Вечером, еще до наступления темноты, когда все сидели за ужином, Эриха подозвали к телефону. Он сказал в трубку лишь несколько слов, допил чай, помахал рукой ужинавшим и пожелал:
— Всего хорошего, развлекайтесь.
Мальчик пошел за ним следом.
— Мне надо поговорить с тобой, Эрих.
— Не сейчас.
— Но это важно, поверь!
— Как только вернусь.
Он слегка пожал руку мальчику. Почему он так торопится, думал мальчик. Через несколько минут Эрих сел на велосипед, въехал по пригорку наверх и исчез за гребнем горы.
На утро следующего дня обитатели дома увидели, как из-за гребня показался пожилой мужчина и спустился к дому. Он сидел на велосипеде, на котором вчера уехал Эрих. Поставив велосипед, он снял зажимы с брюк, вошел в столовую и подозвал хозяина. Они прошли, как слышно было по шагам, в комнату Эриха. Хозяин вернулся один, остановился у двери с посеревшим лицом. Все смотрели на него.
Он сказал:
— Они отстреливались и боролись до последнего. Никого в живых не осталось.
Мальчик уехал в город следующим автобусом. Но потом, не заходя домой, пересел в поезд и поехал к отцу.
Он увидел его совсем обессилевшим, удрученным. Из почти сотни рабочих, призванных на службу, на работе остались только двое. Все другие перешли границу к людям из добровольческих отрядов. Никто не мог предотвратить это, все было основательно подготовлено. Да и некому было предотвращать. Постовой с ружьем, пожилой чех, выстрелил два раза в воздух, потом снял ружье с плеча и отправился к командиру, чтобы пересчитать патроны. Оставшиеся видели, как уходящие, распевая песню «Мы маршируем все дальше», направились к немецким постам. Сейчас они уже стоят под немецкими знаменами.
Мальчик и отец ели колбасу и булочки, пили холодный чай из фляги, которую отец всегда, сколько помнил мальчик, воскресенье за воскресеньем носил в своем рюкзаке, когда они отправлялись в Дом любителей природы. Прежде чем отец закурил, мальчик сказал ему все. Закончил словами:
— Последнюю пулю он оставил себе.
Это была последняя честь, которую он мог оказать Эриху.
Отец не зажег сигарету.
— Не рассказывай пока матери, и Хильде не надо. Я хочу сначала разузнать, правда ли это.
Он сунул сигарету обратно в пачку и долго молчал. Рука его играла топором, который лежал рядом. Он проверил остроту лезвия большим пальцем, потом приподнял его, будто пробуя на вес. Солнце вытапливало смолу из поваленных стволов, лежавших за ними аккуратной связкой. Запах смолы распространялся вокруг — так пахнет мир, думал мальчик.
Вклиниваясь в молчание отца, он спросил:
— С каким деревом ты любил работать больше всего?
Отец не изменил позы — видно, мыслями он был с Эрихом.
— Махагони, красное дерево. Фанеровку из махагони можно разглядывать, как картинки в книге…
Мальчик сказал:
— Я имею в виду строительный лес.
Отец растянулся на траве, прикрыв ладонью глаза. Ему тяжело от моих расспросов, подумал мальчик. Но разговора об Эрихе я не вынесу.
— Однажды я работал с веймутовой сосной, это было самое прекрасное дерево, с каким я имел дело. Я и сейчас узнал бы его запах из дюжины других. Оно из Канады.
Послышалась сирена. Ее заводили рукой, и звучала она, точно одинокий призыв.
Они попрощались, крепко пожав друг другу руки.
— Не вешай нос, мой мальчик.
— Хорошо, папа.
Но прежде чем отец отвернулся, мальчик спросил:
— А Янка уедет?
Отец ответил, глядя сыну в лицо:
— Да, у нее уже есть паспорт и бумаги на выезд в Англию.
— И ты тоже уедешь?
