Тюрик навсегда убедил меня в том, что русский устный и русский письменный — два совершенно разных языка, что владение одним не обеспечивает владения другим. Впоследствии мне доводилось встречать множество красноречивых обаятельных тюриков, имеющих огромный успех у теплых всеядных аудиторий, но довольно бездарных на холодной и пустынной площадке письменной (печатной) страницы. Причем, как правило, эти талантливые говорители не довольствуются плодами своего истинного призвания, а рвутся в писатели. Обратное случается реже, поскольку тот, кто научился руководить рукописью, направлять армию, авиацию и флот своих букв вперед, ввысь и вглубь, — тот невысоко ценит возможность поколебать воздух своими голосовыми связками. Лично мне заика-писатель ближе, чем графоман-говоритель, но это дело вкуса. Существуют ли гармоничные писатели-говорители, те, у кого 5/5 по русскому? Не знаю, быть может, поэты футуристической и постфутуристической складки: Маяковский, Пастернак, Цветаева… А сейчас, пожалуй, никто.
Так возвращаясь к школе: норма допустимых ошибок для тройки, как я полагаю, противоречит реальным орфографическим и пунктуационным способностям человека. Когда мои выпускники писали экзаменационное сочинение, классные руководители потихоньку проходились по ним ручкой синего цвета, и то же самое проделывалось в тысячах других советских школ. Зачем? Или сам вот я, сидя в «комиссии» на экзамене по английскому, подхожу к юноше румяному и шепотом начинаю ему переводить текст. А он просит прочитать и записывает за мной русскими буквами: «Ай эм…» то есть он за все эти годы даже читать не научился… Нет, сейчас, конечно, с английским в стране лучше стало — потому что мы себя осознали туземцами, которым необходимо уметь объясниться с белыми господами. Но я в целом беру проблему в фундамент школьных программ по всем предметам заложена ложь. Если эти программы понимать буквально, то каждый окончивший школу должен быть первоклассным интеллектуалом. Но ты вглядись в их лица на улице. Да большинство учителей нашей нищей страны не владеет тем, чем должны «по идее» владеть школьники. На кой черт такая «идея»!
Короче говоря, я остался на всю жизнь дурным пастырем, не имеющим истинной веры. Где бы и кому бы ни преподавал — всегда сомневался в оправданности этого занятия, ну, в том, что на немецком языке, более изощренном в абстракциях, называется «лербаркайт», возможность научения. И когда наблюдаю своих чего-то добившихся бывших студентов, не уверен, что поумнели они благодаря, а не вопреки мне. Потому и общаться мне легче не с теми, кто благодарит, а с теми, кто перечит. Вот как ты, например.
Да кури прямо здесь — какие проблемы! Мне не нравится только, когда дамы дымят на ходу — как-то неженственно это. А сидя или лежа — пожалуйста. Сигареты у тебя кончились? «Мальборо-лайтс» подойдет? Нет, сам никогда в жизни не курил, а эту пачку купил, предугадав встречу с тобой. Интуиция.
V
Хорошее русское слово — «эквивалентность». Да, русское, и отказывать ему в русскости нет решительно никаких оснований. Пусть дедушка с бабушкой у него и латинские, но специфический синтез двух корневых смыслов слово это приобрело здесь, у нас. Я сам терпеть не могу бессмысленного щеголяния иностранными одежками, когда вместо «причинно-временной» говорят «каузально-темпоральный», но, с другой стороны, переименовывать «автомобиль» в какой-нибудь «самодвижник» можно только в порядке филологического юмора — как это делает у Солженицына в «Круге первом» Сологдин.
«Эквивалентность» — это и «равноценность» и «равносильность». Тут имеются в виду и ценность, обеспеченная реальной силой, и созидательная, творящая новые ценности сила. Нет просто иного способа сплавить эти два смысла, чем бронзово-прочная латынь. Все, что я надумал за последние пятьдесят лет о языке и том, чего мы языком касаемся, охватывается понятием эквивалентности и вмещается в одну пятерню, в пятерку достаточно простых положений. Выстроился такой терем теорем, от пятой до первой. Сегодня показываю самую частную и элементарную.
Почему, узнав из газеты об очередном убийстве или самоубийстве, мы чаще всего думаем: «Как это нелепо и бессмысленно!», а прочитав примерно о том же в романе, начинаем искать в происшествии какой-то смысл?
Потому, что читатель вступил с автором в условное соглашение, принял правила игры. Перед ними два ящика. В первом лежат события: убийство, самоубийство, простая смерть «от органических причин», встреча, разлука, верность, ревность, уход, побег и т. п. — много, больше, чем сорок (как некоторые утверждали), счет на сотни, но общее количество исчислимо. Во второй ящик насыпаны идеи: «жизнь прекрасна», «жизнь ужасна», «жизнь сложна», «люди похожи друг на друга», «люди такие разные», «человек добр и зол одновременно» и т. п. — много-много, но число, в общем, тоже конечно и определенно («бесконечность смысла» — пустая и безответственная квазиметафора).
Далее автору доступны два способа. Он может взять из обоих ящичков по штучке и, соположив их рядом, показать читателю. То есть соотнесенную с событием мысль высказать прямым текстом. Это будет сравнение мысли и события. А может показать только событие, спрятав дощечку с мыслью у себя за спиной и заставив читателя угадывать: что же там припрятано? Это будет сюжетная метафора. Оба способа хороши, и оба требуют от автора душевно-энергетических затрат: чтобы событие и мысль стали равноценными, надо сообщить им равную силу, добыв ее из самого себя, из глубины собственной личности — если таковая имеется.
— Что имеется? Личность или глубина?
