Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Современная повесть ГДР - Петер Хакс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Часы после обеда были для мальчика заполнены Хильдой. Она охотно рассказывала, он слушал, а когда все темы казались исчерпанными, он спрашивал ее о чем-нибудь первом попавшемся, что приходило в голову. Они обсуждали всевозможные вопросы, искали на них ответы до тех пор, пока не находили какое-то решение, которое обоих устраивало. Но стоило ему спросить Хильду о жизни там, в рейхе, как она задумчиво умолкала, и постепенно он начал избегать расспросов, хотя ничто не интересовало его так, как этот третий рейх. В мыслях своих мальчик вмешивался абсолютно во все, что касалось Хильды, но в некоторые области своей жизни она его не допускала. Она любила поесть и легко полнела, тогда переходила на одни только лимоны и худела, пока не заболевала, ее выворачивало наизнанку, и она принималась есть ржаной хлеб. То в рот не брала сладкого, то ложками пихала в себя сахар, снова жевала лимоны, вновь худела до того, что с ног валилась от слабости, но ничего не желала слышать ни о какой еде. Мальчик сидел у дивана и утешал ее. Вместе с ней он пережил ужас при виде первого седого волоса. Молча наблюдал, как она убористо исписывает листки почтовой бумаги розового и желтого цвета. Он не знал, кому предназначались письма. Она подмигивала ему, шутила, заботилась о нем. Он мог спросить ее о чем угодно, во всем с ней советовался. На все у нее был свой взгляд, свое мнение. Она стала членом семьи. Вся жизнь, казалось, сосредоточилась в гостиной, где она и спала.

Время от времени Хильда отправлялась на встречу с Эрихом. Мальчик с нетерпением ждал ее возвращения. Найти Эриха было нелегко, иногда невозможно. Неделями от него не приходило известий. Тогда Хильда становилась тихой, говорила лишь самое необходимое, часами сидела в тесном углу между плитой и мойкой и смотрела пустыми глазами во двор. А то вдруг вскакивала, будто пытаясь стряхнуть мучительные мысли, варила себе ячменный кофе или чистила кухонным ножом яблоко и безучастно отправляла в рот кусок за куском. Потом бросалась стирать, три дня подряд стирала в деревянном чане, полоскала, отбеливала, отжимала, вешала, гладила, носила корзинами белье на чердак или в гладильню. Вносила во все комнаты движение и сумбур, а потом сама залезала в чан, мылась, долго сушила копну черных волос, надевала единственное выходное платье и исчезала. Дня через два возвращалась — сияющая, юная, красивая, сильная. Насвистывая песенку, целовала мальчика влажными приоткрытыми губами и в сотый и в тысячный раз благодарила Томаса и Йоханну за то, что они приютили ее. Но иногда она возвращалась с глазами, полными слез, тихо говорила с матерью, пока у той тоже не влажнели глаза. Отец пытался разогнать плаксивое настроение, укорял Хильду — она, дескать, не ребенок и должна взять себя в руки, ведь от ее слез сил у Эриха не прибавится, да он, видит бог, занят кое-чем поважнее женских слез: стоит ему допустить хоть малейший промах, хоть небольшую ошибку в работе, — можно себе представить, что его ждет.

— Я люблю его, и ничего не поделаешь, даже если мои рыдания — ошибка, я не могу не совершать эту ошибку! — кричала Хильда.

— А вот для него, — говорил отец, с трудом сдерживая голос и темнея лицом, — для него малейшая ошибка может означать смерть.

Хильда порывисто закрывала лицо руками, рыдала и топала ногами, набрасывала на плечи пальто и целую ночь не являлась домой, а на следующий день сидела отрешенная, зареванная. На обед тогда обязательно подавался картофельный суп. Не поднимая глаз, Хильда черпала его ложкой, крепко обхватив левой рукой запястье мальчика; слезы катились по ее щекам и капали в тарелку, а она говорила:

— Если бы я могла его забыть! Гляди не влюбляйся так. Впрочем, и ты никуда не денешься, и тебе достанется…

И она черпала, ела и плакала, шмыгая носом, и так крепко держала его за правую руку, что он вынужден был есть левой.

Интересно, а всегда так бывает, когда ты взрослый и кого-нибудь любишь? Каким беспомощным становится человек, каким беззащитным! И как счастлив, как горд должен быть Эрих, если он все это знает. Говорит ли с ним об этом отец? Или лучше мне ему рассказать? Но отец, наблюдая за мальчиком, бросил однажды как бы между прочим:

— Не рассказывай этого Эриху.

