Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Место, куда я вернусь - Роберт Пенн Уоррен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— В тот первый вечер, когда я шел за вами по улице и вы услышали мои шаги, это мог быть вовсе не я, а кто-нибудь похуже, — заметил я. — Тогда вы могли бы ткнуть своей тростью ему в живот, и ваши занятия фехтованием оказались бы не совсем лишенными практического смысла.

— Вполне возможно, что все на свете лишено практического смысла, — ответил он.

И тут я вдруг заметил, что он даже не смотрит на меня. Его взгляд был устремлен на раскаленные угли в камине.

За время своего знакомства с доктором Штальманом я заметил, что ироническая усмешка появляется у него на губах все чаще. Иронией начали окрашиваться и проявления его обычной доброты, и, хотя я не мог бы сказать, что эта ирония относилась ко мне, она меня почему-то беспокоила. Он стал засиживаться допоздна по вечерам. Несколько раз, спустившись в зал рано утром, еще до того, как появлялся Ганс, я обнаруживал на полу около одного из кожаных кресел, стоявших перед камином, бутылку из-под коньяка и стакан — обыкновенный стакан, а не старомодный бокал, из которого он обычно выпивал несколько глотков после обеда (обычай, который я прежде видел только в фильмах из великосветской жизни, точно так же, как никогда даже не слыхал и о коньяке — во всяком случае, такой марки — до тех пор, пока он меня им не угостил).

Иногда я находил на полу и вчерашнюю газету, а пару раз — атлас Европы. Я пришел к выводу, что перемена в докторе Штальмане как-то связана с войной. Но на эту тему он со мной никогда не разговаривал.

Никогда — до 5 мая 1942 года. Я помню эту дату потому, что это было накануне падения Коррехидора[3].

В тот вечер, в четверг, он пригласил меня поужинать с ним. Впервые за все это время я получил такое приглашение в самую последнюю минуту. Дело шло к вечеру, и я занимался у себя в комнате, когда он постучал в дверь. Он надеется, сказал он, что у меня нет никаких других планов, и просит меня поужинать с ним.

Я сказал, что никаких планов у меня нет, — это была ложь, но не такая уж существенная.

Потом я не видел доктора Штальмана до семи часов — в это время он в те дни, когда я бывал его гостем, обычно предлагал мне выпить перед ужином. Радушно встретив меня, он налил мне шотландского виски с содовой. Выглядел он, как обычно, спокойным и благодушным. Это впечатление оставалось неизменным и на всем протяжении ужина. Мы сидели на одном конце огромного стола, а дальше целые акры красного дерева поблескивали при свете свечей в двух массивных серебряных подсвечниках.

Я не могу припомнить, о чем мы беседовали до той минуты, когда он, с критическим выражением лица попробовав шницель из телятины на немецкий манер и решив, что он вполне приличен, отпил глоток великолепного «Шлосс-Йоханнисберга» и повернулся ко мне.

— Желудок — самый лучший патриот, — сказал он.

— Да, наверное, — согласился я довольно равнодушно.

— Во всяком случае, самый безобидный, — сказал он, и я снова заметил у него на губах эту легкую ироническую усмешку.

Потом, уже не ироническим, а задушевным тоном, на который он был способен и который иногда входил в противоречие с возвышенным стилем его речи, проявлявшимся не столько в выборе слов, сколько в ритме и построении фраз, он сказал:

— Боюсь, что во время таких ужинов, которые вы любезно разделяете со мной, я не проявляю достаточного уважения к вашим патриотическим чувствам — в гастрономическом смысле. Но, видите ли, все, что Эмма умеет, — это дать мне почувствовать вкус старой доброй Германии.

Я пробормотал что-то вежливое.

— Но ведь вы, — сказал он, — наверное, иногда чувствуете себя здесь — опять-таки в гастрономическом смысле — чужим в чуждой вам стране?