— И то и другое. Не придирайся к небрежности, вполне допустимой в устном дискурсе. Всегда гладко, «по-писаному» говорят только пошляки… Вот теперь я сбился. Да, описанные два способа, конечно же, могут усложняться: на одно событие могут приходиться две мысли, на одну мысль два события. Возникающие сравнения и метафоры могут в свою очередь образовывать более сложные сцепления: сравнения сравнений, сравнения метафор. Но главное — само строение повествовательной молекулы, принципиально состоящей из двух элементов. Соединение их условно и существует только в вымышленном повествовании, только на той маленькой площади «у слова», где по доброй воле встретились рассказчик и читатель.
У теоремы два следствия. Одно касается различия между настоящим искусным повествованием и его масскультовым суррогатом. В честной игре автор душевным усилием сцепляет мысль и событие, а читатель затем затрачивает аналогичную энергию, чтобы это соединение вновь осуществить. Потраченная энергия вернется к обоим — отсюда специфическое (хотя поначалу и нелегкое) удовольствие, сопутствующее и сотворению сюжета и его постижению. В масскульте же событие с мыслью либо находится в отношениях тавтологического тождества («совершено убийство» — «убивать нехорошо»), либо вообще гуляет само по себе, не нуждаясь в условных сравнениях: читатель-Петрушка волен подбирать к нему любую «идею». Меня внутренний мир петрушек совершенно не интересует, поскольку любой детектив для меня — скука смертная. Но психотерапевтическую полезность такого чтива не отрицаю: пусть лучше люди читают об убийствах, чем их совершают. Пусть лучше они страстно следят за сюжетами мыльных опер, чем с той же агрессивной страстностью ссорят своих детей с их супругами. Сюжеты масскульта — слив избыточной энергии для недобрых и/или глупых людей, а их всегда больше, чем добрых и умных.
Второе следствие. Сами способы сцепления мысли и события время от времени обновляются. То же убийство уже не является такой же сюжетной метафорой, какой оно было во времена Достоевского. Бесполезно сегодня давать в руки герою раскольниковский топор, а новую Анну бросать под поезд. Почему современная проза так вяло читается? Потому что большинство сочинителей не хотят заново со-чинять, соединять мысль и событие, они надеются на «культурный контекст» — и зря. Это бездари придумали, что существует некий «гипертекст», сверх которого ничего не придумать. Нужны новые комбинации, причем, как мне кажется, открытые сравнения событий с идеями сегодня могут оказаться сильнее загадочных сюжетных метафор. Спрятанная мысль чаще оказывается пустотой, уловкой наперсточника. А мысль, прямо высказанная, может придать сюжету кристаллическую прозрачность и многогранность. Чтобы событие и мысль обрели эквивалентность, то есть равно-ценно-сильность, нужно накопать где-то десяток-другой по-настоящему новых идей о человеке и мироздании.
Наивно? Пускай, я и хочу быть наивным. Это слово, между прочим, происходит от «nativus» — «природный». Почему бы о природных закономерностях творения не говорить природным же языком?
VI
Большеротую глазастую девочку окрестили Агриппиной — в память о прабабках по обеим линиям, а изо всех возможных сокращений к ней прилепилось — Феня. Для меня это дитя долгое время оставалось чем-то вроде не совсем своего, как бы полученного во временное пользование дорогостоящего электронного прибора: страшно прикоснуться — вдруг сломаешь или разобьешь. Впрочем, такое ощущение испытывают примерно сорок процентов юных отцов. А тридцать пять процентов при этом подвержены инфантильной ревности и страдают от того, что внимание нянчившей их прежде женщины теперь переключилось на новый объект. Я оказался представителем этой тривиальной категории: взирая на малютку, жадно припавшую к любимой части любимого тела, строил бесстыжие подозрения насчет того, мол, что послужил лишь инструментом, а то и игрушкой в руках природы, средством для ее самовоспроизведения и продолжения, что меня «использовали», а теперь я не очень и нужен. На самом же деле Тильды с лихвой хватало и на Феню, и на меня, хватило бы еще на пару-тройку жадных ртов. Не раз вертелось у меня на языке: «Ее ты любишь больше, чем меня» (даже если бы дело обстояло так, то это было бы и естественно и справедливо), но все же хватало ума заглотнуть идиотские слова обратно.
Да, вот такой был я мальчик скверный. Но муж притом верный: между прочим, посторонних женщин в то время просто не замечал, ни в мыслях, ни в тайниках подсознания отнюдь не грешил. А ведь, как известно, во время дородового и послеродового периода у женщин восемьдесят пять процентов их мужей встречаются со временными разлучницами (хоть здесь я попал в нетривиальные пятнадцать процентов). Откуда знаю эти цифры? Читаю регулярно «Интернэшнл Сэкшуэл Рисёрч Стадиз». Нет, про твоего мужа и про его поведение в аналогичной ситуации там ничего написано не было. Это эмпирика, а меня, моя радость, интересуют только глобальные теоретические обобщения.
И тут жизнь решила призвать меня за мою избалованность к ответу — прислав мне от имени военкомата повестку с призывом на действительную военную службу. Понимаешь, в то время не было военной кафедры для студентов моей специальности и после университета могли забрить на год рядовым. А ты, значит, лейтенант? Тебя заставляли маршировать и равняться на грудь третьего человека? Ну, рад за тебя и готов исполнить любые приказания старшего по званию. Причем с удовольствием.
Тильда отнеслась к этой угрозе в высшей степени серьезно. Хотя то было доафганское еще время, она твердо заключила, что мне из армии живым (или во всяком случае непокалеченным) не вернуться. Рядовой с высшим образованием, да еще такой аррогантный (по-народному говоря — тот, кто «залупается») — наилучшая мишень. В то время косить от армии считалось не совсем удобным делом — не то чтобы непатриотичным, но каким-то немужественным. Во всяком случае сильные мира сего, спасая детишек от этой напасти, действовали тактично, втихую, в рамках так называемого телефонного права. Тильда сконцентрировала все силы, свои и родительские, и спрятала меня в кремлевскую больницу, где мне предстояло получить официальный статус негодника.
Да, кремлевскую — как говорится, леживал, леживал. Но ничего такого уж сенсационного об этом учреждении рассказать не могу. Может быть, там в царской палате и имели место чудеса, но в остальном — нормальная больница, как Университетсшпиталь в каком-нибудь небольшом немецком городе. Без излишеств, без той помпезно-бордельной роскоши, с какой обставлены нынче сверхдорогие коммерческие клиники (в одной такой недавно навещал знакомого, что-то из себя вырезавшего). Еще раз скажу номенклатурный быт обладал аристократической сдержанностью, которую вовсе необязательно было разрушать «до основанья», чтобы затем на обломках выстраивать мелкобуржуазную безвкусицу.
Потому мне так забавны бывают семисотрублевые арбузы, создаваемые понаслышке коллективной фантазией либеральной интеллигенции. Примечательный комментарий прочел я в прелестной книжке «323 эпиграммы», составленной Ефимом Григорьевичем Эткиндом. Да вот она, и между прочим — с доброжелательным инскриптом автора: а как же, встречались — и в Сорбонне, и у него дома в Пюто! Много здесь крутых вещиц, но меня в данном случае заинтересовало непритязательное двустишие Маршака: «Ходит доктор по палатам, // Ставит клизму дипломатам». В комментариях дано следующее пояснение: «С. Я. Маршак лежал в правительственной Кремлевской больнице, где близко наблюдал систему привилегий (обычно клизму ставит медсестра)».
Тут по крайней мере тройное недоразумение: лингвистическое, медицинское и социологическое. В русском разговорном языке слово «доктор» нередко означало просто человека в белом халате, включая сюда наряду с врачами медсестер и даже санитарок. Трудно представить такую «систему привилегий», при которой дипломированный терапевт или хирург расхаживал бы по палатам с кружкой Эсмарха в руках; полагаю, что даже с самим Брежневым такую процедуру проделывала все же медсестра, наверное, очень квалифицированная, проверенная всеми органами, имеющая в импортной кожаной сумочке партбилет и притом обладающая приятными внешними данными. Примерно такая, какая однажды вечером пригласила меня по сходному поводу в процедурную комнату, и я смиренно последовал за длинноногим «доктором», как это бывало, уверен, и с другими нетяжелыми больными, в том числе и дипломатического ранга.
Сей малозначимый эпизод мне запомнился, впрочем, лишь по метонимической связи с важным событием моей личной жизни, последовавшим непосредственно по возвращении в палату. Да, отдельную, тут уж спорить не стану вкусил от плода привилегий. В кресле у окна меня ждала Тильда, в том самом платье, в котором я ее увидел в первый раз, слегка разогретая майским солнцем и строго-сосредоточенная: оставив младшего ребенка на домработницу, она хотела поскорее убедиться, что и ребенок-супруг пребывает в безопасности. Заскочив на минуту в душ и заперев дверь на ключ, я с непреходящей робостью начал отделять платье от сильных, вертикально взметнувшихся рук. Свежее воспоминание о скользком прохладном вхождении в меня инородного тела вдруг расшевелило мою скромную фантазию, и я решился на новый властный поворот. Тильда со стремительной готовностью подчинилась. До этого момента в наших отношениях не было полной ясности: честно говоря, я не был уверен в реальной, так сказать, двусторонности этих отношений, компренэву? Моя мужская неопытность (а может быть, нравственная недоразвитость) мешала мне доподлинно проверить это по внешним признакам, а открыто спросить я ни за что бы не решился. До сих пор так и не знаю, была ли у нас гармоничная взаимность до этой встречи в больнице, может быть, она и существовала, но негласно, а тут «неги глас», говоря языком поэтическим, послышался достаточно явственно, хотя любимого лица и не было видно. Почему она не научила меня раньше этому подходу с правильной стороны? Очевидно, гордой женщине нужно, чтобы мужчина сам догадался, сам нашел верный путь к ее глубине.
Чувство глубокого удовлетворения — так и только так могу я определить свое настроение в этот миг. Наконец я
Далеко ушел от темы? Это я нарочно, не уйти, а убежать от нее хочется. Как говорится, я очень спокоен, но только не надо… Не совсем из Ахматовой, из трансвестированной вертинской версии. И мужчины, между прочим, чувствовать умеют.
В войне с советской армией я победил, получив назло районному комиссару, люто ненавидевшему всех «молодых ученых» билет с формулировкой «к нестроевой в военное время». А время было самое мирное, благодаря неутомимому борцу за разрядку Леониду Ильичу, и у нас началась бесстыдная упоительная идиллия, по эмоциональной насыщенности перекрывшая все мои увлечения и приключения, как до, так и после. Честное слово, благое супружество может на вкус быть гораздо пикантнее всяких там мартовских пряных ночей и эксцентрических эксцессов.
Вообще скажу такую принципиальную сверхбанальность: ХОРОШО ЖИТЬ ХОРОШО. Неважно, где здесь тема, где — рема, где сказуемое, где подлежащее, — члени в любом месте («Хорошо жить — хорошо» или «Хорошо — жить хорошо»). Как существуют безличные предложения: «Холодно», «Жарко», — так существуют и безличные истины, не подлежащие обсуждению. Отклоняться от них можно только в личном, индивидуальном порядке, не навязывая своих парадоксов другим людям, а тем более обществу в целом. Если какой-нибудь пострадавший писатель говорит, что тюрьма или лагерь для него лично были полезны, — это его персональная дурь и его право в пределах индивидуального существования. Но желать того же другим он не имеет ни малейшего права. И уж тем более благополучному литературоведу, самым тяжелым испытанием в жизни которого были хлопоты по переезду с городской квартиры на дачу, и притом берущемуся бесстыдно утверждать, что для полноценного развития писателям полезны репрессии, цензура, непечатанье, тяжелые хронические недуги, — такому безответственному болтуну надлежит самым решительным образом плюнуть в физиономию.
«Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать», — конструкция личная, релевантная только в первом лице единственного числа. Мысли и страдай, сколько угодно, но никому другому ни мыслей, ни тем более страданий не смей навязывать…
Никто с этим не спорит? А, это только теоретически! А кто мне на собственную дочь стучал, инкриминируя ей нечтение Юрия Трифонова и равнодушие к Окуджаве? Ну, что делать, если дух теперь хочет витать вдали от Арбата и дома на набережной, не отягощаясь памятью о расстрелах? Желай ей только здоровья и благополучия, а насчет духовности она как-нибудь сама, когда будет нужно, подсуетится.
Что же до моего светлого прошлого, то мне просто не хватило той хорошей жизни, трехлетний кусок которой обломился мне волею случая. Нет, не случая — иначе это называется. За это время, кстати, в мою небольшую голову пришли (откуда? от кого?) те три-четыре — даже не идеи, а задумки, в общем таких три-четыре пролегомена, которые я всю оставшуюся жизнь только эксплицировал, разъяснял разными способами, то есть занимался не столько наукой, сколько педагогикой (в которую, как выяснилось впоследствии, не верю).
А Тильда оказалась, помимо прочего, «ответчиком». У Брэдбери, что ли, есть рассказ на эту тему человек, не то прибор, который на любой вопрос ответить может. Когда я ночью или ранним утром ковырялся со своей диссертацией, у меня хватало наглости Тильду разбудить и спросить, как мне дальше раскручивать свой дискурс. И она всегда просто и спокойно отвечала, хотя сама окончила нетеоретичный инъяз и в Вене совсем другим занималась, а уж новейшей литературы по лингвистике и в глаза не видывала. Впрочем, иногда будить ее не нужно было: достаточно было взглянуть на линии, особенно на переход от подмышки к груди, чтобы сообразить, как устроено все правильное и щедрое в этом мире, и язык в том числе. В известной мере Тильда была моей натурщицей — не то, чтобы я претендовал на высоты каких-нибудь Пикассо или Дали, — ведь и заурядные рисовальщики работают с натуры.
И еще раз скажу: хорошо жить в идеальных условиях, пусть тепличных, — растения, подобные мне, в теплице могут дать кое-какие плоды, пригодные в пищу. И никакого толку не будет от того, что нас выставят на мороз, — увянем — и все. Да знаком, знаком я с сомнительными рекомендациями «подморозить Россию». Ты, кстати, знаешь, кому эти слова принадлежат? Здрасьте, какой там Александр Третий! Романовы в метафорах отнюдь не сильны. Это Леонтьев Константин, человек умный, но фатально ограниченный — в том числе и ввиду своей специфической ориентации. Я к мужеложцам достаточно терпимо отношусь, однако до известного предела: пусть себе сочиняют симфонии, поют, пляшут, играют, философствуют, но за климат в России должны отвечать нормальные участники деторождения и семейного строительства.
VII
Секс да секс кругом… Всюду он лежит: на лотках — иллюстрированным пестрым сором, в элитарной прозе — прикрытый одноцветными переплетами книг и чинными мундирами толстых журналов. Но зря депутаты нервничают — скоро конъюнктура переменится, и без всяких там государственных дум весь
Но это литература с ее тематическими приливами и отливами. Что же касается некнижной жизни, то в ней, как мне представляется, собственно сексуальные импульсы всегда играют достаточно конкретную, не малую, но и не слишком большую роль. Эрос, как и деньги, не годится на роль всеобщего эквивалента, каковым, на мой скромный взгляд, является внутренняя человеческая энергия. Правда, само греческое слово «энергия» у нас слишком заезжено, обесценено, его нагло применяют к себе люди, энергии совершенно лишенные. Единственный выход — подобрать оживляющий синоним: приблизительно калькируя морфемы, получаем по-русски: дейность. Предлагаю такую новинку именно в качестве синонима, а не в порядке тотального переименования; можно просто чередовать два тождественных по смыслу слова. Итак, все происходящее в мире людей суть различные формы обмена дейностью, душевно-эмоциональной энергией, которой почти всем и почти всегда не хватает.
Так я во всяком случае объясняю самому себе собственную жизнь с ее редкими удачами и многочисленными непоправимыми ошибками. Самую крупную ошибку звали Ира и жила она через двор от Тильдиных родителей, в доме под тем же кутузовским номером. Пространственная близость в образцовом коммунистическом (теперь капиталистическом) городе очень влияет на интенсивность контактов: при всем родстве душ и обитателю Орехова-Борисова не удастся регулярно встречаться с жителем Бибирева, а вот случайное соседство то и дело оборачивается узами дружбы.
Итак, вышеозначенная Ира выросла в свое время под боком у Тильды, принявшей определенное участие в ее выращивании, в вытаскивании девочки из драматической истории с одним из первых в нашей столице тайных молодежных наркоклубов. Испуганные высокопоставленные родители Иры, выйдя на Тильду по каким-то кастовым каналам, с превеликой радостью передоверили ей дальнейшее воспитание юной пионерки отечественной наркомании. Тильда «вела» Иру вплоть до окончания ею гитисовского театроведения и до своей встречи с известным тебе юношей, который занял место рядом со старшей подругой на более веских и природой завещанных основаниях.
Вкусив всех запретно-дефицитных плодов и пресытясь ими, Ира работала не то под монашеский, не то под демонический типаж, носила только черное: волосы, ресницы, глаза, платья, свитера, юбки и, как выяснилось впоследствии, все остальное. Плюс модные тогда духи «Мажи нуар». Мы с ней сильно не понравились друг другу с первого же момента нашего знакомства (а он несет в себе значительный момент истины: первое позитивное впечатление может оказаться обманчивым, но первое негативное — всегда верно; в моей практике исключений пока не было). Впрочем, наша вражда имела глубоко материалистическое обоснование: шла борьба за природные ресурсы, за источник светлой, ровной и веселой энергии.
У Тильды достало мудрости и такта отодвинуть Иру на второй план в первый наш медовый год, но дальше Кутузовского задвинуть девушку было невозможно, и она вновь зачастила к нам незадолго до рождения Фени — тем более, что понадобилась Тильдина помощь по трудоустройству: плодя театроведов, институт ведь не ведает, зачем, кому и в каком количестве они нужны. Ира снисходительно согласилась послужить пока в Тильдином отделе министерства, перекладывая с места на место приказы и циркуляры, надменно циркулируя по коридорам и обдавая своим нерадушным ароматом несчастных провинциальных просителей.
Теперь она с полным правом просиживала у нас вечер за вечером, с изнуряющим занудством повествуя об административно-дамских конфликтах и разыгрывая кульминационные сцены в лицах. Как я ненавижу этот эпически-драматический стиль: «прихожу я», «а она мне говорит», «ни за что, — сказала я» и прочее тому подобное! Сам я всегда сообщаю суть события в одной фразе, а потом уже отвечаю на детальные вопросы — если таковые у собеседника возникают. Но то был я один — Тильда же, оторванная от департамента, пристально следила за всем, что там происходит и слушала всю эту драматургию самым пристальным образом. Часто при этом она кормила грудью Феню, тоже глядевшую на Иру с полным доверием и готовую ей улыбаться во весь свой огромный ротик. Мне в такой открытости виделось ненужное нарушение нашей интимности, иногда я невесело каламбурил: мол, недурно бы провести вечер «сине Ира», но Тильда спокойно увещевала, усовещивала меня тем доводом, что без нас девушка может повторить уже имевшую место попытку суицида, что хорошо бы ей выйти замуж и уйти из родительского дома, а пока…
Самоубийством вскоре покончил, однако, совсем другой человек — доцент-философ, не то удмуртский, не то мордовский, замордованный за свои крамольные идеи (национальная этика и этнопедагогика) местными властями и коллегами. Тильда несколько лет защищала его от гонений, а потом попросила Иру держать дело на контроле. Та, естественно, пропустила все это если не мимо ушей, то мимо души, в которой трудно было отыскать место для бедного и далекого нацмена.
Тильда отреагировала в высшей степени адекватно: она не вступала с Ирой ни в какие объяснения, не выразила ей никаких претензий, она просто закрыла для нее свою душу. Осужденной была предоставлена возможность самой прекратить общение, теперь уже бездушное. Возникла затяжная неловкость — Ира тянула резину до тех пор, пока все разом не порвалось.
Собрался я тогда к Сергею Михайловичу Бонди — ну да, пушкинисту, — расспросить его о музыкальном чтении — это такая штуковина, которую М. Ф. Гнесин изобрел, с повышением и понижением тона, но без перехода на мелодекламацию. Ире вздумалось и тут присоседиться: она якобы изучала Мейерхольда времен студии на Бородинской, а Бонди с братом к этим делам были причастны, и так далее. Стараюсь никого ни к кому никогда не приводить без спроса и поэтому позвонил еще раз. Бонди не возражал и даже более того: «О, Мэйерхольд!..» (именно так он всегда произносил). Я давно замечал, что он любит, когда с ним говорят не о солнце русской поэзии, а о чем-то ином: при всей привязанности к основной специальности живой и уважающий себя человек не хочет быть пожизненным рабом или постоянным поверенным в делах кого бы то ни было — пусть и Пушкина.
Под талым снегом хрустел песок, когда мы шли по Комсомольскому проспекту в сторону одной из Фрунзенских улиц. Вспомнив, что сегодня пятое марта, я зачем-то стал рассказывать, как в пятьдесят третьем году носил в этот день черно-красную ленточку на лацкане своего пальтишка, как из-за траура передвинули празднование дня моего рождения, а пятнадцатого числа разные гости подарили мне на пятилетие две абсолютно одинаковые коробки детского домино. Ира в свою очередь припомнила, что у нее тогда была большая любовь с черным плюшевым медведем, который при нажатии на пузо издавал смешное урчание, а потом, во время переезда на Кутузовский, как-то трагически потерялся. Тут инфантильный голосок ее завибрировал, раскололся, и она разразилась крупными черными слезами.
Какая старая боль пронзила в тот миг ее исколотую душу — не знаю. Единственное, чем я мог помочь, — это достать из кармана пиджака чистую бумажную салфетку (всегда ношу с собой в расчете на самый широкий спектр употреблений), и Ира быстро устранила черноту с лица, не испачкав кружевного платочка, которым она промокнула последние, уже чистые слезки. Все позади!
Мое фонетическое любопытство по поводу «музыкального чтения» было удовлетворено за несколько минут, а пот сюжет о гении и злодействе Доктора Дапертутто обернулся классным моноспектаклем. Может быть, Сергей Михайлович разыгрывал его не единственный раз, но слушательница, ведавшая, кто такие «цанни» и кто такой Соловьев Владимир Николаевич, явно вдохновила рассказчика, совершенно возвратившегося в свои… речь о 1914-м, — значит, в свои двадцать три года.
— Когда отмечалось сорокалетие Мэйерхольда, мы сочинили для него куплеты. — Тут Сергей Михайлович подскочил к заваленному книгами и альбомами фортепьяно. — Вы меня извините, я по образованию не пианист, я по образованию… (с точностью до десятых долей секунды выверенная пауза)… скрипач. Но попробую вам это показать.
И запел, ударяя по клавишам:
Мы оба обалдели, а я про себя еще подумал, что разговорный язык с тех пор изменился гораздо в меньшей степени, чем книжно-литературный: очень уж современно звучит это «без польт». Хотя естественность всегда нова и свежа — стареет только натуга и надумь.
— А потом он вдруг всех нас отдалил, всех четверых Бонди: меня, Юрия, Алексея и нашу сестру Наташу. Журнал «Любовь к трем апельсинам» поручил вместо Юрия оформлять Головину. Ну, мы тогда собрали все наши к нему претензии, решив, что от общего имени выступлю я. Мэйерхольд слушал мою неотразимо убедительную речь, прислонившись спиной к колонне. (Тут Сергей Михайлович встал, и, хотя в комнате колонны не было, очень пластично показал Мейерхольда вместе с монументальной опорой.) А потом огорошил нас всех, сказав примерно следующее: «Те, с кем я имею дело, должны принимать меня таким, каков я есть. Вон Верлен — тот вообще был… знаете кто». И ушел. Уже много лет спустя я понял, что он никого не приближает надолго. Все драматурги, с которыми он потом работал, бывали оскорблены полной потерей интереса к ним по завершении постановки.
Мы с Ирой прямо-таки сжались и приблизились друг к другу, словно тоже оказались жертвами режиссерского вероломства. А разговор тем временем перешел на Блока: «Он пригласил меня и Юрия на чтение «Розы и Креста», а потом подошел к нам и спросил: «Ну, молодые люди, поняли, в чем смысл пьесы?» Мы оторопели, а он сам ответил: «В том, что мальчик красивый лучше неясных и страшных снов». Мы были ошарашены: нам-то казалось, что эти слова прямо противоположны замыслу автора».
Этот эпизод, кажется, мне был уже знаком по предыдущим беседам, но предъявленный нам подлинник записки Блока с приглашением на читку, конечно, впечатлил.
А когда Ира отлучилась в коридор, Бонди наклонил ко мне свой острый галльский профиль (предки его, если не ошибаюсь, имели ударение на втором слоге фамилии) и сокрушенно поведал вполголоса:
— Да, а Любовь Дмитревна… Ну, в общем, как говорится, на Богородице не женятся. Любовь Дмитревна незадолго до своей смерти говорила Веригиной, а Веригина потом мне сказала, что у Любовь Дмитревны с Блоком ну… половое сношение… всего один раз только было.
К тому времени я читал и Веригину и кое-что другое из доступных тогда текстов о личной жизни Блока, имел представление о проблемах и сложностях, но, конечно, не с такой медицинской точностью. Знание столь интимной тайны, полученное не далее, чем из третьих рук (если первыми считать руки Любови Дмитриевны, а вторыми — руки Валентины Петровны Веригиной), наполнило меня гордостью, я бы сказал, гордостью культурологической, но тогда этот термин еще не был в ходу.
Выйдя на улицу, Ира поскользнулась и заплясала на ледяном островке, я успел поддержать ее, а потом уже было неловко сразу убрать руку. Так, сцепившись, мы шли по крайней мере до метро «Парк культуры». Тебе, наверное, это все смешно, но в наше досексреволюционное время такого рода скрещенья рук значили не меньше, чем скрещенья ног, и во всяком случае им предшествовали. Я проговорился, что у Тильдиных родителей дома есть книга Константина Миклашевского «Театр итальянских комедиантов» 1914 года издания. Ира возжелала Миклашевского немедленно, а у меня на беду имелся с собой ключ от кутузовской квартиры. Старики тогда на полгода отъехали за рубеж, теперь бы такую жилплощадь да на такой срок непременно сдали бы иностранцам или бандитам, но в те времена подобные вещи были не приняты — туда регулярно наведывалась только пожилая домработница.
Ира пылко прижала к груди Миклашевского, пообещав провести с ним ночь и вернуть потом целеньким и чистеньким. Но, к сожалению, этим дело не ограничилось.
— Знаешь, я никогда не была в ее комнате. Не покажешь мне на минуточку?
Как было не удовлетворить это последнее и по видимости столь невинное желание? Если бы я более внимательно изучал фольклористику, то мог бы припомнить третью функцию пропповской сказочной морфологии: «запрет нарушается» и учесть роль антагониста: «нарушить покой счастливого семейства, вызвать какую-либо беду, нанести вред, ущерб». Антагонист, согласно предписанной ему четвертой функции, пытался «произвести разведку», а я, отворив дверь Тильдиной комнаты, угодил под функцию седьмую: «Жертва поддается обману и тем невольно помогает врагу». Ох, не зря по западному этикету в свою спальню гостя никто не приглашает, гостю место в гостиной.
Книга, выполнившая роль сценического предмета, тут же была положена на туалетный столик. Высвободив руки, Ира неожиданно меня ими обняла и приступила к страстному театральному поцелую. Как ведут себя в таких случаях высоконравственные мужчины? Сжать губы, окаменеть, взять девушку за плечи и отстранить со словами «не надо»? Все это было бы грубостью, если не жестокостью. На грубость, впрочем, я мог бы и пойти в экстремальной ситуации, но на жестокость… А ну как она сейчас придет к себе домой и самоубьется?
Бывают разные степени близости: на всю жизнь (а согласно небанальным представлениям — и за порогом смерти), на полжизни, на год, на день… Наша с Ирой честная и чистая близость продолжалась секунд десять, когда мы еще только прижались друг к другу холодными худыми животами, словно пытаясь вместе защититься от взрослой жизни с ее непомерными требованиями. Тут бы и остановить мгновенье — стоп-кадром, немой сценой, но главный режиссер этого сделать не хотел, пустив сюжет по тривиальному руслу.
Получилось невкусно. Никакого безумия, ум как раз работал в нормальном режиме, а вот душа была отключена. И Ира как будто отсутствовала, как будто не со мной соприкасалась, используя близлежащее тело как оболочку иной души: к ней, а не ко мне она тянулась. Результат ее интересовал больше, чем процесс, по завершении которого она быстро облачилась в черную униформу и оставила меня наедине с разоренным уютом.
Черт возьми, почему никто из взрослых не зашел сюда внезапно, не растащил нас и не наказал, поставив по разным углам! Впрочем, если Ира еще могла числиться педагогически запущенным ребенком, то я проходил по другой статье. Трехлетняя дочка моего приятеля с математической точностью сформулировала такой закон: взрослый — это тот, у кого есть свои дети, а у кого их нет — тот еще не взрослый. Таким образом, бездетная Ира была реабилитирована, а я осужден на законных основаниях.
Проходя через двор, пересекая проспект, на невыносимо коротком пути в шестьсот тридцать шагов, я старательно примерял к пылающим щекам непроницаемое выражение, репетировал ровную походку — как какой-нибудь Чикатило, возвращающийся домой после сладострастного зверства. Ухищрения, впрочем, были напрасны, поскольку ни Тильда, ни Феня до подозрительности никогда не опускались. Дитя вскоре заснуло, а ночная острая взаимная радость полностью изгладила во мне память о вечернем инциденте.
VIII
В эпиграф к этой главке я вынес бы бронзовую скульптуру Карла Хартунга «Большая лежащая» («Grosse Liegende»): мощное женское тело, левая рука поддерживает огромную круглую грудь, правая согнута в локте, а на ладони покоится небольшая головка этой женщины с устремленным — даже не к солнцу, еще выше! — взглядом. Но поднять сию даму трудно, вынести — тем более, пусть остается так же стремительно лежать в Шлезвигском музее (раздел «Искусство XX века», в помещении бывшей конюшни замка Готторф).
Философию этой скульптуры я читаю в энергичном соотношении горизонтального и вертикального планов, банально говоря — природного и духовного начал. Гротескно слитые (по-генримуровски) могучие ноги, замыкающие лоно; затем остроугольная гиперболичность сменяется большей округлостью. Смысл женщины — в непрерывном и неуклонном движении снизу вверх (структура же мужчины — многократное погружение в низменный план и выныривание на поверхность, а потом — и прыжок к высотам). У тебя другая точка зрения? Ну, а я вот такой вывод из своей завершающейся жизни вынес. Наверное, суждения мои кустарно-дилетантские, но ведь профессионалов в области жизни и ее смысла просто не бывает…
Тильда свою вертикаль прочерчивала посредством мужчины: я оказался на короткое время в этой выгодной позиции, не понимая, насколько хрупка эмоциональная конструкция, элементом которой я являюсь. Так до сих пор и не ведаю, постаралась ли Ира донести до Тильды излишние подробности наших более чем непродолжительных отношений — или же Тильда прочувствовала все сама. На меня итог случившегося обрушился самым тяжелым и беспощадным образом.
Возвращаюсь домой из Суздаля: в самом конце апреля подвернулась халявная автобусная экскурсия и Тильда посоветовала мне прокатиться-развеяться. Компания разношерстная была, но за три дня все основательно перезнакомились, кроме меня, державшего дистанцию и наивно тосковавшего по дому. Гостиница была среднесоветского разлива, с номерами, естественно, не отдельными. После вечерних возлияний молодежь творчески трансформировала гомосексуальный принцип расселения в гетеросексуальный, то есть номера мужские и женские на ночь становились смешанными. Мой шустрый сосед по комнате уже договорился о такой рокировке с двумя веселенькими и чистенькими работницами прокуратуры, объективно говоря, обе были достойны внимания, да только корм был не в коня. Портить соседу малину было бы просто неприлично, и я отоврался: мол, уже есть у меня договоренность на другом этаже. На том этаже я и провел ночь, но не лежа с кем-то на кровати, а одиноко сидя и дремля в коридорном кожаном кресле, до тошноты переполненный нравственностью и, к счастью, никем не замеченный.
Досыпаю в автобусе, волнуемый самыми реалистическими картинами предстоящего утешения. Как правило, я не позволяю себе слишком чувственно мечтать о Тильде, следуя усвоенному еще в студенческие годы совету Евгения Абрамыча («…близ любезной укротим желаний пылких нетерпенье: мы ими счастию вредим и сокращаем наслажденье», — писал видный русский сексолог полтораста лет назад). Но не всегда же держаться жесткой дисциплины — и я позволяю себе расслабленно прокрутить в сознании коротенький фильм из двух серий, где довольно автобиографичный герой сначала властно подчиняет себе статную героиню, высокомерно любуясь изгибом ее спины и узлом золотых волос на затылке, и только потом позволяет себе растаять, по-младенчески припав к самой женской и круглой части ее наполненного покоем тела. Это произойдет примерно через пять часов. А что было, для сравнения, пять часов назад? Что ж, совсем немного осталось.
Дома меня встречает тишина и пустота: ни Тильды, ни Фени, ни записки какой-нибудь. Что это значит? «То самое и значит» — внятно и категорично ответствует неодушевленное пространство. Прямо в грязных ботинках бросаюсь в ванную: так и есть! Отсутствие главных признаков жизни — зубных щеток. Моя — в дорожной сумке, а где Тильдина — боюсь угадывать.
Ноги выносят меня обратно за порог и несут к кутузовской квартире: и там никого. Возвращаюсь, через час тянусь к телефону, а он сам вдруг разражается недобрым звоном и невыносимо нейтральным, непроницаемым голосом Тильдиной матери артикулирует: с ними обеими все в порядке, они на дальней даче, завтра утром все расскажу, нет, разговор очень не телефонный.
Дальняя дача — всегда меня пугало это сталинское словосочетание, хотя за ним стояло всего-навсего Петрово-Дальнее, где Тильдины родители имели казенную летнюю резиденцию. Мне там за два года побывать не довелось, поскольку самой Тильде принадлежала небольшая и нероскошная дачка в Краскове, где мыться летом приходилось холодной водой, но зато по ночам прохладная женская грудь была еще вкуснее, чем в Москве, а узкая кровать не позволяла отдаляться друг от друга.
Зачем же туда, в ту даль? Вопрос вертится всю ночь на языке, а я нервно верчусь в опустевшей постели. Ладно, в конце концов все живы и здоровы…
— Нет, Андрей, она отнюдь не здорова. У нее страшный нервный срыв. Тут есть своя история вопроса, которую, вероятно, следовало вам сообщить раньше, но в семье нашей все склонны к скрытности: судьба и профессия отца наложила отпечаток… Когда Тильда училась на последнем курсе, она увлеклась одним очень достойным, но, к сожалению, женатым человеком, который был на двенадцать лет ее старше и служил в МИДе. Мы тогда в срочном порядке организовали ей отвлекающую стажировку в Австрию, а того человека вскоре послали по работе на три года в Австралию. Так сказать, развела их жизнь по разным углам. Но потом роман продолжился в Москве и прервался лишь потому, что Тильдиному возлюбленному жена не давала развода, а внебрачного ребенка он заводить не хотел. Когда Тильде исполнилось уже двадцать восемь, она наконец сдалась на мои мольбы, но с ровесниками отношения у нее никак не складывались, и однажды она привела сюда аспиранта-историка, высокого, атлетичного, с черной шевелюрой, ему было тогда, если не ошибаюсь, двадцать три. Тильда всегда выглядела моложе своих лет, и они вдвоем смотрелись очень неплохо. Но вот во время первой беременности, на пятом месяце, бедная моя девочка застает своего кандидата в мужья в объятьях вульгарнейшей девицы — прямо вот здесь, в этой квартире. Мне больно вспоминать — скажу только, что тогда все закончилось выкидышем и очень долгим прихождением Тильды в себя.
Моя теща (теща ли теперь, после всего, что произошло?) вдавливает сигарету в пепельницу, словно гася последнюю надежду на благополучное разрешение случившегося.
— И вот теперь, как нарочно, — удар ровно в то же самое место. Поймите, Андрей, я за то, чтобы все у нее с вами пошло по-прежнему, но для этого потребуется время. Я знаю Тильду немножко лучше, чем вы, и прошу вас пока не нарушать ее покой. Хотя какой там покой… Речь идет об обретении минимального равновесия. Вы не представляете, насколько слабой может быть сильная женщина, если в ней ранено то самое, откуда эта сила исходит…
— А я могу чем-то…
— Нет-нет, ничем. От вас сейчас требуется побыть мужчиной, а это значит — побыть в стороне. И от Тильды, и от Фени, которая для Тильды сейчас стала всем. Я сама стараюсь минимально на той даче появляться. Обещаю, что буду держать вас в курсе. Знаете, есть такой метод лечения: не прикасаться к ране, но среда при этом должна оставаться стерильной…
Посходив пару дней с ума, принимаюсь за дописывание диссертации. Раньше я для этого использовал Тильдину энергию, а тут вдруг почувствовал, что в производстве такого незамысловатого текста, то есть замысловатого по языку и терминологии, но достаточно простого по сути, вроде бы могу обойтись и внутренними ресурсами. Как избалованный полуторагодовалый младенец, поздно отнятый от материнской груди, перехожу на самостоятельное питание.
В Ленинской библиотеке частенько пересекаюсь с Петром Викторовичем. Разговаривать в курилке нам, некурящим, не очень комфортно, и Ранов по вечерам приглашает к себе домой, где под чаек с эклерами (восемьдесят процентов людей пишущих и при этом думающих — сладкоежки) делится самыми заветными и неподцензурными мыслями. Есть соображения, которыми можно только устно, с глазу на глаз обменяться. Например, все сейчас у нас ударились в психолингвистику, которую Ранов спокойно и беззлобно называет «лингвистикой для психов». У меня такой умственной смелости нет, но душой чувствую: в эту психолингвистическую сторону пойдешь — ничего не найдешь. Незачем науке смешивать «психе» с «лингвой» и из двух хороших вещей делать одну, да к тому же расплывчатую, держащуюся на множестве оговорок и условных соглашений…
Домой добираюсь одиннадцатым нумером, как в старину пеший ход называли, вымотав все силы до донышка, чтобы нормально спалось до утра. В прихожей — черные туфли Тильдиного размера, длинный ультрамаринового цвета плащ. Вдруг она себе такой купила — успеваю допустить на полсекунды и тут же вспоминаю, что сегодня предоставил свою жилплощадь для интимной встречи полустаршему братцу. Слово «полустарший» возникло в русском языке в начале пятидесятых годов, когда я, будучи трехлеткой, таким способом назвал брата Алешку, чтобы как-то отличить его от действительно старшего — Саши. Дома посмеялись, но неологизм в рамках семейной подсистемы приняли. Похожий на артиста Баталова и именем и лицом, полустарший брат мой с юных лет срывает цветы удовольствия на всех жизненных перекрестках, не прикладывая к этому никаких видимых усилий. При всем том он консерватор и моралист, убежденный, что подлинный знаток женщин в брак вступает лишь однажды и что только невинные лопухи действуют в этой сфере методом проб и ошибок. Откровенно говоря, я всегда был расположен к бабникам, считая, что их хобби — подлинная езда в незнаемое, а если человек при этом обладает наблюдательностью и умеет небанально свой донжуанский список прокомментировать, то это лучшая разновидность собеседника-мужчины. Но сегодня мне хочется поговорить о странностях любви отнюдь не из любопытства, не для развлечения. Сразу поняв мое настроение, братец уводит синюю подружку, сажает ее в такси и возвращается.
— Да, худо твое дело, — с неожиданной жесткостью реагирует он через четверть часа на мою исповедь. — Измена — это очень скверно. Настоящая женщина может простить слабость или даже распущенность, но измены, предательства не прощает. Иначе она предаст самое себя.
Я изумленно разеваю рот, но братец тут же упреждает возможные вопросы:
— Нет, на меня ты не кивай, я своей жене не изменял никогда. Изменял только любовницам.