Мальчик кивнул и пошел из комнаты. На пороге он спросил:

— А где бывает Эрих, когда исчезает?

Отец долго молчал, потом жестом подозвал мальчика и сказал, не глядя в глаза:

— Есть вопросы, которые не задают, и есть ответы, которые тут же забывают.

Мальчик промолчал и опять направился к двери.

— А Эриха на каждом шагу подстерегает смерть. Ясно?

Мальчик вышел из комнаты, закрыл дверь и остановился. Он слышал, как отец собирает посуду. Эрих ходит в Германию и возвращается оттуда с донесениями, думал сын, и, если его схватят нацисты, ему конец…

С каждой неделей Хильда занимала его все больше. Он наблюдал за ней, пытаясь открыть в ней то, что до сих пор ускользало от него. Однажды, когда она писала одно из своих розовых писем, мальчик заметил на ее лице счастливую улыбку, а в глазах — слезы. Как бы извиняясь, Хильда бросила на него беспомощный взгляд, достала из ящика комода носовой платок, тщательно расправила его, вытерла слезы и протянула платок мальчику.

— Айва, — сказала она. — Еще от мамы осталось. В нашем белье всегда лежала айва. Весь шкаф пах айвой.

Спустя какое-то время мальчик, проходя по воскресному рынку, остановился. В нос ударил запах айвы — как от платка Хильды. Он обрадовался, увидев на прилавке желтые плотные плоды. Но в кармане было всего несколько геллеров, их хватило только на одну-единственную маленькую айву.

Дома он открыл в комоде отделение для белья и порылся в поисках подходящего местечка, куда бы получше запрятать айву. Под бельем его рука наткнулась на стопку бумаги, и, чтобы не испачкать ее айвой, он вытащил листки из-под белья. Это были те самые узкие розовые листки. «Любимый мой человек», — прочел он, прежде чем успел запретить своим глазам читать, и быстро положил письмо на место. Но, завернув айву в белье и запрятав подальше, он опять вытащил сложенный листок. «Как давно я не видела тебя. А прошла всего лишь неделя. Как хорошо было у тебя. Благодарю тебя за все. Я никогда не забуду этого. Как нежен ты ко мне. Ни один человек в мире не целовал меня так». Мальчик приказал себе положить письмо, а глаза невольно бежали дальше. «Любимый, самый мой дорогой. Каким прекрасным может быть поцелуй! Что ты сделал со мной, я ни о чем больше не могу думать, только об этом. Раньше я не ведала этого чувства. Я до сих пор ощущаю объятия твоих рук. Только бы с тобой ничего не случилось. Я весь день, до поздней ночи думаю о тебе и хочу защитить тебя. Только не исчезай, прошу, зачем мне жить, если не будет тебя. Никто не сможет быть мне ближе, чем ты. Как я могла так долго жить без тебя, мой единственный! Я жду, когда будет от тебя мне знак, и тогда я снова приду к тебе. Нет у меня другой цели в жизни. Ты должен еще долго-долго целовать меня. Это было прекрасно. Но самым прекрасным было…»

Мальчик услышал приближающиеся ко входной двери шаги, быстро сунул розовый листок в белье и запер ящик. Долго занимало его последнее, неоконченное предложение. Если поцелуи были столь прекрасны, то что же было тогда самым прекрасным?

Спустя несколько дней он порылся в ящике в поисках письма, там было пусто. Никогда мне не узнать, что было для Хильды самым прекрасным, думал он и утешался мыслью, что может себе это представить. Но он всегда ощущал как большую потерю то, что так и не узнал этого.

Безграничная любовь. Эти слова обрели для него двойной смысл. Он вспоминал, как когда-то, маленьким, чтобы скоротать послеобеденные длинные одинокие часы, выдумал себе игру: он клал посреди комнаты шнур и под угрозой всяческих страшных наказаний запрещал себе переступать через него. Много часов проводил он в том, что все нагнетал и нагнетал степень наказания и боязнь, пока одним шагом не переступал через шнур, отметая все запрещения и угрозы, наслаждаясь вкусом запретного плода. Если это состояние бесконечно расширить, то оно, должно быть, походило на чувство безграничной любви. Отметались все запреты, весь стыд, все законы. О наслаждение, жить ради одного мгновения, когда вдруг рушатся и сметаются все преграды, всё, считавшееся недозволенным и стыдным.

