановился в остерии, куда тотчас же явились его сообщники; они выдавали себя за его слуг и действительно ходили у него по струнке. В тот же вечер он послал одного из них к Помпейо и велел сообщить, что я прибыл в Сиену.

Получив это известие и узнав о моем приезде, Помпейо так обрадовался, что никак не мог сладить со своим плащом, и все надевал его, как он мне после рассказывал, то наизнанку, то задом наперед; наконец, накинув плащ криво и кое-как, он выбежал из дому и пустился во весь дух по улицам, спотыкаясь и падая, до того ему не терпелось увидеть друга. Прибежав в остерию, он принял Сайяведру за меня и дружески попенял ему на то, что тот не пожелал остановиться в его доме, но Сайяведра вежливо извинился. Они беседовали до поздней ночи о моем путешествии и о жизни в Риме, а когда Помпейо стал прощаться, Сайяведра в его присутствии вручил ключ от одного из сундуков своему мнимому слуге и сказал: «Ступай с сеньором Помпейо, достань платье, которое лежит там-то, и принеси сюда, чтобы я мог надеть его завтра». Они вышли вместе, и слуга в точности исполнил приказание; раскрыв при Помпейо сундук, он нашел и достал платье, затем вновь запер замок и ушел, забрав с собою ключ.

В тот вечер Помпейо угостил их ужином с превосходными винами и закусками, так что они легли спать сильно навеселе и проспали крепким сном до полудня; утром Помпейо снова приходил с визитом, ему сказали, что я отдыхаю, ибо всю ночь промучился бессонницей. Он собрался было уходить, но его не отпустили, ссылаясь на то, что сеньор прогневается, если узнает, что его милость сюда приходили, а слуги посмели не доложить об этом.

Итак, Сайяведре сообщили о приходе Помпейо; весьма довольный, мошенник велел проводить гостя в комнаты и подать кресла. Помпейо осведомился о его самочувствии и о ночном недомогании; тот отвечал, что расхворался от усталости и от непривычки к езде на почтовых; надо бы позвать цирюльника, отворить кровь. Помпейо уговаривал его покинуть остерию и переехать к нему. Сайяведра же отнекивался, говоря, что слуги его народ буйный, а вот через неделю-другую он наберет себе новых и тогда с удовольствием воспользуется любезным приглашением. Тем временем он очень просит своего друга переслать сюда с надежным человеком сундуки, ибо на своих буянов не полагается и не может доверить им ключи. Помпейо согласился оказать эту услугу, хотя весьма сожалел, что его больной друг намерен до самого выздоровления оставаться в трактире; однако, заручившись обещанием Сайяведры, все исполнил: вернувшись к себе, позвал с улицы нескольких оборванцев, торчавших возле дома, и приказал им под наблюдением доверенного слуги доставить сундуки Сайяведре. В тот же день он прислал к нему в остерию прекрасный обед, а вечером, когда новые друзья распрощались, пожелав друг другу спокойной ночи, Сайяведра и его молодцы потихоньку вывезли добычу в потайное место и в тот же час уехали с почтой во Флоренцию, где вскрыли сундуки и приступили к дележу.

Сообщники Сайяведры были мастера своего дела, народ смышленый и отчаянный, а главный их коновод, родом из Болоньи, звался Алессандро Бентивольо[45] и был сыном другого Алессандро Бентивольо, ученого законоведа и доктора Болонского университета, богатого человека, ловкого крючкотвора и хотя не очень красноречивого оратора, зато отличного сочинителя забавных историй и повестушек. У него было два сына, отличавшихся друг от друга своим нравом и люто между собой враждовавших. Старший, по имени Винченцо, тупоголовый и невежественный малый, был посмешищем у местной знати и всесветным шутом. Всех забавляло его глупое бахвальство; он чванился родовитостью и храбростью, считал себя великим музыкантом, изысканным поэтом, а пуще всего — покорителем женских сердец, и притом столь беспощадным, что о нем впору было бы сказать: «Оставь их, пусть себе умирают от любви».

Второй же сын был этот самый Алессандро, первостатейный мошенник, искусный вор и дюжий детина; пользуясь потворством и безнаказанностью, он вырос настоящим головорезом и связался с дурной компанией. Приятели его были такие же негодяи, как он сам; кто на кого похож, тот с тем и схож, а свой свояку поневоле брат.



Поделиться книгой:

На главную
Назад