Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А тем паче что тот, кто дал сей приказ, сам первый же оный выполнил и применил, когда кощунственная рука римского наместника оскорбила заушением его святейший лик, а он в ответ не сказал ни единого слова и даже не впал во гнев. Ежели сам господь терпеливо сносил поругания, чего же ропщет и ерепенится человек, сей червь ничтожный? Слово ему скажи не так, и он уже лезет на рожон, губит душу, чтобы спасти свою честь, поступая по обычаю нехристей, словно сам нехристь: ему, вишь, непременно надо подраться, а вернее — предаться в объятия сатаны, врага рода человеческого, и бежать объятий спасителя своего. А ведь все мы знаем, что спаситель, заповедуя нам свою волю в смертный час, пригвожденный к кресту, покрытый ранами, страждущий, истерзанный с ног до головы, на которой волосы, слипшись от запекшейся бесценной его крови, стали жесткими и твердыми, как кора, а раны под терновым венцом страшно зияли, — в этот час, прощаясь с матерью и учеником, обратился к вечному отцу своему с последней, самой великой мольбой и в смертной муке, когда душа покидала божественное его тело, молил простить тех, кто распял его.

По примеру спасителя поступил святой Христофор;[69] получив пощечину, он вспомнил о той, которую стерпел наш учитель, и сказал: «Я отомстил бы, но я христианин». Стало быть, мститель для нашей матери-церкви — словно отрезанный ломоть. Вот и святому Бернарду[70] дали пощечину на глазах у всей братии, а когда монахи захотели отомстить за него, святой пожурил их, говоря: «Не гоже мстить обидчикам друга, ежели денно и нощно ты молишь бога о прощении для своих обидчиков». Когда побивали камнями святого Стефана[71], он сокрушался не о том, что жестокие удары близят час его кончины, но лишь о том, что лютые гонители губят свою душу, и, скорбя о них в предсмертных муках, молил господа не вменить им греха сего, особливо Савлу, который в ослеплении столь ревностно защищал свою веру, что повелел палачам снять плащи и одежды, дабы сподручней им было избивать святого мученика.

И такова была сила молитвы, что она обратила в истинную веру будущего славного апостола Павла. Сей апостол, превеликий знаток христианского учения, понимал, что всего важнее для спасения нашего — побеждать свой гнев, чтобы солнце не заходило во гневе нашем. Он говорит: «Благословляйте гонителей ваших; благословляйте, а не проклинайте. Если враг твой голоден, накорми его; если жаждет, напой его»[72]. И если вы этого не сделаете, вам отмерится тою же мерой, и как вы прощаете, так и прощены будете. Апостол же Иаков говорит: «Без милости и по всей строгости закона будут судимы не оказавшие милости»[73].

Сей божественный завет усердно соблюдал богобоязненный Константин Великий; когда императору донесли, что враги, желая оскорбить его, совершили поношение и сотворили надругательство над его мраморным подобием, забросав камнями и повредив на нем голову и лицо, император в великом своем смирении и не подумал разгневаться, а только ощупал руками свое тело, приговаривая: «Какие удары? Какие раны? Ничего не чувствую, и мне ничуть не больно от всего того, что, по вашим словам, мне причинили». Этим дал он понять, что бесчестье существует лишь в мнении тех людей, кто почитает это за бесчестье.

Но не подумайте, что, коль скоро вы откажетесь от мести и простите оскорбившего вас, он выйдет сухим из воды. О нет! Нанося бесчестье вам, он бесчестит и господа, коему принадлежите и вы и он. В сем мире есть владыка, а когда во дворце или во владениях государя оскорбляют кого-нибудь, то тем самым наносят оскорбление и государю. И пусть обиженный простит — этого еще недостаточно, ибо бесчинный и позорный поступок нарушает законы, установленные государем, и оскверняет его дом и страну. Потому и говорит господь: «Мне отмщение и аз воздам»;[74] придет время, и он сам отмстит за все. Горе тому, над кем разразится гнев господень, лучше бы ему не родиться. Итак, никогда не воздавайте злом за зло, если не желаете зла себе. Тогда умножатся заслуги ваши пред господом и вы вознаградите себя своей же рукою; подражая тому, кто велит так поступать, вы приобщитесь к его славе. Не мешайте же излиться ярости гонителей ваших — и вы обретете спасение. Возблагодарите их за все обиды — и вас ждет райская обитель и блаженство.

Как бы я хотел удержать в памяти все благие наставления доброго каноника, чтобы повторить их здесь, — то были слова, идущие прямо с неба, чистейшее Священное писание. Я тогда искренне решил следовать его поучению. Ежели рассудить, говорил он сущую правду. Есть ли лучшая месть, чем когда мог отомстить, но не отомстил? И что хуже мести — этой страсти к насилию? Что больше позорит нас пред богом и людьми, нежели месть, дозволенная лишь диким животным? Она свидетельство трусости и малодушия; лишь в прощении славная для нас победа. Мститель становится ответчиком, тогда как, простив, мог бы стать истцом. Разве мыслима бо́льшая дерзость, чем та, когда творение хочет завладеть правами творца своего, составить себе капитал из чужого достояния и, присвоив его, скрыться? Если ты сам себе не принадлежишь и ничего в тебе нет твоего, как может обидчик лишить тебя чего-то? Пытаясь отомстить, ты вступаешь в соперничество с твоим владыкой, сиречь с богом; предоставь же мщение ему, и господь рано или поздно воздаст злодею; впрочем, разумно направленное к цели не может прийти слишком поздно. Вырвать месть из рук господа — замысел греховный, нечестивый и бесстыдный. А если бы даже отомстить за оскорбление надлежало тебе, скажи, что на свете благороднее, чем творить благо? А есть ли большее благо, чем никому не причинять зла? Есть. Творить благо тому, кто тебе чинит зло и преследует тебя, — так нам завещано, так и должны мы поступать. Ибо воздавать злом за зло — дело сатаны, а добром за добро — естественный долг человека. Даже зверям он доступен, и когда их не преследуют, они не нападают первые. Но желать и делать добро тому, кто причиняет тебе зло, это деяние более чем естественное, это божественная лестница, возносящая нас к славе вечной, это ключ, отверзающий небеса, это блаженство для души и покой для тела.

