В другой момент Алешина демагогия меня бы позабавила, можно было бы посмеяться от души над этой словесно-моралистической эквилибристикой, но теперь я с ужасом осознаю дьявольскую разницу между моей честной и убийственной глупостью и тем высшим донжуанским пилотажем, которым владеет брат. Подруга Таня имела у него место со школьных лет, задолго до того, как он встретил свою жену Лену, так что под определенным углом зрения он именно Тане изменил с Леной, но подругу не оставил и после того, как сам женился, а она обзавелась своей семьей. Не пересекать этих двух женщин друг с дружкой стоит Алеше больших усилий, это предмет постоянной заботы и ответственности. Лицо женского пола, знакомое с Леной, автоматически исключается из кандидаток на его мужское внимание. Это делает моего братца представителем редчайшего и поистине нравственного одного процента мужчин — в противовес тем грязным тридцати трем процентам, которые вступают в сексуальный контакт с подругами жен (самый легкий путь в этой области), а также тем трусливым шестидесяти шести процентам, что смотрят на этих подруг, да хотя бы на одну, с вожделением, прелюбодействуя в воображении, «в сердце своем», что, согласно самым авторитетным источникам (Матф., 4, 28), неумолимо ведет в геенну огненную.
— Ты пойми, это три большие разницы. Лена — жена, данная мне некоей высшей силой, чтобы я постоянно старался этой уникальной женщине соответствовать, тянулся куда-то ввысь. Танька — настоящий друг, она всегда принимает меня таким, каков я есть, и это тоже необходимо, чтобы не сорваться, как психологическая страховка она незаменима. Ну, а, к примеру, только что покинувшая нас Марина — идеальный секс-партнер, на данный момент. Три функционально разные позиции.
Тут этот экономист-кибернетик невзначай залезает в нашу лингвистическую терминологию, и будь я не в таком отчаянии, то мог бы разговор поддержать, углядев здесь принцип позиционного чередования и дополнительной дистрибуции. Но, когда рушится жизнь, теоретические рассуждения мало утешают.
— Все равно держись, есть еще надежда на факторы, которые мы не в состоянии принять в расчет.
Эти слова он произносит, уже надев свою нежно-зеленую курточку и клетчатую английскую кепку с полосками трех цветов, гармонично взаимодействующими на светло-коричневом фоне. У меня есть почти такая же, но только фон у нее темный и пасмурно-тревожный.
Кто вам сказал, что язык всегда прав? Язык врет, как все мы, врет и не краснеет, сохраняя розовую видимость невинности. Взять хотя бы его циничную склонность обозначать одним и тем же словом вещи не только разные, но прямо-таки противоположные. «Жизнью» у него называется и все сущее, вечное, и коротенькое бренное существование, для каждого из нас единственное и одинокое. В интересах ясности в дальнейшем «действительность, бытие» обозначаю как Жизнь (с большой буквы), а свою собственную маленькую жизнь пишу с буквы малой. Рекомендую и другим поступить так же. Только вот у немцев возникнут проблемы в связи с их странной склонностью возвеличивать прописными буквами любое существительное. Может быть, им стоит прибегнуть к различию родов и артиклей: все сущее по-прежнему называть «дас Лебен», а отдельную жизнишку именовать с женским артиклем: «ди Лебен» — как женщину, что приходит и уходит?
Вот оно, письмо. С этой убийственной формулировкой: «Я могла бы еще переступить через свою гордость, попытаться тащить на себе вас обоих. Но мне может просто не хватить сил, и поэтому я выбираю ребенка, который имеет на меня большее право».
Сколько же лет я его не перечитывал — лучше не считать! «Беду бедой лишь можно одолеть, а боль большую — только большей болью» — эти строки малоизвестного стихотворца в мою картотеку попали ввиду повышенного скопления в них губных и плавных согласных, а теперь вспоминаю их по причине скопления в моей жизни одно-природных бед и болей, ставших уже не случайными недоразумениями, а слагаемыми судьбы.
Нет, ну к тебе-то, конечно, никаких претензий…
IX
Знаешь, «тильда» — это название значка, при помощи которого в словарях повторяется слово или основа слова, для экономии места. Ну, например, пишется: «человек», а потом: «молодой ~», что означает «молодой человек». В своем дневнике тех лет я, играючи, именно таким способом обозначал Тильду — поскольку «Т.» вызывало бы нежелательные ассоциации с некоторыми Танями студенческих лет, а «~» — такой симпатичный иероглиф, намекающий на изгибы горизонтально расположенного женского тела. Не знал я тогда, какую неожиданную горькую правду несет в себе данный графический символ.
Оказалось, что Тильда была моей основой, что без нее я — маленький и беспомощный суффикс, что вовсе я не ум||ный, а разве что «~ный»: ни с одной большой мыслью не могу справиться самостоятельно, хожу вокруг да около, обещаю сам себе перевернуть науку, а точки опоры нет как нет.
С чисто внешней стороны все выглядело более или менее пристойно: после аспирантуры и защиты нашлось для меня местечко в Институте речи — обшарпанный стол со скрипучим стулом, на котором я сиживал два раза в неделю. Через пару месяцев, впрочем, у этой служебной и, по совести, давно подлежащей списанию мебели обнаружилась более законная хозяйка — вернувшаяся после годового пребывания в Польше энергичная докторица наших наук, молодая относительно своей научной степени, но почти годящаяся мне в матери — полноватая, с победительным блеском в глазах и с совершенно не академическим вырезом темно-зеленого платья на груди. Туда и угодил при нашей с ней первой встрече мой неискушенный взгляд. Надо сказать, что, тоскуя по Тильде, я сделался в то время своего рода анти-Гумбертом: молодежь, все эти нераспустившиеся бутончики, да и ровесницы мои меня не интересовали, тянуло спрятаться в мягкое-женское, и вот возможность, казалось бы, представилась.
Когда я наутро — не на следующее, а только через несколько утр — в ясном и неподкупном свете разглядел свою избранницу, то увидел вдруг, что мягкость и круглость были весьма обманчивы: жесткие волевые ягодицы лишь слегка выступали над толстыми короткими ногами, а небольшая на поверку грудь явно отставала по размерам от живота, растянутого не столько двукратным деторождением, сколько простым обжорством. Нет, я не против наличия у женщины животика и вообще по идейным взглядам близок к Рубенсу и Кустодиеву, но животик животику рознь. Если Тильда меня в нем как бы донашивала, то эта дама могла запросто меня усвоить и переварить, превратив — понятно во что. Угодив надолго в унизительную зависимость от старшей коллеги — и в морально-энергетическом, и в профессионально-деловом смыслах, я только волей случая выбрался на свободу…
Да зачем я вообще тебе это рассказываю? Ты меня, пожалуйста, прерывай в таких случаях. На уровне сознательном я понимаю, что отнюдь не все про себя надо сообщать — даже самому близкому человеку, что автобиографический мусор надлежит уносить с собою в могилу — прах к праху. Но в подсознании, где-то между печенкой и желудком, сидит в каждом из нас самовлюбленный эгоцентрик, не различающий в себе верхнюю и нижнюю половину души, не умеющий отделить свое индивидуальное от стадного (пусть интеллигентно-стадного) и готовый круглые сутки повествовать о том заурядном недоразумении, каким является его бессюжетная жизнь с ее повседневными, не имеющими никакого символического смысла подробностями.
…а все потому, что я андрофоб и филогин. Непонятно? Ну, женщинам я всегда отдаю предпочтение перед мужчинами. Когда сижу в метро на боковом месте, мне небезразлично, кто займет соседнюю позицию: если собрат по полу — вижу в этом дурное предзнаменование, а если женщина, независимо от возраста, образования и национальности, — настроение на какую-то десятую градуса поднимается. Идеи в этом нет у меня никакой, это чисто подсознательное, природное свойство. Я по крайней мере отдаю себе в нем отчет и стараюсь урезонивать себя от дискриминационных по отношению к мужчинам поступков. По-английски и по-немецки существует понятие «сексизм», то есть ущемление человеческих прав по половому признаку. Слово это применяется, естественно к тем убежденным мужланам, которые женщин считают неполноценными существами и потому их угнетают. Но я не раз наблюдал в своем отечестве и иной тип сексизма: когда мужик, занимающий определенную социальную позицию, старается окружать себя только бабами, с наглым цинизмом продвигает их наверх, а мужчин на дух не переносит. И дело даже не в сексе: так чаще всего ведут себя мужики стареющие, климактерические, которым не столько интим потребен, сколько беспринципное раболепие. Я недаром сказал: бабами (а не: женщинами) себя окружают, поскольку для меня «баба» — существительное общего рода, бабой вполне может быть и обладатель двух точек с запятой. Ну, есть такая эпиграмма у Пушкина, да, да: то самое он так назвал. Ты меня с мысли сбила… Была мысль все-таки у меня… Короче, я так скажу: атмосфера бабства создается представителями обоих полов, когда они живут не сутью своего дела, а всякими там оттенками амбиций и обид, всеми этими «казала — мазала»… Увы, жаждущий вечной женственности довольно часто сталкивается с вечным бабством.
Жизнь тогда была еще впереди, а без этой, единственной и теперь недоступной женщины она казалась немыслимой. Я только-только начал понимать вкус в них обеих. Мечты о Тильде меня не оставляли: ведь я столько пропустил в ней, столького не успел коснуться языком. Мои фантазии поначалу питались моей же самонадеянностью: мол, в конце концов она ко мне вернется, а потом стали приобретать ретроспективный характер, то есть я участвовал в них не в качестве себя нынешнего, а в роли худого нервного юноши первой половины семидесятых годов. Сначала в этом был оттенок ужаса: что я делаю, ведь чуда нет возврата! А потом, когда накопилась тяжесть лет, понял, почувствовал, что с определенного момента страстное воспоминание становится основной формой любовного переживания.
Междунамие (междунимие) — субстанция вполне материальная. Она рождается, живет и умирает, причем эти три фазы отнюдь не совпадают с этапами существования партнеров по близости. Может быть, и после смерти двух людей их междунимие продолжает жить, — этот вопрос для меня остается открытым. Но в чем я уверен, так это в том, что междунамие (междунимие) — единица человечности, равноценная отдельной личности. Поэтому, говоря, о человечестве, стоит включать в него не только совокупность индивидуумов, но и всю сумму существующих междунамий (междунимий). Хотя они, как говорится, есть не просят, а также не требуют жилплощади и не участвуют в выборах.
Если бы я начинал свою жизнь с начала, то попробовал бы, наверное, не идти против природы и не строить с людьми междунамия в тех случаях, когда это не получает утверждения в той высокой инстанции, о существовании которой мы так много говорим, читаем и спорим, — вместо того, чтобы выполнять ее указания и не превышать своей земной компетенции. Хотя… Возможности сознательного регулирования здесь невелики.
Наше с Тильдой междунамие еще находилось в очень начальной стадии формирования и подверглось жесткому уничтожению. Не знаю даже, с чем это сравнить — с выкидышем или абортом. Анализировать бесполезно, поскольку вторичное зачатие такой близости невозможно, шанс на нее дается лишь однажды.
X
Как это ни странно, наступающая старость несет с собой целый ряд преимуществ и привилегий. Вот одна из них. Слабеющая память, наткнувшись на неприятный эпизод из минувшего, тут же наводит на него темно-серое табло:
Сохранить
Открыть
Закрыть
Забыть
И мышка услужливо виляет хвостиком в сторону последней команды. Тусклые дни и целые пустые, холостые годы моментально улетучиваются.
А милое сердцу подпадает под следующие категории:
Сохранить как…
Сохранить все
Сохранить всё — и не как прошлое, а как настоящее.
Вот идет по московской земле самый мой любимый год — тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Все складывается как нельзя удачнее. Високосная зима на один день длиннее, и на самом ее финише, двадцать девятого февраля, после трех месяцев, проведенных без единого чиха, я успеваю поймать простуду, полноценную — на тридцать девять градусов. Среда в ту пору — мой присутственный день в институте, там еще не погасла борьба за дисциплину: совсем недавно Андропов помер, а дело его живет, имея шанс недели на три пережить его же бренное тело. Нужен на всякий случай бюллетень, и я, поглядев на градусник, с полным моральным правом решаю вызвать врача на дом. В районной поликлинике телефон непробиваемо занят — попробуем воззвать к академической амбулатории? Здесь отвечают, и вполне академично притом: «Врач будет. В течение дня».
День течет, впадает в вечер. Да, это тебе не четвертое управление, а настоящая советская медицина. Теперь, даже если мне выпишут какое-нибудь модное в этом сезоне лекарство (которое через пару-тройку лет признают вредным и снимут с производства), — я просто не успею за ним сходить до закрытия аптеки. Впрочем, вред от выхода из дома в таком состоянии в любом случае превысит весьма сомнительную пользу от антибиотика, «противожизника» — в буквальном переводе с греческого. (Болезнь, немощь провоцируют антизападнические настроения и склонность к славянскому корнесловию. Доживем до старческого маразма — так вообще переобуемся в шишковские «мокроступы».)
Включаю прибор, который по-русски следовало бы назвать «дальновидом» — в здоровом состоянии прибегаю к нему крайне редко. Дистанционного пульта у меня еще нет, для переключения надо было бы вставать с постели, поэтому тупо смотрю одну и ту же программу, пока от безрадостного занятия меня не отрывает звон «дальнозвука» — впрочем, в данном случает звук идет не издали, а буквально с двух шагов, очевидно, из ближайшего автомата:
— Вы какой номер дома назвали?
Голос у заблудившейся врачихи такой двуслойный: сверху — гортанный и нервно-взвинченный, а в глубине — грудной и ровный.
Какой номер я могу назвать кроме своего? Тем не менее начинаю оправдываться… Голос в трубке уже без стервозности обещает: «Ну, тогда буду через пару минут». Надо выйти в холл и встретить. Выбираюсь из-под одеяла. Надеть поверх майки и трусов купальный халат, который давно пора списать на тряпки? Нет, облачаюсь в джинсы и свитер, приобретая вид абсолютно здорового симулянта.
Она, естественно, меня за такого и принимает, когда я отворяю ей дверь, помогаю снять дубленку. Под белым халатом — узкое платье в серо-синюю клетку, из тех, что сейчас продаются в валютных магазинах, как бы престижное, но, по критериям Тильды, слишком стандартное, к тому же с большим процентом синтетики, тело в нем не дышит. Странное, однако, ощущение: почему-то думаю об этом теле не в третьем лице, а как о своем собственном, будто сам я обтянут этой кримпленовой кольчугой и жажду ее сбросить.
Все-таки заходит в ванную вымыть руки — показатель некоторого культурного уровня. Лечение, впрочем, назначает по тривиальному принципу «Что у вас дома из лекарств есть?». Узнав, что ничего, великодушно вынимает какие-то таблетки из своей потертой бордовой сумки, и это требует ответной любезности с моей стороны: «Не хотите ли чаю? Или кофе?».
— А вот и хочу. Тем более, что шофера мне пришлось отпустить, у его матери свадьба.
— Свадьба чья?
— Какой вы непонятливый! Шофер молодой, и мать у него нестарая, выходит замуж.
Глубокие, темно-шоколадного цвета глаза излучают любопытство, изучают меня с абсолютной бесцеремонностью. В кухню она проходит первая, усаживается как у себя дома. Лет ей, думаю, тридцать, от силы тридцать два. Вкуса немного: богатые волосы еле прибраны, в ушах ни к чему не идущая дешевая яшма, да еще не в серебре, а в мельхиоре. Пока варится кофе, разливаю коньяк. Медицина не только не возражает, но даже и нисколечко не удивляется. Я тоже начинаю в нее всматриваться:
— Почему вы такая неспокойная? Есть проблемы?
— А у вас их нет?
Разбежался я ей про свои драмы рассказывать! Нет, здесь задаем вопросы мы — и вопросы точные, прицельные. Минута — и потекли горькие женские жалобы на живущих в Подольске родителей, на избалованного ими и настроенного против матери малолетнего сына, на блудного и безвольного мужа, который то и дело возвращается домой по утрам, проведя ночь даже не с дамой посторонней, а с собутыльниками мужского пола.
— Наверное, он вас просто не ценит.
— Это точно! Это прямо в десятку! Именно не ценит… Налейте еще.
Волшебным словом она явно не злоупотребляет. Хотя, кажется, моя лекарша уже перешла в режим расслабления. Не нахожу ничего лучшего, как взять врача за руку и начать тихо перебирать ее пальчики с неострыми ноготками, малиновый лак на которых уже изрядно пооблупился. Еще глоток коньяка — и ей на кухонной табуретке усидеть уже трудно, да и серо-синяя чешуя ее явно сковывает. Мы перемещаемся в комнату, я помогаю ей освободиться от платья. Она еще успевает отдать последнюю и как бы медицинскую команду: «Лягте на спину».
Самому делать ничего не приходится, а завершается все ее пронзительным рыданием. Потом она вскакивает, скрывается в ванной. Я не знаю, что и думать, поэтому ничего не думаю и не шевелюсь, стараюсь не вспугнуть ароматную теплоту, еще чуть-чуть веющую надо мной.
Засыпаю буквально на минуту, а открыв глаза, вижу ее уже совершенно одетую, собранную, почти куда-то ушедшую. Она наклоняется ко мне — но всего-навсего касается лба губами:
— А температура уже нормальная.
— Новый успех отечественной медицины, — пытаюсь я острить, пока еще избегая личных глагольных форм и местоимений, минуя оппозицию «вы — ты», — может быть, стоит запатентовать такой метод лечения? Диссертацию об этом написать?
— Диссертация у меня уже написана. По андрологии, а если уж совсем точно — об импотенции. Ты с этой точки зрения никакого интереса не представляешь.
Вот так! С ходу — полная фамильярность, да еще мне почему-то ставится в упрек то, что все-таки потенциально заслуживает одобрения!
— Так когда же мы теперь увидимся?
— Выздоравливайте, больной. А там посмотрим. Бюллетень я выписала на неделю. Провожать меня не надо.
Идиот, даже имени не спросил! А, вот круглый штамп на рецепте: «Врач Адельфина Григорьевна Горская». На часах — всего-то без четверти девять, детское время! Ничего, никуда не денется, закрывать бюллетень ей все равно придется!
Наутро я действительно абсолютно здоров. Но тут приходится писать какие-то тезисы к майскому симпозиуму и статью по поводу конференции прошлогодней. Попробовать узнать домашний телефон врача Горской? А вдруг по ее научным критериям случившееся — еще не повод для знакомства? А потом муж там вроде бы не совсем еще отвалился — одним неосторожным звонком все можно испортить… Ладно, доживем до среды!
Девяносто девять процентов мужчин в нашей стране интересуются цветами только в канун восьмого марта. Не вступая с ними в борьбу за банальные, как кумачовые транспаранты, гвоздики и за сомнительной свежести розы, доезжаю на автобусе до Белорусского вокзала, сбоку от которого можно найти ботанические раритеты. То, что я сейчас чувствую, точнее всего можно обозначить синими восклицательными лепестками гиацинтов. С ними и отправляюсь в поликлинику. Пересидев в очереди двух почтенных маразматиков, врываюсь в кабинет и вижу там очень милую спокойную врачиху, ничего, однако, не имеющую общего с так ошеломившей меня на целую неделю нервной Адельфиной. А на дверях-то табличка «Горская» — что же, и здесь не надо верить глазам своим? «Простите, я не ошибся?» — «Не ошиблись. Горская в отпуске, с позавчерашнего дня».
Ну, гиацинтов мне, положим, не жалко и для этой эскулапши (как примерно две трети всех мужчин, испытываю повышенную возбудимость, глядя на женщин в белых — или синонимичных белым — голубых, нежно-зеленых и кремовых — халатах: между прочим, это всякий раз нам привет от Танатоса, передаваемый через Эроса, тут своеобразное мементо мори, но мы об этом не задумываемся), однако Горская-то меня интересует совсем не как врач. Какого черта она отправляется в отпуск в марте? Тоже нашла время! И что мне теперь делать?
А ничего. Не живу еще три с чем-то недели, после чего с волнением заявляюсь в то же медицинское учреждение.
— Горская у нас больше не работает.
— Так почему же мне тогда сказали, что она в отпуске?
— Все правильно: уходя в отпуск, она подала заявление об уходе. А вы, собственно, кто ей?
Хотел сказать: «пациент», но вспомнил тему ее диссертации — нет, это нам не подходит. Слово «друг» теперь все чаще означает «любовник», а самозванцем быть не хочется… Дохожу, однако, до отдела кадров. Там, с удивлением на меня глядя, говорят, что Горская на новую работу переводом не оформлялась, а уволилась по сто тридцать первой статье, то есть ушла неизвестно куда. «Домашний адрес дать не можем».
Адрес-то — не бином Ньютона, его я без труда получаю через Мосгосправку, вместе с номером телефона. Но, уже набрав первую цифру, чувствую, что так просто тут не получится: не на такую напал (или точнее сказать: не такая на меня напала) в тот роковой вечер двадцать девятого февраля.
— Адельфина Григорьевна здесь больше не живет, о ней я ничего не знаю и знать не желаю. Ей уже два года сюда никто не звОнит, и вас прошу по этому номеру никогда больше не звонить.
Ну, почему уж так сразу «никогда»? А вдруг я чем-то могу быть полезен этой старой грымзе — свекрови или кому-то еще в этом роде? Хотя я же не завскладом, не маклер, не дантист — какие реальные услуги может оказать лингвист? Объяснить, что правильно будет говорить не звОнит, а звонИт? Но без орфоэпии в жизни можно прекрасно обойтись, и мой коллега, подцепивший на эту удочку неумытую цветочницу со стопроцентной женственностью, — лишь великолепная выдумка драматурга, свежий фабульный поворот и ничего более.
Пытаюсь отвлечься от мучительного воспоминания об Адельфине, уходя в ретро, где меня пытает своей нежностью Тильда, постепенно теряющая свои очертания, уже почти неуловимая для зрительной памяти, для осязания, вкуса и обоняния. В прошлом — только боль. Вспоминаю смерть отца, мгновенную, как казнь. Осколки сумбурного детства. А что там, на самых первых его страницах?
Года три мне примерно. Я сижу в кроватке с книжкой «А что у вас?» в руках. На каждой странице — по одной строчке и по одной картинке. Добравшись до страницы «Доктор лечит нас от кори», встречаю свою первую любовь — женщину в белом халате и белой шапочке, приставляющую стетоскоп к пузу карапузика в пижамных штанишках. Сладострастно прижимаю книжку к своей груди и животу. Черно-белая иллюстрация ошеломила меня эмоциональным эффектом, который впоследствии не удастся произвести никаким «Плейбоям» и «Пентхаусам»: даром не нужны мне фотографии этих девочек, раздевшихся не для меня.
Да, вот оно — мое первое жизненное впечатление, оно же эротическое и эстетическое. Михалков тут, конечно, не при чем, а вот что за художник меня тогда так тронул? Неужели клюнул я на какую-нибудь дешевку?
В каталоге Ленинки роюсь в сотнях михалковских карточек. И вот эта книжка тридцать три года спустя снова у меня в руках. С немного смешным мне самому волнением добираюсь до страницы двенадцать — и нахожу там вылитую, как в народе говорят, ее, Адельфину Григорьевну Горскую, в непрофильной функции педиатра. Сходство, конечно, совершенно случайное, но нашу встречу после этого случайной не назовешь. А художник — Алексей Пахомов, не худший все-таки вариант. У врачихи высокий лоб, нервные чувствительные губы, а мальчонка, сидящий на столе, так уютно разместил свои босые ступни на ее бедрах.
Заглядываю на следующую страницу: «Есть учительница в школе». Эта тоже похожа на Адельфину, только, пожалуй, менее чувственна, с таким рассудочным анфасом. Хотя… сдается мне, что Пахомов и доктора, и учительницу рисовал с одной и той же натуры. На всякий случай заказываю ксерокопии обеих страниц и ухожу из библиотеки, оснащенный некоторой иконографией, дающей смутную надежду на обретение утраченного.
XI
Такой апрель пропадает!
Еду в Шереметьево встречать Сьюзен. Только успеваю сжать чистенькую, душистую коллегу в дружески-товарищески-братских объятьях, как передо мною является — буквально в пяти-шести метрах — моя неуловимая врачиха в черном плаще почти до пят, с распущенными и как будто подросшими за это время каштановыми волосами. Спокойно, Сьюзен меня икскьюзнет, а эту дамочку нам ни за что упускать нельзя.
— Долго же я вас искал, вот даже сюда приехал. (Текст, конечно, так себе, но я и не претендую на лавры опытного обольстителя: что на истомившейся ожиданием душе — то и на языке.)
— Извините, но здесь какое-то недоразумение.
Так хорошо запомнившиеся шоколадные глаза смотрят сквозь меня куда-то вдаль, а даже не заметивший меня высоченный европеец уводит мою Адельфину к стеклянным дверям.
Сьюзен уже даже не обижается и не иронизирует, читая черное отчаянье, отчетливо отпечатанное на моем бледном и беспомощном лице. Пока мы с ней едем домой и обмениваемся нейтральными новостями, я мысленно просчитываю историю авантюристки в белом халате. Значит так, успела за время отпуска смотаться за границу, подцепить иностранца, а былых партнеров и узнавать не желает. Ну, Клеопатра! Спасибо, что за этот единственный сексуальный сеанс еще и жизни не лишила!
Однако лишила. Иногда отчаянье отпускает, и, как только неосторожно обрадуешься чему-то, очередной мешочек, туго набитый песком, оглушает сзади. За что бы ее возненавидеть? Стервозная бабенка, в поликлинике про нее говорили с явной антипатией, потом эта свекровь-несвекровь тоже, наверное, могла бы про нее порассказать… Нет, не то. Алешка, тот, едва услышав, как женщина обзывает другую женщину стервой, тут же спрашивает: «А не дадите ее телефончик?» Я не такой уж стерволюб, но к подобной методике поиска отношусь, в общем, с пониманием.
Слишком мало знаю об этой Адельфине, чтобы компромат собрать. Может быть, ноги у нее кривые? Не знаю, не видел. Считается, что настоящий бабник первым делом на ноги смотрит. Ну, а я, значит, носитель высоких моральных устоев. Только от этого не легче.