Как хотел бы он поговорить об этом с Хильдой, хотя бы раз. Но спросить ее не хватало смелости, а завязывать такой разговор с Эрихом и вовсе казалось немыслимым. А как будет у меня, случись такое со мною? — пытался вообразить мальчик.

Раньше, думая о любви, он рисовал себе определенные картинки: закатный час, дорогу через пшеничное поле, жасминовые кусты за оградой, под которыми целуются парочки и обещают друг другу счастье на грядущие долгие времена. Позже, после мемуаров певицы, его представления о любви мужчины и женщины резко изменились, и единственным, что стоило бы пережить, стало открытое, полное, стонущее и рычащее, дикое переплетение тел в ночных плотских и дурманящих сценах, которые он переживал вслед за певицей в своих все новых и новых фантазиях. А теперь, когда он впервые в жизни увидел любовь вблизи, наблюдая, так сказать, ее будни, он понял, что в ней есть и таинственность, и договоры о встречах, и конспирация, в которую был замешан и он сам, и расставания, слезы, упреки, политика, недоверие, короткие мгновения надежды, длинные недели ожидания, письма, молчание. Часто он задавался вопросом, неужели нет способа сделать счастливыми этих двух любящих людей, которым он от всего сердца желал самого лучшего.

Такое же место, какое в жизни соседей занимало воскресное посещение церкви, в жизни мальчика отведено было Дому любителей природы. Каждое воскресенье летом и по воскресеньям между концертами осенью и зимой шли они туда всей семьей. И в дождь, и в первый мокрый снег, и в туман, окутывающий весь город, они шли, движимые надеждой, что там, наверху, над гребнем горы, будет сиять солнце, освещая белые поля облаков, затянувших долину, точно снег на пологих холмах. Зимой поднимались в гору с лыжами на плече — мать в этом не участвовала, а отец легко овладел новым видом народного спорта, хотя, по мнению мальчика, давно уже вышел из возраста, подходящего для таких развлечений.

Подъем начинался у подножья горы, каменные отроги которой достигали окрестностей города, люди шли наверх по крутым дорожкам разрозненными группами, приветствуя знакомых, издали окликали друг друга или небрежно кивали, проходя мимо, реже обменивались рукопожатиями. На отворотах курток сразу было видно, кто с прошлого воскресенья успел приобрести значок «истинных патриотов», а кто нет. Одного приветствовали, с другим расставались навсегда. Дети звонко перекликались, сообщали новости, собак вели рядом на поводке.

Те, кто вышел просто прогуляться и выпить пива, оставались в первом же селении, до которого было всего три четверти часа ходу, в трактирах, откуда неслись запахи жаркого, пива, кофе и хлева. Садились за длинные столы, располагались на верандах или в маленьких палисадничках, здесь запрещалось присаживаться на лугу, потому что для малоземельных крестьян каждый вытоптанный клочок травы означал потерю для скотины и дохода. Луга лежали на склонах горы, обрабатывать их было тяжело, урожаи стоили большого пота.

Те, кто шел дальше, через полчаса подходили к развилке — одна дорожка вела к небольшой гостинице в горах, там был винный погребок, ресторанчик и залы для банкетов. Сюда сворачивали обыватели побогаче, но их ни в коем случае нельзя было причислить к состоятельным буржуа. Состоятельные поднимались в гору с другой стороны хребта и приветствовали друг друга на иной манер, высоко вскидывая руку. Их легко было распознать по рюкзакам, привезенным из Баварии или Австрии, которые указывали на то, откуда родом их владельцы и к кому чувствуют себя причастными. Одежда тоже имела свои отличительные особенности. Уже по экипировке было видно, кто они и что они. Однако истинных богачей здесь нельзя было встретить. Те выезжали на своих автомашинах в Исполинские горы, ели в известных ресторанах в Шпиндлермюле или Харрасдорфе. Весной их машины стояли под цветущими деревьями долины Эльбы или в горах повыше, где даже в конце апреля на северных склонах можно было кататься на лыжах. У них стояли крепления «кандахар», лыжи были обиты по краю стальными кантами, и они с гордостью демонстрировали их окружающему миру. Мода у них менялась каждый год. То они носили белые гамаши, то узкие, облегающие лыжные брюки, то бриджи с затяжкой у колена и с разноцветными гольфами, их куртки тоже менялись год от года. На этих людей оглядывались, имена их все знали. На колесах их автомобилей почти всегда были цепи от гололеда, переполненные пригородные автобусы почтительно жались к обочине, пропуская их машины на крутых поворотах.

Кто оставлял позади вторую гостиницу и устремлялся выше, к гребню горы Кёнигсхёэ, тот останавливался в солидной каменной постройке, приличном ресторанчике со смотровой башней и обслугой. Тот же, кто проходил мимо и этого строения, шел в Дом любителей природы. Значит, он был левым, а может, даже красным. Этот наполовину каменный, наполовину рубленый крепкий дом расположен был на склоне гребня и хорошо защищен от ветра. В двух светлых залах со множеством окон стояли массивные деревянные скамьи и столы, на открытой деревянной веранде висела картина Хекеля[8]. В углу громоздился большой граммофон, рядом шкафчик, полный пластинок с танцевальной музыкой и модными шлягерами типа «Ты умеешь свистеть, Иоганна?», но была там и пластинка с «Интернационалом», и «Братья, поднимемся к солнцу, к свободе». Чистенькая, вылизанная кухня была всегда открыта взорам гостей, там готовили гороховый суп, жареную свинину, кофе (ячменный, ржаной, бобовый или же смешанный, ржано-бобовый, — все на разную цену, как правило скромную). Посетители ели принесенные из дому хлеб, яйца, панированные шницели и пирожные, пили малиновый сок или лимонад, лишь немногие позволяли себе взять кружку пива, а курить считалось чуть ли не хулиганством, здесь этого не допускали. После обеда семьи располагались вокруг дома, за кустами, под деревьями на шерстяных одеялах, принесенных в рюкзаках. Знакомые обменивались визитами, всегда заранее спрашивая, не помешают ли. Обсуждали дела в мире, опасность войны, итальянское наступление, налеты на Абиссинию, новую архитектуру в Москве, перемещение большинства текстильных фабрик на Балканы из-за дешевой рабочей силы, рост в стране числа правых, коалицию в Пражском парламенте. Заходил разговор и о мощи Красной Армии, о линии фронта в Испании, восхищались Пасионарией, фотомонтажами Джона Хартфилда[9]. Все чаще задавались вопросы о процессах в Москве, и ответить на них было все тяжелее, рассказывали друг другу сцены из последних чаплинских фильмов или из последних русских фильмов и уже ближе к вечеру собирались домой, чтобы поспеть в город до наступления темноты.

У каждого воскресенья был свой заведенный порядок, и мальчик желал от всего сердца, чтобы Хильда тоже ходила с ними в горы: он знал, что Эрих на неделе снимает комнатку в Доме любителей природы. Но по воскресеньям его там не бывало, и Хильда оставалась дома. Вечером, когда семья возвращалась домой, ее еще не было, приходила она совсем поздно, когда все спали, а утром от нее иногда пахло кислым вином. Что-то случится, часто думал мальчик и боялся, что случится непоправимое. А как было бы хорошо провести воскресенье всем вместе, с Хильдой и Эрихом, отцом и матерью, сидеть на поляне на одеяле, поедая пирожные и шницели и надеясь на лучшее, на то, что все наконец-то пойдет своим спокойным приятным чередом, и предвкушать радость от следующей встречи.

Однажды в субботу он спросил Хильду:

— А почему у тебя с Эрихом так по воскресеньям? Я не понимаю.

Он никогда бы не отважился спросить ее об этом, если бы его не разморило чувство домашнего уюта, тепла и тихого довольства всем миром, посещавшее его каждую субботу после обеда. В квартире пахло воском. Натертый паркет был застлан старыми газетами, чтобы сохранить чистоту до воскресенья. К запаху воска примешивался аромат свежемолотого кофе и сдобного пирога и острый запах спиртовки, на которой кипятилась вода для кофе.

Хильда, ловко управляясь с кофейными чашками, щипцами для сахара и спиртовкой, ответила, понизив голос, словно в комнате был еще кто-то:

— По воскресеньям в горах не видно, кто пришел в дом. Появляется целая толпа неизвестных. Среди них могут быть всякие люди. Для слежки воскресенье самый удобный день.

Мальчик испугался. Так, значит, кроме явных «истинных патриотов», есть куда более опасные, замаскированные?

— На десяток таких, — продолжала Хильда, — приходится один-единственный наш, да и то в лучшем случае. Здесь ведь все работают на тех, в рейхе. Эриха никто не должен знать в лицо. Поэтому он и одевается так неброско, и прическу меняет то и дело.

— А почему он живет наверху, а не в городе, где ему было бы легче скрыться?

— Все равно, — ответила Хильда. — Они ищут его и выслеживают повсюду. Это выяснилось недавно. Поэтому такой тихий, укромный уголок сейчас самый надежный. В будни там видно всех, кто приходит, кто уходит.

Она откусила пирог, отпила кофе, добавила сахара, долго размешивала его ложечкой, серьезно глядя мальчику в глаза.

— Если однажды я не вернусь, — произнесла она, не отводя взгляда (мальчик сидел, притихнув, и со страхом ждал, что она сейчас скажет), — если однажды меня больше здесь не будет, знай, я у Эриха. И останусь с ним. Нет сил все время бояться за него, нет сил быть так далеко от него. Зачем тогда я приехала, верно? Никому не говори об этом, даже тогда, когда наступит такой час…

Она поднялась, достала из кармана фартука носовой платок, вытерла глаза.

— Обещай мне.

Он хотел пожать ей руку и дать честное слово.

— Поклянись, — сказала она и поцеловала его в щеку. — И не забывай меня.

— Никогда, Хильда.

— Поклянись.

Он поцеловал ее так же, как она его.

— И Эриха тоже не забывай.

— Клянусь, — сказал он, но больше не поцеловал ее.

— Ты веришь, что все будет хорошо? — спросила Хильда.

Он слышал, как неуверенно звучит ее голос, и хотел бы подбодрить ее, но не мог.

— Нет, — произнес он наконец.

Она печально кивнула:

— Вот видишь, так оно и есть.

Он не осмелился взглянуть ей сейчас в лицо. По стене склада на противоположной стороне улицы карабкался дикий виноград, расцвеченный сочными красками осени. В кухне пахло кофе, пирогом и воском. Суббота, думал он, это суббота. Такой помню субботу с младенчества. Мальчика охватило чувство защищенности и покоя. Он уткнулся Хильде в плечо.

Несколько дней спустя решили пойти в городской театр на премьеру комической оперы, написанной изгнанным из Германии поэтом. Либретто было положено на музыку здешним композитором левого толка. «Истинные патриоты» заявили протест, и мать купила четыре билета, чтобы поддержать своими деньгами людей, на чьей стороне были симпатии семьи. Директор театра приехал из рейха после того, как черные мундиры отвезли его в лес под Бреславль и угрожали ему, пока он не согласился покинуть город и очистить театр от жидовского засилья. Вслед за ним в Богемию уехали многие актеры. Здешний театр от этого очень выиграл, получился на редкость хороший ансамбль.

Семья собиралась в театр, как на праздник. Хильда выглядела в темном платье очень стройной. Они шли не спеша по городу, в предвкушении предстоящего удовольствия. Единственно, отчасти омрачало вечер то, что отец не знал ни либретто, ни музыки. А он всегда твердил мальчику, что неотъемлемой частью удовольствия от оперы является узнавание знакомых мелодий. Иначе для чего тогда изобрели радио? С утра до вечера из приемника неслись увертюры, дуэты и хоры, а потом в театре, после долгих часов заучивания, ты наконец мог понять оперу во всем ее ночном беспримерном блеске.

Они сидели во втором ярусе, полные нетерпеливого ожидания. Но уже после первой картины настроение несколько упало. Все были разочарованы: тот, кого они считали своим соратником, явил на свет весьма плоское творение. Становилось ясно, что в этот вечер левые и либералы выглядят не лучшим образом. Либретто оперы было создано по мотивам «Минны фон Барнхельм» Лессинга, а музыка отличалась приятненькой незначительностью. Ожидания готовой к борьбе и противостоянию публики увядали с каждой сценой. И когда все уже начали опасаться полного провала, произошло нечто непредвиденное.

