Читая текст, я смотрела на своды зала и в созвучии с монологом, говорящим о погребенных мертвых, видела своих однокурсников, а также многих других, чьи судьбы трагически оборвались: Стас Жданько, Саша Кайдановский, а теперь, увы, и Женя Дворжецкий, и… и… У меня дрожали колени и руки, как если бы я страдала болезнью Паркинсона, в горле стоял ком, и только необходимость произносить текст удерживала от рыданий. Дойдя до финальных слов: «И за твое здоровье пью, Ромео!», при которых Джульетта выпивает снотворное зелье, я извлекла из саквояжа бутылку и, отхлебнув приличную порцию, вручила ее юбиляру. В его глазах стояли такие же слезы. Я думаю, что Альберт Григорьевич был одним из немногих в том зале, кто понял весь мой личный пафос. Наверняка были и те, кто решил, что я просто пьяна. Но дань была отдана…
Глава 26. Без иллюзий
Говорят, что в определенные временные отрезки любовные отношения переживают пограничные периоды, которые грозят разрывом: спустя три года совместной жизни, затем пять лет, семь. Хочется сострить: ну, а дальше, если вы все еще живы, ситуация стабилизируется — наступает сплошной и беспрерывный кризис, но зато вы проживаете его вдвоем! Не знаю, насколько серьезно можно относиться к этим утверждениям, но в моем случае цифра три является тем самым роковым рубежом, который я с трудом перешагиваю. Правда, летом 1975 года я еще об этом не знала. Пережив все сроки предполагаемого конца своих отношений с Кончаловским — те сроки, которые мне сулили доброжелатели и умудренные опытом женщины («фильм заканчивается, и все проходит»), — я имела основание предполагать, что наша история не попадает в разряд мимолетного романа, случившегося на картине. В то же время перспектива будущей совместной жизни была туманна как для меня, так, кажется, и для Андрона. Мне предстояло показываться в театры, что должно было стать началом самостоятельной профессиональной карьеры. «Не бери диплом, не показывайся в театр — будешь сидеть дома, займешься изучением языков…» — предложил вдруг Андрон. «А что потом?» — полюбопытствовала я. «Потом — неизвестность, потом — вечность, „потом“ я ничего не могу обещать!» — как-то озорно отвечал Андрон. Он всегда радовался собственным «парадоксальным» реакциям на роковые человеческие вопросы. «Тебе тяжело? Дальше будет еще тяжелее! — по-спартански „подбадривал“ он меня и недоумевал: Почему меня считают жестоким человеком? Я просто говорю всю правду, а люди не хотят ее слышать».
Я вспомнила, как во время озвучания «Романса» он любовался мной, вкладывающей текст в собственные уста на экране. «Заяц мой любимый, когда ты работаешь, ты прекраснее всего, это твоя стихия, запомни!» — повторял он вдохновенно. Теперь мне пришлось задуматься: чего же именно хочет Андрон и чего захочет потом, прими я его предложение — отказаться от карьеры театральной актрисы? В его искренней, страстной привязанности ко мне я не сомневалась. Однако если мне было свойственно постоянство чувств и даже жертвенная преданность другому человеку, то Андрон, наоборот, всей своей философией и вытекающим из нее поведением декларировал независимость от долгосрочных связей, временность всего, что строил в данный момент. Он выбирал тебя в свои спутники на тот отрезок времени, который определял сам, и все попытки противиться его авторитету, устанавливать свои «правила игры» неизбежно приводили к разрыву. «Если бы ты бегала по компаниям своих ровесников, просиживала с ними, попивая вино, слушая гитару, — мы бы давно разошлись!» — четко и ясно определял он, что хорошо для него, а что неприемлемо. Он был безусловным лидером, но и звездой — не только на площадке, но и в личных отношениях. Создавалось впечатление, что в нем живет невостребованный актер — настолько он любил быть центром всеобщего внимания, объектом восхищения, тем самым претендуя на роль, в традиционных отношениях предназначенную для дамы.
Во время поездки с картиной в Рим мы были приглашены хозяином очень дорогого магазина для бесплатных покупок — широкий жест владельца своим русским гостям. Выбирая элегантную мужскую одежду, мы блуждали по комнатам изящного бутика, пока наконец хозяин не задал Андрону вполне резонный вопрос: «Может, мы найдем что-нибудь для вашей мадемуазель?» На что уязвленный Андрон в сердцах отпарировал: «Одевать мадемуазель буду я сам!» Он, конечно, был очень ревнив, а вернее, властен в отношении своей женщины («Мое! — сказал Евгений грозно…»), однако порой в этих сильных объятиях было трудно отличить отеческую заботу от отеческого же гнева («Я тебя породил, я тебя и…»). Восхваляя свободомыслие, индивидуализм, личную свободу на западный манер, он хотел видеть рядом с собой умную, талантливую, образованную женщину и при этом желал ее полного подчинения собственной воле. «В любви нет равенства, она не строится на уважении к партнеру, необходимому в деловых отношениях, любовь — это страсть, значит, она стремится подчинить, захватить, присвоить — оттого у русских невозможна демократия, нами управляют чувства, а не здравый смысл», — примерно так объяснял Андрей Сергеевич царящий вокруг хаос.
Первое место в списке идиосинкразий, свойственных ему в ту пору, занимало неприятие брака. Помню, однажды он комментировал разыгравшуюся на наших глазах типичную семейную сцену. Мы куда-то ехали и на красный свет притормозили у перекрестка. По соседству остановилась машина, в которой женщина что-то выговаривала сидящему за баранкой с усталым и злым видом мужчине. «Давай, давай, пили его, сначала под марш Мендельсона с большими надеждами, а теперь вот промывает ему мозги! — со сладкой горечью озвучивал Андрон происходящее, — как много у человека иллюзий, а брак — одно из самых серьезных его заблуждений!» Безусловно, в такие моменты я получала необходимую долю «низких истин», без которых невозможно пройти так называемую «школу жизни». Вопрос в том, стоит ли в данном случае получать образование экстерном или все-таки лучше осваивать науку по мере приобретенного опыта. Очевидно только, что этот, не самый романтичный, способ общения с дамой сердца рано или поздно разбивает «любовную лодку»… об унитаз. Впрочем, я давно не претендовала на роль «дамы», спутав изначально роль актрисы и любовницы, затем став подругой и чуть ли не соратником в борьбе с… обывательскими условностями. По крайней мере этим я объясняла неординарное поведение своего мужчины, когда, посмотрев мой дипломный спектакль, он не стал меня ждать с поздравлениями (и букетом?), а отправился домой, что поначалу вызвало мое беспокойство и только позже досаду: значит, я не совсем та, кого стоит ждать у подъезда. Вскоре я совершила еще одну робкую попытку выяснить нашу общую перспективу, спросив его однажды: «Ты мог бы когда-нибудь изменить свою жизнь ради женщины?» На что получила незамедлительный и правдивый ответ: «Никогда!»
И я отправилась показываться в театр. Теперь я понимаю, что мой выбор был предопределен воспитанием и семьей, где все работали и постоянно испытывали материальные трудности. Жизнь без работы казалась легкомысленной роскошью и пугала социальной уязвимостью, незащищенностью перед коварством будущего.
Главный режиссер театра «Современник», Галина Борисовна Волчек, предупредила заранее, что в театре вакантных мест нет и брать никого не собираются, тем не менее, скорее для проформы, показ для выпускников «Щуки» был устроен. Свою любимую сцену с веревками из «Ромео и Джульетты» я играла для маленькой комиссии — самой Галины Борисовны, Олега Павловича Табакова, Валеры Фокина и Насти Вертинской. Настроение у меня перед показом было премрачное, и по дороге в театр я поделилась ощущениями со своей подругой Светой Переладовой, которая также собиралась исполнять отрывок из дипломного спектакля: «Самое время в петлю лезть, не то что в театр показываться». Света поддакнула в унисон: она разделяла все нюансы моего умонастроения — мы обе смотрели на мир через затемненные стекла. Так мы тряслись в автобусе одним солнечным утром — два юных скептика, два страдающих Вертера в юбках, готовые через полчаса представить на суд свои исхудавшие тела и печальные души. Впрочем, такое настроение как раз подходило для исполнения трагического куска из «Ромео и Джульетты».
Оказавшись наконец на месте, я облачилась в черную репетиционную юбку и принялась шагать взад-вперед по комнате в ожидании, когда мне позволят начать мою сцену. Волнения и трепета перед показом я не испытывала, убежденная, что театр никого не ищет, но само предвкушение игры заряжало нервной энергией, а я уже знала, что без этого невозможно выходить на сцену. Антагонизм по отношению к тем, кто собирался на меня смотреть, помогал «накачать» состояние и отключиться от рутины повседневности. «Сейчас дам им всем по мозгам!» — настраивала я себя. Бросить вызов публике за ее аморфность, за то, что «они» сидят и глазеют, — ощущение какой-то вселенской несправедливости, о которой ты якобы знаешь, а они забыли или не ведают, — все это замечательная психологическая настройка для актера, если играешь драму или трагедию. Трудно в таких случаях выходить на сцену, считая себя на равных со зрителем, а тем более ниже его, — только пристройка сверху, дистанция конфликта. Возможно, эта творческая кухня провоцирует и в жизни какую-то отчужденность от «зрителей» — так актеры в шутку называют людей всех других профессий. Так часто «посылать» их перед игрой, а потом в реальной жизни освобождаться от сознания своего преимущества, — не слишком просто. Вся эта «накрутка», конечно, искусственна и есть ничто иное, как издержка профессии, а ее последствия — «профессиональная коррекция личности» (объясняясь терминологией психиатров — людей, имеющих в качестве «зрителей» гораздо большую аудиторию). Очевидно, я все-таки достигла цели — по мозгам дала — и меня пригласили на разговор о работе в театре. «Хотите войти в нашу труппу?» — спросили меня. «А у вас есть для меня роль? Если есть, то хочу, а если нет — то не хочу!» — такой постановкой вопроса я имитировала Андрона: не я для вас, а вы для меня. «Есть роль, есть», — после некоторого замешательства отозвался Валера Фокин. Я была уже в дверях, собираясь выйти из зала, когда меня окликнул Олег Павлович Табаков: «Простите, а сколько вам лет?» — «Двадцать один!» — отозвалась я голосом Васьки Пепла и вышла. Так меня зачислили в театр «Современник».
А вскоре пригласили ехать с театром на гастроли в город Оренбург. Совершить путешествие в город, где отбывала когда-то ссылку моя любимая бабуля и куда к ней приезжала первоклассницей моя мама, казалось мне очень соблазнительным. До отъезда оставался целый месяц, несмотря на это, я стала постоянно испытывать беспокойство и даже панику перед предстоящей поездкой. Дошло до того, что у меня начались нервные срывы: я задыхалась в помещениях, садиться могла только напротив окна, случались внезапные приступы страха. Мне вдруг казалось, что я слышу, о чем думают окружающие меня люди, даже посторонние, прохожие. Следующей стадией моего своеобразного «сдвига» было превращение прямо у меня на глазах пары-тройки незнакомых лиц… в свиные рыла — точь-в-точь как у классика. (Не исключено, что они на самом деле таковыми и являлись.) Однажды я разразилась истерикой в присутствии мамы. Прыгая на кровати и забиваясь в угол, я взывала о помощи: «Сделай что-нибудь, давай уедем, спрячемся от всех, я не в состоянии работать, зачем я согласилась, я устала, я боюсь!» Мама грустно слушала, вздыхала, успокаивала меня, а потом как-то по-чеховски обреченно сказала: «Что поделаешь, доченька, надо работать, надо ехать в Оренбург, все как-нибудь образуется». Моя детская вера в то, что всесильный родитель защитит меня от «злого дяди», развеялась как дым… Мама тоже боялась «дяди»!
Неспособность решить внутренние проблемы и изменить обстоятельства подтолкнула меня к работе над внешними «шероховатостями» — я постригла волосы под мальчика (именно тогда), но легче от этого не стало. «Неженственно!» — высказал свое мнение Андрон. В один из тех дней я присутствовала при разговоре Андрона и Вали Ежова об Урусевском (они начинали вместе писать сценарий «Сибириады»). Мы втроем сидели в доме на Николиной Горе, в кабинете Андрона. Вспоминая талантливейшего оператора, они вскользь упомянули имя его жены — Беллы. В этот момент комнату пересекла ночная бабочка, внеся в атмосферу какую-то тревожность. Мне стало не по себе — прямо из угла комнаты на меня двигалась незнакомая женская фигура… Я подпрыгнула как ошпаренная и завопила: «А-а-а!!!» Андрона и Валю передернуло: «Что с тобой, Леночка?» Когда я объяснила свою галлюцинацию, Андрон усадил меня на колени и, поглаживая по голове, приговаривал: «Не бойся, не бойся, я с тобой, и Валя здесь, все в порядке». После того как я притихла, они начали перешептываться: «Белка-то — ведьма, помнишь, какой красавицей он ее изображал на портретах — это она ему такой виделась, а ведь она страшна как черт!» Спустя несколько дней Андрон позвонил соседу по даче проконсультироваться насчет моего состояния: «Что? Синдром шизофрении? Хорошо, как-нибудь заедем». Предположительный диагноз мне даже понравился — в нем слышалось что-то благообразное… Только позже я поняла, что в тот момент в глазах Андрона все мои шансы стать продолжательницей аристократического рода Кончаловских свелись к нулю.
