— А у нас? — Коляня настырничал.
— А у нас (и это в самом наилучшем случае) можем поставить в десятый номер небольшой фрагмент… Но — без их фамилий. — Заведующий повысил голос: — Коляня, пойми: нас завалят письмами!
Коляня смолчал.
— Пойми: больные приедут даже с Камчатки и будут ночевать у меня в кабинете.
Вернулся к себе Коляня поздно, и хорошо, что не совсем поздно, потому что у дверей гостиницы стоял Якушкин и, томясь, переминался с ноги на ногу. Старика не пускали, гоня вон.
Им, конечно, примелькалась и уже надоела его рожа, как это и бывает время от времени в гостиницах. «Опять ночевать?» — выкрикивала, стоя в дверях, горничная первого этажа, а горничная второго стояла с ней рядом. Знахарь, врачевавший несколько суток подряд, вяло бубнил:
«Поспать надо. Немного поспать». — «Я тебе дам поспать!» — горничная вышколенно и без промедления взяла тоном выше, как только увидела подошедшего, лучше сказать подоспевшего, Коляню. Гневясь, замахала руками:
— Гость считается, если гость, а старик этот у вас уже не гость — жилец!
Коляня без слов и быстро потянул ослабевшего старика за собой и провел внутрь; горничная, распаляясь, что-то там вслед шипела, но это уж как обычно. В номере Коляня, напоив зверобоем, спросил, как, мол, насчет супца с травками, Сергей Степанович, — знахарь же не ответил, знахарь валился с ног.
Коляня постелил ему на кровати, сам, как всегда, лег на полу.
— …Сергей Степанович, может быть, и впрямь все дело в тотальном страхе? — Коляня заговорил.
— А?
— Может, вся тайна именно в том, что рак — болезнь из обычных, но люди парализованы страхом перед ним… Вы же как истинный пророк (Коляня хотел сказать: как шизофреник, но успел оговориться) упрямы и поражения не признаете. Логично?
Знахарь спал.
— Сергей Степанович…
Спал.
— Вы своей волей освобождаете человека от страха, и тогда он излечивается сам собой, отчасти, конечно, — нет, какая прозрачная мысль! — К ночи Коляня каждый раз потрясался прозрачной и совсем новой, как казалось, мыслью.
Якушкин спал. Коляня, вдруг заботливый, укрыл старика одеялом, подоткнул углы. Он подумал, что старик сам себя не знает. Благоговея, он сейчас думал, что, быть может, в том и удел всех гениев и спасителей — не знать, что и как они сами делают; они делают, и этого довольно, и спасибо им… Прервав очередную его прозрачную мысль, в дверь постучали и вошли: так или не так, но гений и спаситель должен был немедленно выметаться вон.
Заспанный директор-бытовик был суров. Он тыкал:
«Тебе, Николай, разрешили приводить гостей, однако в порядке исключения. Ты, Николай, и сам здесь на птичьих правах. Я пожалуюсь Андрею Севастьяновичу…» — они, быстрые, тут же и подняли Якушкина. Растолкали. Коляня исподтишка двинул доносчицу-горничную диванным валиком — та вскрикнула, после чего начался скандал. Коляня огрызался, а они кричали. Горничная хотела среди ночи и немедленно милицию, но, к счастью, директор-бытовик милицию среди ночи не хотел. «Да не убил же он тебя». — «А если каждый из них лупанет меня валиком — что будет?» Горничная не унималась. Сонный бытовик наконец прикрикнул на нее: «Ладно, ладно, хватит про валик,
…И они поехали: Коляня и Якушкин. Старик клевал носом. Они стояли у подъезда, томясь и почти час ожидая ночную машину. Наконец приехали, и Кузовкин, заспанный, открыл им дверь. Люся стояла о бок с ним, Люся сообразила быстрее — захлопотала и засуетилась: «Конечно, Сергей Степанович. Одну минуту, Сергей Степанович… Я вам постелю».
Коляня наскоро перешептался с Кузовкиным — пусть, мол, месячишко изгнанный старик поживет у вас с Люсей, пока сработает время и в гостинице про знахаря несколько подзабудут.
Лена продолжала вести свой жизненный поиск, который, все углубляясь, свелся к затянувшемуся и нервному выбору меж Коляней и мужем. Порвать непросто. Муж Лены был, что там ни говори, и умен, и молод, и ведь Вовка — их сын.
У мужа были свои перемены и, вероятно, свой поиск: у него тоже появилась женщина, собой недурна, кандидатка в жены. Он вдруг заоглядывался, тоже находясь на распутье. Обоюдная сложность, дергая там и здесь, Лену выматывала.
Усложнил и отчетный период в НИИ; времени не хватало. Однако в компенсацию жизненного распутья и как бы на распутье этом ей помогая, природа выдала Лене лучшие, может быть, ее краски: никогда не выглядела Лена так великолепно и броско, как в те дни. Лена была озленная, нервная и красивая. Такой она и приходила (являлась) в самый разгар сборища якушкинцев, где с полчаса-час выслушивала бред отца и заодно бред их общий; из деликатности глотнув вонючую жижу, она приближалась к отцу в первую же зверобойно-поительную паузу и, взяв за руку, уводила. «Воспитывай внука. Почему это, папа, ты воспитываешь и учишь только чужих?» — вела она, выговаривая ему по дороге. Внешне на улице они были похожи на деда и внучку. Якушкинцы Лену ненавидели, она их тоже.
Воюя с порога, она волокла старика в ванную, где мыла его и приводила в божеский вид; прихватив ножницы и велев сидеть смирно, подравнивала ему бороду; старик недовольно ворчал. Крепя домашний стиль, Лена отвела в этот раз отца в комнату, где скучал Вовка: пусть общаются. Сварила кофе — села, покуривая сигаретку.
По времени тут, конечно, должен был примчаться в дом всполошенный якушкинцами Коляня — и он примчался. «Посиживаешь, да? — спросил. — Покуриваешь? Используешь гения в домашних целях?» — и вроде бы неглупый, и ведь знал, что Лене несладко, а говорил колкие эти словечки нацеленно и почти всерьез. «Да. Использую», — Леночка затянулась сигаретой. Они не первый раз так говорили.
Можно понять: у прочих людей есть деньги на няньку или же с детьми мать возится (ворчит, но ведь возится, скоты этого не ценят!), у нее же, у Лены, нет матери, а отец псих, — временами раздираемая, она каждый раз не только волнуется, но и рискует, оставляя с ним Вовку, по обрыву ходит, — неужели же Коляне непонятно, до какой последней степени ее прижало?..
— Он не псих. Он гений. И, помяни мое слово, скоро о его гении люди узнают.
— Он больной человек!
— И это правда. Одно не мешает другому… Кофе дашь?
— Пей. — Тут Леночка впадала в свирепость. — А сброд вокруг него? Это ж какие-то отребья! несчастненькие!.. Пока они болели, стонали и собачились с районными врачами, в них, я думаю, хоть что-то человеческое было. Теперь же они — нелюди…
— Но-но!
— А каков здоровяк на страже, скрестив лапы, стоит — он же просто уголовник.
— Дериглотов? — Коляня улыбался, избегая ссоры.
— Славная фамилия, а? Хорошему человеку папа с мамой такой фамилии не дадут.
Леночка ярилась все больше:
— А Инна эта?.. Так ведь и шмыгает глазками, так и высматривает. Эти святые всегда и везде нас, обыкновенных людей, ненавидят — я точно знаю…
Коляня улыбался; Коляню не проймешь.
— …Но ты же видел, Колечка, как они варят свою бурду — супчик с травками! Она моет руки перед тем, как травку порубить; моет руки перед тем, как сбросить ее в суп; моет перед тем, как взять ложку и помешать… Кормят отца варевом и счастливы, что его бредни — я ведь заметила! — сводятся к тому, чтобы жрать дешевое. Представляю, Колечка, как скоро лопнуло бы их братство, если бы папа прописал им и себе
Коляня спорить не желал:
— Что ты хочешь: всякое братство замешено на бедности.
— Но что происходит? Чего им не хватает?
Коляня смолчал. Допив кофе, он прошагал туда, где Якушкин общался с внуком. В последнее время старик чем-то неуловимо Коляню беспокоил (возможно, именно в эти дни дар Якушкина стал угасать) — Коляня приоткрыл дверь и смотрел.
Знахарь, здесь негромкий, бормотал. За руку увезенный, вырванный из самого взлета и пика шестичасовой говорильни, старик остановить себя не умел и по инерции бормотал теперь и бубнил внуку, ибо иных слушающих не было: «…
— Ну и каково? — спросила Леночка, проходя к большому зеркалу в прихожей.
— Нормально.
Лена одевалась. Подкрасила губы. Коляня же — стоял и смотрел. Ну да, она, раздираемая временем, уезжает, а старик будет весь вечер сидеть и сторожить пацана, для того зван.
— К мужу едешь?
— Да. Веду с
У Коляни, поплыв, легонько стиснулось сердце; и спать, наверное, с
— И спать будешь?
— Не твое дело.
Они примолкли. Из-за дверей тек, пробиваясь, голос старика, горьковато-хриплый и не спеша набирающий страстность: «…я, Вова, как бы врач — я советую им подумать о своей жизни, кто хочет, тот слушает». Пятилетний Вовочка затаенно и тихо, и с слышимой детской надеждой, спросил: «Во врача, дед, — это
Леночка, глядясь в зеркало, сказала:
— Ну вот и младенец сглаголил истину.
Коляне стало тревожно среди ночи; было жарко, душно, он никак не мог спать. Тоска навалилась — без причины и повода, однако цепкая и длительная ночная тоска; одевшись, он вышел, шастал по улице. Подойдя к одинокой поливальной машине, попросил шофера: «Отвези куда-нибудь», — шофер спал, подремывал, но пустил без тревоги к себе в кабину, ничего не сказав и только неопределенно похмыкав.
Когда ехали по ночному городу («Куда все-таки?..»), Коляня, не заботясь, повторил, куда, мол, хочешь или куда тебе самому, может быть, нужнее. Но минутой спустя Коляня вдруг уточнил: «В Химки», — это сказалось само собой, а еще через пять минут он уже понимал, что, взволновавшийся, едет в непонятном смятении на химкинский пляж, где он познакомился с Леной и где впервые услышал от нее о Якушкине, об отце. Он ехал на то самое место.
Ехали не спеша. Ехали долго — Коляня наконец сказал:
— Здесь. — И вылез.
Оставшийся в темноте один, он уже почуял влагу и запах реки. Как бы проверяя и узнавая, он втянул ноздрями прохладу: здесь.
Это было напоминание самому себе, повтор, совпаденье по месту и не только по месту — особая география памяти. Коляня шел к реке, дороги уже не выбирая, мял траву и гремел ботинками по гальке. Запах ударил теперь сильно и густо — река. Было тепло; была ночь; были звезды.
Заплыв далеко, Коляня не спеша перемещался вверх по течению, чтобы, возвращаясь, не сбиться и не потерять в темноте место, где одежда. Утомившись, он плыл ровно. Как и тогда, он наткнулся, возвращаясь, на бакен; он отдохнул; он налег на бакен грудью, еле заметными движениями ног поддерживая равновесие. Расслабившийся, лежал; тут были ночь и река, вверху звезды.
Выйдя из воды и уже привычно повторяя след в след те давние свои шаги, он пересек площадь песка, залез в какие-то кусты — там и уснул.
Проснулся он, как и в тот раз, от солнца. Утро было яркое. В пяти шагах, как и тогда, играли в волейбол, покрикивали, бацали по мячу. И в точности так, как и в то лето, Коляня, вылезший из кустов, пропылил сонно по песку и в синенькой палатке выпил поутру две кружки пива.
Когда же на следующую ночь, у себя в номере, он вновь не смог уснуть — не стал он, промаявшийся, сваливать теперь ни на жару, ни на нервы, ни на давнюю память, идущую за человеком след в след. Кольнула мысль о неслучайности самой этой памяти, о связи с Якушкиным, о предостережении — не помер ли знахарь, а вдруг? не сшибло ли его, скажем, машиной?.. Сна не было. И покалывало у сердца. Коляня помаялся еще, и дошло до того, что среди ночи, дурной, он помчался к Кузовкину, — а старик спал, старик был жив и здоров.
И лишь на следующий, на третий день Кузовкин, сам позвонив, сообщил Коляне, что «с Сергеем Степановичем что-то случилось».
— Что?
Объяснить Кузовкин толком не мог — тянул и мямлил.
5
Позже Коляня утверждал, что среди ночи он, из всех единственный, почувствовал и
Сам по себе факт потери дарования был факт из обычных и даже заурядных: не только знахари переживают по времени свой дар и свой талант, старея. Якушкин, не вечный, тоже старел. Была, мол, в его потере, вероятно, и своя постепенность, но в тот услышанный Коляней час, в ту минуту или миг Якушкин, потеряв, выронил как бы в черную пустоту огромный (!) кусок и объем своего дара, а Коляня, человек чуткий и связанный с Якушкиным тягой, ощутил. Он, мол, именно услышал (ну ладно, пусть — ощутил), что лопнула некая связующая струна и нить: ночью. Психоэнергетическое поле старика, протянувшееся через спящие кварталы города, через километры, улицы, дома, квартиры, иссякнувшее — распалось.
Возможно (Коляня это допускал), что и другие, подвластные якушкинской тяге, могли распад и потерю старика ощутить, пусть даже не вполне догадываясь, посредством какого-нибудь своего сна, вдруг дернувшегося и искривившегося среди ночи. Коляня же не спал, сновидений не видел. Было — в третьем часу ночи. Маявшийся без сна Коляня как бы ощутил внутренний толчок: неслышное и не очень сильное как бы сотрясение воздуха, но не земли. Коляня не понял, насторожившись. Он вдруг испытал легкий страх, однако страх не за себя — за кого-то: тут-то он и предположил, что Якушкин, может быть, умер (сбит машиной). И опять же не сразу: Коляня ведь выпил чаю, Коляня покурил, а потом только встал и, выскочив внезапно на улицу, помчался к Кузовкину. «Что с Сергеем Степановичем?.. Как он?» — «Сергей Степанович спит», — но Коляня, весь в поту, уже втиснулся в прихожую; шепча о нехороших своих предчувствиях, на нерве, Коляня прошагал туда — к его раскладушке. Свет не зажгли. Свет горел только в прихожей. Коляня, вслушиваясь, склонился: старик спал ровно, буднично. Прежде чем уйти, Коляня еще пошептал о своих предчувствиях Кузовкину, который, сонный, зевал и тер глаза. (А на следующий день Кузовкин позвонил ему сам.)
Потеря, выявляясь, сразу же сказалась на говоренье Якушкина, и если тут не было еще для Коляни разгадки, то был и таился на разгадку намек, потому что можно, конечно, забыть о двух без причины бессонных ночах, но ведь вдуматься и припомнить, уже забыв, только можно. Внешне без перемен: старик пылал и кипятился по-прежнему, и, слушая, по-прежнему сидели вкруговую люди: «…
Коляня притушил Кузовкина. Коляня отвел смутные его мысли. Утешая, утешал и себя: «Подумаешь, говорит; главное, что лечит». Помолчали. Кузовкин, глотнув на пробу, решил, что можно идти, — зверобой в меру заварен. «Понесли?» — «Да». Уставив два подноса цветистыми чашками, они ровно разлили пойло и понесли туда, где гремел, как жестью, потухший голос.
Но, конечно же, истовая болтовня старика была впрямую связана с тягой к нему, соответственно — с врачеваньем.
Срывы Дериглотова, отдельные, показательны: Дериглотов и раньше уходил, стоило старику впасть в молчаливый период. Издалека (по телефону не пахнет) он звонил, извиняясь пьяно и витиевато перед Кузовкиным за свое отсутствие, — когда же появлялся оживший старик и, говорливый, гремел, меча молнии, тогда появлялся и Дериглотов: он приходил безропотный, слушал, выполнял, что велели, и быстренько восстанавливал форму: тем и жил. Срыв теперь обернулся итогом: Дериглотов не просто ушел, а ушел совсем, тяги не чувствуя. Он харкал кровью, однако не показывался. Он пил, закусывая, конечно, не зубным порошком. Вскоре же он попал в больницу. Как и четыре года назад, ему предложили операцию. Его сдуло как ветром.
Коляня и другие не хватились, хватиться не успев и полагая, что техник, как и бывало, нарушает режим, а явившись — покается. Штрих из характерных: освободившийся от старика Дериглотов был необыкновенно радостен, весел, счастлив и вовсе не походил на ракового больного — до своего часа, разумеется. Ожидая операцию, он, веселый, ходил на работу, выпивал, ел все подряд, шутил, а затем, прихваченный, в жутком и черном состоянии лег на операционный стол, после чего из больницы его выписали уже совершенно безнадежного — проститься с семьей. Он написал письмо брату. Он поговорил с женой, поговорил с дочерью. Пришел он и к Якушкину. Чтобы побыть с глазу на глаз, к Якушкину он пришел до толпы: чуть пораньше.
Якушкин, увидевший лицо его и облик, зарычал; Кузовкин и Люся вешали в другой комнате приобретенный ковер, — вздрогнув от крика, они оцепенели. «…Не являлся — почему?!» — и тут старика прорвало: зачем, мол, было тебе, дураку, ложиться под нож, не Якушкин ли дал страждущим систему и не он ли лучше всякого врача умеет убить кислотность и клетку. Увлекшийся, он кричал о том, каким замечательным заградительным заслоном для микроорганизмов является зубной порошок и прочая и прочая, — Дериглотов же пришел не слушать, а проститься. Дериглотов даже на часы посмотрел: хотел домой. Дериглотов перебил, впрочем негрубо: «Сергей Степанович, родной ты мой, — кончаюсь я. Проститься пришел». Но Якушкин никак остановиться, разговорившийся, не мог. Кричал. Наконец дошло. Старик затрясся — давай, мол, все и сию же минуту брошу, возьмусь за тебя. Однако Дериглотов, черный лицом, отказался. Дериглотов улыбнулся. Дериглотов был под хмельком и подмигнул: не робей, мол, старик, умру не здесь, а у себя дома, чтобы наши, приходящие, да и другие люди не болтали лишнего. И, вновь на часы глянув, поднялся со стула, грубоватый техник сорока с лишним лет, — всё, мол.
Все же шагнул ближе и наскоро прижался к своему полубогу, отворачивая черное лицо в сторону, чтобы не дыхнуть: не печалься, мол, старик, поздновато я такого, как ты, встретил. Отойдя на шаг, усмехнулся, под хмельком был, мужчина был и ведь проститься пришел. Якушкин же особенности минуты не понял.
— Слаб духом!.. Бежишь! — заорал старик.
Дериглотов, махнув рукой, ушел.
Якушкин шагнул вслед. Спохватившийся, он напряг выцветшие глаза, посылая заряд энергии вместе с криком:
— Вернешься еще!
Но техник уже не вернулся. Дома, обессилевший, он захаркал последними кусками легкого, пил, на пятый день скончался. Жена и взрослая двадцатилетняя дочь со смертью Дериглотова уже смирились, давно, впрочем, о том, что их ждет, зная и давно страх пережив.
Когда Коляня, разыскав, к ним приехал, Дериглотов, обмытый и прибранный, лежал на столе. В одну из квартир на пятнадцатый этаж высокого дома пришла смерть. А было лето — все в разъездах.
Казалось, жена и дочь озабочены: к лежащему на столе, обмытому и прибранному технику никто не пришел. Тихо похоронив и тихонько поплакав, они бы, возможно, и не заметили острого отсутствия разъехавшихся на лето приятелей и родственников, однако появился незнакомый им Коляня, и тут они безлюдья и этой возле стола пустоты застеснялись и как бы застыдились. Время шло — никого не было. В неловкости самых близких они, всколыхнувшиеся, переговаривались: сейчас, мол, и Акимовна приедет, может быть, и другие… Дочь подхватывала: «Пусть бы Акимовна без людей пришла — зачем нам люди, мама?» — они как бы поясняли, переговариваясь, незнакомому им Коляне, что горе их личное, и что квартирка тесна, и что из людей, пусть даже родственников, им вовсе никто не нужен; квартирка же и точно была небольшая. «Пусть бы и Акимовна не пришла», — и теперь мать, терзаясь, подхватывала: «Никто нам, доченька, не нужен — зачем нам лишние люди?»
Акимовна была их соседка — старушенция, непрошеная, по собственной инициативе уже более часа таскалась с одной лестничной клетки на другую, выше этажом и ниже, когда же ей открывали, звала прийти: сосед, мол, ваш помер. Она именно звала. «Подите гляньте на него недолго — больше небось не увидите». Акимовна была родом из совсем уж дремучей деревни, неделикатная, не знающая по темности своей про занятость и отчуждение большого города. «Гляньте подите — сосед помер», — звала шамкающим слабым голосом и тыкала, настырная, пальцем, спускаясь по этажам, кнопки звонков на очередной лестничной клетке. Люди, разумеется, отнекивались и упирались. Дериглотова знать не знали — ну, в лифте иногда видели, незнакомый же человек. «Умер? Жаль его, — говорили они искренне и в растерянности. — Но ведь некогда. Времени нет. Вы уж извините, я бы вообще-то с
Парень с седьмого этажа опять же в силу искренности своей, на занятость и дела не ссылаясь, без грубости, но и, конечно, без грусти сказал: «Бабка, жизнь важнее смерти. Жизнь продолжается», — совсем без грусти сказал молодой парень, волевой и настоящий. Акимовна, волевая тоже, все ходила. Лишь на втором этаже какой-то столетний пенсионер, обломок империи, клюнул и согласился, решив, что, раз зовут, надо прийти. Акимовна, на этажах вымотавшаяся, вернулась в 173-ю квартиру, после чего надолго, каменно села там возле умершего, разговаривая с женой Дериглотова и с дочерью о жизни такой и этакой. Она поговорила и с Коляней. «Ну вот видишь, — слабо прошамкала она, вероятно считая, что уже общалась с Коляней до длительного своего похода и что именно он, Коляня, тогда ей перечил: — Видишь, вот и люди понемногу собираются. Сейчас еще
Коляня, называя и Якушкина, все больший упор делал теперь на микробиолога Суханцева, на Шагиняна и на Караваева.
— …Вероятно, товарищи, так было всегда. Если высокоуважаемая медицинская наука заходила в тупик или хотя бы только притормаживала свой мощный ход, возникала необходимость (необходимость для нее же, для науки!) обратиться к народным и даже полутаинственным средствам. Знахари — не случайны. О да, разумеется, наука не отказывается от своих достижений. Но столь же разумеется, что науке надо считаться с тем огромным множеством микроидей, какие возникли и существуют в народе за тысячелетия жизни. Микроидеи врачевания, эти вот искорки, эти проблески, нуждаются, конечно же, в проверке — ну так давайте же их проверять?!. — говорил Коляня. (Гнал высокую волну… Он видел в восьмом ряду знакомых медиков. Он видел Андрея Севастьяновича. Незамолкающий, он видел в последних рядах и зава из журнала — сочинив и отстучав на машинке, Коляня сам же и послал специальное ему приглашение: пусть слушает и пусть знает.)
В перерыве, когда в потоке людей подстроившийся Коляня вместе с хирургами-онкологами шел в буфет, Андрей Севастьянович сказал, ссора была забыта:
— Насчет искорок и проблесков — неплохо. И уместно выступил, и скромно. Н-да… Что ж, Николай, сведи ты меня с этим твоим Якушкиным, посмотрим-ка на него пристальней — добро?
— Добро.
Коляня все еще допускал, что Якушкин подавлен и угнетен временно и что, отмолчавшийся, придет в себя.
Однако же, осторожничая, Коляня спешить и сразу сзывать врачей «на Якушкина» не стал, не позвал, что и уберегло от конфуза. Старик терял дар, и первый же больной (это была женщина), кого теперь стал врачевать Якушкин, стал первым его умершим.