Я хотел было сказать, что ничего такого не чувствую. Но тут, еще ощущая во рту вкус шницеля из телятины, вдруг с поразительной яркостью представил себе алабамскую капусту и кукурузные лепешки, жареный бекон и овсянку, патоку из сорго и вареные черные бобы. И в эту минуту, видя перед собой огромное пространство поблескивающего красного дерева, величественные серебряные подсвечники, а за ними — две белые статуи в полумраке и огромные пальмовые листья в еще более темной оранжерее, неподвижные, словно во сне, — я испытал страстное желание снова отведать алабамскую капусту и кукурузные лепешки — ощупать их, почувствовать их вкус, запах.

До меня снова донесся, словно издалека, голос доктора Штальмана:

— Какие блюда были обычными для вас в детстве?

Я услышал свой собственный голос:

— Свиной желудок, сваренный с зеленью, и кукурузный хлеб, и вареные черные бобы, и патока из сорго.

Этот голос тоже доносился как будто издалека, и прозвучал он глухо, словно от горя или от злости.

И потом:

— Пища бедных.

И потом:

— Не всегда было и это.

Я слышал свое тяжелое дыхание. Пронизывающий взгляд доктора Штальмана был устремлен на меня, но на губах у него не было иронической усмешки.

— Послушайте, — сказал я. — Мы были бедны. Беднее бедного. Мой отец, красавец и неграмотный дурень в комбинезоне, которому хотелось чего-то такого, чего он не мог получить в округе Клаксфорд, штат Алабама, да и во всем мире, спился и умер пьяным — упал с повозки посреди ночи, когда встал на передке, чтобы помочиться на круп мула. На следующее утро его нашли на дороге. Он так и держался за свой член.

Доктор Штальман все еще смотрел на меня, выражение его лица не изменилось. Наступила долгая пауза, потом он сказал очень мягко:

— Может быть, вы расскажете что-нибудь еще?

При этих словах меня охватила ярость. К моему собственному удивлению, мне захотелось крикнуть ему в лицо: «Почти три года прошло, а вы ни разу ничего не спросили про меня! Разве что как меня зовут!»

Но я сказал только:

— Нет. Мне нечего рассказывать. Мы были бедны, как черномазые. И ели то, что едят черномазые.

— Черномазые… — повторил он задумчиво.

Я покраснел от стыда из-за того, что употребил это слово. Я знал, что сделал это от злости.

И из самоутверждения.

В чем бы там мне ни хотелось самоутвердиться.

Доктор Штальман снова принялся есть, очень медленно. Когда с ужином было покончено, Ганс убрал тарелки, подал десерт, потом опять появился с ведерком для льда, которое поставил на подставку слева от доктора Штальмана. Из ведерка торчала бутылка шампанского.

Доктор Штальман откупорил бутылку и самым простым, непосредственным тоном произнес, повернувшись ко мне:

— Я пригласил вас сегодня, чтобы вместе с вами кое-что отпраздновать. Нечто вроде церемонии посвящения. Да, именно так. Видите ли, сегодня утром я принес присягу и стал американским гражданином.

— Ну что ж, — сказал я, — надеюсь только, что не гражданином округа Клаксфорд, штат Алабама.

Он осторожно наливал вино и, казалось, был целиком поглощен этим занятием. Потом, не поднимая глаз, сказал:

— Нет, не округа Клаксфорд, штат Алабама, где родились вы, — хотя я был бы рад разделить с вами эту честь, — а другой новой родины, несколько более…

Тут он поднял глаза и протянул мне бокал с бледно-янтарной жидкостью, на поверхности которой кружились и сверкали при свете свечей мириады пузырьков.

— Родины, несколько более… — повторил он и умолк, глядя на меня. Потом добавил: — Скажем, абстрактной.

— Вы имеете в виду Америку?

— Да, — ответил он, поднимая свой бокал. — И давайте выпьем за нее — и за то, чтобы я оказался ее достоин.

Мы выпили.

— А теперь, — сказал он, пристально глядя мне в лицо и поднимая бокал, — выпьем за округ Клаксфорд, штат Алабама.

— Господи Боже! — воскликнул я.