Вскоре моя мама устроила мне встречу с врачом-психоневрологом. Помню, как я сидела перед его кабинетом в темных очках, исполненная великого спокойствия — забавный, наверное, был у меня вид: прямо голливудская звезда, поджидающая отправки в сумасшедший дом! Врач оказался человеком приятной наружности, с удивительно добрыми, серьезными глазами. Я тогда подумала, что, пожалуй, еще не встречала такого внимательного человеческого взгляда. Задав мне ряд необходимых вопросов, он проделал обычную манипуляцию постукиванием молоточком вокруг моих коленных чашечек, после чего выписал успокоительное лекарство, которое нужно было принимать в течение месяца. Затем проводил меня из кабинета в вестибюль, где поджидала нас мама. Пошептавшись с ней, он пожелал мне успехов и распрощался. «Что он тебе сказал? Какой у меня диагноз, я что — шизофреник?» — приставала я к маме с вопросами. «Ну что ты, девочка, он просто сказал, что ты человек специфической организации, да и профессия еще такая, неспокойная. Перенервничала, вот и все». Ее слова меня не убедили, и я долго еще подозревала, что от меня скрывают мой настоящий диагноз. Мне кажется, что в России, особенно в те годы, редко можно было встретить человека, который бы не считал себя потенциальным кандидатом на место в психиатрической лечебнице. А в той среде, в которой я выросла, такие понятия, как «порядочный человек», «ум», «талант», «сумасшествие», «ранняя смерть» считались практически синонимами.
В таком «счастливом» состоянии, с коробочкой пилюль я отправилась в свои первые гастроли с театром «Современник». Стоя как-то перед доской с расписанием репетиций (я сразу была введена в пару спектаклей), я оказалась возле Олега Павловича Табакова. Он, как всегда, был внимателен и приветлив, поинтересовался, как идут дела, и вдруг обратил внимание на мои зрачки: «Что это у тебя такой странный взгляд?» Заподозрил, видимо, меня в наркомании. Я с блаженной улыбкой на устах поведала ему, что по совету врача принимаю таблеточки, от которых спать хочется и зрачок расширен! «Что еще за таблеточки? А ну покажи!» — потребовал Олег Павлович. Я послушно сбегала за коробочкой. «Да какие сильные, а ну выброси, ничего тебе не надо принимать, сама справишься!» — грозно отчеканил он. Я последовала его совету без колебаний и приготовилась было выбросить, но тут одна из актрис, оказавшаяся поблизости и слышавшая весь разговор, попросила отдать ей такую драгоценность. «Ей можешь дать, а сама не принимай», — разрешил ситуацию Олег Павлович, и я протянула коробку довольной своим приобретением актрисе. До сих пор благодарна месье Табакову, что он так умно помог мне сделать правильный выбор: человек должен уповать на свои собственные резервы в борьбе со страхом — а он и есть источник всех болезней!
Глава 27. Приземленное и возвышенное
Поступив работать в «Современник», я оказалась среди людей, которых знала по своему детству. Алла Покровская, Лиля Толмачева, Володя Земляникин, Гера Коваленко, Андрей Мягков, Ася Вознесенская, Валя Никулин, Люся Крылова и многие другие имена произносились родителями так часто, что я стала принимать их за дальних родственников. Не говоря уже о тех из них, кто бывал в нашем доме, дружил с родителями и трепал меня, прыщавую школьницу-подростка, по голове. С некоторыми актерами я успела познакомиться самостоятельно. Например, с Валерой Хлевинским, с которым снималась у Сергея Урусевского в картине «Пой песню, поэт». Я тогда едва закончила десятый класс, отснялась в «Таймыре» и сразу получила эпизодическую роль в режиссерском дебюте всемирно известного оператора. Или с Костей Райкиным — я не только встретилась с ним на ступеньках «Щуки» во время поступления, но даже успела сходить пару раз на свидание, будучи студенткой первого курса. Помню, мы сидели с ним в кафе «Метелица», и я рассказывала о своей трудной первой любви, об однокласснике Саше… (Странная особенность женщин — рассказывать очередному кандидату на роль возлюбленного о том, кто был до него. Кокетство, одним словом: и на приеме у врача, и на операционном столе, и на похоронах — кокетство!) Для меня все, о чем я говорила, было трагедией, а Костя слушал, слушал, а потом мудро заключил: «Это знаешь что такое? Обыкновенная история, читала Гончарова?» Н-да-а… А вся жизнь — всего лишь сюжет для небольшого рассказа… да и то в лучшем случае!
Итак, попав в «Современник» как в знакомую, родную коммуналку, я испытала своеобразное смещение во времени. А точнее — дежа вю. С той маленькой разницей, что теперь я находилась под сильным влиянием Андрона, который категорически отвергал советский богемный стиль, как и интеллигенцию того периода. («Интеллигент — это тот, кто владеет несколькими иностранными языками, образован и у кого дед уже был интеллигентом, а эти кто такие?») Я вступала с ним в спор, отстаивая интеллигенцию до хрипоты. Но посиделки под гитару, круглосуточное коллективное существование, надлом как превалирующее настроение теперь воспринимала с трудом. Голова моя была забита поисками своего предназначения, мистическими знаками и символами, раскрытием внутренних резервов — всему этому должно было способствовать воздержание от скоромной пищи и голодание. На гастролях я объедалась яблоками до черного языка (единственное, что ела), постепенно превращаясь в скучную мазохистку. Как ни странно, у нас вегетарианство в конечном итоге ссорит человека с коллективом (все торжества, совместные приемы пищи — мимо!), хотя на самом деле это не является целью, даже наоборот. Не говоря уже о сухом законе: тот, кто ему следует, превращается во врага народа, ибо все ритуальные возлияния после премьер, на сборах труппы, юбилеях и гастрольных буднях призваны скреплять человеческие и творческие узы. Очень показательно в этом смысле ставшее крылатым выражение: «Человек, который не пьет, вызывает у меня подозрение!» Одним словом, я впадала в одну крайность вместо другой: не употребляла спиртное, не курила, не ела мяса, не пила кофе, таскала в карманах какие-то камушки-амулеты, камушки-обереги, думала только о плохой и хорошей энергии и старалась держаться, как подобает женщине из благородного семейства (Кончаловских). Элиза Дулитл, ставшая леди!
Несмотря на мою напускную взрослость и самостоятельность, вид у меня был довольно тепличный.
Это, должно быть, побудило Галину Борисовну сразу предупредить, что театр не только нечто красивое и возвышенное, но и приземленное, грубое — пусть меня ничто не шокирует. Убежденная в том, что худрук просто недооценивает мой жизненный опыт и силу характера, я приготовилась дать отпор всему, что встанет на пути к прекрасному. Затаив на время свои амбиции драматической героини, я довольствовалась вводами на небольшие роли в спектакли «Четыре капли» Виктора Розова и «Валентин и Валентина» Михаила Рощина. Роль в пьесе Розова мне нравилась, она позволяла оттачивать мастерство, будучи одновременно комедийной и драматической. Олег Павлович Табаков не обошел и здесь меня вниманием, пошутив: «Коренева пока существует в состоянии тюбика с пастой — жмет из себя!» А я любила «жать» — подниматься на эмоциональную волну и нестись с ней, едва удерживая равновесие. Но вот эпизодическая роль сестры в пьесе Рощина меня расстраивала. Она была чисто травестийная и досталась мне, как я думала, за маленький рост. Я болезненно выдерживала на сцене реплику Марины Нееловой (Валентины) о том, что «свои недостатки нужно превращать в достоинства» — мне это не удавалось.
Одним из таких «недостатков» была моя ревность в отношении самой Марины Нееловой. Наверное, многие актрисы мечтали оказаться на ее месте — единственной героини театра, любимицы главного режиссера и бесспорной любимицы публики. И смешанное чувство зависти, ревности и восхищения в данном случае так же естественно, как и мучительно. Но к нему примешивалось что-то еще. Я много слышала от Андрона о Маринином таланте и женском обаянии. Говоря о ней, он всегда расплывался в улыбке и даже краснел — в его словах чувствовалась влюбленность в нее как в женщину. И пусть это было в прошлом — некоторые прошлые увлечения все еще опасны в настоящем, а значит, и в будущем. Я смотрела на нее как на соперницу, отмечая все достоинства и недостатки. Только без толку — достоинств было множество, а недостаток один: она знала Андрона до меня. Несмотря на сложную внутреннюю борьбу, которой я была занята в присутствии Марины, мне пошло это на пользу. Впереди было еще много встреч с соперницами, любовницами, талантами, стервами и ангелами, чьи взгляды предстояло выдержать. В конце концов я сама начала испытывать прилив нежности к Марине и умиление всем тем, что она делала. Мне захотелось превратиться из «зайчика» в обворожительную лисицу, стать умнее, острее, коварнее — короче, как сама Неелова. Тот же Табаков однажды, глядя ей вслед, прошептал: «Сирена». На языке мифологии это значит — соблазнительница. Олег Павлович был прав — присутствие этой женщины вдохновляло мужскую половину театра посильнее самой системы Станиславского.
А между тем амур со стрелами витал в поисках жертвы не только над спектаклем «Валентин и Валентина», но и в коридорах гостиницы, где разместился «Современник» на гастролях. Одним знойным полднем, направившись в буфет за яблоками, я встретила на своем пути группу актеров, рассуждающих о карате. Главный специалист, Олег Шкловский, объяснял своим товарищам наиболее распространенный прием восточного единоборства. «Вот такие девочки, как она, — он указал в мою сторону, — могут это сделать лучше нас!» Я остановилась, решив послушать, о чем идет речь. «Ну-ка попробуй, у тебя должно получиться», — обратился он ко мне. Я указала на свой неподходящий наряд — джинсы клеш и сабо на высокой платформе: «Прямо так?» — «А почему бы и нет, давай», — подзадоривал он меня. Я сделала мах ногой и выкинула ее наподобие перочинного ножика. «Вот это да! — обрадовался Олег. — Будешь заниматься карате? Я веду группу». Так неожиданно началась моя дружба с Олегом, или, как его называли друзья, Аликом. Теперь мы бродили вместе по улицам Оренбурга, разговаривали в антрактах, короче, не расставались вплоть до возвращения в Москву. Он рассказывал мне о том, как пришел к вере, о слабостях души и выносливости тела, о красоте и мудрости Востока, о самураях, харакири и философии смерти. Лицом он походил на юношу с Фаюмского портрета (огромные золотисто-карие глаза с пушистыми ресницами), а застенчивостью в сочетании с доверчивостью — на молодого оленя, вышедшего из чащи к людям. Его речь лилась как белый стих и поражала искренностью и выстраданностью. У Олега был врожденный дар убеждения и красноречия, свойственный духовным учителем, проповедникам и гуру. Отчасти именно это качество будет востребовано, когда он начнет вести телепередачу «Как это было». Шкловский, как никто, умеет слушать людей и говорить с ними на самые животрепещущие темы. В театре мы сыграли вместе только в одном спектакле, в сказке «Принцесса и дровосек». Я была принцессой Жулейкой, а Олег водяным. Мало перед кем из простых смертных женщин, не актрис, представал влюбленный мужчина в зеленом трико и в свисающих отовсюду марлевых водорослях. Сказки обычно идут в театрах по утрам, для детей и их родителей. Я что-то долго щебетала голосом Жулейки, бегала за «дровосеком» — Стасиком Садальским и только после антракта, во втором действии, узнавала в полутьме сцены знакомую фигуру в «ластах» и щупальцах. Из-за сплошной зелени на меня смотрели вопрошающие глаза, затем слышался шепот Олега: «Доброе утро, Ленуся!» (Другим водяным был ныне здравствующий иерей Рождественский, а тогда — актер Сергей Торкачевский.) Но тут начиналась булькающая музыка, что звучит в водном царстве, и я возвращалась к перипетиям судьбы маленькой Жулейки. (У нее все благополучно закончилось — она вышла замуж за хорошего парня в лице Стасика Садальского. Правда, сначала пришлось ползать друг за другом в сметане, но это их личная история…)
Как-то вечером мы с Олегом сидели на лавочке возле гостиницы и вели одну из наших неторопливых бесед. Но вдруг послышался звук распахиваемого окна, и среди женского хохота отчетливо прозвучал голос одной из уважаемых актрис: «Смотрите, а Кореневу уже кто-то лапает!» Приземленная сторона жизни театрального коллектива повсюду следовала за возвышенной: того гляди, взлетит, глупышка, нужно попридержать! Для моей вегетарианской души это было равносильно заглатыванию кровавого куска мяса. Следующий удар настиг меня во время очередного детского спектакля. Я обнаружила пропажу кошелька, в который положила крестильный крест, а также «кучу денег» — две зарплаты. (Мой месячный заработок в те дни насчитывал семьдесят пять рублей.) Спустя какое-то время, собрав актеров, Галина Борисовна объявила: у Кореневой украли кошелек из гримерной, в театре воруют, всех неоднократно предупреждали — не оставляйте ценные вещи на виду! После ее слов труппа принялась обсуждать ближайшие творческие планы. То, что проблема неразрешима и ее нужно просто проигнорировать, было очевидно, но именно это и привело меня в состояние шока: актеры играют, воры воруют, караван идет… И если в жизни к этому приходится привыкать, то в театре хотелось прокричать: а зачем мы играем сказки?! Тогда я воспринимала театральное действие как некий ритуал, призванный очищать людей, а театральный коллектив — как некую секту, совершающую свои обряды. К тому, что это просто слепок с общества, в котором объединены люди разных мировоззрений, характеров, вер, целей и воспитания, я привыкну намного позднее, отделив свои персональные задачи и поиски от общих.
С гастролей я вернулась с пополнением: рядом со мной был, ну, если не телохранитель, то что-то вроде ангела-хранителя. Казалось, для Олега отныне мое душевное равновесие стало делом исключительной важности. А между тем в Москве только что закончился очередной международный кинофестиваль. Встретившись с Андроном, которого я не видела целый месяц, я обнаружила в нем перемены. Чутье подсказывало, что он кем-то увлекся. Рассказывая о московском фестивале, Андрон заметил: «Да, кстати, я давал ключи своему приятелю, он ночевал здесь со своей женщиной, кажется, ее звали Олей… Так что если обнаружишь прядь женских волос или еще что-нибудь, не удивляйся». Как-то он попросил: «Попробуй так смеяться, чтобы брови поднимались от переносицы резко вверх, к вискам!» Мое лицо с трудом изобразило гримасу радости. «Нет, не то!» — досадовал Андрон. «А зачем это?» — поинтересовалась я: ничего подобного со мной прежде никто не проделывал. Он вдохновенно разъяснил: «Я встретил одну норвежку, у нее такое удивительное лицо, когда она смеется… потрясающая мимика!» Позднее эта девушка будет ухаживать за простуженным Андроном, поить его чаем с малиновым вареньем, бегать в аптеку за лекарством… А в картине «Сибириада», в самом начале, ее курносое личико и пышная, как калач, фигура промелькнет в кадре. «А это кто такая?» — спросит Родион маленького Кольку Устюжанина. «Да так… живет…» — лениво буркнет карапет.
Тем летом я предпочла забыть неприятные мысли и ощущения. Женская интуиция подсказывала: если мужчина ничего не говорит о своих увлечениях — значит, он дорожит существующими отношениями, боится их разрушить. Другое дело, когда он сообщает, что «поезд ушел», — тогда пиши пропало. Внимание ко мне Олега в этом случае тем более оказалось кстати. Я не растерялась и отправилась на свидание, которое он назначил в Ботаническом саду. Но прежде решила забежать к косметичке, чтобы почистить кожу, запаршивевшую в оренбургском климате. Спустя час на моем лице рдели красные горошины, на носу красовались темные очки, а на голове — выстриженный ежик. Я всячески истребляла в своем облике романтические черты, подчеркивая тем самым эмоциональную усталость и неготовность к очередной истории любви. Оглядев меня, Олег пришел в восхищение: «Никогда не встречал женщину, которая приходит на свидание с таким лицом!» Мы отправились бродить с ним по бесконечным аллеям совершенно пустого сада. Тем страннее было наткнуться в конце одной из дорожек на серый валун, на котором было выгравировано: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить». Как после взрыва атомной бомбы: земля без нас, после нашей смерти. Чистый сюрреализм — непонятно откуда взявшийся предмет на фоне обезлюдевшего ландшафта. Нам стало не по себе, и мы поспешили бегом к воротам центрального входа. Появившийся из ниоткуда сторож выпустил нас на свободу и тут же повернул ключ, соединив чугунные решетки: оберегал тишину вокруг серого валуна.
Несмотря на взаимные чувства, мои отношения с Олегом оставались тогда платоническими, а со временем переросли в дружбу, которая длится по сей день. Однажды он раскрыл тайну нашей близости, обнаружив, что мой день рождения и его именины приходятся на третье октября. Это событие он запечатлел в коротком стихотворении, которое отправил мне телеграммой. «Благословен сей день вдвойне: рождением твоим и ангелом ко мне…» Все-таки ему суждено было сыграть роль человека, который накренил «лодку» моей любви к Андрону. В нем я нашла оппонента всему, что проповедовал Кончаловский. Прагматизму, амбициям, скепсису, эгоцентризму, «низким истинам» были противопоставлены несуетность, философичность, доброжелательность, терпимость и в конце концов галантность по отношению к женщине. Однако не секрет, что семя должно упасть в благодатную почву, прежде чем дать ростки. А почва моему сомнению, увы, была давно подготовлена. Не говоря о том, что Олег оказался не единственным, кто дерзнул меня образумить и, кто знает — спасти, а может, оторвать от моей любви.
Глава 28. Отправление того поезда…
…который ушел. В августе, после моего возвращения из Оренбурга, мы снова поехали в Коктебель. Мы — это я, Андрон и его соавтор Валентин Ежов, или просто Валя. Есть люди, о которых нужно писать с восклицательным знаком. Ежов! Это имя, хорошо известное отечественным кинематографистам, достойно стать нарицательным в той же мере, как Василий Теркин, дед Щукарь или поэт Барков… Валентин Иванович Ежов, а точнее — автор «Баллады о солдате», «Белого солнца пустыни», лауреат Государственной премии! А еще точнее — шутник, балагур, фантазер, любитель рассказывать байки из своей фронтовой, послефронтовой, вгиковской жизни, любитель выпить, одним словом — настоящий русский человек! Душа человек, да и только!
Валя был полной противоположностью Андрея Сергеевича. Он самозабвенно истреблял свое здоровье, смолил сигарету за сигаретой, ел все, что под руку попадет, спал допоздна, был медлителен и тяжел на подъем — колоритнейшая фигура! При слове «работа» мрачнел и брюзжал. Но зато: девочка, девушка, баба, бабенка, девчушка, попка, пипка, пиписька, сиська и так далее — заряжали его оптимизмом и невиданной жизненной силой. «Ну что ты будешь делать! — сетовал Кончаловский. — Ежова силком нужно тянуть на работу, следить за ним, как за ребенком, чтоб куда-нибудь не убежал — беда, да и только! Другого сценариста взять — он будет подниматься как часы, ходить в выглаженной рубашке, причесанный, жадный до творчества — так ведь наверняка бездарность, а этот — талантище! Почему в России все талантливые люди пьют?.. Им же есть чем заняться — не понимаю». Когда Валю наконец выводили «на прогулку», то есть «на работу» — он кряхтел, шаркал ногами, сморкался, чихал, говорил о солнышке, о погоде, о тетках в купальниках, об их лысых мужьях. И было непонятно: где же творческий процесс, когда он начнется? А это, оказывается, и был творческий процесс. Он все видел, все замечал, обдумывал, наблюдал и потом рождал афоризмы, словесные перлы, без которых «Сибириада» была бы не притчей о России, а всего лишь госзаказом о нефтяниках. Одна фраза Вечного деда — «помирает не старый, а поспелый» — чего стоит!
Но Валя, очевидно, чувствовал себя не единственным пленником ситуации. Глядя, как я, задрав ноги на перила веранды, читаю книжку или делаю еще что-нибудь «умное», он заговорщически понижал голос: «Иди к морю, резвись, что ты здесь с двумя стариками болтаешься. Тебе ведь хочется побегать!» Особенно его расстраивала моя худоба, он то и дело повторял: «Где твоя попка, помню, у тебя была хорошая попка, а теперь — фиг… Что случилось?» Как-то раз, прогуливаясь вместе с ними по дорожке, я обогнала задумчивую парочку соавторов и свободной походкой дефилировала впереди. Это дало повод лауреату Государственной премии отвлечься от изнурительной работы: он заговорил о набоковской «Лолите». «Помнишь Лолиту? — обратился он к Андрону. — Ленка чем-то ее напоминает, такая же маленькая, со спины — девочка, а на лицо — женщина». Я тогда еще не читала Набокова. А когда мне представилась такая возможность, тут же вспомнила Ежова, с чьих уст впервые слетело это «капающее», ритмичное повторение звуков: «Ло, ли, та» — вроде — «ла, ла, ла»! Что-то напоминающее слезы: «кап-кап»… (Вы «Лалала» не читали? А «Капкапкап»? Помилуйте, культурному человеку это обязательно нужно прочесть!)
Над Лолитой и Гумбертом можно много и долго «кап-кап-кап», но в те дни на дорожке никто не плакал. Разве только Валя невидимыми слезами. В конце концов в этой троице роль автора предназначалась ему. А также роль соглядатая, наблюдателя, чье предназначение как всякого третьего (потому и «лишнего») — открывать новую истину, о которой двое, уткнувшись друг в друга, всегда забывают или знать не хотят. Так однажды косился он, по обыкновению, в мою сторону да и брякнул: «Нечего тебе делать в этом доме, Андрон — немец, беги отсюда!» Это напоминало шифровку, переданную одним сокамерником другому. Валя знал, что срок его «заключения» рано или поздно истечет, сценарий будет закончен — и он на свободе! А вот у меня, типичной мазохистки, сладкая несвобода может превратиться в пожизненное заключение. Это он из чувства солидарности предложил мне побег. Правда, не вместе с ним, а в одиночку: вместе — опасно, дорога длинная, голодно… А что до «немца», то Андрон сам себя так называл… «Я немец, немец… Люблю порядок!» — он имел в виду, конечно, свой характер. Однажды, повторяя в очередной раз свое «я немец, немец», он пошел еще дальше и крикнул: «Я даже больше скажу — я фашист!» Я испуганно оглянулась — не дай Бог кто услышит! Но вокруг не было ни души, только подмосковные холмы да зарытые где-нибудь кости неизвестного солдата. Боже, что только двоим не доводится говорить, когда сказать уже нечего… Настал момент, когда он увидел во мне свое отражение и ужаснулся: «Ты стала слишком деловой, давай поговорим о чем-нибудь просто так… Ты похожа на немку! Неужели это я тебя такой сделал?» Мое сердце сжалось от наслаждения… Понял!
Вернувшись в Москву, Андрон и Ежов по-прежнему были неразлучны: то сидели на Николиной, то в Переделкине. А я отправилась с театром «Современник» на гастроли в Венгрию. Мне предстояло срочно ввестись в спектакль «На дне». Пообещав Андрону, что обязательно буду звонить, я уехала на целый месяц. На гастролях со мной случился забавный эпизод. Впопыхах запомнив текст и мизансцены, я играла, что называется, «на честном слове и на одном крыле». По сюжету мою героиню, Наташу, к концу пьесы обваривают кипятком, и она ложится в больницу. В самом последнем, четвертом, действии она не появляется, о ней только идет речь. На одном из спектаклей, отыграв все свои сцены, я отправилась в гримерку, как вдруг услышала по трансляции такой диалог. Сатин: «Настя! Ты ходишь в больницу?» Настя: «Зачем?» Сатин: «К Наташе». Настя: «Хватился! Она — давно вышла… Вышла и — пропала! Нигде ее нет…» Тут наступила слишком долгая, как мне показалось, пауза, а затем голос Сатина произнес: «Значит — вся вышла…» Я похолодела и побежала обратно на сцену, убежденная, что должна еще что-то играть, правда, напрочь не понимая, что именно. Так я вылетела на подмостки и несколько секунд растерянно стояла в ожидании реплики, которая напомнит о моих дальнейших действиях. Но реплики все не было, актеры продолжали свою игру без Наташи, пока наконец то ли Барон, то ли Сатин как бы невзначай схватил палку и начал ею размахивать, оттесняя меня за кулисы. Тут до меня дошло — и я поспешила убраться. Но в целом этим вводом я была довольна: роль драматическая и «взрослая».
Пребывание в Венгрии тоже было любопытно. Будапешт — красивый город, и не без политического подвоха. Мы попали туда как раз на Ноябрьские праздники. Так вот, витрины овощных магазинов были уставлены кругленькими кочанами капусты, вперемежку с такими же кругленькими бюстиками Владимира Ильича Ленина. (Слабо сварить суп из бюста своего вождя?) К слову о супах — Седьмого ноября в тарелки с борщом местные повара положили по красной свекольной звездочке! Меня также поразило огромное количество памятников в Будапеште. Там и тут неизвестные колоссы угрожали сойти с постамента и шагом Командора последовать за тобой, вплоть до советской границы. (Мы как-то уже привыкли и к памятнику Маяковскому и к «Рабочему и колхознице», но если имя того, чья память увековечена, тебе неизвестно, тогда вид каменной человеческой фигуры способен приобрести устрашающие, магические черты…)
Спустя какое-то время я вспомнила, что должна позвонить Андрону, и отправилась на поиски телефона. Оказалось, что телефон находится на первом этаже, прямо возле центрального входа гостиницы. Я было собралась заказать разговор, но вдруг меня остановила проходившая мимо женщина из нашей делегации и предложила вместе пройтись по вечернему городу. «Потом позвонишь, а если и не позвонишь, тоже ничего, он наверняка занят или его нет дома!» Ее слова звучали очень убедительно. А тут, как назло, меня действительно попросили подождать, потому что московская линия была занята. И я отправилась гулять под рекламными щитами Будапешта. Эта женщина была приятельницей жены Андрона, Вивиан, но еще более примечательно то, что она была цыганкой. Как это чаще всего бывает, все эти обстоятельства я осознала потом, усмотрев в них роковое совпадение, а тогда не придала никакого значения. Я даже не обратила внимания на тот факт, что Вивиан пришла провожать свою знакомую перед отъездом, — та была задействована в спектаклях не помню точно, в качестве кого. Так случалось несколько раз — она отговаривала меня звонить, убеждая, что нужно отдохнуть друг от друга, мол, нечего мужиков баловать. Сама не знаю почему, но я доверилась ее знанию «мужиков» и что с ними нужно делать, когда они вдалеке. К тому же международную связь приходилось подолгу ждать, и это подливало масла в огонь. Только вернувшись в Москву, я поняла, насколько неправильно было все, что она советовала, — Андрон не находил себе места, ждал каждый вечер, совещался с моей мамой, все спрашивал, почему же я не позвонила…
Говоря о цыганках, сглазе, колдовстве и наговоре, я убеждена, что человек, осознающий силу своей веры — в любовь ли, в здоровье, в чистоту своих намерений, — неподвластен всяческим козням и наветам. Тогда как слабость, сомнение — благодатная почва для ударов, особенно если они целенаправленны. Не знаю почему, но у меня сложилось впечатление, что к моим внутренним конфликтам, связанным с личной жизнью, добавился еще и сглаз. Во всяком случае, все, что начало со мной происходить, вполне достойно мистического триллера, вроде того же «Ребенка Розмари» Полянского. Я не могла больше находиться в квартире, где жил Андрон: меня отталкивали вещи, стены, вся атмосфера. По ночам я видела один и тот же сон: меня атаковало огромное животное — то ли буйвол, то ли вол. Я стала чаще оставаться у родителей, отказалась приезжать в Переделкино, где он временами работал… Андрон говорил, что не может без меня писать, а я ничего не могла с собой поделать: меня что-то не пускало туда, у меня не было больше сил. В один из этих дней, оказавшись в доме на Николиной, я нашла на своей кровати пачку фотографий, на которых была изображена жена Андрона, Вивиан, с дочерью Александрой: они гуляли по Афинам, взявшись за руки — большая и маленькая… Кто положил внимательной рукой эти фотографии так, чтобы я их видела, не знаю. Но как бы то ни было, это походило на психологическую травлю.
В апреле 1976 я сидела на собрании кооператива «Художник-график», в одном ряду с Андроном и его братом Никитой. Собрание было посвящено знаменательному событию — долгожданный кооператив наконец отстроился и был готов принять новоселов. Пайщики были все как один люди достойные: дипломаты, зубные врачи, проктологи, ну и, конечно, художники. Не обошлось и без кинематографистов. Но самой яркой фигурой был Володя Высоцкий. Теперь, к чести дома, на стене висит мемориальная доска… Кооператив строился лет восемь, и Андрон предполагал поселиться здесь вместе с женой и дочкой. Но ситуация изменилась — с Вивиан он жил порознь уже три года, и о воссоединении речи не шло, а дочка воспитывалась во Франции у тещи. Единственным человеком, который все это время находился рядом с ним, была я. И хотя мы не были расписаны, но давно уже существовали в статусе супружеской пары. Тогда он принял решение, о котором сообщил мне: «Будем жить рядом, два одиноких человека!» Это означало, что помимо собственной двухкомнатной он построит и для меня площадь в том же доме — отдельную однокомнатную. Его щедрость и благородство меня радовали, хоть я и понимала, что Андрон всегда делает то, что в первую очередь удобно или выгодно лично ему. Единственное, чего он не мог решить, — как нам лучше поселиться — на одном этаже или на разных. И вот я сидела на собрании, не совсем осознавая свое счастье: собственная квартира — это сложно представить в двадцать два года, даже сегодня, а в 1976-м и подавно. Никита повернулся ко мне и поинтересовался: «Как ваше здоровье, Леночка?» Я, очевидно, все еще производила впечатление нервнобольной. «Спасибо, лучше», — так же вежливо ответила я. В «Сибириаде» есть эпизод, где взрослый Алешка Устюжанин (его играет Никита) обращается к человеку, убившему его отца, Николая: «Будем жить вместе — город солнца!» Мне кажется, что это о нашем кооперативе — поистине город солнца по тем временам, не меньше…
Спустя несколько дней, после очередного визита на квартиру — я выбирала этаж и подъезд, — Андрон предложил подвезти меня до метро, предполагая затем отправиться на «Мосфильм». За разговором о предстоящем заселении в новый дом он вдруг сообщил, что в его квартире будет жить Вивиан. Я поинтересовалась, что это значит. «Ну как, она все-таки моя жена, — пояснил он, — я вообще сейчас буду в разъездах, мне квартира не понадобится». Я попыталась осмыслить услышанное, но Андрон помог мне: «Поезд ушел, моя дорогая, мы живем порознь уже три месяца, я встретил Лив, я влюбился!» Прошло еще минут десять, и он предложил мне пересесть в такси — трудно созерцать человека, принявшего на себя удар (в актерской профессии это называется «оценка факта»). Выйти из машины у меня не было сил, и так я доехала до «Мосфильма», где смогла-таки выбраться из «Вольво». Сменив шофера, я отправилась «оценивать факт» домой, на Речной вокзал, к родителям. Зайдя в квартиру, я машинально направилась в кухню, подошла к плите и открыла кастрюльку с мясными котлетами. Подцепив вилкой одну из них, я принялась ее пережевывать на глазах у изумленных родственников — они поняли, что случилось что-то поистине важное! Если вы не знаете, что значит спустя три года вегетарианства проглотить мясную котлетку, рекомендую попробовать — незабываемое ощущение. Так я ознаменовала конец и начало. А через неделю меня пригласили на Николину Гору забирать свои вещи. Андрон, очевидно, решил дать мне возможность заниматься этим малоприятным делом без свидетелей. Оставив меня наедине с моим незамысловатым гардеробом и пустым чемоданом, сам хозяин отправился пережидать столь щепетильный момент куда-то по соседству. На шкафчике, что стоял в его спальне, красовалась фотография Лив — знаменитой Лив Ульман. Она взирала на все происходящее своим божественным взглядом, запечатленным великим Бергманом… и мне нечего было ей возразить.
В моем доме на Речном вскоре раздался звонок из кооператива: «Вы должны оплатить половину всей стоимости квартиры в течение трех суток Это первый взнос — иначе вы ее не получите!» Убедившись, что меня не разыгрывают, я начала выяснять подробности своего положения: «Можно подождать хотя бы пару недель, а еще лучше месяц… Видите ли, я думала, что этот взнос уже уплачен…» Мои вопросы, очевидно, были слишком наивны и раздражали звонившего. «Нет, нельзя!» — буркнули на другом конце и повесили трубку. Я перезвонила Андрону: «Что это значит и что мне делать?» Андрон резонно посоветовал одолжить у кого-нибудь денег, заметив при этом, что сделал подарки нужным людям, чтобы внести мое имя в списки. «В таком случае, ты должен был мне…» — преодолевая смущение, начала было я, но меня прервали. «Моя дорогая, больше я тебе ничего не должен!» — лаконично отпарировал Андрон. «Цепная реакция ударов!» — подумала я и вспомнила, как однажды он с болью рассказывал о чересчур прагматичном отношении к нему своего родителя. Первую в жизни машину, о которой он давно мечтал, пришлось покупать у близкого человека, вместо того чтобы получить ее в подарок. «Когда я родился, я был им совсем не нужен», — сказал он тогда. «Вот откуда ноги растут, вот откуда в нем этот „немец“… Не прощает он себе свою любовь, считает за мягкотелость: расслабился, надо взять себя в руки! Да и женщинам не прощает».
Сомнений не было: в последний момент меня решили выкинуть. Ведь звонившему из правления было ясно, что собрать деньги в такой короткий срок — задача едва ли выполнимая. Я почти физически ощутила, как кто-то придавливает меня ко дну и не дает выплыть. А в моем лице — и всей моей семье, свято верящей, что добро всегда торжествует! Но времени оставалось мало, и я стала судорожно соображать, как выиграть ситуацию, как дать сдачи. Я обратилась к отцу за помощью — он смог достать только половину необходимой суммы. Другую одолжил случайно подвернувшийся знакомый. Вызов был принят… Alons enfantes de la Patrie!
Глава 29. Страсти-мордасти
«Бегала с вазой, в которой — оранжевый апельсин. Судорожно вцепилась в него — с мыслью: только это… потому что красиво!»
«В разговорах с другими говорили: „У нас дедушка умирает!“ А дедушка еще не знал, что он умирает… Только стал очень подозрителен, внимателен к словам и жестам, адресованным ему».
Я вела дневник. Потеряв почву под ногами — схватилась за понятия, смыслы — за небо!
Високосный 1976-й оправдал суеверие в полной мере. Мои родители развелись. Я разошлась с Андроном. Умер дедушка, папин отец. Тем не менее я «справляла» новоселье. Помню наш переезд — погрузив кое-какую мебель в грузовик, я в компании мамы и папы отправилась с Речного на Грузинскую. Диван-кровать, кресла и стол — кажется, это было все, что мы перевозили. Подъехав к дому, начали выгружаться. Оказалось, что мебель настолько стара, что за время поездки развалилась. Тут же, на месте, пришлось кое-что выбросить, а кое-что — починить и только потом заносить в квартиру. (Поразительно, насколько вся эта трагикомичная сцена выражала внутреннее настроение нашей семьи.) Поставив то, что уцелело, в пустую квартиру, папа уехал. А мама решила первое время пожить со мной — ей тяжело был возвращаться в свой дом после развода. Но в конце концов она так и осталась на Грузинской, тем более что у папы вскоре появилась другая женщина — его будущая жена.
Наш новый дом превзошел все ожидания: просторные холлы на каждом этаже, зеркала, цветы, консьержка (а не просто дежурная) — и жильцы ему под стать! Таких, как я, въезжавших в дом со своим старым хламом, оказалось несколько человек: мой приятель-сосед (получивший жилье в качестве откупной за развод с богатым семейством), потом композитор Валера Зубков (сильно пьющий человек) и еще какой-то рыжий художник с крестьянским веснушчатым лицом («Лена, твоя бабушка — йог?» — спросил он меня однажды, имея в виду аскетический облик моей отсидевшей бабули. «Именно!» — подтвердила я его догадку.)
Благородная публика, въезжавшая в самый престижный в те годы дом в Москве, неспешно обустраивалась. К подъездам то и дело подкатывали «Мерседесы», из которых, попыхивая трубкой или сигарой, выползали пузатые владельцы частной собственности. Обогнув свой многотысячный агрегат, они сначала помогали выбраться из него юной красавице в норке, затем породистому доберману (или породистому чау-чау, или целой стае пятнистых далматинцев), после чего из багажника извлекались фирменные коробки и коробочки — и наконец счастливое семейство приступало к восхождению по лестнице, ведущей в недра драгоценной цитадели. Что же до нас, голодранцев, то мы, подтянув пояса, мужественно созерцали праздник победителей, мечтая когда-нибудь оправдать доверие тех, кто впустил нас в эти хоромы.
По ночам, лежа подле своей разведенной мамы и уставившись в потолок, я обдумывала ситуацию, и многое теперь представало передо мной в ином свете. Расставание с Андроном, которое светские «знатоки» пророчили с первых дней нашего романа и наконец получили, автоматически сместило меня на роль девочки, случайно снявшейся в модной картине, переспавшей с режиссером и благодаря этому получившей популярность и квартиру, — так думали многие. Когда я находилась рядом с Кончаловским, я видела, как перед ним заискивали, как его побаивались, как вежливо ему улыбались. А заодно любили и меня — на всякий случай.
Сила пугает и завораживает. Все, что я имела в эти три с небольшим года, принадлежало на самом деле прихоти Андрона: он создавал и он же перечеркивал. Социум был только послушным зрителем, который по мановению режиссерской палочки аплодировал или забрасывал помидорами. Для меня наступала пора помидоров. Он снова был для меня «известным человеком», представителем почитаемого, влиятельного семейства, которому случилось однажды меня любить. И его поведение с момента нашего расставания это подчеркивало. Я наблюдала полное перевоплощение того, кто еще неделю назад был хорошо мне знаком. Так, наверное, ему было легче, понятнее: ведь каждый спасает в первую очередь себя, и это тоже низкая, но истина. Такие понятия, как свет, круг, репутация, престиж, общественное мнение, статус играли для него совсем не маловажную роль. Он находился в антагонизме с социумом и в то же время делал многое в расчете на него. (Ведь чтобы бросать вызов обществу, нужно быть или диссидентом, или сумасшедшим, на худой конец — героем… Слушая перед сном по транзистору запрещенный «Голос Америки», Андрон поражался: «Есть же люди, которые способны рисковать жизнью, отстаивая свои убеждения! Они достойны уважения, но я на это не способен, это — безумие!») Я стала ненавидеть как послушный ему «круг», смотрящий на него снизу вверх, готовый ему служить, так и то, что он с этим «крутом» делал. Правда, совсем скрыться было некуда: профессиональная среда у нас теперь была общая. Я осталась в полном одиночестве — поведать кому-то всю подноготную своего разочарования я не могла: мужчину, которого я любила и из-за которого страдала, было невозможно отдать на растерзание тем, кого я презирала. И кто бы взялся меня слушать? Кому нужны откровения выползающей на свет личности: что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Да и легко ли признаться в том, что твой идол оказался с двойным дном — легче этого не заметить и продолжать ему поклоняться. Так я и застряну надолго между Сциллой и Харибдой: признать близкого человека подлецом, превратившись в Павлика Морозова, или оправдывать его поведение, унижаясь морально. Я буду задавать себе вопрос: так все-таки меня предали или нет? И каждый раз буду искать возможность ответить на него отрицательно, чтобы любоваться и восторгаться, прощать и понимать такого родного человека. Но навсегда застынет во мне животный испуг: в последний момент меня сдадут, продадут, оставят… Да и слушать станут, только если голос приобретет маломальский вес. Закон больших… имен.
А Кончаловский в это время был вроде птицы Феникс, жизнь вокруг него — его собственный театр. Я не без зависти наблюдала, как подъезжает к дому темно-зеленая «Вольво», из которой выходит Андрон с одной из своих новых знакомых, затем они уезжают в ночь, оставляя за собой запах веселья, духов, планов на будущее…
Я завидовала не тем, кто был с ним, а тому, что у него в руках имелись все средства для бегства от печали, противоядие от тоски. Залечивать раны любви гораздо эффективнее, отправившись в путешествие по дальним странам, пустившись во все тяжкие, а то и закрутив новый романчик… Однако это под силу тем, у кого есть средства и опыт. А для меня, в мои двадцать два года, эти пути были закрыты и неизвестны. Все, что я имела, — это мой характер и опухшее от слез лицо, которого, впрочем, не замечала. («Ты что, простужена? — поинтересовался как-то сосед. — У тебя все время такое лицо, словно ты больна или много плачешь…») Я, конечно, имею в виду не просто свою личную историю с Кончаловским. Я, скорее, говорю об отягчающих обстоятельствах, сопровождающих любой разрыв с человеком, находящимся на самой вершине социальной лестницы: кто старше — имеет опыт, деньги, славу, умеет пользоваться своим положением. (Цветаевское: «Полюбил богатый — бедную, полюбил ученый — глупую» и так далее, а затем вывод: «Не люби, богатый, — бедную, не люби, ученый, — глупую, не люби, румяный, — бледную, не люби, хороший, — вредную, золотой — полушку медную!» И наоборот: «Бедная, — не люби богатого, бледная, — не люби румяного…») Тогда я сделала для себя открытие: приобретенная в поте лица слава (или известность) есть не что иное, как инстинкт самосохранения — «закрыться славой, как щитом»!
Однако есть еще один путь врачевания ран, доступный всем и, возможно, самый надежный — работа. И я им воспользуюсь. Мое «выздоровление» длилось долго. Начиная с 1976 года я буду сниматься без перерыва, вплоть до своего отъезда в Америку в конце 82-го. За это время я сыграю в фильмах, которые станут любимыми у зрителей, — я сделаю все, чтобы мое имя имело ценность, независимо от успеха «Романса о влюбленных» и репутации бывшей женщины Андрея Кончаловского. Я создам свой «щит», которого, впрочем, окажется недостаточно, чтобы укрыться от анонимного «грозного дяди» с площади Дзержинского.
3. Актерский марафон
Глава 30. Асино везенье, или «Старый хрен»
«Мне иногда кажется, что все вокруг меня со мной прощается…» — за эту интонацию, особенно близкую мне в тот год, я любила тургеневскую «Асю». А в июне 1976-го отправилась в Германию сниматься в картине Иосифа Хейфица «Ася», по одноименной повести Тургенева. Мне повезло — я мечтала ее сыграть. Оказавшись на студии «Ленфильм», сама напросилась пробоваться на роль. Иосиф Ефимович, известный всем своим шедевром «Дама с собачкой», увидел во мне сходство со своей бывшей женой, актрисой Яниной Жеймо — знаменитой Золушкой, — и утвердил на роль. Так я очутилась на съемочной площадке прославленного режиссера.
Первый день работы оказался нервным и конфликтным. Иосиф Ефимович имел особый стиль работы. Накануне съемок он собирал актеров в своей комнате за круглым столом, проигрывал все мизансцены, оговаривал задачи, затем чертил план съемки на бумаге и раздавал его каждому исполнителю. На следующий день, уже на площадке, он разводил актеров по местам и командовал: «Начали!» Какая-либо импровизация или выяснение «куда иду, что делаю» были невозможны — все оговаривалось накануне. Я же привыкла шаманить перед началом дубля, предпочитая не знать наверняка, что буду делать в следующую минуту. Так я и повела себя перед самым первым своим дублем в картине. Снималась сцена, где влюбленная в господина Н.Н. Ася прогуливается с ним по узеньким улочкам провинциального немецкого городка. (Господина Н. Н. изображал утонченный Слава Езепов, а Асиного брата Гагина — вальяжный красавец Игорь Костолевский.) Нам со Славой предстояло спуститься по достаточно высокой лестнице на небольшую площадку и только здесь начать нежный и трогательный диалог. Стоя на последней ступеньке, я пыталась «войти в контакт» с режиссером, сидящим далеко внизу — задавала какие-то вопросы, хлопотала в поисках нужного состояния, все время меняла позу, переминаясь с ноги на ногу. Таким образом я «заряжалась» — привыкнув к тому, что режиссер всегда подогревает актера перед сценой (так делал Кончаловский), я искала эмоционального контакта с Хейфицем. Задав ему еще пару дурацких вопросов срывающимся голосом, я снова не получила ответа: Иосиф Ефимович сухо осадил меня и скомандовал: «Мотор!» Все-таки нужное мне для дубля «раздражение» я получила и сыграла все, что требовалось.
Вернувшись после съемок в номер гостиницы, я заперла за собой дверь и, оставшись впервые за долгое время одна, бросилась в чем была на кровать и уткнулась в подушку — меня трясло от нахлынувших рыданий. Так долго и так бурно я, кажется, никогда не плакала, поэтому, наверное, обессилев, тут же заснула мертвым сном. Но сон этот оказался на редкость чудодейственным — когда я очнулась и взглянула в зеркало, то увидела совершенно изменившуюся себя. Все тяготы последних месяцев покинули мое тело — я была порозовевшей, похудевшей, как будто сменила кожу. Произошло что-то вроде чуда — я навсегда запомнила эти рыдания и сон, обновившие меня.
Вечером в дверь постучались — это была Ольга, второй режиссер картины. Она сказала, что Иосиф Ефимович взволнован: не истеричка ли я — уж больно странным ему показалось мое поведение. Она посоветовала не задавать вопросы на площадке в день съемки, все продумывать самостоятельно — хитрить, одним словом, чтобы не пугать пожилого человека. Я приняла к сведению ее советы и стала вести себя по-другому. Все последующие дни — а мы работали в Германии два с половиной месяца — между мной и режиссером царило полное взаимопонимание и любовная гармония. До сих пор удивляюсь: что же произошло в тот первый день съемок? Возможно, какая-то черная энергия должна была сгореть в огне конфликта.
В Асю я постаралась вложить всю себя — всю боль и всю радость. А также и всю глупость: не обошлось и без жертв. В ту пору по чьему-то неразумному совету я стала принимать таблетки, которые ускоренным путем освобождали организм от жидкости. Мне казалось, что у меня проблема с отечным лицом (особенно по утрам), и старалась ее исправить таким быстродействующим способом. Я слышала, что к этому средству прибегают балерины, желающие сбросить вес. О чем я не догадывалась до поры до времени, так это о том, что данное лекарство ослабляет сердце, а также выводит кальций из организма, разрушая зубную эмаль. Каждое утро перед съемкой я принимала пилюлю, а то и две, и через короткое время радостно наблюдала, как опадают мои скулы и щеки. Свое лицо я возвела в культ — ради создания необходимого образа на экране.
К вечеру, после съемок, обессилев, я запиралась в номере гостиницы, будучи не в состоянии смотреть вместе с другими телевизор — он забирал последнюю энергию. Все в группе решили, что я одержима ролью и по характеру одиночка, — им никак не удавалось приобщить меня к общим забавам. На картине работали сыновья Иосифа Ефимовича: старший, Володя, был главным художником, а младший, Дмитрий, — начинающим режиссером. Они были красивы, молоды, талантливы, нравились мне оба, но компанию их я не разделяла. В течение долгого времени ровесники не представляли для меня романтического интереса, я находилась во власти образа «мужчины-отца». Впрочем, и в этом жизнь и роль совпадали — Ася намного моложе объекта своей любви. В ту пору я свято верила, что жизнь нужно подстраивать под роль — в этом залог успеха. Ну, скажем, если героиня — девственница, то, значит, и я должна соблюдать воздержание весь период работы над ролью. Каково же было мое изумление, когда коллега-актер на мой вопрос, можно ли заводить роман, если я играю одержимую своим одиночеством вдову (речь шла о Лисистрате), ответил, что не понимает такой постановки вопроса. Работа есть работа, а жизнь — это то, что после работы, и не надо путать эти две вещи. По сути дела, речь шла о технике, о профессионализме. Предполагается, что опытный актер вскакивает в образ на пару часов, а то и на пару минут и так же безболезненно выходит из него, отправляясь домой. И все-таки на этот счет не существует единого мнения. Я знаю, что настоящие актерские шедевры созданы при полном погружении в образ и подчинении всего строя своей жизни тому, что создается на экране. В этом и заключается «гибель всерьез», ради Гамлета или Бланш Дюбуа… Однажды в паузе между съемками Володя, старший сын Иосифа Ефимовича, сказал: «Все в тебе есть, только не хватает амбиции!» Я намотала это себе на ус и решила сначала уточнить у кого-нибудь, что такое «амбиция», а потом обязательно заняться ею вплотную.
В день рождения Андрона, 20 августа, после некоторых колебаний я решилась и позвонила в Москву — поздравить. Он обрадовался, услышав мой голос, поинтересовался, когда я приеду, сказал, что хочет встретиться — соскучился. Затем он спросил, как работается с этим «старым хреном», он еще что-то может? В этот момент в трубке кто-то хихикнул — я поняла, что нас подслушивают. В те годы тема слежки постоянно витала в воздухе, и я невольно привыкла быть начеку, вроде доморощенного Штирлица (с детства запомнила, как бабушка разговаривала по телефону шифровками, убежденная, что невидимый третий всегда рядом).
По возвращении в Москву я весила сорок один килограмм и очень радовалась этому обстоятельству. Я не понимала, что так начинается болезнь с плохим исходом, болезнь конца двадцатого века — анорексия невроза. Стиль Твигги, девочки-мальчика, Лолиты стоил жизни многим актрисам и моделям, стремящимся перехитрить природу. Повезло тем, чья «гибель всерьез» запечатлена на экране, воплотилась в литературе, в музыке — в противном случае это всего лишь гибель…
А слова Андрона о том, что соскучился и хочет видеть, так и повисли в воздухе. К тому времени он уже начал репетировать с Наташей Андрейченко — героиней «Сибириады» и, по всей видимости, увлекся ее образом. Я недоумевала: полногрудая и пышнотелая в те времена Наташа (правда, обворожительно красивая) была полной противоположностью тому, что режиссер всегда хотел видеть в женщине. А именно — худобу, девственность, нимфетку — все, что я так отчаянно в себе культивировала. Я еще не знала, что вкус режиссера и его убеждения будут меняться в зависимости от стилистики картины, над которой он работает.
Високосный 76-й был на исходе. Картина «Ася», позволившая мне воплотить свою девичью печаль в образ, была также завершена. И как выяснилось, мои нимфеточные жертвы и страсти прошли не напрасно. Я получила приз «за лучшее исполнение женской роли» на кинофестивале в Италии, в городе Таормина. А позднее и в Локарно — в Швеции, и в Кобуре — во Франции. Я так и решила: Господь вознаградил меня за мои страдания.
Поездка на фестиваль в Таормину оказалась сама по себе сюжетом для небольшого рассказа.
Глава 31. Таормина — мольто грациэ!
Начнем с того, что участие режиссера И. Хейфица и актрисы Е. Кореневой в Международном кинофестивале города Таормина (Италия) было никому не нужно в Москве. Дело происходило летом, все разъезжались по отпускам. Хотели на отдых и работники Госкино. «Проще замять историю с приглашениями, и дело в шляпе», — так, по всей вероятности, решил нерасторопный бюрократ из нашей северной столицы. Но по-южному темпераментная итальянская сторона напирала — с фестиваля шли все новые и новые телеграммы, вопрошавшие — перке диретторе э аттриче… не отвечают на приглашение? И наконец наши сдались: езжайте, да притом без сопровождения. Вот тебе раз: то ничего, то сразу все! «Беги — не хочу…» Уж коли мы непредсказуемы, то уж непредсказуемы мы! Между тем фестиваль давно шел полным ходом — проплывал мимо весь тот комфорт, ради которого хочется на него попасть, а наш самолет только еще выруливал на взлетную полосу Шереметьево. Настроение было нервное. Иосиф Ефимович ехал неохотно: незадолго до того он перенес инфаркт, да и вся процедура ожидания ответа, а потом оформления виз изрядно помотала ему нервы. А причин волноваться было предостаточно — летели мы не куда-нибудь, а в Сицилию, на родину итальянской мафии!
Сразу по приземлении в пригородном аэропорте, ровно в полночь, дурные предчувствия начали оправдываться — мы обнаружили, что нас никто не встречает. Надо было срочно принимать решение: что делать? Мнения разделились. Иосиф Ефимович считал, что лучше сесть в такси и отправиться на поиски фестивального городка. Я же полагала, что надежнее заночевать на вокзале аэропорта: отдаваться в руки сицилийцам без знания языка — нельзя. В это время пассажиры, прилетевшие нашим рейсом, забирали багаж и разъезжались. Обстановка складывалась тревожная: сомнительные личности начали подтягиваться, как хищники к беззащитной жертве, а мы все еще торчали в нерешительности посреди огромного зала, как бельмо в глазу. Наконец решение Иосифа Ефимовича взяло верх, и мы отправились в неизвестность на первом подвернувшемся такси, назвав шоферу несколько универсальных слов — «фестиваль», «фильм» и «Таормина».
Некоторое время машина ехала по шоссе вдоль обильных зеленых массивов, затем резко взяла вверх и, судя по нещадной тряске, съехала на проселочную дорогу. Вскоре выяснилось, что мы поднимаемся в гору по узкому серпантину, и это усугубило подозрения в злом умысле водителя. Чем дальше продвигалось такси в темноту, тем очевиднее представлялась нам наша печальная участь. Но вот машина остановилась, шофер направился к строению, едва светившемуся одиноким огнем сквозь плотные ветви деревьев. Мы с Иосифом Ефимовичем начали нервно перешептываться — где мы, почему вокруг ни души, куда он пошел — понимая при этом, что целиком зависим от чужой воли и делать что-либо слишком поздно. Неожиданно шофер вернулся в сопровождении какого-то типа. Они оба начали размахивать руками, сдабривая свой непонятный язык еще более загадочными жестами, как вдруг прозвучало слово «отель». Нас приглашали заночевать в том самом строении, что мерцало одиноким окном, и как выяснилось через несколько минут — это была монастырская гостиница! Меня отвели на ночлег в келью, и в такую же узенькую клетушку отправился Иосиф Ефимович. «За что это нам? — думала я, уставившись в маленькое оконце на звездное небо, — похоже на предупреждение свыше: если не прекратите снимать эти дурацкие фильмы, будете жить в собственных декорациях!» Царящая вокруг атмосфера определенно подталкивала к размышлению о грехах, что отнюдь не успокаивало, наоборот — закручивало интригу еще больше. Такими гостиницами начинаются все классические фильмы ужасов. Однако первые лучи солнца, озарившие средневековые своды, развеяли наши тревоги. Едва поднявшись и встретившись в коридоре между кельями, мы, с Иосифом Ефимовичем обнаружили, что нас уже разыскивают. Появившаяся как из-под земли рослая блондинка по имени Елена, русского происхождения, оказывается, приехала специально за нами. Она долго извинялась за вчерашнюю неувязку — именно ей, как выяснилось, было поручено встретить нас в аэропорту. И соответственно именно она нас не встретила бог знает почему… (Очевидно, она была в сговоре с шофером такси и хозяином монастырской гостиницы — только так!)
С этого самого момента события разворачивались, как в сказке со счастливым концом. Елена предложила нам пробраться в кабину маленькой спортивной машины алого, как мак, цвета, сама села за руль и… Не успели мы ахнуть, как неслись уже с характерным свистом в направлении верхушки горы, где и располагался фестивальный город Таормина. По дороге блондинка сообщила, что наш фильм демонстрировался как раз накануне вечером. Мы с Иосифом Ефимовичем воскликнули хором: «Не может быть!» (досада, обида, возмущение). И тут она говорит, что вся пресса предвещает картине приз за режиссуру и за лучшую женскую роль. Мы хором: «Не может быть!» (обалдение, счастье, восторг). В подтверждение своих слов Елена протягивает газету — с первой страницы на меня смотрит собственный портрет в шляпе девятнадцатого века, кадр из фильма. «Не может быть…» — думаю я о себе (неверие, шок, благодарность).
Наконец мы на месте. Оглядываемся по сторонам. Городок маленький и очаровательный. Повсюду шныряют полуобнаженные кинематографисты. Я в ужасе: в своих туалетах выгляжу в буквальном смысле черной овцой… среди полупрозрачного белого, в которое облачены, а скорее полураздеты все вокруг. Мы отправляемся к позднему завтраку в ресторанчик, что расположен в гроте. Шведский стол ломится под тяжестью морских яств — лобстеров, креветок, мидий, омаров и раков. Положив на тарелку всю эту экзотику, я выбираю самый укромный уголок и сажусь за столик. Взглянув с благодарностью на голубое ласковое небо, собираюсь насладиться буржуазным спокойствием в полной мере. Но не тут-то было! Уже через пару-тройку минут я бегу в сортир, где благополучно позволяю лобстеру покинуть иностранную территорию своего желудка. Иосиф Ефимович тоже спешит в гостиничный номер: хорошенького понемножку. В результате мы сидим пару часов кряду в глубокой тени его лоджии и беседуем о своеобразии русского характера. Ведь в чем парадокс — не умеем мы наслаждаться заслуженным отдыхом, как это делают другие народы: путешествие из ада в рай грозит солнечным ударом и несварением желудка!
Наступил долгожданный финал — день награждения призеров. С самого утра к нам потянулись журналисты и фотографы. Они первые сообщили, что мне приз достанется, а вот картина победила не наша. Ровно в семь, облачившись в платье до пят, взяв Иосифа Ефимовича под руку, я отправляюсь с ним вверх по дороге к древнему театру, что лежит каменной раковиной под открытым небом. Нам предстояло подняться на самую вершину горы, и этот нелегкий путь оттягивал и без того мучительное предвкушение развязки. Оживленная толпа, шествующая вместе с нами, совершала ритуальное восхождение, словно платила последнюю дань за право участвовать в апофеозе торжества. Но вот мы на вершине. Гигантский театр, напоминающий цирк великанов, вместительностью в шесть тысяч мест! Меня усадили в первом ряду по соседству с другими призерами, все — мужского пола. Я обратила внимание на долговязого парня — он все время хихикал, болтал по-английски и, как мне показалось, находился под воздействием травки. Его «Собака Баскервилей» получала приз за режиссуру. (Много лет спустя он приедет в Москву снимать картину «Святой», превратившись после успеха «Щепки» с Шарон Стоун в известного голливудского режиссера. Звали его Филипп Нойс.)
Внезапно опустилась ночь, и церемония закрытия началась. Меня пригласили на сцену вместе с автором лучшего фильма, лучшим исполнителем мужской роли и лучшим режиссером. Всех по очереди стали награждать под звуки аплодисментов и радостные возгласы. Подошла и моя очередь, мне вручили увесистую фигурку какого-то полумифического существа. Вдохновившись, я сказала «речь по-итальянски»: «Италия миа, белла, беллисима, мольто грациэ!» Непомерных масштабов театр взорвался ликованием, и вдруг произошло нечто божественное по своей красоте. Темнота ночи вспыхнула тысячами огней — зрители приветствовали нас зажженными факелами! Где-то поблизости продолжал хихикать Филипп Нойс, заражая травяным дурманом, — меня закачало от ощущения высоты и счастья. Сцена, словно ковер-самолет, парила в живом и мерцающем пространстве. Казалось, от самого кратера Этны, на время притворившегося спящим, прикурил кто-то веселящую трубку и пустил ее дальше по многотысячному кругу… По окончании церемонии был устроен банкет в открытом ресторане — нас представляли гостям фестиваля, знакомили с членами жюри. Ко мне подошла высокая миловидная женщина и поздравила с наградой. Объяснялась она по-английски, но сказала, что родом из Франции. Ее лицо мне показалось чем-то знакомым. Но тут она представилась по имени, и я хихикнула на манер долговязого режиссера. Передо мной стояла Маша Мериль — французская актриса, член жюри фестиваля и бывшая любовь Андрея Кончаловского. Я видела фильмы с ее участием, слышала от Кончаловского историю их романа, начавшегося в конце 60-х на московском кинофестивале, и знала, что эта встреча кардинально изменила его личную жизнь. Мне было интересно разглядывать женщину, так поразившую когда-то Андрона. Маша Мериль чем-то напоминала Ирину Купченко, что подтвердило мое давнее наблюдение: режиссер впечатляется образом западного актера или актрисы, затем находит его двойника в России. Пример тому не только я и Ширли Мак Лейн, но также Марина Неелова и Франсуаз Арди, Ирина Бразговка и Доминик Санда, а теперь вот Ирина Купченко и Маша Мериль. Профессиональный синдром или разгадывание вселенского генетического кроссворда? Что бы ни было, но в этой особенности есть что-то от кинематографического Павлова или Мичурина…
Однако все хорошо, что вовремя заканчивается. Мы покидали Таормину, отправляясь в Рим, где намеревались провести ночь, а на следующее утро улететь в Москву. Напоследок я узнала от устроителей фестиваля, что в этом городе до меня получали награду еще двое русских: Анна Ахматова — литературную премию и Владимир Высоцкий — актерскую, за роль в фильме Иосифа Хейфица «Плохой хороший человек». Надо признать, что у Иосифа Ефимовича была «счастливая рука» — он принес успех Ии Саввиной, Володе Высоцкому, Олегу Далю, который сыграл в той же ленте, пожалуй, одну из своих лучших ролей… и наверняка многим другим.
В Риме нас ждал сюрприз. Госкино обещало зарезервировать приличный, пусть и недорогой, отель для ночлега. Дело в том, что именно в этом городе принципиально важно, где тебя поселят. Свободные нравы «по-итальянски» могут сделать отдых невыносимым, не говоря уже об угрозе кошельку, а то и жизни. Однако кто-то, очевидно, решил сэкономить деньги, и мы оказались в третьесортном обшарпанном заведении, окна которого смотрели на итальянские дворики, — не столь привлекательные в реальности, как их благозвучное название. Как только начало темнеть, Иосиф Ефимович стал бить тревогу: куда прятать деньги и паспорта? Но главное — как запереть дверь моего номера, которая при всех стараниях оставалась открытой? Сначала мы решили оставить мои вещи в его комнате, но чем быстрее спускалась ночь, тем сильнее были страхи. «Помнишь фильм Хичкока? — спросил меня Иосиф Ефимович, имея в виду „Пс
Такой мне запомнилась «Ася», соединившая воедино факелы Сицилии, Тургенева и благородное чело Иосифа Ефимовича, взирающее на меня с соседней подушки.
Глава 32. Современниковское подполье
На сбор труппы осенью 1976-го я пришла уже «холостой». За год до этого Галина Борисовна спрашивала Андрона: «Так все-таки ты наш муж или нет?» Теперь она получила ответ. Я снова трансформировалась внешне — перекрасившись для «Аси» в шатенку, все еще несла шлейф роли в своем облике. Помню, ловила на себе пристальные взгляды Насти Вертинской — ей лучше других было понятно, что я должна чувствовать. В свое время Насте тоже пришлось забирать чемоданы с Николиной Горы, правда, с ребенком в охапке. Когда-то, рассуждая о нашем с Кончаловским романе, она высказала предположение, что, расставшись с ним, мне будет очень сложно найти мужчину… Я бы пояснила: очень сложно искать с непривычки, а находить — всегда нелегко. Это все равно что выходить из дома на перекресток — именно такое чувство испытывает женщина, которая, наработав привычку быть чьей-то (так и напрашивается сказать: при хозяине), вдруг становится ничьей. Не знаю потрясения более сильного и столь болезненного процесса адаптации. Наркоманы называют физические муки без наркотика ломкой. Так вот это тоже своего рода «ломка», которая происходит у женщины однажды — потом вырабатывается иммунитет.
Как будто почувствовав, что я созрела для самостоятельной драматической роли, подающий надежды «экстрасенс», он же режиссер Валера Фокин предложил мне участвовать в новом проекте. Он приступил к репетиции спектакля «И пойду, и пойду…». Это была инсценировка двух повестей Достоевского — «Записки из подполья» и «Сон смешного человека», выполненная Юрием Карякиным. Я должна была играть юную проститутку Лизу, «подпольного человека» репетировал Костя Райкин, а «смешного человека» — смешной Гарик Леонтьев. Спектакль был задуман для малой сцены, вмещающей шестьдесят человек. Решение играть в камерных условиях, фактически в репетиционном зале, где нет порталов, кулис и сцены, возвышающейся над зрителем, под скрупулезным обозрением — вещь дерзкая сама по себе. Но в случае с Достоевским — дерзкая вдвойне. Всем известно, что именно его герои, как никакие другие в русской литературе, живут болезненными страстями, выворачивают себя наизнанку, — а в маленьком, почти документальном пространстве воздействие на зрителя тем более удваивается и порой равносильно шоку. Валеру интересовал такой театр, а самым ярким его представителем был Ежи Гротовский. Минимум спецэффектов и реквизита, голая площадка, «бедный» театр, театр минимализма — вот что проповедовал знаменитый польский режиссер-экспериментатор. Что до меня — я в ту пору увлеклась исследованием диапазона своих возможностей, меня притягивали крайние проявления чувств. Театр развлекающий, морализирующий был мне не так интересен. Я грезила о том, чтобы пострадать вволю на сцене, пережить катарсис — и чем быстрее, тем лучше. Валерина режиссура в соединении с материалом Достоевского предоставляла для этого все возможности.
О том, как играть проститутку, я не имела ни малейшего представления. Тем не менее по актерской школе знала, что необходимо изучить предмет, прежде чем о нем рассказывать. Тогда я решила погрузиться в наблюдение так называемых «низов». Все уродливое, больное, ущербное стало предметом моего изучения. Моей целью было разбередить раны, обнажить страхи и комплексы, которые в обыденной жизни мы стараемся спрятать и подавить любыми средствами. Каждый раз на репетиции я пересказывала Косте свои наблюдения: встретила калеку, пьяного старика, больного ребенка. Костя долго молчал, но однажды не выдержал и сказал: «Чем у тебя голова забита? Ты все время рассказываешь какие-то отвратительные истории!» Но Костина реплика меня не остановила. Воспользовавшись знакомством с врачом психиатрической лечебницы, я напросилась понаблюдать за пациентами клиники. Меня привели в мужское отделение, дали белый халат и пригласили посидеть в кабинете врача во время утреннего приема. В комнату зашел первый пациент — мужчина средних лет. Ничто не выдавало в нем психически больного человека — некоторая погруженность в себя и сосредоточенность на чем-то еще, помимо вопросов, на которые он в этот момент отвечал, вот и все (именно так держат себя люди независимого поведения, которым есть о чем подумать). После того как он вышел, врач зачитала вслух его диагноз — целый перечень самых тяжелых расстройств — и стала что-то вписывать в медицинскую карту больного. (Может, она вела дневник? Тогда ее запись могла бы выглядеть так: «…Специально для тебя подушилась „Шанель № 5“. Ты морщишь нос? Нахал! Теперь вместо леденцов получишь двойную порцию аминотрептилина… С приветом, твой лечащий врач Удальцова».) Выйдя из кабинета, я прошлась по палатам. На койках сидели мужчины разных возрастов: кто-то был оживлен, даже весел, другие лежали, спали, читали книги или журналы. «Где больные, я хочу видеть хотя бы одного аномального человека!» — крутилось в моей голове. Но тут я заметила странного вида мужчину, вроде карлика, он бегал по коридору, пытался залезть на колени к сидящему на стуле врачу. Тот наконец усадил больного, позволил ему обнимать себя, целовать, как если бы он был отцом, а маленький — его ребенком. Я обратила внимание на старичка, похожего на старушку: он все время разговаривал сам с собой, повторял навязчиво одну и ту же фразу. Наступил момент, когда я больше не смогла находиться в помещении и вышла на улицу. Во дворе больницы нервно суетился какой-то человек, он активно маршировал взад-вперед, как будто был чем-то взволнован сверх меры. «Этот буйный!» — сказала медсестра, провожавшая меня к воротам.
Выйдя с территории психбольницы, я вырвалась на свободу «нормальной», «другой» жизни. И все же меня неотступно преследовала мысль, что люди, лежащие в палатах, ничем не отличаются от тех, кто попадается мне на улице. Грань между тем миром и этим очень тонка, а возможно, ее и нет. Вопрос в том, каковы условия игры: здесь — одни, там — другие. Придя домой, я не удержалась и позвонила тому самому врачу, к которому приводила меня мама перед первыми гастролями «Современника». Теперь мы с ним дружили — ходили друг к другу в гости, перезванивались. «Николай Николаевич, знаете где я только что была? В психиатрической клинике!» И начала рассказывать все, что видела. Николай Николаевич пришел в ужас. Он убедительно попросил меня не повторять больше подобных визитов, заверив, что это слишком большая нагрузка на психику, которая под силу только профессионалам. «Да там все такие же, как мы!» — настаивала я. «Ни в коем случае!» — сказал он, поставив точку в этой дискуссии. Думаю, что в своих изысканиях я шла по правильному пути. Каждый актер знает свои психологические проблемы с той или иной ролью и чисто интуитивно решает, как от них избавиться. Мне нужно было сбросить с себя облик аккуратной молодой женщины, избавиться от тепличности, от тех границ, которые поставило воспитание.
Но психушки мне показалось недостаточно, и я двинулась в направлении Петровки, 38 — с мечтой увидеть уголовников. Охранник долго расспрашивал: кто, что, почему, — разглядывал театральное удостоверение и наконец пропустил. В кабинете следователя допрашивали молодую воровку — я не нашла в ней ничего примечательного и ушла разочарованная. На этом мое «домашнее задание» было завершено. Для своей героини Лизы я придумала странную походку: расставив ноги и медленно передвигаясь, в буквальном смысле изображала рану от многочисленных соитий, которая причиняет боль неопытной проститутке. Это было внешнее выражение самого понятия — изнасилованная… Внутренняя рана давала себя знать в рыданиях и молитве. Впрочем, такая роль не могла не покалечить. На одном из спектаклей, стоя на коленях и пригибаясь к земле, я так истово молилась, что чуть было не сломала переносицу, шлепнувшись лицом об пол. Фокин долго ощупывал мой нос и прикладывал к нему ледяную примочку. «Заставь дурака Богу молиться…» В другой раз, придя на репетицию с большим прыщом на «пятой точке», я ничего лучше не придумала, как взобраться на стол в туфлях на высоких каблуках и, пританцовывая, ожидать, когда Фокин и Райкин закончат личную беседу. Наконец Валера скомандовал о начале репетиции, я резво спрыгнула вниз и, поскользнувшись, приземлилась прямо на больное место. На моем лице изобразился такой огромный знак вопроса, что Валера и Костя хором поинтересовались: «Что это было?» Но я попросила меня «не кантовать» и оставить на некоторое время без движения…
После выхода спектакля о нем заговорили как о значительном событии театральной Москвы. А для нас с Костей и Гариком Леонтьевым каждый вечер был прорывом в откровение и очищение. Приятно сознавать, что ты экспериментируешь, рискуешь — значит, действительно участвуешь в процессе творчества. Однако страдали не только герои на сцене и актеры, их исполняющие, но и зрители. Очень показательной была реакция актрисы Ольги Яковлевой, пришедшей посмотреть спектакль. Она не выдержала эмоционального накала и закричала на весь зал: «Да возьмите же ее, что он ее мучает!» После этих криков она собралась было броситься ко мне на помощь, но ее удержали. Я говорю «показательной» в том смысле, что Оля была той самой актрисой, которая жила с обнаженными нервами — как в театре, так и в жизни, для нее все было едино. Пастернаковское: «Когда строку диктует чувство, оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство и дышит почва и судьба» — могло быть сказано о ней… Апогеем стало благословение самого Ежи Гротовского, который оказался, по счастью, в Москве и увидел спектакль. Он попросил нас с Костей опуститься на колени и склонить головы. Положив на них свои ладони, он стал читать молитву. Мы пожинали плоды…
И все-таки не обошлось без огорчений. Случилось это во время внеочередного спектакля, который пришлось играть для свалившейся на нас с небес итальянской делегации. (Италия не оставляла меня в покое.) В начале действия, первые двадцать минут Костиного монолога, я, как обычно, стояла в закутке возле сцены в ожидании своего выхода и нервничала. Распределить энергию так, чтобы в нужный момент выйти внутренне наполненной, сесть у стены в полной статике, вести отрешенный диалог и вдруг начать подключаться всем своим нутром вплоть до нахлынувшей истерики — достаточно сложная задача. Актер всегда наращивает эмоциональный взрыв в несколько этапов — ему помогает текст, активные физические действия — они служат трамплином, раскачкой. Но в данном случае все «подпорки» были сведены к минимуму: почти бессловесное присутствие моей героини, переходящее к финалу в вопль отчаяния. Слушая Костин текст, я сдерживалась, чтобы не начать переживать слишком рано, в то же время старалась не расслабляться и быть на взводе. Лишний раз нащупала в руках тяжелый подсвечник с торчащим из него желтоватым огарком, подтянула повыше шерстяные гольфы — представила себе траекторию своей проходки прямо на носу у первого ряда и подумала о том, что от иностранного зрителя будет легче абстрагироваться — чужие. Только бы не подключаться к шепоту переводчицы… Вдруг я увидела, как Валера вышел на сцену и, обратившись ко всем сидящим, сообщил, что спектакль продолжаться не может из-за плохого самочувствия артиста. В зале послышался ропот недоумения и голос переводчицы, объясняющей своим иностранцам суть сказанного режиссером. Затем гости поинтересовались — можно ли сделать перерыв и продолжить чуть позже. Но в этот день мы так и не играли. Как вскоре выяснилось, Костя почувствовал какой-то дискомфорт, и Валера остановил действие на сцене. Я очень долго переживала случившееся, и вовсе не то, что не вышла и не сыграла. А скорее то, что в этом оправданном по человеческой линии жесте было нечто противоестественное для театра. «Играй, играй, даже если уже полные штаны наложил, все равно продолжай!» — так и слышались мне наставления педагогов-щукинцев. Да и Валера тоже показался в тот миг властным диктатором: захотел — включил марионеток, захотел — отключил! Я очень четко почувствовала на себе своеволие наших отечественных режиссеров: спектакль, фильм — это в первую очередь их творческий продукт… Впрочем, все, что случилось в тот раз, было исключением из правила, как для режиссера, так и для актера. И я навсегда остаюсь страстной поклонницей режиссуры Фокина, а Костя доказывает всем своим марафонским забегом, что с дистанции он-то как раз и не сойдет, в отличие от некоторых.
Впрочем, я оказалось максималисткой и не вполне профессионалом, — так болезненно отреагировав на случившееся. Однажды я сама стала причиной дискомфорта в процессе священнодействия, пригласив на спектакль… своего зубного врача. Всем знакомо: врачи вообще, зубные и гинекологи в частности, а также вся сфера обслуживания — вот тот зритель, который сидит на премьерах в первом ряду. Так вот, мой «дантист» в начале действия принялся грызть орехи, а в самый кульминационный момент опустил голову на волосатую грудь и захрапел. Человек он был крепкий, мускулистый, и храп соответственно тоже был громким и качественным. После окончания спектакля Валера сделал мне замечание, попросив впредь быть разборчивей: «Зубные врачи нам, конечно, нужны, но мы не можем допустить, чтобы они храпели на Достоевском!»
Увы, мой метод концентрации на негативном рано или поздно дал себя знать — я стала уставать от спектакля. Оправдывалось предсказание одной театральной дамы, наблюдавшей как-то меня из-за кулис: «Талантлива, но в театре не продержится. Долго так выкладываться невозможно, на профессиональной сцене нужна техника и стабильная середина». Впрочем, не последнюю роль в профессии играет характер самого человека. Я уже находилась под сильным влиянием спринтерской философии и готовилась к переменам. Почему никто не разъяснил мне тогда красоту и мудрость длинной дистанции?
Глава 33. Эфрос, Оля и Гервасий
«Куда ведешь, тропинка милая, куда ведешь, куда зовешь?» — «Веду тебя, дитятко, на студию „Мосфильм“ для знакомства с режиссером Эфросом, но в кино у него сниматься ты не будешь, а пойдешь работать к нему в театр… Ждет тебя казенный дом, интерес в этом доме, большое удивление, хлопоты».
Весной 1977-го Анатолий Васильевич проводил пробы к фильму «В четверг, и больше никогда». Мне позвонили, пригласили приехать, поговорить. Наша беседа длилась не более пятнадцати минут и происходила под непрерывную болтовню его помощницы — она разговаривала о чем-то интересном по телефону. У меня и Эфроса, напротив, вид был скучноватый и прибитый, мы тихонечко перешептывались, как если бы случайно тут оказались, а режиссером фильма была она (примерно как в анекдоте про дворнягу: «А ты что здесь делаешь?» — «А я так, поссать вышел…»). Очень коротко и формально пообщавшись, мы так же безлико распрощались. А вечером того же дня мне позвонили с предложением начать репетиции спектакля «Месяц в деревне», режиссером которого был Анатолий Эфрос. Решив, что произошла путаница, я переспросила насчет кинопроб, но мне подтвердили, что речь идет именно о театре, а не о кино. Мне это предложение показалось настолько скоропалительным, что я не очень в него поверила. В другой раз при встрече с Эфросом я устроила ему экзамен, пытаясь выяснить, на каком основании он принял свое решение. «Вы видели меня в кино или работу по Достоевскому?» Анатолий Васильевич улыбнулся своим мыслям и извиняющимся тоном произнес: «К сожалению, не видел». Мое ощущение легковесности его решения подтверждалось. «Вы же меня совсем не знаете, на „Мосфильме“ мы перебросились несколькими фразами, этого же недостаточно». — «Мне достаточно и пятнадцати минут», — все так же улыбаясь, ответил он. «Нет, вы всерьез?» — недоумевала я. «Всерьез и надолго!» — отпарировал вдруг Анатолий Васильевич и сам над собой рассмеялся: так по-молодежному сострил! Меня потрясла тогда его легкость, и отныне это качество станет для меня критерием таланта. «Настоящему» (как мы почему-то привыкли уточнять) художнику не нужно много времени, чтобы разглядеть «образ» собеседника за ничего не значащими деталями.
Получив в «Современнике» разрешение на репетиции, я приступила к работе в театре на Малой Бронной. Нам с Ольгой Яковлевой предстояло сыграть дуэт двух соперниц — Верочки и ее «благодетельницы» Наталии Петровны. Я сразу полюбила Олю. Мне казалось, что я понимала причину ее взнервленности, ироничности, колкости, которые снискали ей славу «примадонны», стервы и истерички. Во всех ее причудах проступала детская беззащитность и ранимость. Я не принимала всерьез ее поведение «капризного ребенка». Возможно, здесь не обошлось и без влияния роли, которую я репетировала. Моя героиня, Верочка, относится к своей наставнице, как к матери — тем сильнее их общая драма: оказаться вдруг соперницами. В то же время Олина любовь к Анатолию Васильевичу, их совместное творчество, вытекающие из этого радости и неврозы напоминали мне мои отношения с Кончаловским. Думаю, что и Оля видела во мне свое бледное отражение. Когда подтрунивала: «Почему Лена такая худая, зачем?» — она узнавала свои комплексы саморазрушения и предостерегала о возможных последствиях. Чем сильнее чувствовалась в ней непреходящая боль и надлом — тем звонче и внезапнее звучал ее смех, которым она пыталась себя развеселить. Неясно одно: кто породил эту боль — Господь, наградив трагическим талантом, или Эфрос, создавший эту актрису своей режиссурой. Помню, как Лиля Толмачева советовала мне хорошенько подумать, прежде чем соглашаться работать у Эфроса. «На плечи его актрис падает тяжелая ноша трагических ролей — не каждый сможет это выдержать!» Когда меня спрашивают, как Анатолий Васильевич репетировал, я не знаю, что ответить. Создавалось впечатление, что он ничего особенного не требовал от актера, все шло само собой, естественно — как в жизни…
Эфрос проделывал всю работу сам, в своей голове, порой долго не находя конечного решения. Он формулировал задачу — одну, другую, третью — потом закреплял. При этом он не ломал эмоциональный ряд актера, не шел наперекор свойственной человеку органике. Его особенность заключалась в том, что в решении той или иной роли он исходил из психофизических данных конкретного актера, причём основной акцент ставился на психологическом портрете. (Кто бы мог, например, разглядеть в Николае Волкове Отелло?) Эти данные он и обыгрывал — на них отчасти строился конфликт героев пьесы. Получалась игра человеческих архетипов: платоническая муза, вечная любовница, старая дева, благородный неврастеник, алчный завистник, удачливый нарцисс и так далее. Комедия или трагикомедия масок — но эти маски он разглядывал в человеке еще до роли. Традиционный подход: данный актер сможет сыграть то, то и то, потому что он способен все это сыграть. Его подход: он будет это играть потому, что он это являет собой в жизни. Его видение психологической сути человека и персонажа было настолько точным и выверенным, что создавалось впечатление, будто роль написана с тебя. Отсюда, мне кажется, происходили некоторые трения между режиссером и определенными актерами: почему «она» всегда героиня, а я ее домработница? Уж не считаете ли вы меня домработницей в жизни, Анатолий Васильевич? Ни для кого не было секретом, что театр на Малой Бронной — это театр Эфроса, несмотря на то что он не являлся главным режиссером. Как правило, он занимал в своих спектаклях одних и тех же актеров, и это была лишь небольшая часть всей труппы театра. Мне трудно судить о том, как себя чувствовали те, кто никогда не играл в его спектаклях. Но я, получив «лакомый кусок» и превратившись в его актрису, считала атмосферу вокруг Эфроса — идеальной, единственно понятной и созвучной мне. (В той же степени, как необходимо найти своего парикмахера, массажиста, психолога — не говоря уже о муже, — важно найти свой театр и своего режиссера. Счастливы те, кто все это нашел и остановился. Гораздо сложнее пребывать в бесконечном поиске…)
Мое увлечение новой ситуацией подтолкнуло к решению уйти из «Современника». А сообщить об этом мне пришлось в Баку, куда театр выехал на гастроли. Самым тяжелым для меня был разговор с Валерой Фокиным — он терял актрису, с которой собирался работать дальше. А я мучительно раздваивалась между своей привязанностью к Валере и убежденностью, что больше не смогу продолжать играть в «Современнике», а значит, и в спектакле по Достоевскому. Галина Борисовна, как ревнивая мать, не желала с легкостью расставаться с «членом семьи», пыталась урезонить меня и даже воспрепятствовать моей поездке в Москву на генеральную репетицию к Эфросу. «Если улетишь, то тебя уволят по КЗОТу и больше никуда не возьмут на работу!» — устрашала она меня. Теперь я отношусь с юмором к ее давним «угрозам», понимая властность ее характера и защиту престижа любимого театра, где она была «главным». Но тогда ее слова только подзадорили меня сделать по-своему, и я улетела.
В Москву вместе со мной летел попугайчик в клетке — подарок молодого бакинца, букет нераспустившихся маков — красивое и сомнительное приобретение — и гипсовая копилка в виде голубя по имени Гервасий. Эту копилку мне подарила Настя Вертинская, купив ее на местном базаре, она же и окрестила ее таким благозвучным именем. С Настей мы делили один номер в гостинице во время гастролей и с тех пор подружились. Я смотрела на нее с восхищением — подобную красоту и утонченность вряд ли я когда-нибудь еще встречала в нашем театрально-киношном мире. Настя со своей стороны была солидарна со мной как с женщиной, жившей в доме Михалковых-Кончаловских. Впрочем, в чем-то мы с ней были даже похожи — недаром «знаток человеческих душ» Стасик Садальский как-то подметил: есть в вас с Настькой что-то детдомовское… На поверку она оказалась «своим парнем», несмотря на гордость и неприступность свойственной ей манеры. Она раз и навсегда разделила мир женский и мужской на две конфликтующие противоположности: мы — флора, они — фауна. И, сознавая до конца удел умной, независимой и одинокой женщины, всласть иронизировала над «фауной». «Андрон любит, когда женщины записывают его мысли в тетрадочку, а потом он в эту самую тетрадочку с тезисами накладывает огромную кучу», — язвила она по известному мне поводу…
По возвращении в Москву живой попугайчик вскоре направился в зоопарк: я была доброй девушкой, не смогла наслаждаться его пленным состоянием. Букет из маковых бутонов, отстояв в вазе на подоконнике, был в конце концов сварен и выпит «для кайфа» одним из моих знакомых. А копилка Гервасий служит мне верой и правдой, терпеливо собирая мелочь на счастье. Напутствия Галины Борисовны не оправдались — генеральная у Эфроса прошла без помех. Театр закрывался на время летнего отпуска до начала осеннего сезона. Наступившее лето 1977-го испытывало меня на прочность — оно чем-то было похоже на приснившийся ночью кошмар.
Глава 34. Как в сказке
«Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придет серенький волчок и ухватит за бочок!» Что ж они такие страшные, эти колыбельные? А сказки? «Поди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что!»
Очевидно, я все-таки легла не на тот бочок тем летом, так как оно оказалось для меня жарче обычного. Каждый этап моего «трудового» отпуска приносил мне потрясение морального, психологического, социального и какого-либо еще толка. Я осознала, что мне посылается предупреждение свыше: мир отнюдь не безопасен, по нему нельзя разгуливать с раскрытым от удивления ртом — закрой рот и будь начеку! После гастролей в Баку мне предстояла поездка в составе советской делегации на Берлинский кинофестиваль, затем на десять дней в Коктебель, после чего я должна была лететь в Томск на съемки в «Сибириаде». Кроме того, меня пробовали на главную роль в фильме «Ярославна — королева Франции» на «Ленфильме», и в случае утверждения я уезжала осенью сниматься в Польшу.
В Берлин я отправилась в компании замминистра кинематографии, кинокритика Евгения Суркова и еще нескольких людей из Госкино СССР. Чуть позднее должны были подъехать режиссер Лариса Шепитько, актриса Инна Чурикова и ее муж — режиссер Глеб Панфилов. Начало моего пребывания на кинофестивале было по-отечественному бесхозным — я оказалась без суточных, которые запаздывали вместе с «кассиром» творческой делегации Ларисой Шепитько. В первый же день в Берлине замминистра пригласил меня отобедать. Я поделилась с ним своей проблемой и, услышав в ответ джентльменское «накормим», приняла предложение. Эта ситуация длилась несколько дней, пока не приехала долгожданная «кассирша». Во время моих обедов с замом я развлекала его на свой манер: беседовала о театре, кино и не помню точно, о чем еще. Пару раз он перекинул заботу обо мне на плечи какого-то нашего мидовца, что крутился поблизости, и тот вежливо оказывал мне мелкую, но существенную в этих условиях помощь. Появление Ларисы меня поддержало не только материально, но и морально. Я собралась было вернуть долг мидовцу и заму, но первый меня успокоил, что все улажено и я ничего никому не должна.
Вздохнув с облегчением, я приготовилась насладиться фестивалем в полную силу. Неожиданно появившийся в Берлине Андрей Кончаловский решил этому поспособствовать. Он, как всегда, держался независимо — среди иностранных кинематографистов у него оказалось много знакомых. Пару-тройку дней он уделял мне внимание — брал повсюду с собой, развлекался сам, а заодно и мне перепадало. Пригласил, например, в общую сауну, где парились представители обоих полов (в Германии это давно практикуется). После испытания парилкой все отдыхали на деревянных лежанках под открытым небом возле бассейна. Я с любопытством наблюдала, как обнаженные мужчины и женщины беседуют о последних новшествах кино, а порой вступают в серьезную интеллектуальную полемику. При этом общение шло исключительно лицами, тогда как тела со всеми «причиндалами» словно лежали отдельно от их обладателей: им не уделялось ни капельки внимания.
Время, проведенное с Андроном, не обошлось без ностальгических моментов, однако к нему скоро приехала гостья из Норвегии (тот самый «калач», что ухаживал за ним как-то во время болезни гриппом), и он переключил все внимание на нее. Я хорошо запомнила, как мы встретились на людной городской площади, где выступал канатоходец. Не знаю, заметил ли меня Андрон и его дама, наверное, нет — мы стояли по разные стороны толпы. Гремели погремушки, играла музыка, все задрали головы вверх — на фоне закатного неба двигалась фигурка, балансируя на тонкой проволоке. Мне было грустно, но не так одиноко: цирковой артист поддерживал меня со своей высоты.
Спустя несколько дней замминистра, по договоренности с советскими пограничниками, устроил для нашей делегации вечернюю развлекательную программу. Инна Чурикова с Глебом Панфиловым и я (Ларисе удалось отвертеться) отправились в приказном порядке через границу на территорию Восточного Берлина. Сам по себе переезд на машине из западной части в восточную был связан с сильным потрясением. Ради того чтобы совершить этот же маршрут, только в обратном направлении, люди рисковали жизнью, и многие из них были расстреляны на Берлинской стене, а мы весело и с комфортом миновали рубеж, и называлось это культурным мероприятием.
Пограничники и кто-то из посольских работников устроили в нашу честь званый ужин. Длинный стол изобиловал закусками: салатами, винегретами, рыбой, икрой, не говоря уже о спиртном и шампанском, а на горячее приготовили утку. В перспективе комнаты белел квадрат экрана, обещая кино на десерт. Очутившись «на Родине», представители Госкино явно повеселели — здесь хозяевами были именно они, тогда как истинные кинематографисты вели себя несколько скованно — было смутное ощущение засады. Когда спиртное разогрело кровь, съедены были все салаты и подошла очередь золотистой утки, кто-то из чиновников поднялся, чтобы сказать тост. Это скорее была речь — он говорил о силе отечественного кинематографа, идущего в ногу, а может, и на целую голову впереди своего народа, о примере для молодого поколения, который нужно то ли показывать, то ли подавать, о знакомом до боли — «важнейшим из искусств для нас является…» и так далее. В конце речи он бросил клич: чтоб было с кем бороться, нужно знать… Вернее, наоборот: врага нужно знать, чтоб с ним бороться! После чего всем предложили ознакомиться с тем злом, которое представляет собой западный кинематограф. Свет притушили, пошли титры. На экране замелькали персонажи в фашистской форме, обнаженные женские тела… Как выяснилось, история была про публичный дом и заговор проституток против своих клиентов-немцев. (Начали издалека!) Эту ленту сменила «Эммануэль-3», а за ней уже ждали своей очереди другие порно-идеологические фильмы.