Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Минус (сборник) - Роман Валерьевич Сенчин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я бодрствую, я не сплю, но мое состояние лучше самого сладкого сна. Глаза открыты, а душа путешествует далеко, там, где меня давно уже нет, она отыскивает и повторяет хорошие утренние минуты, минуты из детства… И вот, как на чистую синеву весеннего неба наползают снеговые жирные тучи, – она возвращается в меня сегодняшнего, и я вспоминаю, где я и что было вчера, сколько мне лет, что ожидать от нового дня. И я зеваю со стоном, свистом в прокуренных легких, я слышу храп Лехи с соседней кровати; кости начинает ломить, в боку что-то покалывает, давно не мытая голова чешется. Покряхтывая, сажусь, вытряхиваю из пачки сигарету.

Самый большой расход сигарет – по утрам. Надо оживить себя, наполнить привычной бодростью никотина, а затем уже продолжать жизнь. Первую курю, сидя на кровати, закутавшись в одеяло, гляжу по сторонам и шепотом повторяю одно и то же: «Ох, блядь… ох, блядь…» Хотя вчера и не получилось напиться, но состояние как с бодунища, я разбит и точно пропущен через какую-то кривую, вибрирующую трубу. Теперь вот труба меня выплюнула, и я постепенно оправляюсь, потирая ушибы и шишки, приводя в порядок растрясенные внутренности, мозги.

Одеваюсь медленно и через силу, заодно выкуриваю вторую «примину». Кое-как заправляю постель, беру полотенце, тащусь споласкивать рожу…

Вода только холодная. Не холодная, а ледяная. Стараюсь пригладить волосы, от этого ладони становятся липкими, сальными. Ищу на раковинах обмылочек, но обмылочка нет. Черт с ним. Полощу горло, прокашливаюсь, отхаркивая из глотки темные твердые сгустки. Наконец завинчиваю кран, утираюсь серым вафельным полотенцем. Смотрюсь в осколок зеркальца, приклеенный к кафелю. Надо бы побриться, щетина превратилась почти в бороду, да у бритвы все лезвия тупые – бесполезно и пробовать, только исцарапаюсь.

На столе – остатки ужина. Несколько картошек в мундире, куски хлеба в целлофановом мешочке. Соль. Сажусь, очищаю картофелину, по ходу дела ловлю кружащих над столом мошек. Ем под громкий, безобразный храп Лехи. Время от времени взглядываю на него, на его задранную морду, на яму рта, из которой вылетает: «К-кх-х-х, н-ня-а… К-кх-х-х, н-ня-а…» Сначала сухое, корябающее слух «к-кх-х-х», а потом мокротное, захлебывающееся «н-ня-а». Хочется сунуть ему в рот картофелину или тряпку, заткнуть, чтоб была тишина. Останавливает опасение, что завтра он может сделать то же со мной, проснувшись первым.

Воскресенье. Утро. Но людей уже полно. Времена, когда в выходные можно было отоспаться, отдохнуть перед очередной рабочей неделей, давно в прошлом. Теперь для многих что будни, что выходные – один черт. Появилось слово «уикенд», а само это состояние у очень многих исчезло. Нынче жизнь – непонятная кислая смесь, и путем не работаешь, и тем более не отдыхаешь. Одноцветная, бесконечная непонятность.

Шагаю к центру новой части Минусинска…

Город разделен на две почти равные половины протокой Енисея. Центр старого города – Спасский собор, музей и театр, а центр нового – Торговый комплекс. Двухэтажный универмаг «Саяны», супермаркет и огромный рынок вокруг них.

Несколько лет назад здесь был скучный пустырь, заваленный строительным мусором, заросший полынью. С трех сторон пустырь окружали свеженькие девятиэтажки, а с четвертой он выходил к главной улице новой части города – Трудовой. На пустыре поначалу собирались строить спортивный городок с футбольным стадионом и бассейном. На него денег не нашлось, и тогда задумали разбить парк с укромными скамейками на аллеях, зеленым рестораном, аттракционами. И пустырь даже расчистили, разровняли для этого дела, стали завозить плодородную землю. Но тут наступили рыночные времена, и пустырь стихийно превратился в толкучку.

Сперва торговали на земле, разложив товар на брезенте, клеенках или на капотах машин, затем появились уродливые самодельные прилавки-кабинки из арматуры, с покрытыми кусками толя или фанерой крышами, а с недавних пор рынок приобрел вполне цивилизованный вид: возвели супермаркет и универмаг, установили ровненькие ряды киосков с красочными, броскими вывесками: «ООО Руслан», «ТО Багира», «ЧП Шанхай», ряды прилавков под жестяной крышей. За несколько дней были собраны теремочки-кафе, где и продавцы, и покупатели могут перекусить, отдохнуть, освежиться фантой или пивком, решить свои деловые вопросы. Тут же, конечно, платный туалет, пункт охраны порядка, неприметная будочка администрации Торгового комплекса.

Мне интересно по утрам бывать здесь, наблюдать, как собираются торговцы со своими тележками, как разгружают пульманы серьезных коммерсантов, как ругаются старушки, стараясь занять удобные места. Раньше меня тянуло на берег протоки, нравилось лежать на траве под огромными черными тополями, глядеть на вялую рябь воды, слушать просыпающихся птиц, редкие всплески плавящейся рыбешки. Теперь же тянет к Торговому. Хе-хе, становлюсь, видимо, цивильным человеком, с западными привычками. Слышал где-то, что в Штатах, например, лучший отдых для нормального гражданина – гулять по шопам, не с целью даже чего-нибудь прикупить, а просто поглазеть, полюбоваться на изобилие развешенных одежд всех фасонов, размеров и мод, на россыпь забавных безделушек, разнообразие вкусностей.

Я заметил: когда ходишь по рынку с целью что-либо приобрести, выбираешь, мучаешься сомнениями, торгуешься, голова начинает болеть, силы быстро испаряются. В конце концов плюешь и хватаешь что попало, только б скорее закончить изматывающую процедуру… Нет, по рынку надо гулять с пустыми карманами, внушать себе, что ты, дескать, просто на выставке, в музее под открытым небом. И тогда станет легко, тогда ты выше озабоченности копошащихся вокруг обывателей, ты наблюдатель, свободный и посторонний, слегка ироничный.

Рынок – это особый мир, совсем не похожий на мир колхозных базаров, памятных мне по детству, с добрыми бабушками за прилавком, с ароматом малосольных огурчиков, чеснока, садовой клубники. Теперь рынок – жизнь не сотенки огородниц, нескольких профессиональных рубщиков мяса и грузинов в окружении пирамидок из мандаринов, абрикосов, гранатов; теперь это жизнь чуть ли не трети населения города (как прочитал я недавно вместной газетке «Власть труда»), жизнь недавних уличных хулиганов, бывших рабочих, учителей, домохозяек, пенсионеров. Продают бананы и книги, одежду, косметику, копченую рыбу, печенье, запчасти, туалетную бумагу, кассеты, столовые приборы, чтоб к вечеру набралось выручки на прокорм семьи для завтрашнего дня. Редко-редко встретишь увлеченного огородника, торгующего излишками со своего участка, охотно делящегося секретами, как удалось ему вырастить такую большую и сладкую морковь или такие аккуратные, прямо как на подбор, помидоры. Сидят теперь на лавках, ящиках, пляжных стульчиках хмурые, измотанные люди, перекладывают с места на место, как им представляется, попригляднее для покупателя, пособлазнительней, свой товар. Ловят взгляды проходящих мимо, расхваливают фальшиво-приподнятыми голосами: «Свитера, свитера – чистая шерсть!.. Горбушечка, пожалуйста! Подходим!.. Лицензионные кассеты! Все рейтинговые фильмы последних лет!..»

Да, хорошо здесь с утра. Еще нет толкотни, суеты, давки. Пока что происходит неспешная подготовка к бурному дню, занятие удобных мест, писание свежих ценников. Журчат разговоры-воспоминания продавцов о вчерашней удачной или неудачной торговле.

Я присел на пустой пока что прилавок в начале одного из длиннющих рядов, достал пачку «Примы». Пересчитал сигареты. Двенадцать штук. Растянул почти, если б завтра утром поехал к родителям, а так что делать, где раздобыть курева на следующую неделю? Денег занять почти нереально, даже несчастный червонец. Одна надежда: не дождавшись меня в понедельник, отец приедет ко мне сам, попроведать, и привезет еды, сколько-нибудь деньжат…

Покуриваю, смотрю вокруг. Многих продавцов-завсегдатаев знаю в лицо. Они – как персонажи бесконечного сериала, мне известны их характеры, манера вести торговлю, их голоса. Наблюдая за ними, я заодно фантазирую, допридумываю то, чего не могу увидеть. Например, как они лет пятнадцать назад спокойно работали на какой-нибудь перчаточной фабрике или мебельной, гнавшей никому не нужный вал убогой продукции, как жили от аванса до зарплаты, как однажды прекратились авансы, а потом и зарплата, как прикрыли их фабрики, и они пришли сюда, на Торговый. Сначала, естественно, думали: на время, а потом поняли – навсегда. И вот получают с баз, со складов книги, косметику, коробки с бананами и морожеными окорочками, катят их на тележках, тащат в сумках. Десять-двенадцать процентов с продажи – довольно прилично. Но бананы с каждым днем чернеют сильней и сильней, начинают подгнивать, а их все не раскупают; окорочка по десять раз размораживаются и замораживаются, каждое утро выставляешь их на продажу, а вечером, проклиная, впихиваешь в морозильник до следующего утра. Лампочки стряхиваются, стержни у ручек потекли, коробки с дорогими духами так легко мнутся, свитера напитываются пылью…

Особенно ярко я представляю вечера этих людей. Их молчаливый ужин на кухоньке всей семьей. Едят сообща не ради семейного единения, а чтоб поровну распределить пищу. Хмурый трезвый муж, натаскавшийся мешков с сахаром, крупами; серая, нервная жена с распухшей после дня на рынке головой, делящая рис по тарелкам и с ненавистью поливающая этот рис жиденькой подливкой с редкими кусочками тушеной брюшины; их дети, боящиеся пошалить: дернешься, начнешь капризничать – и отец наверняка даст подзатыльник, мать завизжит, затрясется, швырнет ложку об пол и убежит в комнату, свалится на скрипучий диван… Что-то подобное – сто процентов.

Вот напротив меня раскладываются муж и жена. Им на вид слегка за тридцать. Я их часто вижу, они одни из центральных персонажей моего сериала. Они специализируются на моющих средствах. Стиральные порошки, разнообразное мыло, «Комет» с хлоринолом, прокладки на каждый день и для критических дней, туалетная бумага, зубная паста. «Утята» для унитаза… Привезли товар на двух тележках, переделанных из детских колясок. Без лишних разговоров умело расставляют упаковки, бутылки на прилавке. Лица еще не проснувшиеся, глаза тусклые. Женщина вообще-то ничего, симпатичная, но уставшая, наверное, навсегда, поблекшая от забот и ежедневных торговых вахт в любую погоду; одета она в лучшее, видимо, что у нее есть, лицо подкрашено, на голове кокетливый беретик. Кстати, неряшливо выглядеть – только отпугивать покупателя, поэтому надо стараться быть на уровне красочных пачек со стиральным порошком, приближаться к миловидным, ухоженным девушкам на мыльных обертках. Надо, короче, соответствовать товару… А мужчина в рабочем: старенькие джинсы, штормовка, линялая спортивная шапочка. Он дворник. Это я знаю точно – однажды проследил за ним, видел, как он метет тротуар, загружает контейнеры содержимым мусоропроводных бункеров в одной из близстоящих девятиэтажек. Везунчик. Нет, действительно, работать дворником – это везение. Зарплата более-менее и, самое главное, без особых, говорят, задержек; можно жить, можно и позволять себе иногда лишнее, слегка куражнуть. Хотя, хотя – вот я, помню, работал как-то дворником, всего-навсего поддерживал чистоту на территории детского сада, так после месяца работы мне казалось, что проклятые дети только и занимаются поеданием конфет и бросанием фантиков, ломанием веток, что с деревьев слетают миллиарды листьев, нянечки специально сыплют мусор мимо контейнеров, чтобы помучить меня. А собаки загаживают за ночь буквально всю территорию… Очень быстро мне стало казаться, что я мету не асфальт тротуарчиков, а свои собственные мозги…

У этой пары классически двое детей. Мальчик лет двенадцати и девочка чуть помладше. Они приходят к матери обычно после трех часов, приносят из дому баночку с супом, термос. До вечера дети уже с ней. Сидят по бокам, и лица их такие же, что и у матери, – они тоже ждут покупателя.

Торговля идет средне, не особенно хуже и не лучше, чем у других, кто по моющим средствам. Но – берут. Ведь все же пока люди стирают, чистят зубы, моются.

Часам к пяти появляется муж, он переодет, он в выходных брюках, в дерматиновой куртке. Стоит у прилавка, обсуждает с женой, что купить на ужин, на завтра. Жена дает ему деньги. Он отправляется по рядам. Говядинки можно с кило, нет, лучше свинины, она подешевле; пачку российских спагетти, немного зелени, двести граммов фарша… А сверх необходимого – детям по пломбиру, жене маленькую шоколадку, бутылку пивка для себя. Возвращается с сумкой, щедро раздает членам семьи подарки, чинно открывает пиво. Некоторое время они молча и с удовольствием поглощают вкусное, на их лицах блаженство… Съели, очнулись, посерели опять. Муж кладет пустую бутылку в сумку с продуктами и уходит домой. Через двадцать минут прикатывает тележки. Медленно, точно бы нехотя собирают товар. Дети помогают… И рынок пустеет так же постепенно, люди вяло укладываются, расходятся, разъезжаются. На прилавках, в проходах остались пустые коробки, газетные комки, гнилые, раздавленные овощи. Бродят нищие в поисках стеклотары, чего-нибудь забытого, оброненного. Находке (чьей-то пропаже) радуются, будто кладу… Вслед за нищими приходят дворники, приводят Торговый комплекс в порядок, чтоб наутро он был чистым, готовым для очередного рабочего дня.

Понятно, что я не полный кретин и не торчу тут с восьми утра до семи-восьми вечера. Это просто картина, составленная из многих кусочков – утр, дней, вечеров, которые я провел в Торговом. В роли наблюдателя. По крайней мере – пока…

– Давай-ка, парень, я вот здесь разложусь, с краешку, – предложил пожилой, кряжистый дядя с большой сумкой на плече и прикрытым наволочкой ведром в руке.

Я спрыгнул с прилавка, а он тут же стал вынимать из сумки баночки со сметаной, целлофановые мешочки с творогом, сливочным маслом… Владелец коровы, скорее всего.

Пора прогуляться. Вот задумался и не заметил, как рынок ожил, почти все места в рядах уже заняты. И покупателей тоже прилично. День воскресный, купля-продажа сегодня должна получиться особенно бойкой.

Продавцы зазывают заученно и складно: «Носочки, носочки со склада! Чистый хлопок! Всего двенадцать рублей!», «Огурчики домашние, солененькие! Попробуйте, не стесняйтесь!», «Кому халвы? Халва краснодарская, рассыпчатая!».

Голоса продавцов смешиваются с песнями из киосков звукозаписи. Киосков этих штук пять, так что получается невообразимая какофония. Вот из одного выкрикивают попеременно два мужских голоса, один тонкий и сладкий, другой – демонический:

Голубая луна. Голубая луна.

Голубая луна. Голубая.

А из другого киоска – свойский тенорок рассказывает известную сказку про Федору и Ивана:

Вышел Ваня на крыльцо,

Почесал одно яйцо,

Посмотрел Федоре в бок,

Он готов был на ебок.

Как раз вокруг этого киоска разместились старушки, пытающиеся реализовать овощи со своих огородов. Поздний лук-батун, зонтики укропа для солений, доспевшие в домашнем тепле помидоры… По временам то одна, то другая, морщась, оглядываются на выставленные из киоска, дрожащие от натуги динамики. Старушкам, понятно, неудобно слушать неприличную сказку, но что делать – место людное, бойкое. Ладно, как-нибудь перетерпят…

Здесь, в Торговом, и мои родители последние четыре лета надеются поправить дела. Тоже сидят за прилавком, полным овощей, торгуют. Да только хватает в итоге навара, как и всем, кажется, остальным, лишь на повседневные траты: на продукты, бензин, на самое необходимое. Заработанное чаще всего остается тут же, в соседних рядах и магазинчиках.

Когда я знаю, что они должны приехать, стараюсь держаться от рынка подальше – очень уж тоскливо делается, обидно видеть их, родных людей, в этом скопище, в ранге рыночных торгашей, готовых сбросить цену, прибавить лишний огурец, чтоб уж наверняка получить взамен бумажки-деньги, без которых не проживешь. И тот полуравнодушный наблюдатель, слегка ироничный экскурсант, что обычно расцветает во мне, когда бываю в Торговом, тотчас же пропадает, оставляя маленькое, обиженное, бессильное существо со слезящимися глазами. Но это – лишь когда вдруг сталкиваюсь с родителями, их взглядом, просящим и меня, не узнав меня в первый момент, «покупать огурчики, редисочку, свеженький, сочный лучок»…

Покидаю Торговый комплекс. Направляюсь в сторону детского городка, что на противоположной стороне улицы Трудовой. Посижу на скамейке, посмотрю на резвящихся беззаботно ребятишек, покурю. Еще бы двенадцать рублей на пиво, да, как говорится: на нет и суда нет.

Прохожу мимо памятника. На карем граните белой краской жирная надпись «Здесь был Вовка!». Апод надписью аккуратно выбито: «Места пребывания В.И. Ленина в Красноярском крае во время ссылки 1897–1900 гг.». И этакая небольшая схемка-карта. Сам Красноярск, Минусинск, села Козлово, Шушенское, Ермаковское. Чуть ниже схемочки специальный желоб, куда можно положить цветы. Вместо цветов сейчас пустая бутылка из-под «Русской».

Я зачем-то засмотрелся на давно знакомый памятник, на жирное, с подтеками, «Здесь был Вовка!», а когда пошел дальше, чуть не врезался в процессию местных художников.

Идут не гурьбой, как обычно, а гуськом, точно боясь сбиться со следа, – смотрят под ноги идущего впереди. Возглавляет шествие Юра Пикулин, маленький, худой парень с лицом подростка, но пугающе бледным, высушенным. За ним следом – трое худых бородачей…

Юра несет перед собой, будто икону на крестном ходу, обернутый простыней холст. Глаза его мутны, словно бы подернуты бельмами, слепо уставились вперед. Наверно, видит Юра сейчас лишь смутные очертания Торгового сквозь туман жутчайшего похмелья. Уж меня Юра наверняка не заметил – вздрогнул крупно, когда я спросил:

– Картинку толкать идете?

Он остановился, щурясь, осмотрел меня, прохрипел:

– Уху, вот… Здорово.

Следующий за Юрой Шура Решетов, высокий, долговязый, с длинной жидкой бородой, натолкнулся на него и тоже остановился, послушно и молча, и другие, в свою очередь наталкиваясь на того, кто перед ними, замирали в тесной, короткой колонне.

– Есть, это… выпить чего? – сухим, страдальческим голосом спрашивает Пикулин.

– Пустой, – я развел руки, – ни копья.

Юра взглотнул, сморщился и пошел дальше. Решетов, Дима Ковригин и Саня Миссинг тоже тронулись, как вагоны за локомотивом… Я нагнал Юру, пристроился рядом.

– Что за картина?

– Да вот… «Кумырьян» сдать хотим.

– Ты что! – я искренне удивлен: знаю, что это Юркина гордость, одна, может, из лучших его вещей.

– Да херли, – он снова морщится, – выпить же надо.

С художниками я знаком почти с первых дней своего житья в Минусинске. Уже, значит, больше трех лет. Да и кто их не знает, десяток тридцати-, сорокалетних забулдыг и горлопанов, что сквозь свои запои, голодание, безденежье упорно занимаются мало кому, кроме них самих, нужным творчеством.

Для полусонного, традиционного (несмотря на все проблемы последних лет) в своей обывательской жизни Минусинска художники – самая яркая группа людей. И они органичны в этом уездном городке, хотя население, сталкиваясь с чем-то новым и ярким, не радуется этому, а делает испуганную гримасу, ощеривается и старается отпихнуть инородные частицы подальше от своего уютного гнездышка, от своих покрытых теплым жиром мозгов. Так поступают здесь и почти все начальники учреждений, во власти которых приютить или придушить это новое и яркое. И если и живут в Минусинске авангардные поэты, музыканты, то они тесно связаны с соседним городом, энергичным и молодым Абаканом. Ведь там и тусовка есть, рок-фестивали случаются, альманах выпускают.

У художников же, наоборот, центр – Минусинск. Благодаря художественной школе, конечно, и краеведческому музею, которые содержат галерею, дают художникам выставляться, иметь выход к публике. Музыканты, поэты, всяческие неформалы из Минусинска постоянно бывают в Абакане, чтоб подпитаться энергией, как-то себя реализовать, а абаканские художники, наоборот, постоянные гости в Минусинске. Вот и сейчас на трех минусинцев один – Дима Ковригин – из Абакана. Значит, по поводу его приезда и бухают, и не день, не два уже, а скорей всего, с неделю в запое – этих ребят трудно довести до такого состояния пусть крупной, но краткосрочной пьянкой. Чтоб глаза так побелели, чтоб гуськом так вот пошли – надо долго не просыхать.

В магазине «Долина», первом попавшемся на пути, «Кумарьян» посмотреть отказались.

– Надо к Кириллу, – бормочет Решетов. – Он может взять. Я недавно ему две гуашки впарил… По эротике он западает.

– У меня не эротика, – обидчиво возразил Юра и тут же добавил: – Хотя, херли… Где он сидит?

Решетов почесал бороду, огляделся, сориентировался. Повел нас по лабиринту Торгового.

Мне жаль Юрину картинку: он, естественно, расстроится, раскается после запоя, что так глупо ее потерял. Пытаюсь остановить:

– Зря, Юрок, потом пожалеешь. Может, не надо?

– Ну, как же… – уныло вздыхает он, – выпить же надо.

– Вот, – Решетов остановился неподалеку от киоска «Видеопрокат».

Несколько парней просматривают выставленные на витрине кассеты. Сам хозяин, симпатичный и обходительный молодой человек, что-то объясняет одному из потенциальных клиентов, высунувшись в окно.

Юра развязывает бечевку. Снимает с холста простыню. И здесь, среди прорвы тепло одетых людей, коробок ларьков, грязных луж, рядом с огромными, переполненными мусором контейнерами, изображенные на холсте танцующие голые Кумарьяны смотрятся особенно нежными и прекрасными.

Картина слегка напоминает «Танец» французского авангардиста Матисса. Почти в таком же хороводе кружатся семь грациозных богинь Кумарьян. Но нарисованы они куда лучше, можно даже сказать – как живые. У француза какие-то ярко-розовые плетеобразные тела прыгающих подростков, а у Юры Пикулина есть настоящий сюжет, эстетическая ценность. Глубина мысли и наслаждение для глаз.

В общем, картина такая.

На живописной лужайке танцуют, взявшись за руки, очень красивые девушки. Выписаны они тщательно и подробно и действительно смотрятся живыми. Да нет, в жизни таких не бывает, у живых всегда какие-нибудь дефекты, недостатки, изъяны. А эти безупречны. Все семь. Все разные, но все прекрасны… И вот они водят свой хоровод, а в стороне на травке тихонько лежит человек (слегка похож он, кстати, на автора, на самого Пикулина) и курит здоровенную папиросу. Ну, понятно, не простую, а с гашем; это по его лицу заметно и по дыму папиросы. Дымом наполнен весь холст, таким легким, но ощутимо дурманящим туманом. Это – кумар. Из него-то и родились Кумарьяны, неземные, прекрасные девы, чтоб усладить взор художника, танцуя перед ним сладкий танец, а потом, когда придет срок гашишу потерять свою силу, они растворятся.

И опустеет лужайка, и художнику станет одиноко, плохо так, тяжело-тяжело. Поднимется он, отряхнется, вздохнет уныло и потащится домой, в давно надоевшую реальность, к кучам неподъемных проблем, к целлюлитной жене. И согревать его будет лишь воспоминание о прекрасных, неземных Кумарьянах, а волновать – надежда вновь их увидеть, высасывая косяк за косяком, попытки запечатлеть на холсте чудеснейшее виденье… Многим, я знаю, доводилось созерцать их, наполнив гашем коробку черепа, многие пробовали их нарисовать, и вот Юре Пикулину это почти удалось. «Почти» – не упрек, просто на все сто этого сделать никому никогда не удавалось…

Во время прошлогодней выставки Юре при мне предлагал назначить цену за «Кумарьян» очень небедный человек (директор крекерной фабрики), но он отказался. А теперь вот сам принес картину на Торговый и, скорее всего, сдаст за мелочь, чтоб только хватило слегка похмельнуться.

– Да что ж… хер ли, – бормочет автор, глядя на богинь, будто просит их понять, что не может сейчас поступить иначе, вынужден вот с ними расстаться. – Надо ж… – Нашел мутными глазами Решетова, протянул холст: – На, Шура, сдавай! Попытайся за пятихатку.

– Почему – я? – испугался Решетов, отшатнулся даже.

Юра морщится:

– Кончай… Ты его знаешь, сам же сказал. Держи, ну!

Приняв холст, Решетов затяжно посмотрел на Кумарьян, тоже как бы прощаясь, прося извинения, и зашагал к киоску. Юра стал глядеть ему вслед, облизывая синеватые, потрескавшиеся губы. А Ковригин с Миссингом, кажется, мало понимают, где они, что происходит, – они уставились в землю, стараясь потверже держаться на ногах.

Переговорив с Кириллом и оставив холст в киоске, Решетов возвращается:

– За пятьсот не берет, хотя вроде как цепанула.

– А сколько хочет?

– Двести.

Мне показалось, что Юра смертельно обиделся. Сейчас он заберет картину, закутает в простыню, согреет. Унесет домой. Спрячет…

– Ну… ну пускай хоть триста даст, – жалобно попросил. – Поторгуйся, Шур. На краски, скажи, больше ушло.

– Попробую. – И Решетов идет обратно.

– Ничего, Юрок, – вдруг очнулся, заговорил Миссинг, – все еще впереди, еще не такую забацаешь!

– Вряд ли…

Сторговались за двести семьдесят. На эти деньги немедленно купили две бутылки дешевейшей «Земской», бутылку пива, булку серого, сигарет и несколько пакетиков китайской лапши. В ближайшем укромном месте, за павильонами стройматериалов, открыли пузырь водки, пустили по кругу. Запивали пивом. Я тоже пару раз приложился.

Теперь художников не узнать. С глаз сползла белесая муть, лица порозовели. Вот и заулыбались.

– Ху-ух, – облегченно выдыхает Ковригин, невысокий, сорокалетний, с пышной рыжей бородой, торчащей во все стороны, только не вниз. Ковригин выдохнул так, точно держал в себе перегарный дух со вчерашнего вечера.

Миссинг поддержал:

– М-да-а, отпустило.

Еще раз глотнули, и Юра завинтил крышку:

– Что, Шур, к тебе?

– Куда же еще…

Художники двинулись в сторону девятиэтажек. Пикулин обернулся ко мне:

– Ты-то чего?

– Да нет, – говорю с сожалением, – на работу надо. Счастливо вам посидеть.

– Кхе, да уж… Двенадцатый день… Пора соскок делать.

– Значит – соскочить удачно.

Смотрю им вслед. Они идут маленькой тесной кучкой, бережно несут бутылки, закуску. О чем-то разговорились, быстро возбуждаясь, заспорили. Заржали. Ожили.

5

Сорвалась поездка картошку копать, зато судьба подарила участие в проводинах Саньки.

Только мы вернулись с Лёхой в общагу, усталые и злые, как обычно по вечерам, предвидя пустое, скучное время до сна и такой же пустой, свободный от работы понедельник, как в комнату завалился сосед. Голова обритая, со свежими царапинами, сам полупьяный и нехорошо, не по-доброму возбужденный.

– Во, чуваки, глядите! – Он пошлепал себя по лысине. – Завтра свалю!

– Уже? – без особого сочувствия отозвался Лёха, готовясь лечь на кровать.

– В десять утра, сука, от военкомата. И – ту-ту, гуд-бай, Санек, жди писем!

Я решил подбодрить:

– Ничего, вернешься. Я тоже два года оттарабанил и, видишь, живой.

– Ну, бля, повезло, значит, – пожал плечами Санек, достал пачку «Бонда», угостил меня и Леху, закурил сам, произнес другим, поумневшим каким-то голосом: – Вот посадят в вагон, повезут. Куда? Сейчас же все можно… Сделают рабом в Чечне где-нибудь, а потом – в яму…

– Брось, Сань, ты уж слишком…

– Не надо! – Он растер недокуренную сигарету в пепельнице, стал нервно потрошить фильтр. – Щас чуваки подвалят, бухать будем. Жена там готовит с девчатами. Посидим… на дорожку.

Услыхав о предстоящей пьянке, Лёха передумал ложиться, беспокойно заходил по комнате. Я сидел за столом, курил вкусную «бондину», машинально давил ногтем засохшие хлебные крошки. Подходящих утешительных слов не находилось. Всплывали одни язвительные, стёбные фразочки и почему-то ничего хорошего… А Санек тем временем разжигает в себе злобу – предполагает, что тут будет после него:

– Я там, значит, подыхать, а Ленка здесь на свободе… Вижу ведь, ждет не дождется, когда свалю!

– Ну, – не соглашаюсь, – бывает, и честно ждут.

– Да где бывает? В фильмах?.. Знаю я их – месяц потерпит и погнала начесывать… Мне все равно… только если узнаю, бля, с автоматом приеду, я ей устрою! – Санек достал новую сигарету. – У меня ж никого нет. Ленка вот и Серега, сын. И если, сука, узнаю…

Он собирается повторить угрозу насчет автомата или придумал уже другую, пострашней, но в коридоре как раз слышатся топот и громкие, явно нетрезвые голоса.

– О, чуваки! – Вскочил, выглянул в коридор. – Здорово!

– У-у, Санько! Ёптель!..

В нашу комнату – лавина человек из десяти. С бутылками. Все лезут к бритой Санькиной голове, стучат по ней. Крики:

– Душара!.. Вешайся, пока не опетушили!.. Санек, давай заливаться!.. Ах ты – лысая сволочь!..

Вволю поиздевавшись над призывником, чуваки (и мы с Лёхой заодно) перебрались в соседнюю комнату. Там уже накрыт стол длиной от окна до двери. Бутылки, большие чашки с соленой капустой и нарезанными кружочками огурцами, салатики, селедка, вареный картофан. Еще тянет откуда-то жареным мясом, но на столе его не видать. Стою в толпе шумных, подпитых ребят, жду приглашения садиться.

Санина жена Лена и две ее подруги, тоже общажницы, суетятся, расставляют посуду, двигают блюда с места на место, что-то озабоченно считают. В кроватке-манежике прыгает и хнычет полуторагодовалый Серега.

– Ну все, приступаем! – подталкивает Санек гостей. – Надо тяпнуть скорее…

Стульев всем не хватило, я принес два наших. Заранее чувствую в голове легкое кружение, точно выпил уже с полстакана. Да-а, вечерок обещается быть нескучным. Пойла – море просто. К тому же одна из подружек Лены (как имя, не знаю), с пятого этажа, довольно симпатичная. Давно ее замечаю, а вот сегодня есть шанс познакомиться и еще чего-нибудь, может, бог даст…

Как большинство полупьяных, нервничающих людей, Санек то возбужден, почти весел, то мрачен и задумчив. Но чуваки ему задумываться не позволяют, поминутно шлепают по бритой башке, по плечам, по спине. Подбадривают, дескать. Особо старается здоровенный парнище с тупой, словно окаменевшей мордярой. Он сидит слева от виновника торжества, и только Санек готовится пригорюниться – отвешивает ему смачного леща, затем с хохотом наполняет рюмки:

– Пей, бля, давай! Там, бля, не разгуляешься!

И каждый, чокаясь, считает необходимым что-нибудь ляпнуть:

– Как отвальную справишь, так и в армаде прослужишь!

Или:

– Два года, Саня, это не срок. Ребята на зоне-то!.. Эх! – И в том же духе.

Справа от Саньки жена, принарядившаяся и подкрашенная, но с портящим лицо перепуганным, затюканно-озабоченным выражением… А напротив меня как раз та девчонка с пятого этажа. Смотрю в основном на нее, ищу повод, чтоб с ней заговорить. К ней же почти сразу стал клеиться один из чуваков. Коренастый, рыжий, с разбитыми казанками на правой руке; на шее наушники, в майке с английскими буквами. Что-то, не переставая, втирает ей гудящим шепотком, улыбается, и она улыбается, слушая, кивает. На мои горячие взгляды – ноль внимания.

Лехе же вообще все до фени, он знай накладывает себе в тарелку хавчика и скорее его сжирает. Как же он пить-то собирается с переполненным животом? А гулянка, похоже, только начинается. Вот появилась огроменная чашка с мясом. Под мясо алкоголь пошел еще активнее. Каждые три минуты – тост, хлопанье по Санькиной голове, запрокидывание голов с пустеющими рюмками у ртов.

Серега, маленькая копия внутрисемейного бандита отца, раздраженный шумом и кучей людей, то и дело порывается выбраться из манежика; мать дает ему что-нибудь вкусненькое, и тот притихает на время.

Меньше чем за час все набрались. Про Саньку забыли, он скрючился на стуле, дремлет, уронив жалкую, сизоватую башку на столешницу. Пару раз еще пытался вернуться в сознание, приподнимался, оглядывал гостей взглядом трупа и наконец вырубился окончательно. Теперь его не волнует, что это его последние часы на гражданке, что здоровюга с тупой мордярой так же тупо и откровенно подкатывает яйца к его жене, а один из чуваков под шумок сунул в карман его кассету; что гости донельзя закурили всю комнату, и Серега задыхается, кашляет. Ничего Саньку сейчас не волнует – ему сейчас в кайф.

Общего разговора за столом нет, общаются по двое-трое, пьют также своими маленькими компашками. Рыжий, с наушниками на шее, обнимает девушку с пятого этажа, щекочет ей за ухом, а девчонке, видимо, очень приятно, она жмурится и хихикает, ответно ласкается, как беспризорная кошка. Может, на фиг ей и не нравится этот рыжий, но он явно городской, а она явно из какого-нибудь села, и вот есть надежда, что парень – ах! – влюбится, потом женится, и – всё, как мечталось ночами, когда лежала без сна на скрипучей общажной кровати.

Надо сделать передышку. Вытаскиваю из чьей-то пачки две штуки «Союз Аполлона», выхожу в коридор.

Коридор пуст и мрачен. Часть ламп перегоревшая, а остальные помаргивают синеватыми вспышками, готовясь перегореть. Гуляет сквозняк – на улице, наверное, ветер.

Закурил одну сигарету, другую сунул за ухо. Иду в сторону бывшей кухни. Из-за дверей слышатся звуки жизни в комнатах. Вот перестрелка по телику, вот яростные крики ругающихся, слегка заглушаемые веселой песенкой из магнитофона. Плач никак не засыпающих детей, звяк убираемой со стола грязной посуды, вот снова ругань… Вечернее времяпрепровождение. Скоро ночь, и все они улягутся на свои лежанки, а завтра – будет завтра. Завтра навалится понедельник.

Не доходя нескольких шагов до бывшей кухни, я приостановился, принял вид обаятельного смельчака. Сунул окурок в угол рта, глаза чуть сощурил. Не спеша, развязно так – дальше… Облом.

Облом, облом. Бывшая кухня пуста. Холодна и скучна без нее. Подоконник свободен. Девочка с золотисто-каштановыми волосами не сидит на нем, не смотрит в окно, нет ее ноги, подрагивающей в такт музыке из плеера. Облом. А ведь именно сегодня, вот сейчас я готов, способен с ней познакомиться, очаровать ее… Сейчас я могу быть веселым и разговорчивым, общительным до предела…

Присел на подоконник. Докуриваю, оплавленный фильтр бросаю в сухую раковину (кран давно зачем-то отрезан сваркой), сплевываю на кафель стены. Ковыряю ногтем отслаивающуюся краску с подоконника. Хорошее состояние раздавлено, растворено пустотой этой бывшей кухни. Что теперь делать? Возвращаться к столу, к чувакам пока не хочется: знаю – еще пяток рюмашек и отрублюсь. Это бы неплохо в другой день, а сейчас…

Я на самом деле-то мало общался с девушками, чаще всего – не слишком удачно, по пьяни. В первый раз с одноклассницей, которая мне нравилась с четвертого класса. Она ходила с парнями взрослее, но я дождался момента… Это случилось на выпускном вечере, после выдачи аттестатов и традиционного бала. Потом началась дискотека, скрытая попойка; мы забрались с ней на крышу школы. Было темно и очень тепло. Июнь… Она была в легком сиреневом платье… Я не знал, что и как, я даже не видел тогда эротических фильмов, а ей было прикольно, как это сделает мальчик… Я пытался ее раздеть, мои руки дрожали, я был мокрым от пота. Я пыхтел, а она улыбалась, она не сопротивлялась, но и не помогала мне. Она до поры до времени забавлялась. Мы оба молчали. Внизу, в актовом зале, музыка… Я почти не владел собой, я готов был взорваться, как многотонная бомба… Потом на ее платье треснул шов, она оттолкнула меня, и я, запнувшись, чуть не упал. Она хохотнула презрительно, ушла танцевать. Я хотел прыгнуть с крыши, но не прыгнул, поплелся домой, придерживая скорченный под брюками, болевший от перевозбуждения член.

Были дальше и более удачные попытки, но все это было не то, чего я хотел и искал, а искал я любви – в семнадцать лет я был уверен, что она есть и ее можно найти. Как же без нее в семнадцать-то лет?.. Но постепенно я образумился, понял: чего-чего, а уж любви надо бояться больше всего. Можно свалиться в яму, волчью яму, с этой любовью… Окружающие люди служат мне отличным примером. Сначала – в прямом смысле слова – счастье, период блаженства, сладости, ослепительного полета, затем же… Любовь – это как слитый из банки последний стакан браги: два-три глотка – классно, вкусно, крепко так, а после них тошнотворный, горький осадок. Лучше уж и не пробовать…

Но порой я уверен, что вот-вот полюблю кого-то, потеряю голову и брошусь на дно волчьей ямы. Словно мне снова семнадцать. Это как болезнь: я высматриваю ту, ради которой буду совершать возвышенные безумства, перед которой готов буду растечься благоуханным озером… Только найдись, только взгляни на меня… Мечтаю о нежных руках, о бездонных глазах ее, о губах, всем остальном. Мечтаю и чувствую при этом себя последним уродом. Лёха, правда, меня успокаивает, он говорит, что главное уродство – отсутствие денег. Когда они есть, ты можешь очень многое, а без денег – нечего и соваться. Я, конечно, согласен, только вот душа не согласна. Душа отравлена сказками про романтику, про свидания и букеты, признания и двусмысленные отказы. Короче, про всякую мешающую шнягу.

Виноваты, конечно, родители. На кого еще валить, как не на них? Они у меня интеллигенты. Правда, в первом поколении. Работники культуры с культпросветучилищным образованием. Из так называемых шестидесятников. Как тогда было модно: закончив культпросвет, уехали из большого города окультуривать молодую национальную республику. До пятидесяти с лишним жили и думали, что живут правильно. Были убеждены: нужно хорошо работать на своем месте, и тогда всё прочее тоже будет в порядке. Какое-то время судьба была на их стороне…

Меня они воспитывали так же, по своим принципам. Я и сейчас наизусть помню «Что такое хорошо и что такое плохо», и уж, естественно, до гроба, наверно, втемяшились в башку следующие афоризмы: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь», «Что припрячешь – потеряешь, что отдашь – вернется вновь!». Тысячу раз слышал их от отца и мамы, пытался даже им следовать… Я пытался быть честным, отзывчивым, добрым мальчиком. Хе-хе, почти девочкой. Знакомые семьи приятно поражались мне, радовались за моих родителей и ставили меня в пример своим хулиганистым сыновьям.

Почти до шестнадцати лет меня не тянуло на улицу! Отсидев прилежно уроки и мало что поняв, зато подробно записав слова учителя, получив на переменах неслабую порцию пинков и затрещин, я спешил домой. Я читал книги, дурацкие, лживые книги. Этих Жюль Вернов, Вальтер Скоттов, Майн Ридов. Я, обомлев, смотрел «Клуб кинопутешествий», собирал журналы «Вокруг света». В школе и во дворе пацаны называли меня чмырем, ссыкуном, драться я не умел, считал, что драться – плохо, унизительно для человека, и предпочитал падать после первых ударов, сжиматься в комок, защищая лицо, чтобы не было синяков, – ведь родители расстроятся, если увидят, что меня били… Я мечтал о дружбе с девочкой, но не решался на первый шаг, боялся насмешек, да и понимал, что со мной, чмырем, вряд ли кто станет дружить. Девочки предпочитали смелых, сильных, отчаянно наглых ребят.

В девятом классе (теперь – десятый) я стал пытаться себя изменить. Шестнадцать лет, почти взрослый человек, пора и действительно повзрослеть. Но невозможно измениться вдруг, в одно какое-нибудь прекрасное утро. Да, пару раз я ответил ударом на удар, и меня жестоко загасили; я попытался задружить с симпатичной девушкой из параллельного класса, она посмотрела на меня, как на заговорившую обезьяну.

Помню, помню до последней подробности, как по субботам пробирался я на школьную дискотеку, стараясь не попадаться на глаза пьяным злым парням. Я забивался в уголок актового зала, слушал нежные диско-мелодии, сквозь мигание цветомузыки наблюдал, как танцуют девчонки. Прекрасные, неземные существа в кожаных мини-юбках, обтягивающих джинсах, с обнаженными плечами, так возбуждающе изгибающие свои юные тела. Я тоже был юн, я прятался в своем уголке и боялся, что крутые сейчас заметят меня, выволокут в коридор и ради разминки перед ночью с девчонками или чтоб перед ними покрасоваться настучат мне по роже. Такое частенько случалось, но каждую субботу я шел на дискотеку.

А как я собирался! Как следил, чтоб мама правильно прогладила брюки! Чистил пальто, протирал тряпочкой кроссовки, подмазывал кремом прыщи на лбу, приглаживал, прилизывал волосы. Мама гордилась мной, подбадривала, улыбалась по-доброму. Она была уверена, что у меня подружка. Хе-хе… И как я возвращался. Один, темными дворами, почти бегом. Отовсюду громкие, возбужденные голоса резвящейся молодежи, и я, одинокий, злой, трусливый, но тоже возбужденный. Почти до безумия.

У Саньки вечеринка кончилась. Упились стремительно, в духе времени. За столом, еще накрытым, с кое-какой уцелевшей закуской и недопитыми стопками, сидит сам хозяин. Он в прежнем положении, голова все так же на столешнице, туловище перекошено. Лена укачивает вяло капризничающего сыночка, смотрит в стену и шепотом напевает: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…» Еще в комнате присутствуют двое чуваков. Тот здоровюга с окаменелой мордой и кто-то второй, мне видны лишь тракторные подошвы его говнодавов. Оба развалились на супружеской постели, громко сопят.

Без церемоний сажусь за стол, сливаю из трех стопок в одну недопитую водку, натыкаю на вилку ломтик огурца. Лена взглянула на меня устало и неприветливо, снова вперилась в стену, продолжая бормотать галиматью колыбельной.

Конечно, по совести, мне следует встать и покинуть комнату, заодно, если уж быть совсем рыцарем, растолкать и увести чуваков. Но хочется выпить. Полчаса дурацких мыслей, воспоминаний – и весь хмель улетучился, испарился. Надо восполнить.

Насобирал в стопку еще граммов тридцать. Выпил. Похрустел капусткой. Бездумно уставился в окно. На черном фоне отражались в стекле комнатенка и я, жующий.

– М-м-ва-а… – очнулся Санек, с усилием поднял голову. – У-ух…

Огляделся, поворочав кровянистыми глазами туда-сюда, выровнялся на стуле и снова простонал, но уже громче, осмысленней:

– Ох, бля-а…

– Потише можно? – шикнула жена.

Санек моментом ощерился:

– З-заткнись!

После этого заметил меня:

– Есть чего выпить?

– Не знаю, – пожал я плечами. – Остатки вот в рюмках были…

– Дай водки, – Санек повернулся к жене.

– Кончилась, выжрали всю.

– Слушай, ты!..

– В холодильнике.

Он попытался встать, но зацепился за ножку стола, чуть не свалился. Я без лишних просьб открыл старенький «Холодок», вынул одну из трех запотевших бутылок. Пересел ближе к хозяину, наполнил две стопки, взглянул, предлагая, на Лену. Та скривила рот и отвернулась.

– Ну, за всё! – ткнул Санек своей стопкой в мою.

– Давай…

Двух вливаний хватило ему, чтоб снова стать в хлам. Обхватил бритую голову, заныл, пуская слюни:

– Вот он, вот он какой – конец-то! И ничего… не отвертишься. Все! Стадо баранов на бойню… Кто сейчас служит? Какая армия, какая, бля, родина?! Я… а я не хочу подыхать! Можете понять – не хочу!..

Сынок все громче поддерживал папу. Лена тщетно пыталась его отвлечь. Карапуз лез к Сане. Тот посмотрел на сына, выдернул из материнских рук.

– Вот, Сергулёк, такие дела: звиздок твоему батяньке! Завтра посадят и повезут. И все! А за что?.. Звиздец мне, сыночек!

– Прекрати-и! – Лена хотела забрать ребенка.

Санек пихнул ее в грудь:

– Отлезь, сука! Из-за тебя все! Скотина…

– Из-за меня?! А кто тут меня хлестал каждую ночь, беременную? Кто, а?! Отдай ребенка, подонок, отдай!..

Санек хряпнул ей в ухо. Я взял со стола бутылку, потихоньку вышел. За спиной бушевали страсти. Сережа давился от плача, Санек рычал, Лена визжала. Как обычно, короче…

Думал выпить у себя в комнате и спокойно уснуть, но и здесь меня ждал облом. Оказалось, Лёха притащил к нам часть чуваков, и теперь они валялись на обеих кроватях. Лёха в обнимку с каким-то медведеобразным, страшным каким-то, еще трое – на моем лежбище. На полу к тому же здоровенная лужа блевоты.

Я побрел к Оксане и Павлику. Посидим, разопьем оставшееся в бутылке, Павлик о свежепрочитанной книге расскажет. Может, потом еще чего сообразим… Мне кажется, что сегодня я совсем не срублюсь, сколько б ни выпил…

Постучал, придал лицу бодрое выражение, бутылку держал, точно букет тюльпанов. А в ответ получил недовольное Ксюхино:

– Кто там? Мы спим уже! – недовольное и запыхавшееся.

Я отшатнулся от двери, улыбка сползла. Сношаются, свиньи… Беспомощно огляделся. Коридор пуст, очень тихо, ни одного человека. Хоть бы кто-нибудь, я бы первому встречному предложил составить компанию. Нет, пусто. Только равнодушно мигают лампы.

Хлебнул из горла сладковато-обжигающей цыганки, замаскированной Саней под доброкачественную водку «Минусу». Стал спускаться на второй этаж, к бывшему актеру Валишевскому.

Вонючая конура с одеялом на окне. Пол покрыт толстенным слоем мусора, так что при каждом шаге что-то хрустит, ломается под ногами.

– А, коллега! – сморщился в улыбке хозяин, заметил пузырь у меня в руке: – Проходите, о, проходите! Очень рад, дружок!

В почти превратившемся в грязное животное алкаше-старикане еще сохранились искорки прежнего Валишевского, тридцать лет подряд игравшего холодных любовников, красавцев гусар, прогрессивных партработников, передовиков производства и других мифических героев. Редкий случай для нашего театра: у Валишевского, говорят, были толпы поклонниц, его заваливали цветами не только на сцене, но и в остальной жизни. Подъезд в его доме был исписан губной помадой, из-за него, я слышал предание, даже травились…

Да, у Валишевского были поклонницы, была жена, дети, но любил он юношей. Ведь он как раз из того поколения, кто играл вместе с харбинскими возвращенцами. И, естественно, заразился.

Но теперь Валишевский – просто алкаш. Из запойных, как и большинство моих знакомых. Запои его продолжаются два-три месяца, а потом пара кристально трезвых недель. Тогда Валишевский перебирается к дочери, надевает свой древний, но некогда дорогущий костюм, каждый день бреется. Держится в это время как истинный патриарх нашего театра, смотрит на всех свысока, говорит медленно, растягивая слова. Он приходит в кабинет Виктора Аркадьевича и обговаривает с ним свое возвращение на сцену, копается в пьесах, выискивая подходящую для бенефиса. Затем же бывает толчок, чаще всего получение пенсии, и Валишевский скорее снимает костюм, укрывается в этой общажной комнате, зарастает щетиной. И погружается в запой.

По временам он выбирается на улицу, таскается по знакомым, по своим бывшим любовникам и поклонницам, клянчит денег. Но в театре в такие периоды никогда не появляется. Зато уж как вспоминает по пьяни о своих минувших денечках!..

Как-то с год назад его пытались реанимировать всерьез. Дубравин стал готовить спектакль «Джентльмен» про престарелого ловеласа, кажется, и все пошло сперва как по маслу, но вскоре Валишевский запил, стал пропускать читку, затем вообще отказался, обозвав всех профанами и жалкой пародией на людей искусства…

– Присаживайтесь, Роман, присаживайтесь вот сюда, – суетится, слегка кокетничает бывший холодный любовник, очищая стол от объедков. – А я, к сожалению, в одиночестве вечерок коротаю. М-да-с…

Валишевский в состоянии средней подпитости, когда есть настоятельная потребность добавить. Примерно как у меня сейчас.

– Хлебушек, капустка, – старикан выставляет закусь, – вот яички сварил как раз… Я всмятку предпочитаю.

– Потянет, – киваю, наполняя цыганкой два мутных стеклянных патрончика.

Молча и торопливо чокнулись.

Капуста оказалась теплой и тухлой. Я с трудом проглотил то, что сунул в рот. Валишевский не закусил, он смотрит на меня грустными, ласковыми глазами, готовясь завести шарманку. Наливаю по второй порции.

– Знаете, Роман, – вздыхает он, когда патрончики снова пусты, – знаете, так тяжело быть старым.

Я мычу в ответ, соглашаюсь.

– Нет, не подумайте, я не жалуюсь! – Валишевский энергично замотал головой. – Не жалуюсь, но… Молодость… О, молодость, синоним счастья! Поверьте, дружок, и цените, цените молодость!..

У него вечно одна тема для разговоров. Точнее – две: вздохи по молодости и воспоминания о своей бурной жизни, о славе… Можно даже ничего ему не отвечать, старикан будет вещать часами, прикрыв глаза, запрокинув давно не мытую, всю в седых жидких прядях голову. Была бы выпивка… И сегодня, конечно, все развивается по накатанной схеме. Этакий моноспектакль, где я – единственный зритель.

– О, как я играл, дружок, как жил! На всю катушку, до потери рамок, до разрушения барьеров! – восторгается Валишевский, вспоминая себя многолетней давности. – Необходимо разрушать эти преграды – все преграды! – вырываться на волю и лететь, лететь. Вы так, увы, не умеете. Да-да, молодой человек!.. Я вижу, я вижу, вы уставшие с самого детства. У вас, дружок, слабые батарейки! Увы… М-да-с… О, видели бы вы меня в эпоху расцвета. Я был для зрителя царь и бог. Я – правил театром!.. Но, к сожалению, и я утомился. Всему бывает предел… Нет-нет, я не жалуюсь! Я ни о чем не жалею! Я размотал свою катушку как надо. Чашу жизни выпил до дна, залпом, без страха и скупости, и разбил ее, эту прекрасную чашу, как истинный кавалергард! Да-с, вдребезги!

Я машинально киваю, время от времени плескаю в маленькие посудинки пойло. Жестом предлагаю их осушить. И Валишевский залихватски пьет, точно показывает, как осушал эту свою чашу жизни.

Часов до пяти утра чуваки во главе с Саньком бузили в общаге. Бегали за водярой, орали, слегка подрались несколько раз. Заливались то у призывника, то у нас.

Вернувшись от Валишевского, я сидел в основном на кровати и не вмешивался в общее веселье. Пить у меня уже не было сил, а отрубиться не получалось.

Лёха, одурев от жратвы и пойла, цеплял своих новых дружков, задирался, и только чудом ему как следует не вломили.

Наконец все попадали кто где, а в половине десятого пошли провожать новобранца. Мы с Лёхой, конечно, остались. Слышали, как Санек в коридоре рыдающе повторял, что он баран, которого ведут на скотобойню. Он вроде порывался вернуться домой, но чуваки, гогоча, толкали его дальше, к лестнице. Монотонно ныл Сережа, что-то тихо говорила Лена, кажется, просила мужа успокоиться…

Целый день в общаге без денег, даже без курева – настоящий ад. К тому же на улице дождь. Никуда не сунешься в такую погоду. Да и куда… Кто где обрадуется моему явлению?.. Лежу на кровати, пытаюсь дремать, пью безвкусную воду из пластиковой бутылки, докуриваю из пепельницы бычки.

Несколько раз заглядывал Валишевский, осведомлялся, не бухаем ли. В конце концов Лёха, не выдержав, откровенно послал его на три буквы. Тот покивал понимающе, пожевал губы и убрался.

Ближе к вечеру меня потянуло поговорить.

– Слышь, – поворачиваюсь к соседу, – прикольно будет, если его в натуре там грохнут.

– Кого?

– Ну, Саню.

– Ну и хрен с ним! – Лёха кряхтя перевалился с одного бока на другой; сетка кровати от этого болезненно поскрипела. – Кому он нужен? Ленка плакать не станет, предаков у него вроде нет. Что живет он, что не живет… пустое место.

– Да, вообще-то…

6

Каждый божий день со служебного хода кто-нибудь является в театр что-либо продать. Ведьмоподобные старухи с метровыми толстенными косами в целлофановых пакетах, старики с обшарпанными венскими стульями, мелкие коммеры, предлагающие по дешевке доски, ДСП, ДВП, краску, запчасти для автобуса. Сегодня, например, знакомый околотеатрошный забулдыга притащил обезглавленного, наскоро ощипанного гуся. Поругался в коридоре с вахтершей, прорвался в брехаловку.

– Добрый вечерочек! – кланяется во все стороны. – Здоровьица вам.

Актеры через губу отзываются на его приветствие, они уже переодеты во фраки и пышные платья, надежно загримированы. Превратились в дворян столетней давности. Они как никогда сейчас далеки от этого грязноватого, немытого мужичка с улицы. Но тот не понимает, предлагает по-свойски, будто обыкновенным людям:

– Ребятки, гуська не желаете? Свеженький. – Мужик приоткрывает пакет. – Жи-ырненький гусек, почти пять кило! Запечете, объедение – у-ум!

Супруг актрисы Кругловой, тоже актер, но не переодетый (не занят сегодня), дернулся было оценить товар. Круглова схватила его за руку, зашипела что-то.

Стареющий красавчик Храпченко, в белоснежном дачном костюме и легких белых туфельках, с хохолком на голове, прогуливался по брехаловке, презрительно поглядывал на мужичка. Другие и не глядели, брезговали.

– Всего стошечку, а? – продолжал забулдыга просить-уговаривать. – У нас там гости как раз, день рожденье женино, а выпить вот… Гуська пришлось это самое… Хороший гусек, нежненький. А? Запечете.

Первый звонок. Вот-вот на сцену. Храпченко, морщась, подступил к мужичку:

– Не нужно никому вашего… Ступайте, любезный. Ступайте, говорят вам!

Мужичок пробежал потухшим взглядом по брехаловке, вздохнул с обидой. Развернулся, вышел.

После спектакля, оказавшись в своих привычных одеждах, в обыденной жизни, торопясь к автобусу дядь Гены, многие наверняка вспомнили о гусе и стали раскаиваться: «Эх, зря, зря! Пять, да пусть и четыре кэгэ за сто рублей – дешевле некуда. В буфете надо было занять, хоть с мяском бы были. Эхе-хе… нда-а!..»

Дождь третьи сутки почти беспрерывно. Такой мелкий, упорный октябрьский дождь. Зонта нет, на работу пытаюсь добираться автобусом.

Оранжевые вместительные «ЛиАЗы» с улиц почти исчезли, вместо них маленькие «ПАЗы» и старые «Икарусы» с предприятий – таким образом шоферы днем подрабатывают, заменяя стоящие на ремонте или без топлива автобусы обедневшего пассажирского АТП. На «пазиках» и «Икарусах» большими буквами предупреждение: «Без льгот!». Старушки на остановках ругаются, завидев их, и терпеливо ждут привычных, но редких теперь «некоммерческих». Я тоже их жду, прячась от дождя под крышей остановки. Денег ни копья, до театра пешком идти нереально – промокну до костей; Минусинск хоть и небольшой, но растянутый, как черт. В патэпэшном «ЛиАЗе» есть шанс проехать бесплатно, упросить кондукторшу, а в коммерческих плату взимают при входе, чаще всего какой-нибудь бывший боксер, глухой к просьбам и готовый вышвырнуть настырного халявщика. У него на все один ответ: «Проезд – пять рублей. Не задерживай, дай людям пройти». И смотрит так: сейчас, дескать, по роже схлопочешь.

– О-ох, вон, кажись!

– Наконец-то, господи, – оживились старухи.

По противоположной стороне улицы Трудовой прополз скособоченный «ЛиАЗ», звякая и трясясь, точно пустая консервная банка, привязанная к кошачьему хвосту.

– Счас развернется, – облегченно вздохнула сухонькая старушка, опираясь на бодожок; стоит она почти под струйками, стекающими с крыши над остановкой, – боится, что не успеет в автобус залезть.

– Аха, жди, – хмыкнула другая, поживей и потолще, – это восьмерка, она тут еще вокруг Торгового кругаля дает, и до бензаправки. Через полчаса, дай бог, может, вернется.

– Охо-хо-х…

– Да не, не восьмерка, а девятка. Чего путать? – не соглашается пожилой мужчина, тоже почти старик. – И так нервов нет никаких…

Они заводят вялый, убивающий время спор. Я не мешаю, хоть видел ясно, что на «ЛиАЗе» девятый номер. И если автобус не рассыплется в ближайшие минуты, мы в него сейчас попадем и поедем.

Забит он уже, ясное дело, с конечной остановки. По большей части пенсионерами, и запах в салоне от этого специфический, стариковский, старушечий. Удушливая смесь корвалола, кислого пота, лаванды, залежавшейся, сыроватой одежды.

Пробираюсь в середину салона, где, как обычно, посвободнее. Только устроился, уставился в окно – голос кондукторши. Ругается с кем-то. Может, пенсионного удостоверения нет у кого или просто отказываются платить… Скоро и мне придется с ней поругаться.

Рядом совсем, на одиночном сиденье – симпатичная девушка. Светло-синий плащ в специально сделанных мелких морщинках, рыжеватые волосы пышно взбиты. Взбила их, конечно, чтоб выше казаться. Пытаюсь развлечься, разглядывая ее чистенькое, гладкое личико. Так оно пока не похоже на окружающие нас лица пенсионеров.

Автобус движется медленно, то и дело встает на остановках и у светофоров. А кондукторша ближе, ближе. Упорно пробивается меж грузных и костлявых тел, проверяет льготные документы, принимает плату. На груди у нее сумочка для денег, к ремешку прикреплен рулон со старинными билетами, еще тех соцвремен, когда в автобусах стояли кассы и, честно бросив четыре копейки, пассажир откручивал себе билет.

Готовлюсь к ссоре. Перевожу взгляд с кондукторши на девушку, затем в окно… Стараюсь принять равнодушный и непринужденный вид. Потом – неприступно-свирепый. Может, кондукторша не рискнет со мной связываться.

Но – рискнула. Чувствительно ткнула в спину.

– Здесь разве все с билетами?

Я молчу, смотрю на капельку засохшей грязи на стекле.

– Молодой человек, вы разве рассчитались?

– Да.

– Тогда покажите билет.

Я вздыхаю и поворачиваюсь к кондукторше. Унее нервное, усталое лицо, дряблые мешки внизу щек. Взгляд воинственной собачонки.

– Извините, – жалобно начинаю, – денег нет, а мне на работу срочно.

– Пешком ходите.

– Дождь там, я опаздываю. Извините…

Мы стоим друг напротив друга и друг друга ненавидим. Оба чего-то ждем… А что она вообще-то может сделать? Вцепиться в меня, требовать три рубля? Но за это время выйдет десяток тех, кто расплатился бы безо всяких напрягов. В милицию меня сдать не получится: отпихну ее и смоюсь… И потому она отступает, тащится дальше, выкрикивая еще более раздраженно:

– Рассчитываемся! Приобретаем билеты!.. Да не суйте в глаза мне свою корку – не слепая!..

Девушка со взбитыми волосами посмотрела на меня с интересом, точно я совершил нечто необыкновенное. Я усмехнулся ей в ответ: дескать, победил!

В четверг утром приехал отец. Мы с Лёхой спали еще, было часов девять. Да и погода способствовала сну – в окно бился ветер, барабанили по стеклу злые капли. Такая вот колыбельная.

Отец постучал, как всегда, не сильно, но звонко – костяшками пальцев. Я было во сне принял это за усиливающуюся атаку дождя, потом проснулся, вскочил. Открыл дверь.

– Привет!

– Привет! Еще спите?

– Угу… Проходи.

В руках у отца большая старая сумка. Семь лет назад я купил ее перед отъездом на учебу в Питер. (Была у меня после окончания школы такая попытка – поступил в строительное училище, мечтал девушку-ленинградку встретить, собирался на будущий год в педагогический институт имени Герцена на исторический факультет, а закончилось всё призывом в армию. Вернулся оттуда в декабре девяносто первого, и уже было не до Питера и института – лишь бы добраться домой…) Теперь в этой сумке отец привозит мне продукты.

– Вот мама тут собрала, пирожки, кролик, еще что-то… Картошка-то есть?

– Да, еще много, – отвечаю, скорей одеваясь. – Снимай куртку, садись, чаю выпьем. – Ставлю чайник на плитку.

Лёха заворочался, заскрипела кроватная сетка.

– Как дела у вас? – полушепотом спрашивает отец.

– Да все так же. Извини, что в понедельник не смог приехать. Денег не нашел…

– М-да, надо бы картошку поскорей выкопать. Заморозки обещают. Поморозим, что тогда… – Отец достал из нагрудного кармана пиджака пятьдесят рублей. – Вот, перехватили тут, до пенсии.

– Спасибо.

Чайник слабенько зашумел. Я засыпаю в заварник свежего чая, а отец тихим голосом продолжает:

– Я бы один покопал, мама-то болеет, да вот экзема как раз обострилась. – Он приподнял свои большие, корявые руки с темно-красными язвочками-коростами. – Сегодня решили сюда выскочить. Мама в поликлинику пошла на прием насчет рецептов, лекарства у нее кончились, а я вот к тебе…

Вздыхаю в ответ и сочувствующе, и виновато.

– Как у вас-то тут? – спрашивает отец. – Как питаетесь?

– Да нормально, – делаю голос бодрым, – не голодаем. Правда, талоны задержали, но обещают выдать со дня на день. Спектакли каждый день, «Гранатовый браслет» по Куприну хорошо идет, почти аншлаги.

– А маме тут грамоту выдали за концерт на День учителя. Оказывается, из районо кто-то был, понравилось.

Родители работают в сельской школе. Мама пение ведет, танцевальный кружок, отец – рисование.

– У, – пытаюсь обрадоваться сообщению, – передай ей мои поздравления!

Чайник закипел, я налил кипятка в заварник.

– Сейчас надо обратно скорей, – говорит отец, – а то дом бросать… Валентину Степановну попросили присмотреть, да все равно… У Петровых тут ночью телка увели.

– Да?

– Собаку жердью ударили, она забилась в будку… вывели телка спокойно через задний двор. А старики побоялись выходить – пришибут и все…

– И не узнали кто?

– Да как узнаешь? Да и боятся все…

Маленькими глоточками пьем горячий чай.

– Кстати, пирожки-то достань. Они теплые должны быть, мама утром настряпала…

– Уху, – киваю, – спасибо.

Комната постепенно наполняется светом. Солнце прорвало завалы туч и уставилось в наше окно.

– День сегодня обещается погожим быть, – веселеет отец. – С юга ветерок, а там небо ясное. Может, подержится еще тепло.

– Я обязательно в понедельник приеду, – говорю твердо. – За день управимся с картошкой.

– Смотря по погоде. Если ливень – какая ж копка…

Попили чаю, покурили.

– Ну, надо ехать. – Отец поднимается. – Да, мама просила банки забрать. Остатки помидоров доспевают, всякие эти сморщенные. Хочет горлодёра накрутить.

Вынув продукты, складываю в сумку пустые банки, крышки, пакеты. Отец тем временем говорит лишнее, но хорошее:

– Кролика потуши с картошечкой, как ты любишь. Мама сама хотела, но закрутилась со стряпней вот…

– Да, я сделаю. Спасибо. Я тебя провожу.

Шагаем по коридору к лестнице.

– Может, телевизор привезти? – спрашивает отец. – А то скучно, наверное?

– Нет, нет, – отказываюсь торопливо. – Вам самим-то как? Здесь люди постоянно, так что скучно особенно не бывает.

Спускаемся, выходим во двор общаги. Дождя нет, ветер слабый. На небе рваные, мелкие пятна туч.

Возле крыльца Рыжулька – наш старый «Москвич 412». Оранжевая краска с годами выцвела, кузов в нескольких местах поцарапан, слегка помят. Почти пятнадцать лет машине, вторую сотню тысяч км спидометр доматывает… За последние три года Рыжулька сильно сдала. Вместо уютного гаража, где она отдыхала до этого в Кызыле, теперь ей приходится постоянно находиться под открытым небом в ограде. Отец собирается строить гараж, но много проблем. Цемент дорогой, доски – дефицит: пилорама в селе не работает. И со здоровьем тоже неважно. Время и силы в основном уходят на огород, на теплицы, чтоб вырастить овощей для продажи.

– Ну, брат, счастливо! – бодро улыбаясь, отец протягивает мне руку.

Я осторожно пожимаю ее, шершавую, слегка опухшую от экземы, но еще крепкую.

– До понедельника, – говорю, – маме привет!

Он кивает, садится в Рыжульку. Включает зажигание. Мотор не заводится, лишь какие-то сухие щелчки.

– Э-хе-хе, – вздыхает отец. – Контакты отсырели… дождь и дождь…

Открыл капот, что-то зачищает надфилем, снова включает зажигание. На этот раз мотор завелся, но слишком громко. Не завелся, а взревел. Отец торопливо захлопнул капот, крикнул:

– Зацепили опять выхлопушку. Заплатка, наверно, слетела. Доедем, дома уж поправлю. Счастливо!

– Пока!

Рыжулька нехотя, как измученное, обессиленное животное, чихая и кашляя, развернулась в общажном дворе и потащилась прочь по лужам, подрагивая на выщербленном асфальте.

– Чё? – с кровати томный голос соседа. – Привез батя денег?

– Полтинник.

– У-у! Забухаем?

– Это на билет, – объясняю, – в деревню ехать.

– Билет же не столько стоит!

– Ну… Еще лезвий надо купить, а то бороды вон отрасли какие. Пасту зубную, мыла нет…

– Да забей! – Лёха садится на кровати, энергично почесывается. – Потом. Давай лучше литруху цыганки возьмем! Давай, Ромыч!

Сопротивляюсь, как могу. Пить с утра желания нет, да и впереди работа, спектакль. И денег, понятно, жалко…

– Под мяско, цивильно так. А? По-людски, Ромыч! – наседает сосед. – В комнате приберемся, на стол накроем. Спокойно ведь можно до четырех расслабляться. Я сбегаю. Классно же будет!..

Я достал деньги…

– И не трать на другое! Сдачи все чтоб вернул. Понял?..

Недалеко от общаги есть место, где торгуют неплохой цыганкой. Цена, как и повсюду, – двенадцать рублей за пол-литра. Дело поставлено профессионально, весь город напичкан точками, где круглые сутки можно купить дешевого пойла. Ощутимая конкуренция легальному монстру – «Миналу» («Минусинский алкоголь»). А может, это и один синдикат, но для разных слоев населения…

Настроение приподнятое. Черт с ними, этими деньгами, с лезвиями и зубной пастой. Выпить нужней… Комната освещена ярким светом, в ней тепло. Золотистыми блестками вьется вечно беспокойная пыль. Я готовлю кролика.

Вообще-то надо его тушить в духовке, в чугунной жаровне, но можно и просто в кастрюльке на плитке. Конечно, вкус не совсем тот, хотя тоже вкуснятина… Когда все как хочется, когда слишком хорошо – жди вскоре плохого. Недаром люди придумали плевать через левое плечо, чтоб не сглазить, то и дело повторяют: «Как бог даст… Если все нормально будет…» Боятся особенно чему-нибудь радоваться, загадывать наперед. По себе знаю: обрадуешься – и вскоре хоть в петлю. Найдешь монету, подберешь, и через пару дней потеряешь раз в десять больше… Вот когда нормально – это и есть хорошо…

Прибрал в комнате, даже пол подмел. Выходя из умывалки со стопкой чистых тарелок, встретил заспанного, хмурого Павлика.

– Здорово! – отчего-то радуюсь и ему. – Как дела?

– Ничо-о… Воду не дали горячую?

– Нет. Выпить хочешь?

– Когда? – Павлик теряет хмурость и заспанность.

– Да вот сейчас. Лёха за цыганкой побежал. У нас закусь, все дела. Пойдем!

– Спасибо! – кивает он, улыбаясь. – Рожу сполосну только. – Но вдруг снова потускнел. – А, это… Ксюху взять можно?

Эх, не хотелось бы, я про нее и забыл. Неопределенно пожимаю плечами:

– Можно, наверно… бери…

Павлик заулыбался.

В жизни необходимы отвязки. Иначе крышу очень быстро снесет. Стопроцентно. Жизнь – это слишком нелегкая штука, чтобы обходиться без отвязок. И любую возможность надо использовать.

Я редко смотрю телевизор, газеты читаю от случая к случаю, за последние года три не осилил от начала до конца ни одной книги. У меня нет увлечений, я оставил их в восемнадцать лет, уходя в армию.

Что такое армия? Не просто два года, выкинутых черт знает куда и черт знает зачем. Армия – это, так сказать, последняя ступень лестницы воспитания гражданина. Детский сад, потом школа, а потом – армия. Сейчас, правда, все это трещит по швам, лестница вот-вот рассыплется в гнилую труху, и не известно, кто будет приходить во взрослую жизнь. Скорее всего – этакие монстры-индивидуалисты, не знающие рамок, никогда не глядевшие в затылок друг другу, не ходившие строем, не представляющие, что такое тишина на уроке, школьная форма, шеренга, комплексные обеды. Вот тогда начнется веселое времечко! Сейчас таких десятки, а если – все как один!..

Чтоб не потерять себя, люди придумывают увлечения, убеждения, игры, праздники – защиту от растворения внешним миром. Мне повезло: вернувшись из армии, я увидел, что мои прежние увлечения-игрушки смешны и глупы. Эти тетрадки со стишками про сентябрьский дождь и дневниковыми откровениями, подшивки журнала «Вокруг света», самодельные карты плаваний Колумба и крестовых походов – все эти атрибуты так называемого внутреннего мира стали пыльными, убогими, и я без раздумий и сожалений уничтожил их. А новых создать никак не получается. Без защиты же трудно, почти невыносимо: так и кажется, что окружающее вот-вот раздавит.

Защита может быть разной. Собирание марок, разведение паучков, татуировки, садоводство, выпивка, девчонки, беспрерывное чтение книг. А многие и из насущных проблем сделали себе защиту. Ничего больше не воспринимают, кроме забот о пропитании на завтрашний день, чтобы назавтра были силы заботиться дальше. Такой вот самозабвенный круговорот. И хобби, и работа, и смысл жизни. Три в одном… Хе-хе, честно говоря, когда-то по юности я много думал и мучился идиотским вопросом: в чем смысл жизни? Груду философской бредятины перечитал, сам, помню, даже пытался ответить. Теории разрабатывал. Недавно лишь понял, что смысл жизни – в добывании пищи. Пути разные, а цель-то одна. Человек, по большому счету, ничем не отличается от остального животного мира. А все эти философы… Им, хе-хе, легко было рассуждать о чем-то там запредельно духовном, высшем, когда они знали – завтрашний день им обеспечен, уж со жратвой-то у них не возникает напрягов. Вот и сидели в звуконепроницаемых кабинетах, прихлебывая кофеек, а на кухнях им создавали обеды из десяти блюд. Искать смысл жизни – привилегия несмышленых подростков и исправно кушающих. Остальных же волнуют проблемы посущественней.

Лёха снимает куртку, я заканчиваю накрывать на стол.

– А на фига на четверых собрал? – удивляется он.

– Павлик с Ксюхой должны зайти.

– Чего?!

– Так получилось, – оправдываюсь. – Я пошел посуду мыть, встретил Павлика…

– Дебилина! – Помрачневший Лёха садится за стол. – Вдвоем бы само то. Пойла и жратвы как раз на двоих. Чё, как мясо?

– Скоро уже. – Тоже сажусь, жую огурец, пытаюсь растолковать: – Павлик же нас подогревает время от времени, надо и его не кидать…

– А, ну тебя, – тянется Лёха к бутылке. – Замяли. Давай долбанем.

Только выпили – пришел Павлик. Конечно, с Ксюхой. У них с собой с полбутылки «Минусы». Как раз и крольчатина подоспела. Я поставил кастрюлю в центр стола.

– Ну и сто-ол! – восторгается парикмахерша. – Что за праздник?

– Да так… Появилась жрачка, денег немного – вот и празднуем…

После второй разговорились. Павлик, точнее, разговорился. Как всегда – делиться стал впечатлениями о свежепрочитанной книге:

– Такая вещь, парни, такая вещь! Называется – «Адская троица», француза Мишеля Спорте. Не слыхали? Бестселлер. И самое главное, что на документальных фактах.

– Н-ну, – кисло кивает Лёха, разливая следующие тридцать граммов. Видимо, гости ему совсем не по душе.

– В общем, там дело такое, – увлекается Павлик, начинает говорить торопливо и малоразборчиво. – Живут брат и сестра. Жан и Валери. Из средней семьи, родители у них такие… средние служащие. От зарплаты до зарплаты, короче. Жан, ну, хулиган, в общем, потрошит с дружками тачки, Валери, наоборот, начинающая поэтесса, красавица. Записывается в школу эстетики. Но тут отец заболел, ушел с работы, денег нет, Валери приходится стать манекенщицей. Ну и тут она, так сказать, сталкивается с изнанкой красивой жизни. Всякие мерзотные крендели, рестораны, гудеж, извращения. А ей это не нравится, она мечтает о прекрасном, о стихах, о Париже. Действие происходит в каком-то маленьком городишке, ну типа нашего Мухосранска…

Не прерывая рассказа, Павлик накатил вместе с нами, быстренько закусил. Вижу, ни Лехе, ни Ксюхе слушать его нет особого интереса, да и мне тоже. Но что еще делать? Пускай гонит.

– …А семья все хуже и хуже. Жан загремел на год за драку, отец в кровати. Мать у одного алжирца-насоса секретаршей работает. Ну, и она у него не в любовницах, а… гм… – Павлик помялся. – Ну, так, поё… спит, короче, с ней алжирец этот время от времени. А тут смотрит, она что-то стала хреново выглядеть. Думает: «На хрена мне эта развалина сорокалетняя?» Раньше она следила за собой, а тут – такие дела. Ну и алжирец предложил ей уволиться. Та, ясно, в слезы: «Некуда! Почти голодаем!» Все проблемы ему, короче, выложила, и алжирец предложил, издеваясь чисто, остаться в офисе, но уборщицей. Короче, мамаша от всех заморочек кончает с собой…

– Может, музыку включим? – заметила Ксюха нашу «Легенду».

– Сломано, – буркает Лёха, оглядываясь на магнитофон.

Павлик обижается:

– Погодите, дайте доскажу! Поучительная история ведь… А Валери, короче, познакомилась с класснейшим парнем. Лоран Реми. Симпатичный, из семьи аристократов, закончил Сорбонну. От родителей ушел, потому что занялся скульптурой, стал богемным. Ну, родители его не захотели понять… И, короче, любовь, туда-сюда, а у Лорана есть идея, что он один из тех избранных, кто выше остальных. Ну, типа, как Раскольников…

– Ой, бля, – вырвалось у Лехи унылое.

– Нет, слушай! Это все документальные факты, почти документальная книга! – Павлик для убедительности даже пальцем потряс. – И, в общем, они сВалери стали жить вместе, петрушиться, тут же ифилософствуют, что, мол, Франция гнилая страна, люди – жадные скоты, да и весь мир – говно. Только Австралия у них ништяк, мечтают туда свалить, а башлей, ясно, нет. – Рассказчик сделал паузу, чтобы выпить, и, даже не закусив, забалабонил дальше: – А тут как раз вышел Жан, ну, брат Валери, и тоже со своими мыслями: надо валить насосов изабирать у них башли.

– Оригинальная мысль! – хмыкнул, не выдержав, я.

– Ну, так было в натуре. И в общем-то правильно он рассуждал… Разработали они втроем план, как им собрать десять лимонов франков на Австралию. План такой: Валери знакомится в ресторане с богатеньким кренделем, они жрут, пьют, и Валери под конец приглашает его к себе домой. А там ее брат и Лоран Реми.

Я снова не выдержал:

– Да это настолько избитый прием, блин, просто смешно! Фильмов двадцать подобных видел.

– Избитый, не избитый, а восьмерых они таким приемом вальнули, – настаивает Павлик. – Но самое интересное не в самом даже сюжете, а в отступлениях автора. Он, получается, полностью на стороне этих ребят. Дескать, им больше ничего и не остается, чтобы встать на ноги… Описываются эти, кого они замочили, и все просто мразеныши, все стали насосами за счет других. Кстати, Валери с ребятами и того алжирца грохнули, из-за которого их мать утопилась… Автор полностью за ребят и против богатеньких, особенно цветных. Открытым текстом пишет, что из-за засилия иностранцев французские ребята уже не чувствуют Францию родиной!..

– Да, у них там сейчас с этим просто беда, – вставляет Ксюха. – У них и фильмы в основном сейчас про негров и про алжирцев, как они там беспредел наводят.

– И что, – интересуюсь ради поддержания разговора, – собрали они на Австралию?

Павлик горько вздыхает, точно речь идет о его друзьях:

– Не успели. Приняли их… Но на суде многие высказывались за смягчение приговора.

– Неужели по году дали?

– Нет, пожизненно всем… – Павлик грустно съел пирожок, взялся за следующий, хотел откусить, но вместо этого с жаром заговорил: – Правильная, очень правильная книга! Хотите, дам почитать на пару дней… Понимаете, у ребят нет другого выхода, кроме как убивать. Вот возьмите эту семью: батя работал, работал и загнулся, получает убогонькое пособие; мать постарела – ее за борт. Жан – молодой парнишка – видит всю эту хренатень, и ему суждено или повторить в лучшем случае жизнёнку отца, или идти в бандиты. Валери хочет заниматься искусством, а из нее делают проститутку. Само государство создано так, что толкает людей на преступления. Все население разделено на эти… на сословия. Как в лесу. Сперва мох – бомжи всякие, нищие там, алкашня; потом – трава, лопухи – это рабочие, такие вот, типа нас; чуть выше кустарник – служащие, всякие интеллигенты, они видят немножко солнца. Но в основном солнце достается деревьям. Так ведь? Сосны, березы – это и есть насосы. Что делать тем, кто внизу? Валить деревья, расчищать место, чтоб солнце видеть…

Я удивлен этим рассуждением. Не ожидал от Павлика. Или, скорее всего, это в книжке есть, а он просто по обыкновению пересказывает.

– Превратиться из низшего в высшего практически невозможно, – говорит он дальше. – Если пробиваться законно, то очень быстро задавят соседи. Никто не желает сторониться. Значит, надо подниматься по трупам. Вот гангстеры как в Америке! Аль Капоне, да?! Из дерьма, а всеми Штатами поуправлял… И эти ребята правильно сделали. Сначала заставляли чековую книжку заполнить, а потом – в канализацию. Порезвился, чувачок? Теперь отдохни!

– Ладно, давайте накатим, – приподнял Лёха рюмашку. – Чтоб нам, былинкам, увидеть солнышко!

– Действовать надо, – отозвалась Ксюха пьяноватым и решительным голосом. – Под лежачий камень вода не течет.

К половине четвертого выпивка кончилась. Ксюха и Павлик ушли. Павлик на прощанье предложил курнуть плана, но мы отказались, точнее – отложили на вечер. Впереди работа в театре, установка чертовых декораций. Слишком нетрезвым это делать опасно. Так что лучше заторчать после работы.

Проводив гостей, легли на кровати. Состояние хреноватое – организм требует еще алкоголя. Лёха нудит:

– На фига ты их приволок, идиотина?! На двоих бы как раз…

Я не отзываюсь, и он умолкает вскоре, лишь горько вздыхает.

На столе пустая кастрюля, грязные тарелки, горки тщательно обглоданных костей. Там уже хозяйничают тараканы и мошки…

Молчим минут двадцать. Мне это надоедает.

– Слышь, Лёха, – зову, – а ты бы хотел стать деревом? Таким толстым, раскидистым дубом?

– Рот закрой-ка!

– Нет, я серьезно. По Павликовой теории?.. Я бы хотел… У меня знакомая была, еще в Кызыле, неплохая девчонка. Фамилия у нее – Хлюстнина. И она утверждала, что она из старинного дворянского рода. Ее прадеда, мол, сослали в Сибирь когда-то… Вообще, так тащилась по этому делу! У нее даже специальная полочка была, где книги стояли с закладками на страницах с этой фамилией… Хлюстнины.

– А-а, зачем мне дворянство? – Лёха нехотя ввязывается в разговор. – Мне и на своем месте неплохо. Только бабок нет. Живых, нормальных бабок, чтобы чувствовать себя человеком. Хотя бы то, что я в этом театришке получать должен, – отдайте сполна, и я буду доволен. Спасибо даже скажу… А этих бы всех… деревьев этих, их, действительно, валить просто надо. Под корень, бензопилой!

– Да их и валят. Я как-то смотрел передачу про криминал. Так в одном выпуске – пять убийств коммеров, директора какого-то банка…

– Не, это не то, – Лёха приподнимается на локте. – Это они друг друга валят, а надо, чтоб их народ валил. Вот тогда бы правильно было. Вот за это я на все сто! – Голос его становится все возбужденней, я внутренне настораживаюсь. – У нас вот клуб этот открыли. Как его? «Пена», да? Ну, где эти все собираются, бля, золотая ублюдочная молодежь. Вот десять кэгэ тротила туда занести – и нормал! И все четко! Согласись? Мы, значит, должны цыганку глушить, кишки прожигать, а они там… – Он замолчал, вспоминая что-то, через минуту вспомнил: – А они там, сука, мартини лакают. Почему так?

– Мозги, значит, есть, – отвечаю, – чтоб деньги делать.

– Какие мозги… – Лёха сморщился и уронил голову на подушку. – Просто гады или детеныши гадов. Истреблять таких надо. У них есть возможность, вот они нас и… У, с-сука!.. – порычав с минуту бессвязно, Лёха стал говорить слегка о другом: – Вот мои предаки, они в Прокопьевске всю жизнь прожили, даже вроде и не выезжали никуда. Батя шахтер и оба деда тоже… Теперь он давно уж на пенсии, инвалид второй группы. С двадцати до сорока трех работал, а потом – все. Ему пятьдесят семь сейчас – просто растение. Сидит на стуле, смотрит телик. Только пошевелится – кашель на три часа. От кровати до стула, вот и все движения… И на хрена? Ради чего?.. А знаешь, как они гордятся, что шахтеры! В дыру эту как герои лезут. Чем гордятся, дебилы? На шахте все начальство каждые полгода меняется: башлей нагребут, и хрен найдешь. А эти… Если в шахте не подыхают, то лет в сорок… как мой батя… Я оттуда сразу после армейки свалил. Лучше бездомным быть, чем таким же, так же… Правильно Ксюха сказала – действовать нужно. Действовать! Убрать все это к чертям собачьим!

Спрашиваю с искренним удивлением:

– Чего ты завелся-то? Полтора года валялся, а теперь – как с печки рухнул.

– Понял просто-напросто, – отвечает Лёха тоном отличника, решившего заковыристое уравнение. – Вообще-то давно задумывался, а сегодня понял… Но я слаб. Слаб, слышишь, Ромыч… И самое обидное – вокруг все слабы. Все, кого знаю. Нету ни вождей, ни настоящих героев. Шулупонь…

Мне вспомнился Абакан, тамошние ребята. Первым, конечно, – всегда пьяный и потому всегда воинственный Серега по прозвищу Анархист. В шинели на голое тело, в красном десантском берете со значком «ИРА» (Ирландская республиканская армия, дескать). В правой руке рюмка, в левой – китайский игрушечный маузер. «Мы пойдем убивать, жечь и грабить! – горланит он. – Веселые ребята, полные огненного смеха!» Да, таких, кажется, хоть отбавляй. Я тоже бесился по юности, на митинги всевозможные выходил, писал злые песни протеста. Потом надоело. А вот Лёха сегодня созрел.

Смотрю на будильник. Почти четыре.

– Пора арбайтен. Спектакль через три часа. Поднимайся!

Лёха издыхающе стонет в ответ.

7

Маленькая избушка на пригорке на берегу пруда. Черные, пугающе пористые от старости бревна я обил зеленой вагонкой с разобранной перед отъездом из Кызыла дачной веранды. Покрытая вагонкой избушка немного повеселела, стала внешне как бы побольше.

Если верить соседям, ее построили лет тридцать назад для одной старушки, ушедшей от женившегося сына. Построили за счет совхоза, миром, за неделю. Старушка прожила в ней сколько-то лет и умерла, а потом у избенки сменилось десятка полтора хозяев, не особенно следивших за ее состоянием, так как вскоре переезжали, подыскав место получше, жилье попросторнее.

Теперь живут в ней мои родители, думая о другой избе, крестовой, на бетонном фундаменте. Но все же пока что это их дом и мой тоже. И когда вижу нашу избушку, еще издалека, шагая от автобусной остановки, мне становится как-то тепло, я по-хорошему волнуюсь. Я будто чувствую родной запах, знакомый с детства, привезенный из кызылской квартиры.

Отец мечтает, но не особенно верит, что удастся купить большую избу, поэтому подбирает и откладывает бревна для пристройки еще двух комнат. Бревен уже набралось достаточно, только времени, чтоб приступить, никак не находится.

Помню, в первые месяцы по переезде отец все удивлялся, как бездеятельно, лениво и скучно живут деревенские. У него были грандиозные планы устройства для нас хорошей здесь жизни. «Такой синтез квартиры и дачи», – говорил он… Вскоре от этой грандиозности осталось немногое, а точнее, одно: как бы нам выжить.

Вот мы сидим за столом на кухне, которая одновременно и большая комната, так сказать, зал. Отец, мама и я. Я получил в пятницу талоны, привез полкило чайной колбасы, селедку, граммов триста сыра, бутылку «Перцовки»… Выпить решили вечером, а сейчас едим торопливо – надо ехать копать картошку.

– Ящики уже загрузил, – говорит отец. – Ведра бы не забыть, вилы… Земля сырая, вчера опять полдня лило. Ящики потом в баню стаскаем, чтоб картошка просохла. Иначе – сгниет.

– Уж как-нибудь постарайтесь осилить, – отзывается мама. – Столько сил на нее положили…

Деляна в этом году нам и вправду досталась неважная. Хоть и чернозем, но сорняков просто море. И в основном колючий, живучий осот. Его вытяпывать бесполезно, тут же снова выскакивает, и приходилось руками вытягивать стебли вместе с длинным, покрытым отростками корнем. Раза четыре так пропалывали за лето.

Отец, взглянув на меня, улыбнулся:

– Бороду-то сбрил? А я маме говорю: жди его бородатым, не пугайся.

В ответ улыбаюсь невесело, вспоминаю, как вчера вечером часа два скоблил рожу тупыми лезвиями.

– Н-ну, – отец встает, – надо ехать.

Мама суетится, ищет что-то в шкафу:

– Одевайтесь теплее. Плащи возьмите, небо вон в тучах все.

Ограда маленькая, тесная. Две машины – Рыжулька и грузовик Захар почти полностью занимают ее. Раньше совсем было не протолкнуться, но, меняя забор, мы немного расширились в улицу, убрали развалины сарайчика, перенесли на задний двор угольник и дровяник.

По краю ограды стоят крошечная баня и летняя кухня. Баня еще крепкая, но крыша гниет. Прошлой весной случился пожар: загорелась проводка в летней кухне, и с нее огонь перекинулся на крышу бани. Пожар довольно быстро удалось затушить, но шифер попортился, а теперь лист его стоит почти пятьдесят рублей. Ремонт пока что не по карману…

Основную площадь участка занимает огород. Он почти двадцать соток. В огороде пять теплиц, которые с середины апреля мы затягиваем целлофаном. Две из них с мощными печами, это для ранних огурцов, помидоров, перца. Бывает, уже в первых числах июня плоды созревают. Только вот поддерживать плюсовую температуру, когда по ночам минус десять, а то и ниже, дело тяжелое.

Обычно мое пребывание у родителей начинается с обхода хозяйства, отец показывает, что сделал за последнее время, хвалится успехами или жалуется, если что-то не ладится. Я бы с удовольствием погулял по осеннему огороду, попроведал бы кроликов, но сейчас у нас другая задача…

До поля недалеко. Оно начинается почти сразу за деревней, за скотным двором.

Десять длинных, приземистых коровников-зимников стоят ровными рядами и издали кажутся обжитыми, чистыми, свежепобеленными. Под кровлей – маленькие оконца, отверстия для вентиляции. Но на самом деле всего два обитаемы, а остальные теперь уже, если смотреть вблизи, больше походят на развалины. Шифер с крыш снят, растаскан, стекла в оконцах побиты, ворота или нараспашку, или вовсе сорваны с петель. Вокруг – густые заросли полыни и конопли, ограды повалены.

Справа от коровников – кладбище техники. Сеялки, бороны, ржавые полуразобранные комбайны, кособокие «Кировцы» на сдутых колесах. Забор вокруг этого кладбища тоже ничего больше не защищает, многих досок в нем не хватает.

Мы с отцом докуриваем сигареты, молчим. Разговаривать все равно бесполезно – мотор ревет, машину трясет на ухабах проселка, когда отец переключает скорости, Захар взвизгивает, словно ему больно.

Деляны местным раздают поблизости от деревни, а дальше, за лесополосой, – для городских. Местные платят только за вспашку, городские же арендуют участок на сезон. Сам совхоз теперь картошку не садит: нет ни желающих работать на казенном поле без зарплаты, ни техники: последний картофелеуборочный комбайн прошлой осенью перекочевал на кладбище техники.

Поле растянулось на пологом склоне невысокой сопки, разрезано лесополосами. Тут и там по склону красные, зеленые, коричневые пятна машин, на черно-серой земле шевелятся люди.

– Не мы одни припозднились, – повеселев, перекрикивает отец рев Захара.

Я киваю. Крепко держусь за скобу-ручку в панели под лобовым стеклом; Захар грузно и осторожно переваливается на буграх заезженной пахоты, пробирается к нашей деляне.

Перед началом работы пошли вдоль участка. Первые метров шесть уже выкопаны отцом в августе-сентябре на еду. Дальше, среди полумертвых сорняков, сухая и поникшая картофельная ботва. А с противоположного конца деляна тоже поископана, но неаккуратно, торопливо. Валяются мелкие, позеленелые, омытые дождем картофелинки.

– Вот гады, – почти равнодушно, без удивления говорит отец, сплевывая налезшие в рот табачинки «Примы». – Мешка два унесли… – И тут же старается успокоить себя и меня: – Ничего, ладно, нам тут с лихвой хватит. Картошка в этом году неплохая.

Прохладно. Солнце где-то далеко-далеко за плотной, безграничной, во все небо, тучей. Даже и не угадывается, где оно сейчас, – от горизонта до горизонта однообразная тяжелая серость. Кажется, в любую минуту она лопнет, порвется, и полетит серый, как и сама туча, снег.

Земля сырая, липкая. Пальцы быстро замерзают, не гнутся. А рыться в развороченном вилами гнезде рукой в перчатке не получается – все кажется, что не нащупываю, оставляю в земле картошины; немного согрев руку, снимаю перчатку, снова копаюсь голыми пальцами.

Отец действует быстро, он уже рядов за десять от меня. Вилами, конечно, работать легче – ткнул зубья возле гнезда, поддел из глуби, вывернул наружу основные клубни, и готово. Но куда ему копаться в земле с его руками – все в экземных язвочках, красные и распухшие.

Работаем молча, торопливо. У меня одна мысль, одна забота: коченеющие руки. Ворошу в лунках то правой, то левой. Пока одна рука шарит в поисках прячущихся картофелин, другая греется. Особенно неприятно попадать пальцами в ледяную жижу недогнившей семенной картошки. Словно вляпался в сгусток застывшей чужой мокроты.

Жду, когда отец предложит перекурить.

Клубни в основном крупные, а ведра наполняются страшно медленно. Или мне просто так кажется. Когда невмоготу больше изучать лунки, беру два не совсем полных и несу к Захару, высыпаю в расставленные по краю кузова ящики. Возвращаясь, смотрю по сторонам, надеясь увидеть что-нибудь интересное, что может развлечь…

Кое-где в поле согнутые или бредущие с мешками и ведрами фигурки людей. Занимаются тем же, что и мы с отцом, – добывают себе пропитание. А картошка, картофан – самый главный продукт, самый важный запас. «Картошка есть – уже не голодом» – выражение, часто слышимое мной и от стариков, и от молодых ухоженных женщин, и от небедных на вид мужчин. Ею даже не очень-то и торгуют в этом году. То ли спроса особого нет (мало кто не имеет возле города клочка земли, засаженного картошкой), то ли берегут на весну. Неизвестно, что там будет, зимой и весной, а ее засыпал в подвал, пусть лежит…

– Что, брат, покурим? – наконец-то предлагает отец.

– Давай, давай!

Залезли в кабину, захлопнули дверцы. Курим едкую, пересохшую «Приму» по рубль восемьдесят за пачку. Тупо постукивают по крыше и капоту редкие дождевые капли. Порывами налетает ветер… Отец, кажется, хочет поговорить, а у меня нет ни слов, ни желания. Молчать как-то лучше. Или жалобно, тихонечко заскулить. Ведь все, все так и будет, долго-долго все так и будет, как эти четыре года. Крепкий обруч, и мы намертво зажаты в нем. Не выбраться, но можно с большим трудом, правда, делать одни и те же движения, можно видеть одно и то же, думать об одном и том же. Так мы и будем жить. Родители здесь, в этой хиреющей, разорившейся деревушке Захолмово, а я в скучном, сонном райцентре… Родители из года в год будут стараться заработать денег, чтоб наладить мне сносную жизнь, будут каждую зиму строить грандиозные планы, потом, до следующей зимы, стараться их осуществить, лишаясь сил и надежды, старея и борясь со старостью, борясь ради меня. Я буду так же таскать со сцены и на сцену фанерные стены, беседки, бутафорную мебель, буду по возможности ловить свой убогенький кайф, мечтать о той девочке с подоконника или о какой-нибудь другой, если с этой не получится познакомиться; буду ругаться и играть в дурака с Лёхой, а по понедельникам приезжать к родителям… Так все и будет до какого-нибудь конца…

– Чего, брат, такой невеселый? – отец приобнял меня за плечо. – Мешка три уже добыли. Сейчас ия покопаюсь, дело быстрее пойдет…

От слова «брат» и от этого легкого полуобъятия заскулить тянет еще сильнее. Стараясь проглотить комок в горле, затягиваюсь сигаретой как можно глубже, отворачиваюсь, смотрю в окно… Хилые, полуголые березы и осины лесополосы кажутся совсем мертвыми, люди бродят по полю, как заблудившиеся зомби…

– Так осень ведь, – бурчу в ответ, – как-то грустно…

– Да-а, – вздыхает отец, – скоро и снега ждать. Дров еще надо бы… Я с Геннадием договорился, с лесником, обещался выделить нам местечко, пилу дать. Вот надо как-нибудь выбраться, привезти.

– Привезем, отец, – обещаю. – В следующий понедельник давай?

– Как здоровьице еще, погодка позволят…

Самые хорошие, но в то же время и самые тяжелые минуты дома – это наш семейный вечер. Сделали все, что успели до темноты. Картошку выкопали почти полностью, осталось буквально рядов десять-двенадцать. Помешал разошедшийся все-таки дождь; отец сказал, что как-нибудь на днях докопает. Выгружать ее не стали, оставили в кузове, накрыв тряпками и брезентом. Надеемся, что ночь будет без заморозков.

Кролики, куры, свинья, пес Би2ча накормлены. Мы помылись в бане. Сидим за столом, ужинаем, выпиваем. Хрипло что-то бормочет радио, погашен не нужный сейчас телевизор. Сейчас маме и отцу не интересны фильмы, программа «Время», ведь сегодня я здесь, рядом с ними.

Мама поминутно предлагает мне то одно, то другое, не дает моей тарелке опустеть. Отец время от времени наполняет рюмки. Конечно, расспрашивают, как у меня и что.

– Да все нормально, все нормально, – говорю. – Талоны вот выдали, двадцать штук. Запасов полно, целый шкаф круп, картошка. Зря вы столько привозите…

– А как сосед? Не сильно пьющий? – беспокоится мама.

– Так, ничего… Нормально все.

– Ты уж, сынок, не злоупотребляй, пожалуйста! Сколько она, водка проклятая, горя людям приносит!

– Да нет, мам, я редко…

– Что в театре нового?

Говорить о театре уж совсем нет никакого желания. Хотя бы на денек о нем забыть. Я инстинктивно морщусь, но тут же спохватываюсь и стараюсь ответить приподнято:

– Процветаем! Собираются новое ставить, какую-то грандиозную сказку. Люди ходят, редко пустой зал когда… С зарплатой вот только…

И тут же мамино жалобно-просящее:

– Держись, пожалуйста, за место, сынок. Какое б ни было, а все-таки. Куда теперь, в наше время… И хоть жилье есть, пока квартиру не купили…

– Да нормально, не волнуйтесь, – стараюсь сохранять бодрый тон. – Неплохая работа. Вот насмотрюсь и, – я хохотнул, – и тоже в актеры пойду!

– А хорошо бы, – мама принимает шутку всерьез, – мы с отцом после культпросвета немного поиграли, знаешь, как это развивает человека! И дикция, и пластика…

Верхний свет потушен, осталась только лампочка за печкой. Отец вскоре после ужина лег спать, а мы с мамой сидим за неубранным столом, шепотом разговариваем.

– Может, привезти тебе мебель кое-какую, посуды побольше, часть книг?

Этот вопрос мама задает чуть ли не каждый понедельник, и я, как всегда, уклончиво отвечаю:

– Ну, а вдруг что случится, опять все обратно везти… Необходимое у меня там есть, все вроде нормально…

– Да как же… Хуже нет, чем это чемоданное настроение.

– Ладно, посмотрим. Попозже, а?..

Мама кивает, потом откашливается, видимо, готовится сказать нечто важное.

– Теперь еще вопрос вот какой. При районо открылся магазин. Так там… – она не может подобрать подходящее слово, – там торгуют в счет задолженности по зарплате. Одежда на тебя есть очень хорошая. Правда, цены повыше, чем на Торговом, но… разумные. Нам-то с отцом в школе тысячи три должны, вот мы и думаем: взять тебе куртку на зиму, сапоги, джинсы. И свитер я присмотрела очень хороший. У тебя вон все уж настолько поизносилось, я стирала сегодня – прямо ремки…

– Ма-ам, – сопротивляюсь, – да нормально я одет.

– Подожди…

– Ну что вещи? А деньги вдруг выплатят, купим шифер для бани, целлофан новый нужно.

– Ай, да вряд ли что в скором времени выплатят, – подключается отец к разговору. – Похоже – надолго эти долги. А потом устроят опять какую-нибудь инфляцию, и – все в порядке.

– Уж лучше, сынок, взять то, что сегодня есть, – опять говорит мама жалобно-просяще. – Хоть спокойны будем, что ты одет у нас.

– Я и так одет…

– Разве это одет? – горько усмехается отец. – Вот в наше время как трудно ни жили, а у любого парня висел добрый воскресный костюм, туфли, галстуков штук пять. Нужно иметь хотя бы не костюм, если они не в моде, но то, в чем не стыдно в гости пойти, с девушкой встретиться.

– Мне и в этой одежде не стыдно.

– То-то и плохо, что людям нынче редко за что стыдно бывает. – И отец кряхтя отворачивается к стене.

В конце концов мама добивается моего согласия. Спорить я не хочу, да и понимаю, что бесполезно. Что делать – киваю.

– В четверг снова в поликлинику собираюсь съездить, на автобусе, – шепчет мама. – Давай в четверг встретимся, сходим в этот магазин. А то, действительно, пропадут деньги. Сегодня есть такая возможность, а завтра черт-те знает, что будет. Выберешь себе обнову по душе. Ладно, сынок, договорились?

– Ладно, ладно…

Вышел покурить на улицу. Дождь почти перестал, но небо черное, ни одной звезды. И хорошо, что не ясно? – мороза при такой погоде быть не должно.

Старый, седой пес Бича, почуяв меня, вылез из будки. Потянулся, распрямляя старческие кости, тихонечко заскулил. Подхожу к нему, треплю за толстую мускулистую шею. Пес уткнулся мне в ногу, обнюхивает, продолжает поскуливать. Жалуется.

– Что, Бича, зима скоро, – говорю. – Снег опять, да? Ничего… Эх ты, собака-собака… Забирайся в свой домик, спи давай. Я тоже пойду…

Бича у нас уже лет семь. Помню, соседка по даче в Кызыле предложила нам взять хорошего, смелого пса, правда, уже немолодого. Ее знакомые уехали, а он остался и бродил возле чужого теперь дома; новые хозяева завели другую собаку, надоедливого Бичу грозились отравить. Отец с соседкой съездили, привезли его к нам на дачу. Тот рычал и бросался на нас, пришлось запереть его во времянке; кормили, осторожно просовывая миску в щель приоткрытой двери… Постепенно он к нам привык, на четвертый день стал слегка вилять хвостом, на шестой позволил себя погладить, а еще через день мы посадили его на цепь. Иногда по утрам отец отпускал его побегать на воле, и однажды Бича пропал, его не было больше недели. Вернулся он с чужим ошейником и обрывком чужой цепи…

Четыре года назад мы перевезли Бичу сюда, на новое место. Несколько месяцев, пока родители продавали квартиру, заканчивали дела с переездом, мы с Бичей жили здесь вдвоем, я готовил похлебку на нас обоих, подолгу с ним играл и разговаривал…

Мама уже очистила стол от посуды, перебирает теперь какие-то рецепты. Очки делают ее смешной и жалкой. Они появились как-то неожиданно, после очередного посещения поликлиники. Мне не по себе становится, когда вижу маму в очках, они пугают, они – как печать близкой немощной старости.

– Вот, Рома, хочешь посмотреть, что мне тут за таблетки прописали?

Она подала бумажку, какие кладут в упаковку вместе с лекарствами.

«Информация о применении, – начинаю читать, – просьба быть внимательными! БЕРЛИКОРТ®».

– На другой стороне, – говорит мама, – где «побочные действия». Давай-ка я лучше сама.

Поправила очки, подставила бумажку к свету, громко, свистяще зашептала, делая ударения на особо страшных словах:

– «Могут появиться следующие побочные действия», так, вот: «лунообразное лицо, ожирение туловища (синдром Кушинга), мышечная слабость, атрофия мышечной ткани, атрофия костей»… так… «сахарная болезнь, нарушение секреций половых гормонов, импотенция, изменения на коже в виде полос, кожные кровотечения…»

Я стою и слушаю. К жалости примешивается, растет досада и какая-то злость. Хочется выхватить бумажку, изорвать. Что-нибудь сделать такое.

– «…увеличенное выведение калия из организма, атрофия коркового вещества надпочечников, воспаление сосудов, ульцерзное воспаление слизистой пищевода, болевые ощущения в области желудочно-кишечного тракта, язва желудка, повышенный риск развития инфекции, замедление процесса заживания ран и костей…»

Когда же закончится? И как все это смогло уместиться на листочке величиной чуть больше магнитофонной кассеты?

– «…разрывы сухожилий, нарушение роста у детей, – долбит и долбит по мозгам мамин голос, – асентические некрозы костей (головок бедренной и плечевой кости), головные боли, усиленное потоотделение, головокружение, повышение внутричерепного давления с застойным соском, глаукома, расстройства психики, повышенный риск образования тромбозов, воспаление поджелудочной железы, увеличение веса, скопление воды в теле, повышенное артериальное давление».

Потом – тишина; я не сразу понимаю, что читать больше нечего. Мама по-прежнему смотрит в бумажку.

– Ужас, – говорю, чтобы показать, что как-то реагирую, хотя «ужас» прозвучало фальшиво. Добавляю с таким же фальшивым удивлением: – И это тебе велели пить?

Мама подняла на меня измененные, увеличенные очками глаза. Кивает грустно:

– Да, выписали вот.

– Не надо, пожалуйста! Это ж… Может, от астмы и поможет, зато кучу другого… Как такое вообще выпускать могут?!

– Что же делать, сынок… Иногда так подступает, дыхнуть не могу… Тут на днях такие два приступа были – отец ледяной водой отливал. Ничего-ничего, и вдруг дыхание исчезает и… как неживая… Еще и фестиваль скоро танцевальный, краевого значения, ребята надеются… надо их подготовить… Попробую, хоть, может, шевелиться смогу. Это – сильное средство. Что уж теперь…

8

Отупляюще-однообразный бой чадагана. Кажется, не ноготь стучит по струнам, нет – это копыта коротконогой лошадки топчут бесконечную, засохшую в камень, выжаренную азиатским солнцем холмистую степь. И под этот бой невнятное, полусонное бормотание, перерастающее в затяжное, хрипяще-свистящее горловое пение.

У Шуры Решетова штук двадцать пластинок с этнической музыкой; я покопался в них и нашел тувинский эпос «Алдан-Маадыр». Длиннющая сказка слабосильного народца о богатырях-великанах – славных предках.

Слушаю фольклор моей малой родины, полулежа на неудобном, самодельном диванчике, постукиваю куриной костью по подлокотнику. А Шура уже готов – свалился под стол и даже не пытается подняться…

Встретил его утром, случайно, в Торговом. Он, получив гонорар за оформление вывески на ларек, закупился выпивкой и едой. Пригласил меня посидеть, отметить, по-быстрому влил в себя пузырь «Минусы» и упал… Я особо пить опасаюсь – через пару часов на работу, а пьяным появляться там не рекомендуется. После спектакля делай что хочешь, но до или во время – можно даже и увольнение схлопотать.

Шура же, он свободный художник, он может пить, когда ему вздумается, были бы башли. Только они, видно, к Шуре редко приходят, иначе бы так жадно и быстро не набрался…

Стук косточки по подлокотнику слегка напоминает звук шаманского бубна, он хорошо ложится на «Алдан-Маадыр», обогащает скудный аккомпанемент голосу.

Решетову под сорокет. Живет вместе с матерью в двухкомнатной квартире на пятом этаже девятиэтажного дома. Мать у него старая, больная, измученная двумя беспутными сыновьями (второй, Виктор, на зоне сейчас, уже раз третий, кажется), и она часто и подолгу лежит в больнице. Сейчас тоже лежит… У Шуры была семья, но жена выгнала его за постоянные пьянки и нежелание работать по восемь часов пять раз в неделю. И даже денег на дочку не требует… На вид он стопроцентный бомжара – беззубый, кудлатый, худой, с бесформенной, свалявшейся бородой, одет вечно в какие-то обноски дырявые. Все деньги со своих нечастых и не особенно крупных гонораров тратит на выпивон и материалы для своего ремесла-творчества. Частенько он забредает за гвоздиками или обрезком холста к нашему декоратору Петраченке (там-то я как раз с Шурой и познакомился), они выпивают, разговаривают, и у Петрачены в такие минуты появляется в глазах непереносимая боль – мечтает он, наверное, быть на месте этого грязного оборванца…

Эпос кончился, игла быстро сползла к стальному штырьку в центре пластинки. Проигрыватель щелкнул, пластинка остановилась. Я посмотрел на часы. Скоро четыре, пора двигать. Подошел к столу. Несколько раскрытых банок консервов, только-только початых, две полнехонькие бутылки «Минусы» и одна ополовиненная, остатки копченой курицы, помидоры, апельсины… Да, Шуре на пару дней пировать… Не выдерживаю, наливаю себе в чашку граммов пятьдесят, глотаю. Щедро закусываю охотничьей колбаской, сую в карман апельсинку. Ради приличия тормошу художника:

– Шура, Шур, вставай. Переберись на диван. Чего на полу-то…

– М-мя-а-а… пуска-а-ай…

– Ну, я пошел тогда.



Поделиться книгой:

На главную
Назад