— А почему бы и нет? Я не сомневаюсь, что во время вашей войны — в прошлом веке, во время Гражданской войны, — люди за него умирали.

— Бедняги, — сказал я и выпил.

Мы в молчании принялись за линцский торт. Пламя свечей отражалось в красном дереве, белый мрамор Венеры и Дискобола приглушенно мерцал в полумраке. В конце концов доктор Штальман сказал:

— Я стараюсь стать достойным своего нового положения. Возможно, вы сможете мне помочь. Взять меня за руку, словно маленького ребенка, и научить тому невинному простодушию, которое для этого требуется.

— Я сам ему не очень-то обучен, — ответил я. — В округе Клаксфорд этому не научишься.

— Смотрите-ка, — сказал он, кивнув в сторону камина. — Ганс уже принес кофе.

Что, если бы я выпил с ним чашку кофе, потом традиционную рюмку коньяка, а потом сказал бы, что мне надо работать, извинился и ушел бы, как делал иногда в такие вечера, когда был его гостем? Может быть, тогда он сел бы, как обычно, за работу или отправился бы на вечернюю прогулку, а потом, как обычно, улегся бы спать.

Но я не ушел.

Он долго сидел молча, держа рюмку обеими руками, время от времени вдыхая аромат напитка и лишь изредка поднося ее к губам. Наконец, налив себе еще, он начал свой рассказ — медленно, почти шепотом, словно размышлял вслух, ни к кому не обращаясь, и взгляд его поверх рюмки был устремлен в глубину холодного, тщательно вычищенного на лето, камина, где на решетке из полированной бронзы были симметрично уложены три березовых полена.

Его предками по отцовской линии были несколько поколений лютеранских священников и теологов, ничем особым не прославившихся. Но отец его четырежды нарушил семейную традицию: стал не теологом, а ученым (химиком), отличился на войне (под Седаном), нажил большое состояние (внеся кое-какие усовершенствования в выплавку железа из руды) и женился на светской даме, красивой, умной и аристократического происхождения.

— А я, — сказал доктор Штальман, — был единственным ребенком этой супружеской пары, олицетворявшей все самое прекрасное в том мире и в те времена. Они всей душой любили меня. Ухаживали за мной, как за хрупкой орхидеей. Специальные учителя английского и древнегреческого. Лучшие преподаватели танцев, лучшие тренеры по фехтованию, лучшие проводники и инструкторы по альпинизму. Всегда перед глазами — самые высокие примеры. Сдержанные похвалы. Я был звездой своей гимназии, прекраснейшим плодом нашей культуры. Так уж было мне на роду написано.

Он вдруг встал, взял бутылку и не спеша налил себе еще коньяку. Стоя с рюмкой в одной руке и бутылкой в другой, он посмотрел на меня.

— О да! — сказал он. — Мы верили в культуру! В высокую миссию Германии. И я в это верил. Конечно, по молодости лет, с легким розовато-социалистическим налетом. Это была…

Он снова поднял рюмку, но не понюхал, а сделал большой глоток.

— Это была прекрасная мечта.

Он поставил бутылку на столик и стоял, пристально глядя на меня сверху вниз.

— Знаете, где ко мне пришло пробуждение? — спросил он таким тоном, как будто был чем-то рассержен.

— Нет, — ответил я.

— На бойне, — сказал он.

— Где-где?

— На Сомме.

Он очень медленно снова уселся в кресло. Меня поразила странная скованность этого движения — он как будто мгновенно постарел. На висках у него блестели капельки пота.

— Но все же… — начал он и остановился.

Я молча ждал.

— Но все же человеку нужна какая-то мечта, — сказал он. — Без нее жить невозможно. Даже если это на худой конец мечта о том, чтобы жить, не имея мечты.

Он откинулся на спинку кресла, глядя в потолок.

— Поэтому я выдумал себе другую мечту, — сказал он наконец.

Я молча ждал.