Ибо, начав мстить, мы лишаем себя покоя; наша месть вызывает ответную, а там и нашу смерть неминуемую. Так не безумец ли тот, кто, желая избавиться от тесного кафтана, вонзает кинжал себе в бок? Разве месть не что-либо иное, как желание причинить зло ради самого зла, готовность ослепнуть на оба глаза, лишь бы выколоть один? Мы плюем вверх, и плевок попадает нам же в лицо. Это глубоко постиг Сенека, которого однажды лягнул один из его врагов. Дело было на площади, и все вокруг стали уговаривать Сенеку призвать наглеца к ответу, на что он, смеясь, возразил: «Только дурак стал бы тащить в суд осла»[75]. Этим он как бы сказал: мой недруг, лягнув меня, выместил свой гнев, как животное, я же такую месть презираю, ибо я человек.

Что может быть низменней, чем причинить зло, и что возвышенней, чем пренебречь местью? Некто оскорбил герцога Орлеанского, и когда герцог стал королем Франции, кто-то убеждал его отомстить за оскорбление, а это ему было нетрудно сделать. Но король, обратившись к советчику, сказал: «Не подобает королю Франции мстить за обиды герцога Орлеанского»[76]. Если победу над собой полагают величайшей доблестью, то почему же нам не стремиться к сей славе, побеждая наши страсти, гнев и ненависть? За это мы не только обретем райское блаженство, но и в сем мире избегнем многих бедствий, которые лишают нас жизни, умаляют суетную нашу честь и поглощают имущество.

Ах, боже милостивый, как пригодились бы мне слова этого доброго человека, будь я сам добр! Но по молодости лет я пропустил их мимо ушей, утратил сокровище, раструсил зерно по дороге.

Поучительной беседой и наставлениями каноник занимал нас до самой Кантильяны[77], куда мы приехали еще засветло, когда солнце только начинало садиться. Я мечтал об ужине, и погонщик тоже надеялся, что путешественники его угостят. Да не тут-то было. Каноники отделились от нас; они отправились подкрепиться к знакомому, а мы с погонщиком — на постоялый двор.

ГЛАВА V

о том, что произошло у Гусмана де Альфараче с хозяином постоялого двора в Кантильяне

Как только мы расстались со своими спутниками, я спросил погонщика, куда мы пойдем.

— У меня тут есть знакомый трактирщик, — ответил он, — и домишко у него хороший, и сам он большой хлебосол.

И он повел меня на постоялый двор, содержатель которого слыл в округе самым отпетым мошенником, хотя попить и поесть у него можно было вволю; словом, попал я из огня да в полымя, — наткнулся на Сциллу, спасаясь от Харибды.

Наш хозяин держал у себя доброго осла и кобылку галисийской породы. Если и люди, когда нет выбора, не ищут ни красоты, ни молодости, ни изящества, — сойдет любой чепец, хоть на плешивой голове, — не мудрено, что и у животных бывает то же самое. Осел и кобылка всегда ходили в паре, ели в хлеву из одной кормушки, паслись на одном лугу; хозяин не держал их на привязи, а отпускал порезвиться на воле, чтобы они помогали проходить курс наук ослам и лошадям других хозяев. От этого приятного времяпровождения кобылка в конце концов забрюхатела.

А в Андалусии есть строжайший закон, запрещающий случку лошадей с ослами и сурово карающий нарушителей[78]. И вот, когда кобылка в должный срок ожеребилась, хозяин хотел было оставить себе лошачка и вырастить. Спрятав его и продержав несколько дней, хозяин затем понял, что скрыть это дело от соседей не удастся и недруги все равно пронюхают. Опасаясь кары и в то же время не желая упустить свое, он зарезал лошачка в ночь с пятницы на субботу, мясо порубил на куски и положил их в маринад, а голье, потроха, ливер, язык и мозги приготовил на субботу. Как я уже сказал, приехали мы засветло и в добрый час, ибо на постоялых дворах кто раньше придет, тому и почет: и ужин найдется, и постель его ждет. Расседлав ослов, погонщик задал им корму. Я же чувствовал себя таким разбитым, что лег прямо на землю и долго еще не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.

Ляжки у меня онемели, ступни распухли, оттого что ехал я свесив ноги, без стремян, ягодицы омертвели от тряски и в паху будто кинжалом кололо, словом, все тело ломило и к тому же ужасно хотелось есть. Когда спутник мой управился с ослами и подошел ко мне, я сказал:

— А не поужинать ли нам, дружище?

Он ответил, что это было бы очень кстати, ибо время позднее, а завтра надо встать чем свет, чтобы к сроку поспеть в Касалью и забрать груз. Мы спросили хозяина, найдется ли что на ужин. Тот отвечал, что найдется, да такое, что пальчики оближешь.

Хозяин был человек расторопный, смекалистый, веселый, речистый и плут первостатейный. Я-то поверил ему — с виду он был душа человек, а истинного его нрава я еще не знал. Когда я услышал, как он козыряет своими припасами и хвалится, что хорошо накормит, сердце мое возликовало. Я принялся возносить в душе горячие благодарения господу, славя имя того, кто вместе с болезнями ниспосылает лекарства, после трудов дарует отдохновение, после бури — затишье, после огорчения — радость, а после скудного обеда — обильный ужин.

Сам не знаю, рассказать ли вам о забавной обмолвке одного знакомого мне крестьянина из деревни Олиас близ Толедо. Пожалуй, расскажу: в его обмолвке нет ничего неприличного, и допустил ее по простоте душевной старинный христианин[79]. Однажды он играл с друзьями в примеру, и когда третий игрок сбросил лишние карты, второй сказал: «Благословен господь, я выиграл: у меня примера». Тут наш крестьянин, глянув в свои карты и увидев, что все они одной масти, на радостях, что победа за ним, поспешно сказал: «Не очень благословен, у меня флюс»[80]. И если эту смешную историю дозволительно привести кстати, то именно здесь, ибо со мной так и случилось.

Погонщик спросил хозяина:

— Так что там у тебя приготовлено?

— Вчера я зарезал славную телочку, — ответил хитрец, — корова из-за нынешней засухи совсем отощала, на выпасах ни травинки, пришлось телку уже через неделю прирезать. Потроха готовы, только скажите, что подать.

С этими словами он запел игривую песенку и, выкинув коленце, хлопнул рукой по подошве. Тут я совсем приободрился — приятно было слышать, что у него есть нежные телячьи потроха, при одном упоминании о которых у меня слюнки потекли. Усталости как не бывало, и я весело сказал:

— Подавай что хочешь, хозяин!

Тотчас он принес столик, накрытый чистой скатертью, ковригу хлеба, не такого скверного, как в харчевне, флягу доброго вина и свежий салат. Мне с моими дочиста промытыми кишками это было на один зуб, и я охотно променял бы салат на телячий желудок или ногу. Но я не унывал, ибо такая предпосылка способна была сбить с толку любого мудреца и притупить вкус у голодного человека.

Верно говорят тосканцы: нельзя доверять словам женщин, моряков и трактирщиков и еще менее тем, кто сам себя хвалит; обычно, и даже чаще всего, их слова оказываются ложью. После салата хозяин подал тарелки, и на каждой было немного жареных потрохов. Заметьте, немного, ибо много он боялся положить, опасаясь, как бы желудки наши, удовлетворив первый голод и насытившись, не почуяли обмана. Зорко следя за нами, он мало-помалу распалял наш аппетит, а мы, все более голодные, ели с возраставшей жадностью.

О погонщике и говорить нечего; родился и вырос он меж людей невежественных и грубых, за лакомство почитающих зубок чеснока. Сельский простой люд, о доброте коего и опрятности я умалчиваю, привередливостью не отличается и редко разбирает, что хорошо, а что плохо. Большинству из них недостает тонкости чувств; эти люди видеть-то видят, да не то, что надо; слышат, да не то, что следует; так же обстоит у них и с прочими чувствами, а особливо туп язык, если только не требуется позлословить, да еще об идальго. Они глотают не жуя, как собаки или страусы, способные сожрать кусок раскаленного железа, а при случае и башмак с двойной подошвой, прослужившей в Мадриде добрых три зимы. Я сам видел, как страус ухватил клювом шапку с головы пажа и мигом заглотал.

Но если я, выросший в довольстве у благородных и чистоплотных родителей, не заметил надувательства, то лишь из-за великого голода, и в том мое оправдание. Мне так хотелось чего-нибудь вкусного! Сколько нам ни подавали, мне все было мало. Подлец-хозяин подносил еду скудными порциями. Экая невидаль! Да будь она еще хуже, все равно показалась бы мне изысканным угощением. Разве ты не слышал, что голод лучший повар? Я и говорю, что все это было мне слаще меда и только пуще разлакомило.

Я спросил, нет ли еще чего. Хозяин ответил, что, если угодно, подаст жаренные на сале мозги с яйцами. Мы сказали, что согласны. Не успели и слова вымолвить, как все было приготовлено и подано. А пока что, дабы мы не изошли слюною и, как загнанные почтовые лошади, не обезножели, он устроил нам пробежку с плетеными кишками и кусочками сычуга. Мне они не понравились; мясо, на мой вкус, отдавало прелой соломой. Я не стал его есть, предоставив погонщику управляться одному; тарелки вмиг опустели, словно виноградник после сбора урожая.

Я не огорчился, а даже рад был, что мой спутник набьет себе брюхо потрохами и мне достанется больше мозгов. Увы, получилось не так; он и дальше уплетал за обе щеки, будто у него целые сутки маковой росинки во рту не было. Когда подали мозги в яйцах, погонщик вдруг захохотал, по своему обыкновению, во все горло. Я обиделся, полагая, что он хочет отбить у меня аппетит, напомнив о злополучной яичнице. Хозяин же, пристально глядя на нас обоих, нетерпеливо ожидал, что мы скажем об угощении; когда погонщик разразился своим дурацким безудержным хохотом, он решил, что обман раскрыт, — иного повода для смеха как будто не было. Известно, на воре шапка горит, он и тени своей боится, вина порождает в нем страх перед наказанием, всякое движение, кивок кажутся угрозой, ему чудится, что ветром разносит слух о его делах и все о них знают. Малый этот, хоть и был плут матерый, к подобным проделкам привычный и в воровстве понаторевший, на сей раз ошалел от страха. Ведь такие люди обычно трусы и хвастуны.

Как ты думаешь, почему иной кричит, что убьет да зарежет? Охотно скажу тебе: чтобы застращать и возместить угрозами недостаток храбрости, — ни дать ни взять собака, которая лает, да не кусает. Тявкает, наскакивает, а взглянешь построже — убежит.

Итак, хозяин наш встревожился не на шутку, ибо, как я уже говорил, негодяи трусливы, мнительны и злобны.

— Клянусь, это телячьи мозги, нечего тут смеяться, — пробормотал он, растерявшись. — Коли понадобится, хоть сто свидетелей найду!

Но тут же спохватился и побагровел так, что из скул, казалось, вот-вот кровь брызнет, а из глаз со злости искры посыплются.

Погонщик обернулся к нему и сказал:

— Ты-то причем, братец, кто тебя трогает? Может, у тебя здесь заведено взимать с постояльцев, коль им охота придет посмеяться, или налог какой надо за смех платить? Хочу смеюсь, хочу плачу, а ты не мешай, твое дело деньги получать. Кабы я над тобой захотел посмеяться, то не постеснялся бы прямо в глаза. Такой уж я человек. Просто, глядя на эти яйца, я припомнил, как давеча потчевали моего товарища в харчевне, что в трех лигах отсюда.

Тут он принялся пересказывать всю историю — и то, что от меня слышал, и то, что при нем приключилось с хозяйкой, — да с таким удовольствием, будто нежился в ванне из розовой воды, — так он причмокивал, гоготал, гримасничал и размахивал руками.

Хозяин только крестился да ахал, тысячекратно взывал к господу Иисусу. Возведя глаза к небесам, он восклицал:

— Святая матерь божия, смилуйся над нами! Посрами, господь, того, кто свое ремесло срамит!

А поскольку он в своем воровском ремесле был мастак, то и надеялся, что проклятие его не коснется. Прохаживаясь взад-вперед, будто не находя себе места от возмущения и гнева, он кричал:

— И как эта харчевня еще не развалилась? Как попускает господь? Почему не карает мошенницу? Как эта старая колдунья, эта ведьма еще ходит по белу свету, как земля ее носит? Все на нее нарекают, все клянут ее проделки, никто еще не остался доволен, все жалуются. Либо кругом негодяи, либо негодяйка она, — не могут же все ошибаться. Из-за таких вот плутней никто и не желает останавливаться у нее — только открещиваются и проезжают мимо. Клянусь, старухе, видно, мало ста отметин под сорочкой от сотни плетей, которые ей всыпали за такие делишки. Ей ведь запретили держать харчевню! Уж не знаю, как это она снова взялась за прежнее ремесло и до сих пор не попалась. В чем тут заковыка, не пойму, хоть убей, как сказал муравей. Одно ясно, дело нечисто — грабит она людей нынче, как вчера, как и прошлый год. И хуже всего, что ворует она будто с соизволения начальства. Верно, так оно и есть — стража, соглядатаи, фискалы, альгвасилы[81] про это знают, да смотрят сквозь пальцы, и никто ее не трогает: старуха умеет их умаслить и поделиться тем, что урывает у других. Всенепременно так, не то бы она уже погорела и снова провели бы ее по деревне. Но и то сказать, немало она теряет на том, что о ее заведении идет худая слава, — будь она поопрятнее да почестнее, к ней бы чаще заезжали, а с миру по нитке — голому рубашка. Муравей по зернышку тащит, глядь — и амбар полон на весь год. Никто бы не точил на нее зубы. Ах, пропади она пропадом, разбойница!

Я было думал, что речи конец, но хозяин снова заладил:

— Хвала непорочной деве Марии, я хоть и беден, да в доме моем порядок. Если что продается, то по-честному, а не так, чтобы сбывать кота за кролика, а козла за барана. Первое дело — жить без греха, смело глядеть людям в глаза. Свое береги, на чужое не зарься и никого не обманывай.

Тут хозяин остановился и перевел дух, к большому нашему удовольствию. Судя по разгону, который он взял, я уже решил, что его разглагольствованиям конца не будет, однако он больше ничего не сказал и подал нам оливки с грецкий орех величиной. Мы попросили приготовить на утро еще телятинки. Хозяин охотно согласился, а мы отправились на поиски удобного местечка для ночлега и, расстелив попоны там, где земля была поровней, улеглись спать.

ГЛАВА VI,

в которой Гусман де Альфараче заканчивает рассказ о своем приключении на постоялом дворе

В воскресенье я проснулся на рассвете в таком виде, что, очутись я в этот миг на одной из площадей Севильи или у дверей родного дома, вряд ли кто-нибудь узнал бы меня. Ночью на меня напали полчища блох, да так яростно, будто они тоже в этом году жили впроголодь и я был послан им для подкрепления сил. Я весь был в красных пятнах, точно корью заболел, — на теле, на лице, на руках живого места не было. Но фортуна сжалилась надо мной; с дороги я так устал и так усердно прикладывался накануне к фляге, что с непривычки спал как убитый и видел райские сны, пока меня не разбудил мой спутник, которому хотелось пораньше сходить к мессе, чтобы успеть вовремя проделать оставшиеся семь лиг. Чуть свет мы были на ногах и попросили принести завтрак, что тотчас было исполнено.

Завтрак показался мне не особенно вкусным, зато погонщик уплетал мясо с такой жадностью, будто ел павлинью грудку. Послушать, как он расхваливал это жаркое, так можно подумать, что он в жизни не едал ничего лучшего. Я только поддакивал ему, не доверяя своему вкусу, и приписывал недостатки жаркого, унаследованные от папаши осла, собственной привередливости; но, по правде, жаркое было прескверное и сразу выдавало свое происхождение. Оно показалось мне жестким и пресным; даже та малость, которую я съел за ужином, не переварилась за целую ночь и лежала камнем в желудке. Хоть я и побаивался издевок погонщика, а все же спросил у хозяина:

— Почему это мясо такое невкусное и жесткое, все зубы переломаешь?

— Разве не видите, сеньор, — ответил мне хозяин, — оно совсем свеженькое, еще не пропиталось маринадом.

— Дело тут не в маринаде, — заметил погонщик, — а в том, что этот барчук вырос на медовых пряниках да на свежих яичках — вот ему все и кажется невкусным да жестким.

Пожав плечами, я замолчал; то был чужой для меня мир, и казалось, еще один день пути, и я перестану понимать язык окружающих. Ответ хозяина меня не убедил, на душе было скверно, а почему — я и сам не знал. И тут мне пришла на память клятва, которую хозяин так некстати произнес накануне вечером, уверяя, что жаркое из телятины. Мне это показалось подозрительным, и я подумал, не потому ли он и клялся, что лгал? Истина не нуждается в клятвах, разве что в суде или когда нужда заставит. А ежели человек оправдывается, прежде чем его обвинят, — это всегда неспроста. Мне стало не по себе, и хоть я дурного еще ничего не видел, а уж добра не ждал. Но я решил, что все это — одно мое воображение, и не придал значения своим предчувствиям.

Я спросил счет. Мой спутник сказал, чтобы я не беспокоился, — он, дескать, сам заплатит. Я отошел, подумав, что поступает он так по дружбе, не желая делить на двоих столь малую сумму. В душе и бесконечно был ему благодарен, восхваляя за щедрость, выказанную с самой нашей встречи на дороге, когда он бесплатно подвез меня и накормил.

Думалось мне, что всегда так будет и повсюду отыщется человек, готовый заплатить за меня и подвезти, Я воспрянул духом и все меньше вспоминал родительский кров, словно к мыслям о нем и обо всем, что я покинул, примешивалась ложка дегтя. А пока мой спутник расплачивался, я, не желая дать повод сказать, что преисподняя полна неблагодарных, напоил его ослов, а затем пригнал их обратно к кормушкам, чтобы они съели весь корм до того, как их начнут седлать. Стараясь угодить своему благодетелю, я даже поскреб ослам головы и уши. Пока я с ними возился, мои плащ, который лежал на скамье, испарился, как ртуть на огне или дым в воздухе, исчез прямо из-под рук, только я его и видел. Я заподозрил, что хозяин или погонщик шутки ради спрятали его.

Но дело запахло не шуткой, когда оба они стали божиться, что плаща у них нет и они понятия не имеют, кто мог его взять и где он. Я взглянул на ворота. Они были заперты, и никто их при мне не открывал. Кроме нас двоих с погонщиком да хозяина, во дворе никого не было. Я решил, что, наверно, сам куда-то засунул плащ и просто не припомню куда. Принялся я искать его по всему дому и, пройдя через зал и кухню, вышел на задний двор, где увидел большую лужу свежей крови и рядом шкуру лошака, с еще не отрезанными ножками, парой длинных ушей и передней частью морды. Тут же валялся череп, не хватало только языка и мозгов.

Подозрения мои подтвердились. Мигом позвал я своего спутника и, показывая на остатки от нашего ужина и завтрака, сказал:

— Ну, что ты теперь думаешь о тех, кто питается дома медовыми пряниками и свежими яичками? Не эту ли телятину ты расхваливал так громогласно? Вот он каков, твой хлебосол! Что ты теперь скажешь об ужине и завтраке, которыми он нас попотчевал? Да, славно обошелся с нами плут. Это он-то не продает кота за кролика, а козла за барана, глядит людям прямо в глаза! А еще проклинал хозяйку харчевни за ее мошенничества!

Погонщик был так ошеломлен этим зрелищем, что лишь понурил голову и молча пошел собираться в путь. От огорчения он за весь день не вымолвил ни слова до самого нашего расставанья. А распрощаться нам пришлось с неприятностями, как вы увидите дальше.

Пропажа плаща была для меня не шуткой, как поймет всякий, с кем случалось нечто подобное. А все же я почти обрадовался своей беде, ибо благодаря ей прекратились эти дурацкие взрывы хохота, от которых мне становилось тошно, и погонщик перестал донимать меня своими насмешками. Поэтому я немного осмелел, убеждая себя, что клятвы хозяина, будто он не брал плаща, — вздор. Велико могущество разума: даже слабым он придает силу и отвагу. Я стал настойчиво требовать у хозяина свой плащ, а он только шуточками отделывался. Наконец я вышел из себя и пригрозил ему судом, но пока еще и пальцем его не тронул и даже не заикнулся о том, что приметил. Видя, как я молод, беззащитен и беден, хозяин распетушился, стал кричать, что высечет меня, и осыпать всякой бранью, как то свойственно трусам. Но даже кроткий агнец впадает в ярость, когда его оскорбляют; слово за слово, мы разгорячились, и я, как ни был слаб и юн, отбил от скамьи полкирпича и швырнул в хозяина; если бы тот не спрятался за столб и удар мой настиг его, я был бы отомщен. Но плуту удалось увернуться и забежать в дом, откуда он тотчас же вышел с обнаженной шпагой в руке.

Полюбуйтесь на этого зверя, которому уже мало его огромных страшных лап, чтобы совладать с моими слабыми, детскими ручонками! Он уже забыл об угрозе высечь меня и теперь собирается напасть с оружием — на меня, глупого, безоружного птенца. Хозяин стал наступать, но я, напуганный всем происшедшим, успел запастись двумя булыжниками, которые выковырял па мощеном дворе. Заметив, что в обеих руках у меня по камню, хозяин остановился. Крики и шум на постоялом дворе всполошили народ во всем околотке. Сбежались соседи, за ними альгвасилы, писцы и целая толпа всякого народа.

В селении было два алькальда[82], и оба явились на место происшествия. Каждый хотел забрать это дело в свои руки. Писцы, заботясь о своей выгоде, уверяли каждого из них, что дело надлежит расследовать именно ему, чем довели обоих до неистовства. Спор о том, кому достанется разбор дела, перешел в стычку не менее ожесточенную и шумную, нежели прежняя. Обе стороны извлекали из могил предков, честили матерей, не щадили и жен, перечисляя все их грешки. Вероятно, они говорили правду. Но ни один не слушал другого, да и все мы друг друга не слушали.

Явилось несколько рехидоров и уважаемых жителей селения; они кое-как утихомирили спорщиков, а затем взялись за меня, ибо где тонко, там и рвется. Конечно, всегда виноват чужак, бедняк, обездоленный человек без крова, поддержки и защиты. Стали допытываться, из-за чего, переполох, и, отведя меня в сторону, учинили допрос; я рассказал все как на духу. Потом, чтобы не услышали стоявшие во дворе люди, я попросил алькальдов отойти со мной подальше и тихонько сообщил им про лошака.

Алькальды сперва собирались опросить свидетелей, но, решив, что времени у них на все хватит, принялись писать бумагу, чтобы задержать хозяина, а тот, не подозревая, за какие грехи на него насели, и думая, что все дело в плаще, пытался отвертеться шуточками, — ведь никто не мог подтвердить, что у меня действительно был плащ, и подкрепить слова погонщика, уверявшего, что я приехал в плаще.

Но увидев, что во двор выносят одно за другим куски маринованного мяса, шкуру и прочие части лошака, хозяин обмер; он так перетрусил, что при допросе, учиненном тут же, во дворе, куда снесли все эти улики, сразу во всем сознался и покаялся, не смея что-либо отрицать или утаить. Поистине верно, что люди подлые, ведущие жизнь бесчестную, всегда малодушны и трусливы, как я уже раньше говорил. Хозяина не пытали, ему даже не пригрозили пыткой, а он уже повинился и в том, о чем его не спрашивали, — рассказал о своих воровских проделках и плутнях, содеянных им здесь, на постоялом дворе, а также в бытность скототорговцем, когда он грабил на большой дороге, чем и накопил денег для своего заведения.

Я слушал это, навострив уши, все ждал, не всплывет ли на свет божий и мой плащ, но хозяин был так зол на меня, что о плаще не обмолвился ни единым словом. Уж я старался и так и этак, чтобы заставить его проговориться, да все было зря.

Нашим показаниям — моим и погонщика — поверили, хоть были мы люди пришлые. Касательно же того, следует ли и меня заточить в тюрьму за драку и, как говорится, забрать и битого и небитого, мнения разошлись. Писцам хотелось упечь меня за решетку, и они на этом настаивали. Но один из алькальдов заявил, что я прав и никакой вины на мне нет. Да и что, мол, с меня спрашивать, когда я гол как сокол и даже плаща лишился. Итак, меня решили отпустить, а в тюрьму повели хозяина.

Мы с погонщиком маленько пообчистились и отправились в путь. Подъехали к тому месту, где нас ждали каноники, и те уселись верхом. Я рассказал им о происшествии, они весьма были удивлены и посочувствовали моей беде, но поправить ее ничем не могли и препоручили меня господу.

И мне и спутнику моему из-за переполоха и поспешного отъезда — а гнали мы вовсю — так и не пришлось сходить к мессе. Я же, по набожности своей, привык слушать ее каждый день. И вот с того дня запало мне в душу, что дурное начало к добру не приведет и не видать мне в жизни счастья и удачи. Так оно и сталось, о чем ты узнаешь из дальнейшего, ибо то, что начато без помощи божьей, добром не кончается.

ГЛАВА VII

о том, как Гусмана де Альфараче схватили, приняв за вора, а затем, узнав, что он ни в чем не повинен, отпустили. Один из каноников обещает рассказать историю, чтобы скоротать время

В древние времена египтяне, великие суеверы, среди прочих ложных богов поклонялись Фортуне, полагая, что она существует. Ей посвящали они празднество в первый день года, когда, обильно уставив столы, в роскошестве пировали со множеством гостей, вознося Фортуне благодарения за прошлое и мольбы о будущем. Они веровали, что всем на свете распоряжается сия богиня, верховная правительница вселенной, и по выбору своему одних одаряет, а у других отымает. Поступали они так по невежеству, ибо не знали единого истинного бога, коему мы поклоняемся и чья всемогущая десница и божественная воля правят небом и землею со всеми живущими на ней тварями, повелевая миром зримым и незримым.

Этим египтянам мнилось, будто они видят воочию, как к человеку приходят несчастья: вот одно его отпустило, глядь, другое спешит на смену, не давая ни минуты передышки, пока совсем не раздавят и не уничтожат беднягу; порою же они, словно трусы, нападают скопом, все сразу, дабы принести дому разорение. И, напротив, не так стремительно вздымается воздух на вершины высочайших гор, как Фортуна возвышает людей невиданными и неслыханными путями и способами, перемещая их непрестанно из одного состояния в другое, так что поверженный горем не должен отчаиваться, а вознесенный к величию — полагаться на свою удачу. Ежели бы меня, как тех египтян, не озарял свет истинной веры и я поддался их заблуждению, то, одолеваемый несчастьями, я бы сказал: приходи, беда, да только одна.

Накануне утром я сетовал на усталость и на то, что проглотил двух полуцыплят, правда, переряженных, на манер того как бродяги рядятся паломниками, чтобы их не признали[83]. Затем мне пришлось поужинать вонючим желудком лошака и, что хуже всего, отведать его мяса и мозгов, сиречь вкусить в некотором роде собственной плоти, ибо в каждом из нас есть кое-что от папаши этого лошака; и в довершение зла у меня стянули плащ. Малая беда пугает, великая — укрощает. Неужто все против меня сговорились? Какая злосчастная звезда увела меня из дому? Увы, с того мгновенья, как я перешагнул родной порог, мне во всем не везло, невзгоды так и сыпались на меня, предвещая еще горшие и пророча печальное будущее; подобно изнурительным приступам жестокой лихорадки, они следовали одна за другой, ни на миг не оставляя меня в покое. Жизнь человеческая что воинская служба: все тут зыбко, все преходяще и нет ни совершенной радости, ни истинного веселья — все обман и суета. Хочешь в этом убедиться, читатель? Слушай же.

Когда бог Юпитер создал все сущее на земле и людей, дабы они наслаждались его творением, он повелел богине Усладе поселиться среди них, не думая и не подозревая о том, какой черной неблагодарностью люди ему отплатят. А они сыграли с ним злую шутку: заполучив богиню Усладу, они и думать перестали о Юпитере. Лишь ей одной поклонялись и приносили жертвы, лишь ее одну чтили в великом веселии, славя громкими песнопениями.

Вознегодовал Юпитер и, созвав всех богов, долго с ними совещался. Он поведал им о неблагодарности людей, которые стали поклоняться одной лишь Усладе, позабыв, что все блага им дарованы его, Юпитера, щедрой рукой и что сами они суть его творения и созданы из праха; в заключение Юпитер спросил у богов совета, как исцелить людей от подобного безумия.

Некоторые из небожителей, более кроткие и милосердные, сказали: «Люди слабы, сотворены они из хрупкого вещества, а потому надлежит помочь им; ведь ежели бы нам, будь то возможно, довелось поменяться с ними участью и стать такими, как они, мы, пожалуй, поступали бы не лучше. Не будем же на них гневаться, а лишь слегка накажем, — этого наверняка будет достаточно для нынешней их вины».

Тут выскочил Мом[84] и повел было дерзкие речи, но боги приказали ему замолчать, пообещав выслушать после других. Мому крепко хотелось разжечь гнев Юпитера, раз представился случай, однако он повиновался и принялся мысленно твердить длинную речь, чтобы произнести ее, когда наступит его черед. Но и кроме него нашлись боги не менее злобного нрава, которые сказали: «Оставлять безнаказанным столь тяжкое преступление было бы несправедливо: сие для нас, бессмертных богов, обида жестокая, а посему и каре надлежит быть жестокой. Полагаем, что этих людишек надобно изничтожить, покончить с ними навсегда, а новых не сотворять, ибо в их существовании вовсе нет нужды». Другие же боги противились этому и советовали Юпитеру поразить людей грозными молниями и, испепелив весь нынешний род человеков, сотворить других, лучших.

Так они судили, всяк по-своему, придумывая кары более или менее суровые, смотря по нраву и склонностям каждого, пока не пришел черед Аполлона, и лучезарный бог, испросив дозволения и благосклонного внимания, с важностью начал так:

«О всемогущий и всемилостивейший Юпитер! Тяжкое обвинение, которое выдвигаешь ты против людей, столь справедливо, что никто не может отрицать или оспорить твое право отомстить им так, как сам того пожелаешь. Но все же не могу лишь из почтения к тебе умолчать о нелицеприятном своем мнении. Ежели ты уничтожишь мир, тогда все твои труды окажутся тщетными; к тому же уничтожать свое творение, дабы создать лучшее, или раскаиваться в своих деяниях было бы в тебе признаком несовершенства, и ты, всевластный творец, сам бы себя уронил, прибегнув к столь чрезвычайным строгостям против своего же творения. Затем, создавать других людей, погубив этих, тебе также не подобает, ибо придется либо дать новым людям свободную волю, либо не давать ее. Если дашь, они всенепременно станут такими же, как нынешние; если не дашь, они не будут людьми, и тогда окажется, что ты понапрасну сотворил всю сию махину, сиречь небо, землю, звезды, луну, солнце, совокупность стихий и все прочее, с таким совершенством тобою устроенное.

Отсюда следует, что лучше оставить все по-старому, введя лишь одно новшество, которое и послужит к исправлению людей. Ты, владыка, даровал им богиню Усладу, дабы она пребывала с ними, покуда на то будет твоя всемогущая воля. Ежели бы люди были благодарны и справедливы, а ты лишил бы их защиты и щедрых своих милостей — это было бы недостойно тебя. Но раз они сами лишили себя права на твое благоволение, тебе надлежит проучить ослушников, присудив им хотя бы легкое наказание. Ведь несправедливо, чтобы они своевольно распоряжались всеми твоими благами тебе же в ущерб. Итак, ты должен отнять у них богиню Усладу и послать вместо нее Досаду, ее сестру, схожую с ней как две капли воды, — да познают они впредь свое ничтожество и твое величие, свою греховность и твое совершенство, свою дерзость и твою всеблагость, свой позор и твою славу, свою слабость и твое могущество. И тогда ты, по своей воле, с присущею тебе кротостью, будешь распределять награды достойнейшим, а не так, как теперь, когда и добрым и злым равно достается в удел благополучие. Тогда-то, полагаю, люди получат хороший урок и научатся быть благодарными. А теперь, о милосердый Юпитер, поступай, как тебе благоугодно».

Этим кратким обращением Аполлон заключил свою речь. Попробовал было Мом, заклятый враг людей, представить в своей ядовитой речи их проступки в самом черном свете, но остальным богам ведома была его пристрастность, и мнение Мома отвергли. Все дружно похвалили Аполлоново предложение, а выполнить его поручили Меркурию, который вмиг взмахнул крылами и, разрезая воздух, спустился на землю; а там люди пировали и плясали в честь своей богини Услады, даже не подозревая о том, что ее могут у них отнять. Приблизился Меркурий к богине и потихоньку передал ей волю богов; пришлось Усладе повиноваться, хотя и было ей это не по душе.

Видя, что богиню похищают, люди переполошились, стали цепляться за нее, чтобы помешать Меркурию, и, не жалея сил, бросились толпой на ее защиту. Посмотрел Юпитер на всю эту сумятицу и переполох, спустился сам на землю и, улучив минуту, когда люди крепко ухватились за платье богини, искусно вытащил ее и вместо Услады засунул в те же одежды Досаду, так что стала она точь-в-точь как Услада, которую Юпитер увлек за собой в небеса. Люди же были рады-радешеньки, не ведая про обман и воображая, что им удалось поставить на своем и удержать свою богиню. Но на самом деле было иначе.

С тех древних времен и поныне живо это заблуждение; все мы во власти обмана. Люди думают, что Услада осталась с ними на земле, а оно вовсе не так, остались только ее наряд и облик, под которыми скрыта Досада. Ежели ты, читатель, думаешь или предполагаешь иное, ты далек от истины. Хочешь убедиться? Слушай же.

Вообрази себе празднества, увеселения, пирушки, пляски, музыку, утехи и забавы — все, к чему тебя влечет, — и нарисуй все это таким прекрасным, каким только пожелаешь. Я спрошу тебя, куда идешь, и ты можешь с гордостью ответить мне: «На празднество наслаждения». От души пожелаю, чтобы ты испытал его. Ведь там роскошно цветут сады, журчат серебристые ручейки, фонтаны рассыпают бисер и жемчуг, веселя душу. Но скажи, удалось ли тебе попировать так, чтобы солнце не палило и ветер не дул? Удовлетворил ты свои желания и повеселился всласть? Встретили тебя радушно и ласково? Ведь нет такого наслаждения, к коему не примешалась бы досада. А ежели и обошлось без неприятности, то, когда вернешься домой и ляжешь в постель, непременно будешь чувствовать себя утомленным, запыленным, потным, пресыщенным, простуженным или сердитым, впадешь в меланхолию или захвораешь, а то и вовсе с ума сойдешь либо помрешь. Тягчайшие беды нас постигают как раз среди величайших удовольствий, кои обычно лишь преддверие и канун слез. Нет, даже кануном их не назову; между радостью и слезами не пройдет и ночи, но тут же, в самом разгаре своего поклонения Усладе, ты прольешь слезы — на больший срок тебе не поверят. Ну как? Теперь признаешь, что тебя обманула одежда богини и ослепила ее личина? Ты-то думал, будто там Услада, а это всего лишь ее облачение, в котором скрыта Досада. Теперь тебе ясно, что на земле нет услады и что истинная услада лишь в небесах? Итак, в ожидании небесной не ищи земной.

Как я радовался, уходя из дому! Мне чудилось столько услад, что даже думать о них было сладостно. Мне мерещился апрель и цветущие сады, но я не думал об августе и сборе плодов, о том, что в сих садах я стану добычей страстей; мне рисовались широкие, ровные дороги, а не то, что доведется брести по ним, изнемогая от усталости; меня манили яства и вина в харчевнях и постоялых дворах, но, незнакомый с нравами корчмарей, я забыл, что кормят там не даром, а яства подают вроде тех, о которых я уже рассказывал; меня веселило разнообразие и великолепие мира — птицы, животные, горы, леса, селения, будто все это мне так и поднесут на блюдечке.

Мне казалось, что ждет меня одно лишь блаженство, но я не нашел его ни в чем, кроме как в добронравной жизни. Я воображал, что все будут спешить мне на помощь, что всюду, куда ни приду, меня встретит и угостит родная мать, а служанка разденет, принесет ужинать в постель, почистит мое платье и утром подаст завтрак. Думал ли я, что мир так обширен? Довелось мне как-то видеть карту, куда его втиснули весь целиком. Мог ли я вообразить, что буду лишен в нем самого необходимого? Не думал я, не гадал, что на свете столько бед и горестей. Не думал, не гадал! Уж это мне присловье недоумков, довод глупцов, оправдание для невежд и прибежище для вертопрахов! Ибо человек толковый и мудрый должен думать, предвидеть и остерегаться. Я же поступил, как глупый мальчишка без понятия и правил. И поделом мне, ибо, отвергнув райское блаженство, я возжелал познать добро и зло.

Какие только мысли не приходили мне в голову, когда, обманутый и обобранный, я покидал постоялый двор! Как тосковал я по котлам земли египетской[85], — поистине, что имеем — не храним, потерявши — плачем. Мои спутники также погрузились в раздумье. У доброго погонщика после конфуза на постоялом дворе иссякли запасы смеха. Прежде он все забрасывал камешки в мой огород, а теперь у него руки опустились — сам опростоволосился.

И давно бы так. Прежде чем заговорить, подумай, что ты можешь услышать, а прежде чем лезть в драку — что и тебе может попасть. Бросаться навстречу опасности глупо: на оскорбление тебе ответят тем же, на издевку — издевкой, на удар — ударом. Всему есть причина, и если хочешь, чтобы люди тебя уважали, должен сам людей уважать. Помни, что и твою тайну могут разгласить, а на твои слова и дела ответят такими словами и делами, что ни слушать, ни терпеть не станет мочи. Не надейся на свою силу или власть: коли в лицо тебя, быть может, и не попрекнут, зато за спиной опозорят на весь мир. Не наживай врагов там, где любезным обхождением мог бы приобрести себе друзей; всякий враг, даже самый ничтожный, опасен, — из искры разгорается пожар. Людям рассудительным, благородным и достойным подобает хранить сдержанность, обуздывать себя и слушаться голоса разума; тогда никто не посмеет их оскорбить и вовлечь в беду! Ты видел, читатель, каково пришлось одному погонщику?

Теперь он уже не смеялся, а ехал молча, понурив голову от стыда. Добрые каноники читали часы. Я размышлял о своих злоключениях. Так мы ехали, каждый занятый своим делом, как вдруг с нами поравнялись двое стрелков Эрмандады[86], преследовавших какого-то пажа, который украл у своего господина много денег и драгоценностей и, по приметам, записанным у преследователей, видимо, был моим двойником.

Увидев меня, стрелки завопили:

— Вор, вор, держи вора! Ага, попался, голубчик, теперь не уйдешь!

Под градом ударов мне пришлось сойти с братца-ослика; тут же меня схватили и стали обыскивать весь обоз в надежде найти украденные вещи. Поснимали вьючные седла, ощупали и те, на которых мы сидели, не пропустили ни одной складочки, все осмотрели.

— Эй, ворюга, — кричали они мне, — признавайся, отдавай украденное, не то угодишь на виселицу!

Пробовал я оправдываться, да где там — и слушать не желают, будто я в самом деле злодей. Они осыпали меня ударами, тумаками, пинками, тормошили, не давая передохнуть, а главное — слово сказать в свою защиту. Хоть и горько мне было, но в душе я ликовал, потому что погонщику, как моему укрывателю, досталось вдвое против моего.

Заметил ли ты сию извращенность человеческого нрава? Ежели люди видят, что враг страдает больше, чем они, собственные страдания им уже нипочем. Я был зол на погонщика — ведь по его милости я лишился плаща и поужинал кониной, — оттого я легче переносил свою беду, глядя на чужую. А колотили его без всякой жалости, требуя, чтобы признался, где спрятал или кому передал краденое. Бедняга, как и я, ни сном ни духом не был повинен в этом деле. Он совсем растерялся. Сперва подумал, что это шутка, но когда стрелки принялись за него как следует, он, как говорится, послал к черту и покойника и плакальщиков. Теперь он и меня не желал ни слушать, ни признавать.

Стрелки ощупали, осмотрели и вывернули наизнанку наше платье; хоть украденные вещи не объявлялись, они продолжали свирепствовать и, как полномочные стражи закона, оскорбляли нас и словом и делом; а может, так им было наказано.

Наконец они устали наносить побои не меньше, чем мы — терпеть; нам связали руки и решили вести обратно в Севилью. Боже тебя сохрани согрешить против трех наших святых — Инквизиции, Крусады[87] и Эрмандады, но, ежели ты невиновен, пуще всего да хранит тебя господь от святой Эрмандады. У тех двух святых судьи справедливые и праведные, ученые и совестливые; низшие же блюстители порядка — люди иного пошиба, а уж слуги святой Эрмандады все снизу доверху народ нечестивый и бездушный; многие из них за грош готовы присягнуть в том, чего ты не делал и чего они не видели, покажи им только мзду за лжесвидетельство, а то и просто кувшин вина. Словом, эти полицейские крючки, или легавые, прямые подручники воров или около того, и, как мы покажем дальше, они-то и есть самые наглые воры в государстве, ибо грабят у всех на виду. Но я уже слышу, как ты, исправный стрелок, говоришь, что я не прав и что ты человек почтенный и служишь честно. Не стану тебе возражать и, будто я с тобой знаком, соглашусь, что ты именно таков. Но признайся, друг, — между нами, чтобы никто нас не слышал, — разве я сказал неправду о твоем товарище? Так оно и есть, ты сам это знаешь. Ну вот, стало быть, о нем-то и речь, а не о тебе.

С канониками мы распрощались; они отправились пешком своей дорогой, а мы своей. Сказать тебе, что более всего меня тогда печалило? Признаться, мысль о том, что я возвращаюсь на родину в таком виде, была для меня горше, чем перенесенные побои и даже казнь тут же на месте. Если бы нас вели в другой, чужой мне город, еще куда ни шло, — ведь я был здрав и невредим, а правда так или иначе выйдет наружу и выяснится, что я не тот, кого ищут. Теперь же нас обоих вели, как борзых на своре, и шагали мы в великом унынии, которое ты без труда себе представишь, если сам испытал нечто подобное.

Как оно случилось, не знаю, но вдруг один из этих болванов взглянул на меня и сказал другому:



Поделиться книгой:

На главную
Назад