Отец отрицательно покачал головой и пошел обратно, делать свою работу — строить уличные баррикады из бревен. Как тяжело он идет, думал мальчик. У всех столяров сутулая спина. Под лопатками у них вырастают мускулы от постоянного напряжения. Да и к старости спина прямее не становится. Отец старится, подумал мальчик. Все идет к своему концу.
Мальчик изо всех сил бежал к автобусу. Он был единственным пассажиром.
Дверь в квартиру была незаперта. В кухне на плите стояли кастрюли. На пламени спиртовки что-то булькало. Он боялся встретить Хильду, потому что она легко выпытала бы у него тайну. Стоило ей только спросить об Эрихе, и у него не хватило бы сил умолчать о его гибели. Самое худшее, если она сидит сейчас, склонившись над одним из своих длинных писем, заполняя строку за строкой, вся уйдя в мысли об Эрихе. Он осторожно потянул к себе дверь в комнату, но там было пусто. Тогда он заглянул через приоткрытую дверь в спальню и вдруг остолбенел от зрелища, открывшегося ему. Там, на кровати его отца и матери, на раскинутых подушках и одеялах, господин Нечасек изо всех сил бросал свое полураздетое тело на Хильду, будто ослепленный кровавой ненавистью, в горле его клокотала ярость, он ожесточенно выкрикивал проклятья и угрозы в беспомощно обнаженную грудь Хильды. Но больше всего потрясли мальчика те невероятные слова, которые выкрикивала женщина. Верхняя часть ее тела наполовину свешивалась с кровати, головой вниз, взгляд ее был обращен к мужчине, глаза, широко распахнутые в невыразимом счастье и сумасшедшей, неистовой ярости, устремлены в пустоту, руки крепко охватили спину господина Нечасека, а рот, красивый полный рот Хильды, кричал ввысь, словно тот, к кому обращен был этот крик, находился в ином мире, за пределами человеческого разумения.
— Убей меня, — кричал рот Хильды, — убей меня! — И снова: — Разорви меня! Убей! Дай мне умереть, умереть!
Мальчик стоял будто в дурмане. Хильда кричала и визжала, мальчик слышал ее и после того, как закрыл дверь комнаты.
В кухне он стоял в полной растерянности. Что происходило там, в той комнате? И это было то, что ему предвещал воскресными утрами господин Нечасек? И это подразумевалось, когда говорилось: они соединились в любви? Это так выглядело, так слышалось? А Эрих тоже кричал такие слова? Или Хильда узнала о смерти Эриха и потому хочет умереть? Это было бы мальчику понятнее всего. Мысли разбегались, лишь одно мальчику стало ясно: по ту сторону любви существовало нечто, до сих пор ему неизвестное. Часть этого ему только что приоткрылась. Это было самое отвратительное открытие в его жизни. А может, господин Нечасек просто пьян? Какое-то время в мальчике теплилась эта надежда. Эрих говорил часто: когда мы победим, алкоголь будет приравнен к яду. Да люди и не захотят больше затуманивать себе мозги. Лишь тогда человек сможет свободно продвигаться по пути истинной человечности.
И вокруг нет ни единого человека, кого мальчик мог бы расспросить об этом. Спрошу отца, подумал он. Но вернется ли он? А если пражское правительство, дай ему бог, не сдастся? А если французы и Красная Армия придут на помощь, а отец будет на границе, когда все начнется, и за своими бревнами на баррикаде получит пулю? Мальчик закрыл лицо руками. Образ кричащей в пустоту женщины вытеснил все мысли. Как страшно, думал он, но что самое страшное — Эрих в эту минуту мертв, и его тело, наверное, уже сожгли, и пепел его развеяли или закопали в землю в длинном ряду под регистрационным номером. Единственное утешение, что он пал в бою, что его не забили насмерть после допросов, до последнего вздоха выспрашивая имена и явки. И еще хорошо, что он погиб в лесу. В лесу умирать лучше, чем при уличной перестрелке. Лучше опуститься в траву, чем упасть на булыжник. Так мальчик уговаривал себя, но утешение не приходило.
Сбоку от плиты стояла низенькая скамеечка для ног, ее не видно было от двери. Мальчик скорчился на скамейке. Он слышал, как прощаются Хильда и Нечасек. Голос мужчины был трезв. Он не был пьян. И голос Хильды звучал как обычно. Мальчик слышал, как закрылась дверь, в кухню вошла Хильда. Она содрогнулась, увидев его.
— Ты давно здесь?
Он не ответил и отвернулся.
— Ты это видел?
Он еще дальше отвернул голову. Он не хотел видеть ее блуждающего взора.
— Ты видел нас.
Он спрятал лицо в ладони, пригнувшись к коленям.
— Но ты ничего не расскажешь ни матери, ни отцу.
Он съежился еще больше.
— Обещай мне, что ты ничего не скажешь.
Она опустилась рядом с ним на колени, чтобы быть к нему ближе. Он хотел убежать, но остался, почувствовав на себе ее руки.
— Пусть это будет нашей тайной, — горячо шептала Хильда, губы ее были совсем близко от его лица.
— У нас будет общая тайна, и мы ее никому не откроем.
Теперь губы касались его уха, он чувствовал ее дыхание на своей щеке.
— Скажи «да». Скажи, что никому не расскажешь. Мы сможем с тобой обо всем говорить, ты услышишь от меня все, что захочешь, самые тайные вещи.
Он хотел встать, но что-то удерживало его.
— Ты можешь потребовать от меня что угодно, только не говори никому… — Она шептала тихо и настойчиво.
Все в нем противилось этому голосу. Отец запретил говорить Хильде о гибели Эриха. Но он не мог больше держать это в себе. Это было последнее средство, чтобы отодвинуть от себя эту назойливо шепчущую женщину. И ничто на свете не было так важно ему в ту минуту, кроме одного.
— Эрих убит, — сказал он.
Хильда застыла, будто желая понять, что он сказал. Попыталась опереться на плечи мальчика, но руки ее не держали, они скользнули в стороны, и голова ее сначала опустилась мальчику на колени, потом упала вниз, на линолеум пола. Она лежала, тяжелая и немая, как мертвая. И только когда из глаз ее брызнули слезы, мальчик преодолел страх, что с ней случилось что-то невероятно страшное и непоправимое.
Девять недель спустя, в один из первых ноябрьских дней, в город вошли войска вермахта.
Отец вернулся домой в сентябре, через несколько дней после того, как в Мюнхене четверка из Германии, Италии, Франции и Англии признала принадлежность пограничных областей Богемии и Моравии рейху. Отец пришел ночью, совсем обессилевший, потому что отправился в путь тайком, чтобы не разбирать баррикаду, построенную им самим.
Весь сентябрь был полон солнца и ранней осенней прелести. В день, когда в город въехали немцы, на небе набухли серые облака, а после полудня, когда в город вступали все новые и новые колонны, разразилась гроза.
Тем не менее вдоль дороги выстроились толпы людей, в восторге выбрасывающих руки навстречу солдатам в нарядных военных машинах, будто указуя на небо, откуда всеобщий господь бог осыпал их такими замечательными победами. На Нейштадтской площади, приветствуя проезжающие немецкие орудия, духовой оркестр стрелкового ферейна играл нидерландскую благодарственную молитву. При словах «Он не позволит злым управлять праведными» некоторые из женщин опустились на колени. Многие молитвенно складывали руки. На улицах пели, кричали «хайль», приветствовали немецким приветствием, задирая руку вперед. При виде серых немецких колонн многие люди плакали от счастья, что они наконец-то вернулись в лоно родины и что рейх сам пришел к ним. В окнах стояли сотни тысяч свечей и привносили своим светом в вечера старонемецкий уют, над улицами протянулись зеленые гирлянды. Они висели над новыми знаменами, которые красным своим полотнищем, белым кругом и крючковатым черным крестом создавали в городе настроение праздничной торжественности. Немецкие войска вступили в чистенький, разукрашенный, сияющий тысячами немецких огоньков городок. Перед темными окнами останавливались люди и выспрашивали имена, происхождение и расу.
Вскорости Хильду отвели на допрос. Это были дни, когда из соседней Саксонии начали прибывать первые автобусы, из которых вылезали мужчины и женщины в разноцветных маленьких бумажных колпачках. Они спешили к пиву и взбитым сливкам, нажирались и напивались до того, что просили местных жителей отвести их к автобусу, распространяя вокруг запах блевотины и пивной смех. Колпачки еще болтались у них на резинках, и улыбка счастья застыла в остекленелых глазах. Городские удивлялись: сколько же могут выпить люди из старого доброго рейха и как много и охотно они поют, обнявшись и раскачиваясь в такт.
Хильда ловко выпуталась из расставленных силков, защитила своих благодетелей и сослалась на господина Нечасека, который принадлежал к «истинным патриотам». А до этого она с отцом и мальчиком относила под влажным бельем на чердак корзины с книгами. Мальчик молча опечаленно наблюдал, как отец заполнял корзину за корзиной книгами, которые стояли у стены и всегда были в обиходе. Сколько он себя помнил, сидя за столом, он разглядывал книги напротив. И вот это уходит. Кусочек прошлого, кусочек жизни уносили в корзине на чердак, опускали в сундук и накрывали безобидными вещами. Мальчик и Хильда вместе относили тяжелые книги на чердак. Но часто, руководствуясь одним упрямством, Хильда в одиночку несла наверх корзину, до краев заполненную книгами и влажным бельем. Мучилась, потела, тянула, поднимала и переставляла корзину со ступеньки на ступеньку, будто старалась избавиться от переполнявшей ее застарелой ненависти.
Мальчика опечалило открытие, что отец отправляет на чердак не только политические книги со знаками и символами левых и красных. Этого требовал просто здравый рассудок. Отец упаковал журналы и книги, которые сопровождали его всю жизнь, книги без единого политического слова и рисунка. Например, синие тетради, к которым он имел глубокую и никогда не прерываемую привязанность, которые были ему дороги уже из-за празднично-орнаментального черного шрифта на глубокой сини обложки. Он купил их на деньги, которые прислал его отец, когда он овладевал столярным ремеслом, еще в десятилетие перед первой мировой войной. Отец часто листал эти альбомы и не мог насмотреться на старинные бюргерские дома, порталы, фахверковые стропила, мосты, с изяществом воздвигнутые фонтаны и лестницы. Он рассматривал красоты сводов и крыш, надписи над дверями, соотношение оград и окон и сады за столетними стенами. Он любил воскресным утром брать их в руки, пока в квартире царила тишина и никто не отвлекал его, и разглядывал сквозь лупу в приятном отдохновении картинку за картинкой, фрагмент за фрагментом. А теперь сложил эти альбомы в корзину и отнес на чердак, будто не желая больше никаких напоминаний о Германии, которую с удивлением и восторгом познал четверть века назад, придя из богемской провинции в благоустроенные города немецкого севера и юга. Он отложил для погребения на чердаке и самую любимую свою книгу: фолиант, в котором еще в самом начале своей столярной карьеры нашел все, что в мире роскоши изобретено было по части мебельного искусства. В книге этой ему открылись рукотворные высоты, чудеса из балок и досок, фанеровки, политуры, красок и доставленных со всего света и с тончайшим искусством приготовленных лаков. Листая страницы, он путешествовал по вестибюлям, девичьим и гостиным, музыкальным салонам, пролетам лестниц, игровым залам мира расточительства и с изумлением видел, как культура и искусство могут превратить жилище человека в маленький рай. Он знал известные виллы по имени строителей и архитекторов, которые уже вошли в историю архитектуры тогда еще молодого столетия. И так же, как мать, слыша звуки скрипки, с болью понимала, что мечты ее никогда не исполнятся, и все же предавалась надеждам, чтобы жить дальше и не угаснуть в отчаянии, — так же и сердце столяра расцветало при виде этих недостижимых шедевров мебельного искусства.
— Хоть я своими руками и не выпущу в мир подобную красоту, — говорил отец, — и мысль о том, что я когда-нибудь мог бы жить в подобных помещениях, окруженный таким совершенством, останется лишь игрой воображения, нам все же полезно знать, что хранится в далеких виллах, за тяжелыми дубовыми воротами, воздвигнутыми в удивительных пропорциях и выполненными такими же столярами и плотниками, как и я сам. И придет день, когда такие, как мы, будут делать подобное для таких же, как мы.
А теперь он тщательно завернул книгу о чудесной мебели в плотную бумагу и отправил ее на чердак.
Несмотря на запреты, мальчик время от времени наведывался на чердак и читал там книги новыми глазами, иными чувствами, более остро воспринимая прочитанное. Он рассматривал картинки, фотографии и рисунки как свидетелей и отголоски того времени, когда еще жива была надежда, когда было еще время воспрепятствовать тому, что уже свершилось. Если ему становилось слишком тяжело, он запирался в чулане и проводил весь вечер так, будто ничего не произошло. Его взгляд скользил поверх крыш соседних домов, он видел шпили церквей, облетевшие деревья, а на другой стороне улицы — купол синагоги, возвышавшейся на каменистом холме в центре города. Но когда однажды он увидел это таинственное здание, в котором никогда не был, порог которого никогда не отважился бы переступить, — когда он увидел это здание полыхавшим в огне, ему окончательно стало ясно, что прошлая жизнь ушла безвозвратно.
В ту осень мальчику шел пятнадцатый год. Отцу исполнилось пятьдесят. Хильда приближалась к тридцати. А Марихен, если б не была полоумной, встретила бы свою первую любовь. Но, поскольку уж она была Дурочкой Марихен и ни о какой любви не могло быть и речи, она оросилась за мальчиком вслед и бежала вдогонку за ним, за своим счастьем. А мальчик бежал в страхе за свою жизнь. И спустя некоторое время Хильда встретила вечером отца и сказала ему, что, может быть, Эрих вовсе не умер, а прячется на чердаке, и просила отца, чтобы он помог ей избавиться от ребенка. Отца испугала ее просьба, но мысль об Эрихе отодвинула все другие соображения в сторону. Разве не говорил Эрих, что выжить тем легче, чем меньше они будут знать друг о друге, и разве не было теперешнее время переполнено случайными спасениями, несчастиями и происшествиями, граничащими с чудом? И возможно, если бы отец наперекор выдумкам Хильды больше бы доверился своему разуму, понаблюдал бы за мальчиком, расставил бы ему ловушки, то зачинщик всех заблуждений стал бы скоро ясен. Но чувства отца взяли верх над разумом.
Ночью мальчику приснилось, будто кто-то глядит ему прямо в лицо — так близко, что он чувствует на себе чужое дыхание. Открыв глаза, он увидел, что отец смотрит на него. Мальчик подумал: почему он сидит здесь и смотрит, как я сплю? И вместе со сном, который, едва прервавшись, вновь охватил его, пришла мысль: он печалится, потому что рядом нет больше друзей. И тяжелее всего для него разлука с Янкой. Наверное, он тоже хочет уехать, но не решается. Мальчик схватил руку отца, и отец слегка провел рукой по его волосам, осторожно, чтобы не разбудить. Как хорошо, что отец здесь, рядом, и не уехал!
Когда мальчик заснул, отец подошел к окну, выглянул наружу, прислушался, потом тихо и осторожно лег на кровать, чтобы не потревожить мать. Взволновавшие его мысли и чувства не давали ему покоя. Надежда, что Эрих, может быть, жив, охватила его с гораздо большей силой, чем он в том хотел себе признаться. Любовь Хильды, внезапно проснувшаяся вновь, значит, никогда и не утерянная, могла творить чудеса. Может, хоть она вырвется из этого коричневого крысиного гнезда и перенесется в лучшие края. В самых глубоких и потаенных уголках своей души он таил надежду, что Хильда встретит в эмиграции Янку, может, даже будет жить вблизи нее, они подружатся, и таким тайным и удивительным образом все они остались бы связаны. Сколь ни смелы и безрассудны были эти мечтания, они оживили душу отца, и он поговорил с матерью.
Несколько дней спустя в квартиру пришла дружелюбная, решительная полная женщина. Мать выпила с ней кофе, они тихо разговаривали друг с другом, а когда мальчик вошел в комнату, женщина улыбнулась ему, будто давным-давно его знала, пожала руку и все время смотрела на него. Мальчик даже решил, что она, верно, какая-то дальняя родственница. Мать говорила намеками, женщины кивали друг другу, вздыхали, принимались вспоминать прежние времена, но это ничего не говорило мальчику. Прежде — это было время еще до немцев. Прежде — это когда у отца еще росли усы, женщины носили короткие платья и белые чулки, стрижки под мальчика, тогда еще была холодная зима и снег доставал мальчику до пояса. А до этого времени была мировая война и тяжелые ведра с мармеладом, которые отец помог матери отнести домой. Тогда-то они и познакомились.
Мальчик хотел выйти из комнаты, но мать сказала ему со стыдливой и плутоватой улыбкой, будто поверяя недозволенную тайну:
— Это повитуха, которая помогла тебе увидеть свет.
Мальчик растерянно посмотрел на женщину, улыбнулся и, не зная, что ответить, поднялся со стула. Повитуха обратилась к нему:
— Я рада, что вы стали таким крепким молодым человеком.
Мальчик смутился и вышел из комнаты.
Акушерка считала себя обязанной матери. Поэтому она сразу откликнулась на ее просьбу. В родильном доме, где появился мальчик и где мать лежала какое-то время из-за осложнений после родов, сестрой милосердия в отделении, где лежала мать, тогда работала дочь акушерки. Она была молода и неопытна. Однажды в воскресенье после обеда молодая сестра вошла в комнату матери, положила на столик медикаменты и спросила, как больная себя чувствует.
— Хорошо, — ответила мать. — Но я вас совсем не вижу, сестра. Разве уже стемнело?
Это было на сретенье, в феврале, темнело рано. Но в тот день светило солнце, а снег на сучьях и ветвях деревьев за окном делал комнату матери еще светлее и уютнее. Молодая сестра позвала врача, он обратился к заведующему, заведующий позвонил шефу — произошла ошибка, результат обследований пропал или остался незамеченным, и матери грозила опасность. Началось отравление: почки не справлялись. Речь шла о жизни и смерти, дорога была каждая минута. Мать спасли, но дело имело свои последствия для сестры, затерявшей анализ. С тех пор у акушерки было чувство вины перед матерью.
Однажды после обеда мальчика отослали в кино. Хильда лежала в кровати, она плохо себя чувствовала. Отец строгал лучины маленьким острым ножичком. И в таком количестве, что их хватило бы семье на многие недели. В уголке рядом со скамеечкой для ног, на которую по неписаному закону садился тот, кто щепил чурочки, стояла бутылка керосина, хотя в семье пользовались спиртовкой. С конфорки сняли все кружки, вплоть до самого большого, и на плиту водрузили огромный котел с водой. Взметнулся огонь в дровах, в топку подбросили угля, и в маленькой кухне все поплыло от жара. Мальчик попрощался, даже не задав вопроса, в какой связи находится эта озабоченная суета с болезнью Хильды.
В заглавии фильма стояло только женское имя, но подзаголовок гласил, что здесь представлена трагическая судьба певицы и что дети на фильм не допускаются. Деньги на карманные расходы мать сунула ему щедрой рукой, и он купил себе место подороже. Но фильм, как скоро выяснилось, явился для него полным разочарованием. Он ничего общего не имел с судьбой книжной певицы. Речь шла о современной певице в роли Тоски, которая отдалась шефу полиции Скарпии, потому что этот подлец обещал в награду за ночь любви сохранить жизнь ее приговоренному к смерти возлюбленному, расстреляв его холостыми патронами. А на самом деле его расстреливают по-настоящему. Певица же сразу после представления уезжает в Скалистые горы, ибо только она может распутать интригу, в результате которой ее брат попал под подозрение в гнусном преступлении. И влюбляется там ни в кого иного, как в шерифа, который возглавляет охоту за ее невинным братом. Он применяет тот же трюк, что и подлец Скарпиа, так что в конце концов ничего не подозревающая певица приводит своего брата прямо в руки шерифа и тот надевает ему наручники. Зрители с волнением смотрели фильм. Сюжет захватил их, особенно взволновала музыка Пуччини. Но больше всего тронула старая индейская песня, которая раздавалась ночью на берегу озера. Мальчик даже забыл про вяленые бананы, которые купил по дороге в кино. Он втайне благодарил родителей, что они дали ему возможность получить такое удовольствие, да еще место второго разряда.
Когда мальчик вернулся домой, там ничего не изменилось. На пылающей плите все еще стоял огромный котел, все еще подкладывали дрова и уголь, занавеси были опущены, на окне висела даже штора затемнения времен сентябрьского кризиса. Вместо того чтобы открыть окна и выпустить жар, мать колола лед на маленькие кусочки, отец орудовал у открытой топки, а когда мальчик протянул ему руку поздороваться, он извинился и дал ему пожать свой локоть. В движениях его чувствовалось беспокойство. Мальчик втянул ноздрями воздух кухни, пахло керосином. Гора лучинок не уменьшилась.
— Знаешь что, — обратился к нему отец, — сходи-ка еще раз в кино, здесь все не скоро кончится.
На буфете лежали деньги, мальчик легко подсчитал, что на них он сможет купить себе еще полфунта вяленых бананов, и быстренько закрыл за собой дверь. Его тревожила эта молчаливая суета и беготня. Голос акушерки из спальни звучал нарочито беззаботно, а у матери бегали глаза, будто у нее собираются что-то украсть и она следит за всеми. Когда мальчик вышел из квартиры, он услышал, как отец запер за ним дверь.
В фильме действие происходило на Кёльнском карнавале. Два немецких комика, наследники еврейских комиков, выходили и шутили на кёльнском диалекте. Один был большой и толстый, а другой худенький и маленький. Маленький играл роль ловеласа и все время подстраивал розыгрыши, в которые попадал большой. Тот также пользовался успехом у женщин. Публике нравилась их манера обращаться с «бабьем», как называли в фильме женщин, и оставлять их с носом, отделываясь пустыми обещаниями. Малыш говорил на забавном кёльнском диалекте, блистая отвагой, удалью и пылом в лучших традициях немецких офицеров, которыми все здесь восхищались. Особенно удавалось ему игриво произнести «милая фройляйн», слегка склонившись для приветствия. Он сразу стал кумиром всех мужчин маленького роста в публике. Таким хотелось быть. Эдаким сочетанием молодцеватости, выправки, шика и безукоризненной стрелки брюк. Так мечтал обращаться с «бабьем» каждый. Всем хотелось овладеть этим новым немецким тоном и, будучи маленьким человеком из народа, принадлежать к кругам, которые столь неподражаемо могли выговаривать «милая фройляйн». Самая веселая сценка разыгрывалась в отеле с мальчиками-посыльными и телефонами на столиках. Пятеро господ танцевали, обвязав шарфами животы и отпуская балаганные шутки. Паясничая и кривляясь, они передразнивали дамский кордебалет, что им, однако, плохо удавалось. Зрители выходили из кино довольные и мечтали так же провести три отличных дня на Кёльнском карнавале. С тех пор как они присоединились к рейху, все стало возможным. Стоило только получить отпуск и иметь достаточно денег, а главное — все сделать тайком от жены. Зрители тут же с удовольствием сели бы в поезд и поехали на Рейн только ради того, чтобы, обнявшись, раскачиваться всем вместе, распевая «Если б рейнская вода стала золотым вином…». Кто-то сказал:
— Вот когда бы мы по-настоящему развернулись, дорогой Джолли.