— Я стал мечтать о таком мире, в котором не было бы наций, — звучал его размеренный голос. — О залитом солнцем луге вне времени и пространства, вроде того, какой видел Данте, — где сидят и беседуют поэты, философы и мудрецы и куда мы, простые смертные, могли бы приходить, чтобы выразить им свое почтение и послушать их. Мы могли бы даже, в виде особой милости, рассказывать другим кое-что из того, что слышали. Чтобы и другие могли туда прийти. Как Civitas Dei, Царствие Божье, для христианина освещает небесным светом земные города, так imperium intellectūs, царство интеллекта, способно осветить и оживить мир нашей блуждающей в потемках плоти и ее низменных органов. Так — imperium intellectūs — назвал я этот мир, куда могли бы войти даже самые смиренные, если бы…

«Imperium intellectūs» — эти слова поразили меня. Я уже не видел говорящего, я даже перестал вслушиваться в то, что он говорит, лишь смутно воспринимая размеренный ритм его голоса: у меня в ушах звучали эти слова, словно медленные, властные удары огромного колокола, и неистовая радость охватила все мое существо.

Невозможно иначе назвать то, что со мной происходило. Словно нечто такое, что я лишь смутно ощутил, когда почти тридцать месяцев назад впервые вошел в этот дом, внезапно ослепительным видением встало у меня перед глазами, и все долгие печальные блуждания моей прежней жизни — затаенная злоба, бесцельный одуряющий труд, недовольство собой, грубые и жестокие забавы с чернокожими малолетками позади железнодорожного депо, и туманно-многозначительные минуты всепоглощающей нежности с Дофиной Финкель в ее душистой постели после совместного корпения над тонкостями марксизма, и устремленный вперед слепой порыв сильного тела, получившего точный пас, и ироническая нотка в одобрительных криках болельщиков, и голос Розеллы Хардкасл, зовущей меня в тот июньский вечер, когда она выбежала за мной из дверей спортзала, и ночные грезы, онанизм и обидный хохот школьников много лет назад, — все это, как рассыпанные на листе бумаги железные опилки, вдруг выстраивающиеся вдоль силовых линий, когда снизу к бумаге подносят магнит, мгновенно сложилось в полную глубокого значения картину, указывающую путь к спасению — к истинному смыслу жизни. У меня в буквальном смысле перехватило дыхание.

В эту минуту я понял то, о чем рассказывают святые: есть такие вещи, от лицезрения которых можно ослепнуть.

Я даже не видел, как доктор Штальман снова встал с кресла. Я очнулся, лишь когда он уже стоял перед камином на фоне огромного зеркала, резных украшений из золотистого дуба и мейсенских пастушек, серебряных кубков и статуэток, заполнявших полочки и ниши.

— А потом… — произнес он. — Потом… И из этого провонявшего кислым пивом Мюнхена! Напомнить мне, что я — не что иное, как часть этого мира плоти и ее низменных органов! Что я всего лишь смертный. И к тому же — немец!

Он вдруг отошел от камина, большими шагами прошел мимо меня, и я еще даже не успел повернуть головы, когда услышал его повелительный голос:

— Подойдите сюда!

Он стоял у той стены, которая была увешана фотографиями.

— Подойдите сюда, пожалуйста, — повторил он уже своим обычным вежливым тоном.

Когда я подошел, он ткнул пальцем в портрет темноволосой красавицы в боа из перьев.

— Это моя мать, — сказал он.

Потом указал на одну из фотографий своей жены:

— Это когда мы только что поженились.

На фотографии была молодая женщина с широко открытыми, полными любви глазами и нежным лицом, увенчанным светлыми косами.

— Посмотрите внимательно, — приказал он, — и скажите, которая из них — la belle juive? — И повторил, словно выплюнув эти слова: — Die schöne Jüdin — прекрасная еврейка?

Вероятно, я машинально взглянул на его лицо, потому что он вдруг сорвал пенсне и слегка повернул голову, чтобы мне был виден его профиль с крупным орлиным носом.

— Да, посмотрите на меня! — сказал он.

И добавил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад