Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пойте им тихо - Владимир Семенович Маканин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прежде не было — не умирали, а Дериглотов вроде как сам сбежал и сошел, сам и виноват, не внявший. Женщина же умерла, что называется, у него на руках, как бы вовсе не заметив и не прочувствовав весь треск его цветистой болтовни. Не помогли ночные бдения, не помогли мази, не помогла передача энергии через ладони, а также взывание к светлым сторонам души. Выглядел Якушкин потерянно и жутко. Рядом с умирающей он провел шесть дней и шесть ночей, прикрыв в комнату дверь и никого не впуская. Ни мужа, ни детей. Ни старуху мать.

Смерть смерти рознь, и врач врачу рознь. Выйдя из комнаты, где все кончилось, Якушкин растерянно стал у дверей — потом у стены. Врачеватель, он знал, что выздоровевший должен немедленно отбыть из большого города и что допустимо не оформлять, не записывать — всяко годится, но он не знал, как поступить с отбывшим туда; он только стоял с перекошенным лицом, пошатываясь от усталости. Коляня, узнав, приехал мигом. В белом халате, Коляня строго спрашивал и деловито уточнял. Он донимал родственников холодными вопросами, вопросиками, нутро же его переворачивалось от боли — от ощущения окончательной потери стариковского дара.

С Якушкиным обошлись грубо. Не деликатничали родственники, и понятно — он был для них бродячим знахарем, который где-то и кого-то когда-то вылечил: он не был для них Якушкиным. Не считая исцеленных, люди считают утраты, где каждый умерший — свой. У стены с жуткой рожей стоял неопрятный старик, про которого знали ведь, что не врач, что самоучка, и то, что денег за свою частную практику он не берет, было теперь тоже ему в минус. «Болтал и болтал. А вылечить не смог. Эх ты…» — сказал муж умершей, и сказал он без всякого счета; он оправданно сказал, как говорит человек в несчастье, однако врачу больничному он бы так не сказал. Якушкин молчал — застыл у стены. Муж умершей, ища не самые злые слова, добавил: «Ты подлечи себя, лекарь: сам-то на кого похож!» Муж умершей стоял, стиснув кулаки, — страдание его не унималось и уняться, хотя бы и отчасти, уже никак не могло: двух слов не сказал он жене перед ее смертью, не сказал и в ответ не услышал, и дети не пошептались, потому что полоумный старик к ней не пускал.

«…сам-то на кого похож!» — Якушкин, расслышав наконец, что его прогоняют, стронулся с места — отошел от стены. Дергаясь в рукавах, старик натягивал пальтецо. Молчал. Собрал мази, сгреб пузырьки с настоями трав, полумашинально погружая свое добро в карманы. Коляня был тут же — Коляня только что вошел, и белый его халат был сейчас необходим: родственники, несчастьем озленные, могли наговорить на старика лишнее. Быстро и деловито пройдя к покойнице, Коляня поискал пульс, потрогал предплечье и уже костенеющий массив горла. Подозвав мужа умершей, он спросил: «Ее выписали из больницы как безнадежную?» — «Да». — «Врачи не ошибаются… Зачем же этого шизика звали?» — «Сказали, будто бы он рак лечить умеет… Знаете, в беде куда не кинешься».

Оправдываясь, муж умершей сказал: «Сами жалеем. Сами теперь наказаны — он ведь и проститься не дал. Поговорить не дал. Детей не пустил! Заперся с ней и бу-бу-бу-бу, сволочь какая…» Коляня его выслушал. На всякий случай Коляня с его слов записал день и час, когда знахарь был зван, а также — день и час смерти, он еще раз заглянул в склеры покойницы, с трудом разлепляя ей глаза. Сказал:

— Когда придут свидетельствовать смерть, не болтайте, что приглашали врачевать этого.

— Ясное дело, доктор. Мне и самому стыдно…

Щеки у мужа умершей были сухие и запавшие от злобы. Он кусал губы в кровь, повторяя:

— Не поговорил ведь с ней. В глаза не глянул…

Коляня, понимающе ему кивая, одновременно наблюдал в окно, с высоты одиннадцатого этажа, за Якушкиным — на той стороне проезжей части (возле стоянки машин) толклась высохшая, тощая фигура знахаря.

Старик, возможно, не понимал и ждал, что кто-то его усадит в машину, кто-то повезет, ласково-льстиво спрашивая, куда, мол, вам ехать, Сергей Степанович, но никто не вез и никто не спрашивал. Таксисты не останавливались, что было, пожалуй, к лучшему, так как у Якушкина наверняка не нашлось бы в конце пути денег. Полубезумный и пошатывающийся старик хотел, конечно, сейчас к себе во флигелек. Он хотел лечь там и тоненько выть, воем ища тоске выход и хоть какое-то уравновешиванье, но флигелек был далеко и как точка города являл собой невыигрышный и совсем неинтересный для таксистов конец. Знахарь — с раздутыми карманами, набитыми пузырьками, — семенил к машине, а появившийся таксист, едва глянув, качал головой: «Не еду!» — и сажал, перемигнувшись, другого пассажира. Знахарь семенил неловко; очередной подъехавший справа таксист двинул его несильно бампером, тут же высунулся из машины, приоткрыв дверцу, и заорал: «Что, дед, — ослеп?» — затем он вновь высунулся, теперь уже погрозив кулаком. Якушкин, смирившийся, пошел пешком — по улице вниз. Попрощавшись с мужем умершей, Коляня быстренько выскочил и, не дожидаясь лифта, слетел вниз. Он заспешил по улице вслед, но впустую: старик уже исчез, невидный в пестрой, вдруг вывалившейся из близкого кинотеатра толпе.

* * *

Якушкинцы уже знали о смерти, случившейся «на руках у Сергея Степановича», — собравшиеся, они были взволнованы и ждали Коляню, как ждут с вестями «оттуда».

— Что вы думаете об этом? — тут же тихими голосами стали они спрашивать, вытягивая лица и заглядывая Коляне в самые зрачки. Коляня для них был — умник; и если уж строго — чужак.

— Что вы думаете об этом? — спрашивали они.

Коляня сказал им, что он думает. Когда у врача в больнице умирает больной, как там врач ни мучься и как себя ни укоряй, смерть больного все же не только на его профессиональном умении — смерть лежит и на том враче, который диагностировал прежде. Смерть лежит также на медсестрах, а также на качестве медикаментов. Смерть лежит и на той или иной методике излечения, и, если уж говорить до конца — на том общем состоянии, в каком медицина находится на нынешний год и на нынешний век. Смерть в больнице как бы перераспределяется на весь цех. Кстати сказать, и слава исцеления больного делится соответственно на весь цех или почти на весь: ну, вылечил врач, ну молодец — ничего в этом особенного. Якушкин же тяжесть случившейся смерти несет один, незащищаемый и в одиночку, раз уж он в одиночку получал и греб свою звонкую славу.

Разговорившийся Коляня видел, конечно, что суровая глубина его будущего очерка о знахарстве в целом их не волнует и не заботит. Тихие, они тряслись, как суслики в стужу, именно за Сергея Степановича, за завтрашний день его — «незаконного врачевателя»: только сегодня они, тихие, открыли глаза пошире.

Понимая, Коляня, однако, не хотел их успокаивать, напротив — жестко и не без нажима он сказал, что в другой раз знахарю следует хорошенько осмотреть больного, решаясь лечить, и еще более хорошенько взвесить «за» и «против». Трясущиеся якушкинцы — тоже. Они тоже, ежели они так своего полубога ценят и любят, должны его сдерживать. К примеру: за женщину, ныне покойную, Сергею Степановичу браться никак не следовало — несчастная, в сущности, уже умирала, уже и ангелы сидели с ней рядышком, они же, ангелы, зря не прилетают. Коляня был в той больнице. Своими глазами читал Коляня больничные выписки о той резне, после которой несчастную женщину отпустили проститься с родными, тем не менее Якушкин, цехом не защищаемый, взялся лечить. Зачем?..

— Сергей Степанович отказать не мог, если просят. Для Сергея Степановича отказать значило бы изменить себе, — мягко и как бы издалека закапал словами Кузовкин. (Суслик. И, видите ли, с нравственной начинкой.)

Коляня вспыхнул: распыляя и погубили якушкинский дар. Однако ответил Коляня сдержанно:

— Согласитесь: есть очень много сложных, тяжелейших больных, которые ждут и вправе ждать помощи… Но зачем же браться за воскрешение мертвых?

Полувысохшая от зубного порошка Шевелинова прошептала, что надо бы, мол, уже сейчас заготовить список исцеленных и спасенных, и, если к Сергею Степановичу будут вязаться, список исцеленных окажется неплохой и честной картой, которой при случае можно козырнуть.

Вытянув лица, они смотрели на Коляню, как-никак журналист, умник, — и тогда Коляня сказал им, что к знахарю вязаться не будут: не тот случай. Успокоив, Коляня, однако, предупредил их вновь: если смертники потянутся за его фамилией, как грибы осенью, однажды Якушкина Сергея Степановича, проживающего в Москве, пенсионера, совершенно справедливо возьмут под белы руки и — хотя он и шиз, и справку имеет, и ненаказуем — его упрячут в психушку, и, надо думать, надолго.

Помолчали.

— А почему вы перестали собираться на беседы — старик совсем выдохся?

Коляня спросил их, они же, тихие, вновь завздыхали. Инна Галкина вдруг заплакала.

* * *

«Уважаемый Николай… прочитала взахлеб вашу статью о народной медицине. У меня с детства сохнет правая рука, и я очень хочу исцелиться. Я молодая еще женщина и хотела бы…»

«Уважаемый товарищ… У меня болен отец, его лечили в нашей местной больнице… Вы упомянули в своей полемической статье имя С. С. Якушкина — я очень хотел бы встретиться с ним, хотя бы только для разговора…»

«Уважаемый товарищ журналист. Узнал о вас от нашего районного врача, который был в Москве на курсах по повышению квалификации… В своем выступлении вы говорили о некоем народном врачевателе С. С. Якушкине…» Писем были десятки, и в основном, конечно, письма страждущих, были также и письма профессионалов-врачей. Все хотели Якушкина, все очень хотели, спрашивая адрес или прося как-то свести. Поглядывая на стол, заваленный письмами, Коляня думал сейчас об изменчивости судьбы и о том, что слава приходит к человеку, когда дар его, в сущности, кончился.

А дело сдвинулось. Стараниями Коляни (плюс, конечно, общая волна интереса) сращивателю костей Шагиняну, хотя и на испытательный только срок, в районной больнице выделили палату, где вчерашний «шарлатан» врачевал бок о бок с приставленным ему в помощь и в надзор «нормальным» врачом. Объявились и другие врачеватели, признанные помимо Коляни. Дело набирало размах. Говорили, что деньги изысканы и вот-вот будет принято решение о создании Института народной медицины. В параллель знахарям будет создан также Институт по изучению дельфинов, — может быть, и эти черти что-то знают. Разговоров, притом крепнущих и оптимистичных, становилось все больше.

На научную конференцию специально по вопросам народной медицины в числе пятидесяти дипломированных врачей и пятидесяти журналистов приглашался и Коляня. Разумеется, поначалу там будет черт-те что, болтовня, галдеж, восточный базар, но ведь поначалу — это поначалу. Наука признала необходимость контакта… Появились лаборатории, где исследуются еще вчера смехотворные «бабкины» средства. Парапсихологи занимаются исследованием не только гипноза, но и наложения рук. Нельзя сказать, что с высоколобостью и снобизмом науки покончено, но сдвиги налицо… В голове Коляни уже зазвенела, бряцая словами, очередная лихая статья.

Гений — тоже хозяйство, и, конечно же, нужен глаз, и если знахари были Коляниным хозяйством, если был, скажем, огород, то плохой грядкой нежданно-негаданно стал именно первый из них — Якушкин. Судьба предтечи: выдохся раньше. Коляня все же не спешил ставить крест. И, выждав еще месяц, Коляня отправился во флигелек, где старик, конечно, валялся в лежку (выть не выл, был тих, но не исключалась возможность, что ночной гений предпочитает подвывать ночью).

Якушкин лежал на жестком, пропахшем своем топчанчике, и Коляня подсел, утешая. Коляня приврал ему, что якушкинцы его ждут и ежевечерне перезваниваются, волнуясь, а он тут спит — да что ж это такое?.. Знахарь не ответил. Знахарь отвернулся от Коляни к стене, пробубнив:

— Больше не лечу.

«Бу-бу-бу» — так прозвучало. А Коляня засмеялся — уже не лукавя, обрадовался, что видит его, и что услышал хотя бы бубнение, и что молчун, может быть, оттаивает. В подхват Коляня стал рассказывать о Шагиняне, «который ведь лечит» и у которого теперь «три койки», а также о Суханцеве, — Коляня говорил долго, пытаясь вызвать в знахаре пусть бы и простенькую человечью зависть, после чего подзажечь ее и раздуть — в страсть.

— Больше не лечу…

— Бросьте вы это, Сергей Степанович. Другие лечат, а почему же вы — нет?

Коляня настаивал: люди, бывает, умирают, не без того. Умерших, конечно, хоронят, их закапывают в землю, а иногда сжигают, и тогда их больше никто не видит — печальная, но логика. Вы, Сергей Степанович, может быть, думали, что люди бессмертны? Тут у Коляни в глазах и в носу защипало: уговаривающий, он чувствовал, что соскучился по старику и что, пожалуй, тоскует по бешеной его болтовне, по запаху супца с травками, который своими руками и ежедневно варил он для старика, пусть чертыхаясь. Сглотнув ком, Коляня продолжил: если уж вы, Сергей Степанович, не умеете, кто же тогда умеет лечить? не пасуйте, не бросайте дела, мало ли как бывает в пути.

Но старик — хотя и вышедший из молчания — молчал, горестно мотал головой: нет и нет.

* * *

Высохшая, исполненная самых благих желаний, Шевелинова, в остаточной панике и никому ничего не сказав, отправилась к Леночке. Не в последнюю очередь она напугала Лену своим полумертвым иссохшим видом — пришла, и села, и говорила, а Лена не отрывала глаз от цыплячьей ее шеи. «Вы, девочка, запомните, — повторяла, плача, Шевелинова, — вы, девочка, запомните главное: у вашего отца эта умершая женщина первый и вообще единственный случай. Помните это. И вообще можете отпираться — я, мол, ничего не знаю». — «От кого отпираться?» — спросила конкретная и трезвая в жизни Лена, но плачущая Шевелинова уже ушла, на прощанье Лену поцеловав; Лена не сомневалась, что высохшая тетка с приветом.

Лена позвонила Коляне, спросила — что там за переполох и что случилось?

— Ничего. — Коляня зевнул: был поздний вечер.

— Но, значит, все-таки кто-то умер?

— Больные раком иногда умирают.

— Ты, Коля, все же приди и объясни толком.

Коляня мог бы и по телефону объяснить толком, но он специально подержал в воздухе немного туману: они опять были в ссоре, и он искал повод, чтобы прийти. Он тут же и пришел, хотя Лена собиралась спать. Он пришел и был ласково принят. Попивая кофе и уходить не спеша, Коляня объяснил, что ничего страшного или особенного не случилось, просто твой отец, Леночка, потерял дар врачевать. Отец был не гений — был предтеча. Если же смотреть в суть с точки зрения Лены (дочери), то в житейском и бытовом итоге эта потеря дара — к лучшему: только теперь Леночка вправе прибрать старика к рукам и к семье и только теперь Леночке это без усилий и как бы само собою удастся.

— Он будет тихим и спокойным старичком, — уверил Коляня.

* * *

Лишившийся Якушкина и пламенных его слов, Кузовкин был в долгих сомнениях, пока ему вдруг не открылось, что истина сложна и что истина — не тот или иной говорун и гений, а процесс. Истина — это череда гениев.

Кузовкин уже не был студентом; превозмогши головные боли и, пусть с запозданием на несколько лет, защитив диплом, он кончил вуз. Теперь Кузовкин был мэнээс, инженер. Технический вуз, как вскоре же выяснилось, дав ему специальность и дав возможность заработать на хлеб, не дал истины — Кузовкин же ее по-прежнему жаждал. Он уже выспрашивал, не знает ли кто адрес Суханцева или Шагиняна.

Кузовкин допускал, что и Суханцев, и Шагинян тоже еще не истина или не вполне истина: истина же придет после. Она появится и возникнет, как возникает нечто совсем новое, что, потрясая, обновляет людей, — потому и Кузовкин, тихий, хотел быть в русле или хотя бы вблизи русла этого долгого человечьего поиска. Он не хотел прозевать. Не хотел упустить.

Среди ночи Кузовкин вдруг сказал, и сказанное было для него самого в ту минуту неожиданным:

— Якушкин честно признавался в своем незнании: не знал он, да и не мог знать, всей истины…

— Как ты можешь так думать о Сергее Степановиче? — зашептала Люся, приподнявшись и опершись локтем о подушку.

Кузовкин мягко и аккуратно успокоил Люсю, но не себя; мыслью потрясенный, он не мог заснуть. Сомнения нарастали. Ночь, казалось, не движется.

Следом пришедшая ночная мысль была из самых пронзительных: а вдруг и те, исцеленные, умерли, как умер Дериглотов? Расселяя по окраинам, знахарь отправил их с глаз долой, Дериглотов же был на виду… Кузовкин вроде бы засыпал, лежал с женой Люсей и спал, а потом он вроде бы встал и пошел в ванную — но не на кухню, куда могла последовать в ночной рубашке встревоженная Люся, зажги он там свет. Именно в ванную пошел он, прихватив свою давнюю секретарскую тетрадку. Сев на табуретик и сделав отвода и обмана ради шумящую струйку воды, Кузовкин одно за одним написал письма, благо в тетрадке фиксировались даты отъезда, а также адреса исцеленных, по которым они выезжали. Кратко и официально, отчасти от имени излечившего их С. С. Якушкина, он просил исцеленных правдиво и по возможности быстро и своей рукой ответить о состоянии здоровья. Кузовкин запросил только раковых, в остальных он мог бы поверить. И они ответили. Не сразу, но ответили все: все четверо были живы, работали, один из них, сибирский, собирался на праздники приехать в Москву к родне и обещал Якушкина навестить. Так и Кузовкин пришел к мысли, что дар угас, но дар был. Это утешило. Было больно, но, во всяком случае, было не обидно и не оскорбительно, потому что Кузовкин верил в старика и потому что в погоне за истиной, пока истина шла бок о бок с Якушкиным, он затратил годы — гору времени. Вскоре же Коляня наткнулся на тихого Кузовкина у врачевателя Суханцева.

Коляня в тот день долго и не без назойливости уговаривал врачевателя выступить перед медиками — Суханцев же отнекивался, хотя и знал, что многим обязан Коляне. В затяжном с ним разговоре, уламывая, Коляня и увидел вдруг Кузовкина. С тетрадкой на коленях Кузовкин, в числе многих, сидел у стены, на стуле, готовый слушать и аккуратно конспектировать, — был перерыв, и теперь уже не он, а его обносили в перерыве желтоватым настоем трав; здесь разносили не в чашках, а в стаканах; у трав был несколько иной запах и вкус.

Коляня подошел к нему с улыбкой, Кузовкин же, смутившийся, сбивчиво заговорил, что вот, мол, пришел послушать Суханцева и что истина — одна: не так уж важен тот или иной врачеватель, не важен, мол, рупор, а важна истина.

— Истина — это конечно, — Коляня улыбался. — Истина дело серьезное.

Глава четвертая

1

Осознав потерю дара и не найдя, куда же пристроить и приткнуть свою великую любовь к людям, Якушкин на миг растерялся. Он стал брыкаться, сопротивляясь естественному ходу своей судьбы. На время, короткое правда, в нем обнаружилась и обнажилась самая обычная человечья требуха. Обнаружилось и тщеславие, которое он так клеймил. Коляня только похмыкивал, провожая старика к метро.

Так и было: на перекрестке Коляня придерживал слепо шагающего старика под локоть, Якушкин же без умолку говорил о своей идее, подчеркивая, что это, мол, моя идея.

Лечить разучившийся, но не разучившийся говорить, старик бубнил, что его идея должна быть незамедлительно внедрена в душу и в сознание людей. Людей, мол, надо убедить — вот задача!.. Он говорил Коляне те самые слова, какие когда-то говорил ему Коляня. Это было как зеркальное отражение, и теперь Коляня снисходительно молчал и не слушал, как когда-то молчал и не слушал Коляню старый знахарь.

— …моя идея может выйти в мир — например, через отделение в больнице, пусть небольшое. Я расскажу врачам все, что я знаю, — верно?

Коляня кивнул. Коляня изобразил интерес.

— Так, — продолжал Якушкин, — через совсем даже небольшое отделение. Потом — отделение в столичной больнице. Потом — могут заинтересоваться в онкологическом институте.

Слыша со стороны, Коляня мог теперь оценить всю упоительность давних своих замыслов. Они подошли к метро. Встали.

Бурля и исходя запоздалым бредом, старик говорил и знай почесывал свой шрам. Теперь было другое кино, тоже знакомое: старик спасал любимую дочурку министра. Дочурка министра была, конечно, при смерти, и машины, черные, лакированные, полосовали туда и сюда огромный город в розысках врачевателя. У постели больной было тихо. Маленькая девочка уже прощалась с отцом и с мамой, а также с соседскими детками, с которыми дружна, — Якушкина же искали, и искали, и вновь искали. Умирающая говорила последние трогательные слова о любимой своей кошке и о попугайчике, привезенном ей из Африки, и мать (жена министра, но, в сущности, простая добрая женщина) кивала доченьке, роняя слезы, обещая кошку кормить и попугайчика тоже. Тут-то взмыленные и запыленные «Чайки» как раз отыскивали, находили, нашли!.. и вот уже везли к бедной девочке Якушкина. Далее, опять же с уточненными подробностями, шла благодарность врачу-исцелителю. Сначала ему отдавали в полное его распоряжение отделение в районной больнице, небольшое, но с честным, трудолюбивым персоналом…

— Тоже отличный план, — одобрил Коляня.

— У меня их десятки!..

Якушкин, в словах захлебываясь, продолжил череду, а затем поток триумфальных исцелений, переезжая теперь в лакированной машине из клиники в клинику; размеры же клиник все укрупнялись. (Он вновь как-то упустил из виду, что исцелять не умеет.) Когда знахарю стали отдавать целые города с сотней больниц «в полное использование и безо всяких ограничений» и как раз перед следующим моментом и взлетом, когда в его руки попадут союзная республика Грузия, а также Таджикистан, а также небольшие страны, типа Бельгии и Англии, — Коляня с ним попрощался. Старика жалея, Коляня разочаровывать не спешил:

— До свидания, Сергей Степанович. Тема интереснейшая — мы поговорим еще не однажды.

— Погоди же! Послушай еще.

И — взревновал.

Конечно, он, Якушкин, необразованный, и все эти Суханцевы и Шагиняны, сравнительно с ним, умно и красиво говорят, однако есть ли за душой у Суханцева или у Шагиняна исцеленные, есть, вероятно, но такие ли исцеленные, и знают ли они, умники, как и каким сердцем такое делается?.. Ревность выедала нутро Якушкина. Исхитрившись, он вызнал у Коляни адрес. Заглазно он почему-то больше других невзлюбил Шагиняна, может быть, за его «три койки», а может быть, и нет: в нелюбви тоже не выбирают. Переволновавшийся, он, однако, увидел, в адреса заглянув, что Суханцев живет по расстоянию много ближе, — и пошел к нему тут же, не в силах терпеть. Это и впрямь было недалеко.

В обычном доме и в обычной нынешней квартире вокруг Суханцева сидело в тот вечер человек пятнадцать-двадцать, слишком уж напоминая тех людей и то время, когда собирались вокруг Якушкина. Суханцев, человек с образованием, галиматьи, конечно, не нес: скромная, цепкая речь. Однако говорил он именно о жизни сдержанной и неалчной как о страже на пути заболеваний, заодно же о своем методе лечения, вкрапливая, — такой вот он и был, в сером пиджаке, скромный, автор многих статей, отринувший эти статьи, микробиолог в прошлом, отринувший прошлое. Якушкин, втиснувшийся меж кем-то и кем-то, сел. И не только в жалкой и ревнивой якушкинской минуте таился срыв — Якушкин был потрясен. Он слушал бывшего микробиолога и не верил своим ушам. Он сидел окаменев: у Суханцева было то самое.

Люди слушали: в отличие от Якушкина, Суханцев говорил негромким интеллигентным голосом, он был иной пророк, не гневный — лирический. Сказал он и о любви, которая именно для защиты дана и присуща человеку — как рога оленю. Сказал и о Сократе, об умении грека сомневаться в общеизвестном. Суханцев говорил два часа, закончив мысль тем, чем и начинал: «…В здоровом теле здоровый дух — знают все. Почему же не все знают, что в больном, нездоровом теле — нездоровая душевная жизнь», — и стоял в скромном сером пиджаке, весь истинно скромный и сдержанный, теперь, мол, вопросы. Спрашивая, люди записывали. Спрашивали о прописях того или иного зелья. О травах. О методе самолечения.

Якушкин, утративший и всего лишенный, потирая все яростнее шрам на голове, вдруг вскрикнул: «Он — невежда. Он — смущающий вас невежда!» Вскрик был и без того постыден и недостоин Якушкина, а старик (он сидел в углу, стиснутый), ревнуя, все тыкал и тыкал пальцем в микробиолога и кричал, что это, мол, никакой не пророк, «это — шарлатан!…» Пятнадцать-двадцать человек онемели. Внимающие и жадно записывающие, они словом лишним боялись нарушить тишину, молча и так уважительно они передавали друг другу ручку или карандаш, если с ручкой или карандашом у кого-то был сбой. Кто-то из ближе сидевших шепнул о старике Суханцеву (был здесь не только Кузовкин, были еще два-три знакомых лица), и Суханцев кивнул — он понял. Якушкин как раз смолк, засопел, вытащил несвежий носовой платок и тер руки, как будто их, а не себя он запачкал. Суханцев подошел к нему ближе. Комната была тесноватая. Успокаивая, Суханцев сказал, что и точно никакой он не пророк и какие ж мы пророки, если мы только люди, больные люди, нервные, загнанные ритмом большого города. Он, Суханцев, ни на чем не настаивает и будет рад, если Якушкин скажет им сейчас что-то свое. Суханцев именно попросил: «Мы все охотно послушаем… Давно знаю вас, Сергей Степанович, много доброго и удивительного я о вас слышал». С каждым его словом, чутким и ненажимным, Якушкин, сопя, совестясь, все ниже опускал седую голову, словно собирался уткнуть себе в колени.

Суханцев попросил выступить, и просьба его была естественной: в отличие от старика, Суханцев монологистом не был — на беседах время от времени он давал высказаться любому из присутствующих: ночные страхи — такая была сегодня тема. Якушкин отказался. Тогда Суханцев вновь продолжил сам — пророк лирический, он рассказывал вновь ненавязчиво и на слушателя никак не давил. Он приглашал подумать, порассуждать вместе, не более того. В тесноте комнаты Суханцев стоял у стены, чуть к стене прислонившись, в шаге-двух от притихшего Якушкина, но минут пять только и прошло после нервного срыва, а Якушкин вновь и совсем уж непристойно вскочил с криком: «Он лжет. Он лжет! Он не знает про ночные страхи!..» — вскочив, схватил Суханцева за горло. К счастью, он сразу же и сам разжал руки, они бы ему их не разжали.

И вновь Суханцев как-то просто и без труда успокоил всех негромкими, мягкими словами. Как и бывает, физическое унижение истаяло, не унизив, а последующие минуты сами собой выявили теперь — кто есть кто. Голоса не повысивший и печальный, Суханцев рассказывал: он говорил о ночных страхах, через которые сам когда-то прошел, — рассказывая, он стоял там же, у стены, в шаге от угрюмого, сопящего, опустившего голову старика. Суханцев еще не закончил: Якушкин встал и, стыдясь, ушел.

Во флигельке, промаявшийся ночь, Якушкин выстыдил себя до самого дна и больше не ревновал. Больше ни с врачеванием, ни с врачевателями жизненный путь Якушкина не пересекался.

Отставной знахарь набрел, и, может быть, случайно, на иную деятельность, пусть даже куда более мелкую и общественного интереса лишенную. То и осталось, что осталось. Летел снежный пух, лужи стягивались, и к вечеру волнующийся Якушкин где-нибудь подбирал («Ты же замерзнешь, дурак, ты же насмерть замерзнешь!..») валявшегося или вот-вот падающего пьяндыгу. Приведя в свой флигелек, Якушкин укладывал его на раскладушку или на пол, на теплую дерюгу, — тут же и пытался с ним поговорить, невыносимо тоскуя, если пьяный оказывался молчуном. Тогда Якушкин особо надеялся на утреннюю и трезвую его минуту. Чуть ли не всю ночь, в полудреме, минуту эту старик ожидал и стерег: поговорить хотелось.

Под утро пьяница просыпался, конфузился, но чаще требовал выпивку, и совсем было плохо, если, проснувшись утром в никак не узнаваемом месте, он качал права. Едва Якушкин с утра начинал разговоры о любви к людям, проснувшийся пьяница тоже разевал пасть, всерьез или почти всерьез со злого похмелья крича на Якушкина: «Деньги где? В кармане были деньги!» — «Какие деньги?» — «Рубль был и был трояк. Верни — или я тебе на лбу еще один шрамец пристрою!»

Иногда, бурному началу вопреки, разговор все-таки получался, иногда же Якушкин, сердобольность переборов, пускал в ход руки, а выталкиваемый пьянчуга орал: «В милицию сейчас же заявлю — обворовал меня!..» Уходя, пьянчуга непременно пинал ногами калитку. По-осеннему звонкие штакетины под ударами как бы выстреливали, и, конечно же, соседи из дачи-дома слышали через забор всякое громкое утреннее слово. Якушкин досадовал. Недовольный, непоговоривший, смотрел он уходящему вслед. Шрам, однако, зудел, и к вечеру вновь говорливость нарастала, и с ней (как обычно) дергающее душу сострадание к несчастным — к пьяницам, в частности. Почесывая шрам, старик еще засветло выходил на улицу, иногда ехал, чтобы очередного пьяндыгу высмотреть. Якушкин спускался с бугра — оглядывал поле деятельности. Тысячи людей, роя€сь, уже стягивались после работы к магазинам, а потом к входу в метро. Издали чернота движущихся пальто и шапок виднелась в белесой штриховке: летел снежный пух, лужи к ночи стягивались ледком.

* * *

Появлялись — разные. А надолго во флигельке появился один — запойный, мило говорливый пьянчужка Чегодаев, под хмельком непременно раз-другой повторяющий, что он дворянин.

Ему у Якушкина нравилось, и он не считал это случайным: «У нас, Сергей Степанович, с тобой дворянские фамилии», — малорослый пьянчужка охотно протягивал для обозрения маленькие благородные руки. «Погоди, — суетился, — погоди, а ты знаешь ли, что Чегодаев и Чаадаев одна и та же фамилия? мы ведь в паспортах то так писались, то этак». Работал Чегодаев закройщиком, спивался же на те, что «давали в лапу». Шатаясь и выделывая маленькими ногами маленькие зигзаги, он теперь уже сам тащился во флигелек: «Переночую… Пусти, Сергей Степанович, в дом». Пьяный, он боялся жены и вообще побаивался вернуться домой, где взрослые и рослые дети учили отца словом и делом, вправляя ему мозги; особенно же младшенький из любви к маме нет-нет и поднимал на него руку. Равно боялся Чегодаев вытрезвителя, пятнадцати рублей, забираемых там за сервис. «Я, Сергей Степанович, в сезоне нынешнем (имелся в виду сезон хоккейный) в вытрезвителе ни единого разу не был. И не буду. Уж больно я осторожен, верно?» Пьяненький, он долго хихикал — хвастал своей необыкновенной осмотрительностью, опять же приписывая ее неслучайному составу крови.

«Здесь удобно. Здесь живет мой друг-старичок», — загодя и как бы оповещая голосом, кричал Чегодаев у калитки, приводя с собой кого-нибудь еще. Вошедший во вкус, Чегодаев уже и сам приводил во флигелек пьяндыгу, втолковывая ему по дороге о совести и о любви. Вечером — слушали с интересом, страстно. Но когда поутру Якушкин вновь рассказывал им, проснувшимся, как губит человека водка, как обкрадывает змий, лишая главного — любви к людям, у очухавшихся слишком уж пылало нутро, чтобы слушать: хотелось опохмелиться, и вот, нервничая, а иногда злясь, подобранный и приведенный Чегодаевым быстро исчезал, так как выпить у пророка было нечего. Сам же Чегодаев разводил руками: мол, неблагодарный! Чегодаев уходил из флигелька минутой позже, однако за поворотом он тоже прибавлял ходу и, намного опережая своего подопечного, мчался к магазинчику и к опохмелу. Наговорившийся Якушкин счастливо и умиленно глядел вслед им обоим: понимая, что увещеванья его падают как бы в пустоту, он считал, что падают не зря. С женщиной было хуже. «…Раз уж ты ночью воспользовался мной пьяной — отблагодари меня, дай мне выпить! — протрезвевшая, она размахивала кулаком перед самым носом Якушкина. — У, козел седой!» Ей думалось или хотелось думать, что ночью ею воспользовались, Якушкин же, сбитый с мысли о всеспасающей любви, вдруг рассвирепел: «Ты бы спасибо сказала, что не в милиции. Ты же облик потеряла!..» — а женщина, стоя на своем, вновь объявила, что он «козлище», после чего началась громкая ругань друг друга не слышащих. Чегодаев, а также второй пьянчужка, из ночью поднятых, хохотали с тем редким удовольствием, от которого не хочется даже спешить к открывшемуся уже поутру магазинчику. Чегодаев посреди хохота шептал: «Сергей Степанович, дай нам денежек. С возвратом. Слетаем и купим — и разговор наш общий и интересный продолжим, а?» — тут именно Якушкин впал в сплошной крик, вопя, что они погибают, что идут к пропасти и не видят, так уж случилось, что криком, отчасти матерным, излагал он после долгого перерыва притчу об идущих к пропасти и о том, кто их окликает. Чегодаев соглашался и тоже кричал. Женщину из ора и брани увел второй пьянчужка, он был прост и искренен, оскорбляют, мол, тебя здесь, Лидия Игнатьевна, пойдем, что ли. И ушли.

Флигелек Якушкина мало-помалу обрастал всякого рода несчастными и подонками. Двое пьяниц унесли телевизор и, лишнего не запрашивая, продали его в ателье на разлом: телевизор был старомодно-громоздкий, оставшийся Якушкину еще от давней совместной жизни с Марьей Ивановной. Исчезла нехитрая его посуда, продали, исхитрясь, замечательный серый костюм, подарок якушкинцев, и уж совсем непонятно как и зачем исчезла вдруг вся гора отживших книг и брошюр, в которые старик давным-давно не заглядывал, но любить любил. Единственное, что запирал Якушкин в чуланчик, это свой строительный инструмент, так как в нем было единственное теперь его умение и жизнь впереди уже ничего не меняла: год за годом, уже просматриваясь, жизнь текла в ту сторону, и по-стариковски Якушкину иногда мерещился впереди голод. Нагрянувший Коляня пожурил:

— Сергей Степанович, дорогой мой, они же вас вконец разграбили.

Якушкин только молчал.

— Не годится, Сергей Степанович… Гоните вы этих зараз! Или же отбор им делайте — не всех же подряд в рай.

Коляня попугал его пожаром, возможно ночным. Якушкин молчал и сопел, был в растерянности: как не умел выбирать он среди больных, так не умел выбирать среди опустившихся. Морща лоб и заметно от неумелости своей страдая, он наконец пробубнил, как, мол, их отличать и надо ли, мол, отличать, если человек, в темноте безликий, валяется в снегу, людям не нужный.

— …Тут уж либо пускать их в дом, либо не пускать.

— Золотые слова! — засмеялся Коляня.

Лукавый, с утра он уговорил старика поехать к Леночке, чтобы помыться, да и просто пожить там день-другой-третий, грея сердце и «общаясь с внучком Вовой». Сам же, сменив пальто на куртку, вернулся во флигелек. Здесь и сидел. Выждавший приход гостей, Коляня устроил почти классическую чистку помещения, выталкивая пьяндыг в шею.

Пьянчуги заявились и на следующий вечер — Коляня, однако, был тут как тут, и вновь случилось небольшое побоище, где Коляне пришлось хорошо помахать кулаками. Суетливый Чегодаев, в ситуации не разобравшись, сначала по-хозяйски яростно лез во флигелек, а потом переметнулся и помогал Коляне, по-хозяйски же, гнать своих собратьев вон. Победа была полной. В сутолоке Чегодаеву выбили мост, сломав в крошку оба зуба, которые мост держали, — с полным ртом крови пьянчужка, обнимая Коляню, плевался и радостно шамкал: отстояли, мол, дом. Коляня, дав пинка, выставил и его. Коляня покурил. Прибрав во флигельке, он флигелек запер, запер калитку и только тогда отбыл. Побоище Коляню освежило и встряхнуло, напомнив общежитское прошлое.



Поделиться книгой:

На главную
Назад