Действие разыгрывалось во времена после Силезской войны, в харчевне на постоялом дворе. Один певец играл прусского офицера с ухарскими замашками. Он вел себя соответственно тому, как в Богемии представляют себе пруссаков. Хозяин харчевни, в которой все происходило, так ответил на одну из северо-немецких солдатских шуток офицера: «Господин лейтенант, мы здесь не в Пруссии, однако». Актер, к которому была обращена реплика, эмигрировавший вслед за директором театра, пробормотал себе под нос, тихо, но так, что его услышал весь театр, и таким тоном, что было ясно — он уже тысячу раз продумал эту мысль: «И слава богу». Театр замер. Раздались смешки, затем аплодисменты, пока еще скромные, одобряющие шутку, и не громче, чем того требовала соль репризы. Отец прыснул со смеху и вовсю захлопал своими загрубевшими от столярных работ ладонями. Его хлопки прогремели на весь ярус. Мать затаила дыхание и испуганно огляделась: нет ли поблизости знакомых из «истинных патриотов». Мальчик тоже захлопал. Руки Хильды обхватили обтянутые плюшем поручни, окружавшие ярус. Бледная, она неподвижно смотрела на сцену. Тут слово взяла противная сторона. Она чувствовала себя захваченной врасплох и пыталась за счет силы звука наверстать упущенное. Раздалось шиканье, свистки в два пальца, крики протеста. Когда в ответ усилились аплодисменты, прозвучали отдельные громкие возгласы: «Наглое жидовское отродье!» На это сторонники импровизированного текста скандировали: «Мы здесь не в Пруссии, однако!» Новый взрыв смеха. «Ну погоди, Итциг. Расплата придет скорее, чем ты думаешь!» — кричали в зале. Скандал разрастался. Хотели позвать полицию, но дежурный спокойно сидел на месте, держа каску на коленях. С яруса кто-то выкрикнул: «Спустите этого жиденка со сцены, а уж остальное я сам доделаю!» «Коричневый сброд, сволочи, нацистские прихвостни, банда насильников, убийцы!» — закричал со сцены певец, вызвавший эту бурю. «Жид, подохни!» — скандировали в зале, а потом группа людей завела песню «Наши ряды сплочены». Ее встретили бурной овацией «истинные патриоты». На сцену полетели какие-то предметы. Певец сделал неприличный жест, выказывая свое презрение. «Мы так начистим тебе морду, что ты забудешь, как вылезать на сцену!» — заорал господин из первого ряда. Полицейский, надев каску, поднялся с места. Зрители, набычившись, группами стояли друг против друга. Но прежде чем полицейский бросился их разнимать, на подсвеченную снизу сцену выпорхнула субретка. Мальчик увидел свет, сияющие глаза, декольте, обнаженные руки и жест, умоляющий прекратить хаос. Чудное создание стояло в свете рампы, выставляя напоказ свое тело, дабы подкрепить просьбу. Она понимала, что из сотен мужчин не найдется ни одного, который бы мысленно не дотрагивался до нее, не обнимал, не желал бы обладать ею, а не просто любовался ее обликом, и, воспользовавшись мгновением, она поманила всех к себе, предлагая им себя, ради покоя этого вечера, ради примирения, ради выживания в искусстве. В надежде спасти оперу, музыку, певца она вступила в борьбу с целым миром, который ворвался сюда во всей своей жестокости и грубой, жаждущей убийства сути. Мальчик чувствовал, какая сделка совершается на его глазах. За ее наготу, за ее предложение себя, за униженную просьбу сии господа милостиво дарили ей этот вымоленный покой, и даже мальчик чувствовал себя плененным ею. О ты, прекрасная женщина, заставь пасть их на колени, дай им глядеть на тебя собачьими взглядами, сделай их всех своими верноподданными, играй их желаниями, обмани их, допой эту пьесу против всех них до конца, и если они не поползут за тобой, как дрессированные собачки, пусть разорвут меня на тысячу кусков.

И она, воспользовавшись затишьем, послала благодарную улыбку зрителям, дала дирижеру знак и запела арию, которая следовала за фразой офицера. «Мой лейтенант, мой лейтенант, пойми же наконец, быть добрыми друг к другу наказывал творец!» — пела она. В зале уже выказали готовность слушать каприччио этой улыбающейся женщины, начали рассаживаться по местам, желая из уважения к даме прекратить спор, как вдруг театр пронзил крик, громче и мучительней которого наверняка еще не раздавалось в этом здании. «Нет!» — кричали с яруса. И еще раз: «Нет!» Мальчик почувствовал, как на него уставились сотни глаз. Мать застыла в страхе, не отваживаясь взглянуть на Хильду, которая с неистовой решимостью выкрикивала залу свое «нет!». Обеими руками она вцепилась в поручень и кричала изо всех своих сил. И чем громче пела субретка, чем громче оркестр пытался поддержать певицу, тем громче кричала Хильда. Ее руки с такой яростью сжимали поручень, что казалось, стоит ей захотеть, она переломит его, и ярус упадет. Неужели то была Хильда, Хильда, которая жила с ним рядом, с которой он ел суп, мыл и вытирал посуду, играл в шахматы и лото? Ее лицо побледнело, щеки запали, глаза провалились, как огромные темные пещеры, рот алел, словно вся кровь устремилась к губам, волосы реяли черным пламенем. Она сильнее их всех, понял мальчик. Даже певица была сметена дикой красотой Хильды. Он видел, как в крике открывается ее рот, но кричал в безграничном отчаянии и гневе не один только рот — кричали ее руки, ее ладони ее грудь, бедра, все существо ее кричало. Она стояла у края яруса в торжественно-черном, закрытом платье и все же была более обнаженной, чем декольтированная красавица внизу на сцене. Я отдаю всего себя тебе, твоей прекрасной, невыразимой страстности, пело все в мальчике. Ты своим обликом сжигаешь их дотла — так огненная лава слизывает с лица земли трухлявый лес. Хильда еще кричала, закрыв глаза, ее рот, казалось, начал терять свою силу, контуры губ расплылись, руки соскользнули с поручня. Она кричала, обращаясь уже не к сцене, а запрокинув голову вверх, к своду, будто ища там того, кто имел бы силу предотвратить нечто страшное, невообразимое.

Отец обнял ее за плечи и подтолкнул к выходу, чтобы успеть увести до того, как взметнется буря. Звук закрываемой двери потонул в гаме сцепившихся в партере противников. Медленно закрылся занавес. Шум усиливался. Множество голосов пели «Германия превыше всего». Кто-то пытался противопоставить им другую песню, но голоса были слишком слабы и малочисленны, чтобы одержать верх. Мальчику казалось, будто стены содрогаются от шума.

Фойе полнилось выкриками, долетавшими из зрительного зала. Отец, держа Хильду за плечи, спустился по лестнице. «Убийцы! — кричала она. — Убийцы, это убийцы! — Она кричала и на ночной улице, скривив рот, с трудом разлепляя губы: — Убивайте же, убивайте, палачи!»

Дома мать заварила чай из корня валерианы, Хильда застыла, выпрямившись на краешке дивана, уставившись в пространство ничего не видящим взглядом. Мать держала ее руку, сидя с ней рядом, и Хильда не отнимала руки.

— Все, пора пришла, — сказала она вдруг. — Вы сами это видели.

Мальчика отослали спать. Когда в спальню вошли родители, он спросил:

— Она заболела?

— Нет, — ответил отец, — просто сегодня она увидела то, что уже пережила однажды. Как начинают убивать. У любого сдадут нервы.

В свете фар проезжающих машин мальчик увидел, как отец обнял мать. Они убьют Эриха и моего отца тоже, вдруг понял он. Ему очень хотелось скользнуть к отцу в постель, но он считал себя уже слишком взрослым, да и не желал мешать родителям. Он повернулся к стене, на глаза набежали слезы, но, прежде чем они пролились, он заснул. Его разбудил голос отца:

— Она выбралась через окно. Я вынул ключ из входной двери…

В комнате горел свет, створки ставен были распахнуты.

Темное платье Хильды лежало на диване. Мальчик прикрыл глаза. Она сейчас у Эриха, подумал он и снова погрузился в сон, не успевший еще отлететь. Она боится за него…

Я никогда больше не увижу Хильду, решил мальчик и ничего не сказал, когда мать сняла для Хильды пустовавшую комнату, с плитой и еще годной печкой. Она приобрела электроплитку, спиртовку и старую деревянную кровать. Комната была в нескольких минутах ходьбы от квартиры родителей. Мать даже поставила на окно горшок с геранью, а над столом повесила лампу с зеленым абажуром. Зачем все это, думал мальчик, но через неделю Хильда явилась смущенная, лепечущая, благодарная матери за все. Мальчик хотел знать, что случилось, но стеснялся спросить. Он перенес ее вещи в новое жилище, мать достала пирог и молотый кофе. На старомодной кровати лежало зеленое шелковое покрывало. Здесь она будет спать, думал мальчик.

— Ты будешь навещать меня? — спросила Хильда.

— Да, я буду приходить к тебе.

Мать ушла, а он все раздумывал, можно ли теперь спросить Хильду, что случилось и видела ли она Эриха. Он стоял у двери и не знал, с чего начать. Она лежала на кровати, лицом к стене.

— Политика лишает мужчин сердца, — произнесла она, не дожидаясь его вопросов. — Они убьют его, а я ничего не могу изменить. Я умираю, когда его нет. Ему нужна моя помощь. Ему нужно все, что требуется человеку, но мне не разрешают с ним быть. Они запрещают мне это.

Мальчик не знал, что ответить. Она громко всхлипнула.

— И я, скотина, понимаю это. Я понимаю его. Так уж устроен человек. Если он что-то понял, он все прощает. Но что из этого выйдет? Он просто прогнал меня. Представь себе только, взял и прогнал.

Больше она ничего не сказала, и мальчик закрыл дверь.

Спустя несколько воскресений, лежа с матерью и отцом на поляне, он ел шницель и пил холодный чай.

Будто невзначай к ним приблизился Эрих. Они говорили с ним о том, о чем все говорили в такие дни, а потом отец и Эрих ушли собирать ягоды. Мальчик плелся за ними следом и, прежде чем Эрих вышел из леса на дорогу, догнал его.

— Я больше не увижу тебя?

— Справляйся обо мне у хозяина гостиницы, он скажет тебе, где я.

Они пожали друг другу руки. Первый раз в жизни мальчик ощутил, что мужчина пожал ему руку как равному. Отойдя на несколько шагов, Эрих остановился, достал из нагрудного кармана конверт и протянул мальчику письмо. «Для Хильды» — стояло на конверте. Почему Эрих отдал его мне, а не отцу? Мальчик спрятал письмо.

На обратном пути они молчали. Проходя мимо дома, где теперь жила Хильда, увидели свет в ее окне, и всем стало словно бы легче. Мальчик взял отца за руку.

На следующий день он отнес письмо. Оно было совсем коротким, Хильда пробежала его глазами, сложила, засунула в конверт и спрятала в кармане передника.

— Он разрешил мне писать ему, — сказала она и гордо улыбнулась, словно одержала победу.

С этих пор мальчик стал наблюдать за ней еще пристальнее. Хильда больше не плакала, но и не казалась такой счастливой, как в то время, когда пропадала на два-три дня. Ее чувства, вероятно, улеглись. Один раз, когда она дала ему отнести на почту письмо, он заметил в ее взгляде прежний блеск, но тут же на глаза ее навернулись слезы. Подтолкнув мальчика к порогу и закрывая дверь, она крикнула:

— Беги, беги скорей!

Он помчался на почту и бросил письмо в ящик, даже не взглянув на адрес. Об Эрихе она не упоминала. Лишь однажды, когда мальчик по неосторожности проговорился, что в воскресенье видел Эриха, она притянула его к себе и выспросила все подробности. Мальчик рассказал больше, чем было в действительности. Хильда слушала, обняв его за плечи, а когда он закончил, схватила его руку и прошептала:

— Эту руку он тебе пожал?

И, прежде чем мальчик что-либо понял, поцеловала его руку и на мгновение прижала к груди. Потом поцеловала еще раз. Он понял, как мало предназначался этот поцелуй ему. Хильда увидела, что мальчик не рад навязанной ему роли, что его юная мужская гордость задета. Тогда, обхватив его голову, она приблизила его лицо к своему и быстрыми поцелуями осыпала лоб, глаза, рот.

Эти поцелуи показались мальчику совсем другими, чем все те, которыми она награждала его до сих пор. Он долго их вспоминал. Перед сном пытался вызвать в себе то чувство, которое пронзило его в миг прикосновения. Чем дольше он раздумывал, тем яснее ему становилось, что в Хильде произошло нечто, чего он не может постичь. В нем зрела решимость постучать в ее дверь, но потом его вновь охватило сомнение. Он снова читал книгу о певице и в пятницу пошел к брату Марихен в тот час, когда девочка мылась в чане. Брат подманил его к замочной скважине, приоткрыл заслонку и дал ему заглянуть в кухню. Что за перемена произошла с Марихен! Она сидела в чане, закрыв глаза, вольготно откинувшись на край, руки, сложенные на коленях, покоились в воде. Можно было бы подумать, что девочка спит, но лицо ее озаряли отсветы сильных чувств. Брат закрыл заслонку.

— Опоздал, дорогой, — сказал он. — Она что-то поняла. Здесь нам больше делать нечего.

Мальчик растерялся. Он надеялся, что с Марихен удастся договориться и он пойдет к Хильде более знающим.



Поделиться книгой:

На главную
Назад