И другой подхватил:
— Уж это точно! Ведь теперь от Рейна до венгерской границы протянулся единый рейх, от молодого южного вина до северного цельского, от Гельголанда до Тироля, — вот уж истинная радость, настоящее счастье — принадлежать к такому рейху!
Дома уже было все спокойно. От плиты, правда, еще исходил жар, но туда больше не подкладывали ни дрова, ни уголь. Мать хлопотала в спальне и разговаривала с Хильдой. Повитухи в квартире уже не было, и мальчик спросил, как здоровье Хильды и что с ней вообще происходит. Мать ответила, все в порядке, ей лучше. Женские делишки, добавила она и опять вышла из кухни. Отец отмывал горячей водой руки, лицо и грудь. Он в немой сосредоточенности тер себя, два раза выплеснул воду и налил новую, горячую, попросил свежее полотенце и долго и тщательно вытирался насухо. Мальчик рассказывал содержание фильмов, даже пропел ту мелодию на берегу озера и предложил отцу вяленые бананы. Отец отказался. А когда мальчик запустил зубы в сплюснутую светло-коричневую фруктовую трубочку, отец резко отвернулся и его вырвало прямо в ведро. Прежде чем мальчик успел спросить, что случилось, отец уже выскочил с ведром из квартиры.
Мальчик спал на диване Хильды, отец в кровати мальчика, мать лежала рядом с Хильдой в кровати отца. Погасили свет. Мальчику показалось, что все измучены, будто после беспримерного усилия, и он тут же провалился в глубокий сон. Два раза кино, думал он, плюс вяленые бананы — удачный денек.
А что это за женские делишки? Все, что касалось низа живота, было женскими делишками. Об этом вслух не говорили. Надо посмотреть в толстой книге «Женщина — помощник врача», а может, и не стоит. Раньше он задал бы этот вопрос господину Нечасеку, но тот выехал из Хильдиной комнаты. Господин Нечасек получил работу и теперь появлялся редко. Мальчик почти не вспоминал о нем. Наступили другие времена. А что господин Нечасек спрашивал об Эрихе, мальчик так никому и не сказал. Он никогда не пытался узнать, существовала ли какая-то связь между гибелью Эриха на границе и тем вопросом в «Скальном гроте». Да и кто смог бы на это ответить? Он старался все забыть.
Было решено, что Хильда неделю проведет в постели, а мальчик поухаживает за ней. На третий день, а выдался он на редкость ясным, солнечным и теплым для ноября, мальчик опять захотел подняться на чердак и восполнить то, что какое-то время назад окончилось из-за Марихен так позорно. И вдруг испугался, что совершенно позабыл убрать следы того случая. Он зашел в спальню, зажав в руке ключ от чердака, и спросил Хильду, понадобится ли ей в следующие два-три часа его помощь. Хильда увидела ключ от чердака в руке мальчика, поблагодарила его и спросила как бы между прочим, не собирается ли он подняться на чердак. И мальчик так же небрежно ответил, да, мол, собирается. Продолжая в том же тоне, она поинтересовалась, не поднимался ли он недавно на чердак, и он подтвердил, с такой миной, будто с трудом это припоминает. А не он ли оставил там некое свинство? Да, и сожалеет, что забыл за собой убрать. И он рассказал, как это случилось.
Хильда бессильно откинулась на подушки, закрыв глаза, пролежала какое-то время без движения, а потом приказала: