— Мы могли бы сразу спросить вас, обласкать добровольцев, а всех несогласных немедленно отправить в концлагеря, — гремел в микрофон голос полковника, — но охваченные гуманными чувствами не сделаем этого. На размышления даётся двадцать четыре часа. Всё.
— Разойтись! — взревел Шнейдер, и голос его все услышали значительно отчётливее, чем хрипение громкоговорителя.
Молчаливые и сосредоточенные вернулись в свои бараки пленные. Нары возвышаются одни над другим, в три яруса. На каждой полке по двое. Духота нестерпимая. Испарения креозота смешиваются с запахом потного, давно не мытого тела, и от этого густого смрада кружится голова, останавливается дыхание, сердце замирает в груди и мысли становятся слабыми и безвольными.
В тот день на обед, словно показывая, какая роскошная жизнь может раскрыться перед пленными, им дали впервые не обычную баланду, а гороховый суп из концентратов.
— Осуждённым на смерть перед казнью во все века давали хорошенько поужинать, а иногда и выпить, — сказал, влезая на нары, артиллерийский капитан Иван Колосов, давний лагерный друг Шамрая.
— Не болтай лишнего, — ответил Шамрай. — Мы уже видели её, смерть-то. Жаль, мало времени дал полковничек на раздумье.
— Почему?
— Три дня ели бы гороховый суп.
Барак жил своей обычной жизнью, будто ничего не случилось на апельплаце, но в мозг каждого раскалённым стальным буравом ввинчивалась одна и та же мысль.
Минуты шли за минутами, исчезая удивительно быстро, и поэтому казалось, что времени остаётся очень мало, чтобы найти ту единственную правильную дорожку, которая выведет тебя из лагеря. Выбрать её, пожалуй, так и не удастся.
Молчание длилось до самой вечерней переклички. На этот раз Шнейдер не задерживал пленных на апельплаце. Всё окончилось за полчаса. Разговор повели после проверки.
— Ну что же мы решили? — тихо спросил Колосов, когда железные двери барака закрылись наглухо.
— Нужно бежать, — решительно сказал Шамрай. — Живыми отсюда мы не выйдем.
— Куда?
— Не знаю куда, но бежать.
— Конечно, можно было бы согласиться с Лясотой, взять оружие и в первом же бою перейти к нашим. Но эта игра не для меня, — заявил Колосов.
— Правильно, такая игра — не для нас. Что же тогда остаётся?
— Ты уже сказал — бежать.
— А ты, капитан, знаешь, как это сделать?
Шамрай умолк, затих и капитан Колосов. Нары уз-кие, лежать на них вдвоём можно только боком, если один ляжет навзничь, для другого не остаётся места. Люди будто врастают один в другого.
Но как бы близко ни смыкались тела, мысли оставались у каждого свои. Какие? Если прислушаться, весь барак наполнен короткими напряжёнными разговорами. О чём? О близкой смерти? Или о жизни? О подвиге или о предательстве? Казалось, что напряжение возрастает с каждой минутой и достаточно одной искры — случая, злого, резкого слова — и тишина взорвётся, а люди, охваченные безумием, забыв о пулемётах, часовых, об убийственном токе в колючей проволоке, бросятся на ограду, надрывая горло, движимые одним желанием — вырваться из когтей смерти. Массовый психоз, как хищный зверь, подступал бесшумно, он был близко, где-то совсем рядом… И если бы кто-нибудь в этот миг крикнул: «Бейте гадов!» — все, не раздумывая, кинулись бы убивать охрану.
— Нужно что-то предпринять, — сказал Колосов. — Иначе ребята не выдержат… Тогда гибель.
— Вы-дер-жим, — хрипло ответил Шамрай. И сам не узнал своего голоса.
— Начинай песню, — приказал Колосов.
— Песню? Какую? — удивился Шамрай.
— Какую хочешь. Только чтобы все знали слова.
Чем может сейчас помочь песня? А вдруг… вдруг Колосов прав и только песня сможет снять испепеляющее душу напряжение, выпустить его, как пар из перегретого котла. Только какая же может быть песня? И вдруг Шамрая осенило.
— Шумел камыш, деревья гнулись. А ночка тёмная была… — громко запел он.
Сначала барак замер, не в силах понять, что случилось? Почему запели? И именно такую песню? Может, кто-нибудь сошёл с ума? Потом мотив, как эхо. отозвался у дальней стены барака, песню подхватили сразу несколько сильных голосов с каким-то радостным и исступлённым ожесточением.
Теперь две сотни голосов пели, в каждое слово вкладывая всю свою беспредельную тоску, страх смерти и желание хоть как-нибудь заявить о своём человеческом праве на жизнь. Песнь охватывала их души, как огонь сухую солому, чтобы весёлыми и злыми искрами, взлетев в небо, покорить весь мир своей буйной горячей силой и, припав к земле, сразу умереть.
Песня окончилась, но успокоение не наступило. Они должны были петь, потому что молчание для них было хуже смерти. И песню начали снова. Ту же самую, ещё исступлённее, ещё неистовее. Только этим пленные могли выразить свой протест, доказать, что и они люди…
А нервы натягивались всё туже. Что-то всё-таки должно было случиться, и ожидание этого стало острым и ощутимым, как физическая боль.
Нары вытянулись в два ряда. Между ними во всю длину — двухметровой ширины проход. Над ним электрические лампы, горящие и днём и ночью. Их наглый и резкий, как удар ножа, свет неумолимо выворачивал наизнанку пропитанное креозотом нутро барака.
В перерыве между двумя куплетами, песни, когда в бараке возникла мгновенная тишина, все услышали, как осторожно с третьего этажа нар на пол соскочил невысокий смуглый человек. Он, ударив в ладоши, высоко подпрыгнул и легко пошёл вдоль нар по проходу, то поднимаясь на носки, то припадая на колени, то гордо поводя плечами. Лейтенант Мосашвили танцевал лезгинку. Глаза большие, чёрные, полные сумасшедшего огня, широко распахнуты. Бледное лицо заросло густой бородой. Худой и измождённый, словно прокалённый в огне, он танцевал с увлечением, вдохновенно. С его костлявых плеч спускалась изодранная в лохмотья гимнастёрка, на ногах какие-то опорки. Но этого никто не видел. Сейчас перед пленными танцевал красавец горец, в мягких, как перчатки, сапожках, в чёрном бешмете с белыми газырями, ту го перехваченный по узкой талии ремнём с украшениями накладного серебра. Косматая чёрная папаха плыла в воздухе. Ноги выбивали чечётку, кинжал сверкал, всему миру показывая своё блестящее жало…
Вдруг распахнулись настежь широкие двери барака, будто от свежего мартовского ветра. На пороге стоял ефрейтор Любке с автоматом в левой согнутой руке. За ним двое солдат.
Некоторое время он стоял неподвижно, глядя, как танцует Мосашвили. Потом скомандовал:
— Хальт!
Лейтенант не расслышал приказа. Он ничего не слышал. В его ушах звучала знакомая вихревая музыка, пели барабаны, над головой сияли родные звёзды Грузии, и он самозабвенно танцевал лезгинку. Только смерть могла остановить его.
Любке презрительно поморщился, потом повёл автоматом, и сразу огненные цветки вспыхнули на стальном остром рыльце. В бараке стояла такая тишина, что выстрелы не сразу дошли до сознания, они показались бесшумными.
Мосашвили высоко вскинул руки и упал навзничь на деревянный пол. Его ноги ещё танцевали, и, пожалуй, никто из пленных не видел ничего страшнее этого бешеного ритма лезгинки со смертными конвульсиями пополам.
Барак замер, затаив дыхание. Любке оглядел всех, проверяя, не нужно ли выстрелить ещё, потом указал на труп. Солдаты схватили мёртвого за ноги и выволокли наружу. Любке постоял прислушиваясь.
Потом, величественно повернувшись, вышел, хлопнув дверями.
— Вот и нет Мосашвили, — сказал Колосов. — Кто следующий, я или ты?
— Всё равно. Нам отсюда живыми не выйти. Мосашвили хоть умер красиво, а нас с тобой пристрелят как бездомных собак.
И замолчали оба, думая о завтрашнем дне, о хитром кулацком лице полковника Лясоты и его предложении снова взять в руки оружие.
Нет, это не для них, и думать нечего. Итак, значит, смерть? Значит, смерть. А если попробовать убежать? Разве это не верная смерть?
И всё-таки стоит рискнуть. Смерть с надеждой на свободу куда легче, чем жизнь в ожидании смерти от пули, цинги или голода.
На рассвете их выгнали на апельплац. Серый мартовский рассвет неохотно поднимался над Карпатами.
Комендант и полковник Лясота вышли на крыльцо в восьмом часу. Пленные затихли, притаились.
— Внимание, — сказал Лясота. — Двадцать четыре часа, которые вам дали на размышление, прошли. Кто хочет взять в руки оружие, чтобы вернуться на родину и громить большевиков, поднимите руки.
У него был опыт таких бесед. Нечего ждать, чтобы над шеренгами поднялся лес рук.
— Ну смелее, смелее! Поднимайте руки, поднимайте! — повторил полковник.
Над огромной четырёхтысячной толпой, запуганной и дисциплинированной пулемётами, он увидел десятка три несмело вскинутых рук.
— Выше, выше! — командовал полковник.
Две руки неожиданно опустились. Комендант посмотрел на Лясоту иронически. Он вспомнил предшествующие случаи, на этот раз добровольцев тоже будет до смешного мало.
— Настоящие русские патриоты! Выйдите вперёд! — патетично выкрикнул Лясота.
Двадцать семь пленных вышли и остановились перед крыльцом. Шли они, потупив глаза, между шеренгами пленных проходили боязливо, словно ожидая и боясь удара.
— В одну шеренгу становись! — скомандовал Лясота, и они поспешно выстроились перед ним, желая найти поддержку друг в друге, почувствовать рядом плечо единомышленника по измене.
— Кру-гом! — гремел Лясота.
Они повернулись.
— Я поздравляю вас, земляки, со вступлением в армию, которая поможет освободить нашу многострадальную отчизну от тирании большевиков. Взгляните перед собой, вы видите людей, которые чёрною неблагодарностью ответили на милость победителя, на то, что им даровали жизнь. Они просчитались. Жизнь им не будет дарована. Знайте, я предложил господину коменданту расстрелять каждого третьего из этих болванов, и он согласился со мной. Теперь вы видите, кто выиграл и кто проиграл?
Будто взрывная волна пронеслась над толпой.
— Я! Я тоже! Я тоже! — вдруг прозвучал истерический голос, и ещё один пленный с гипсово-белым лицом выбежал из рядов. — Я тоже!
— Можно, — милостиво разрешил полковник. — Кто ещё?
Шеренги молчали. И снова показалось полковнику, а может, и в самом деле так было, он увидел усмешку. Мимолётную, как и вчера. Она исчезла сразу же, только появившись, но она была! Была! Человека, который может выражать свой протест в лагере, надо уничтожить немедленно. Как заразу!
Но в море угрюмых, озлобленных, разуверившихся лиц опознать человека, который нашёл в себе силы усмехнуться, нелёгкая задача. Это полковник хорошо понимал. Улыбка появлялась где-то вон в том направлении, где стоит этот голубоглазый лейтенант. Значит, весь блок будет приговорён к смерти. В лагере двадцать блоков. Одна треть — шесть блоков — будет уничтожена.
Всё делалось просто и привычно деловито. Уже отдаётся команда обитателям четырнадцати блоков возвращаться в бараки, а шести, приговорённым, остаться на плацу. Присоединиться к двадцати восьми предателям, стоявшим перед крыльцом, ещё можно. Ещё есть время… Через десять минут будет поздно.
А те двадцать восемь, стараясь ни на кого не глядеть, уже уйдут с апельплаца, исчезнут за кирпичным корпусом штаба. Ещё они не исчезли, ещё можно крикнуть, можно успеть добежать… К чему успеть? К предательству? Измене?
Нет.
Молчит строй. Ещё чернее стали лица, но никто не тронулся с места. Воровато пряча глаза, ушли предатели.
Вот она и настала, самая страшная минута. Шесть групп обречённых, по двести человек в каждой, остались на плацу. Лясота рассчитал точно: был здесь и Шамрай, в бывшем седьмом блоке. В частый невод попала его усмешка…
— Седьмой блок, пять шагов вперёд, — скомандовал фельдфебель Шнейдер. — Разобрать лопаты и кирки!
Ага, всё ясно. Приговорённые должны выкопать сами себе могилу.
Их повели к северной границе лагеря, туда, где ровная площадка шла под уклон, образуя что-то похожее на широкий овраг. От основной части лагеря она отделена проводами. В них тоже ток высокого напряжения. Из этого прямоугольника, который зовётся «квадратом Ф-6», живым ещё не вышел никто. Тысячи и тысячи трупов военнопленных схоронены в его земле.
Фельдфебель Шнейдер, сверившись с планом, указал, где именно копать. Могила будет не очень большая — десять на десять метров. Тысяча двести мертвецов, уложенные штабелями, займут немного места. Но едва ли пленным удастся закончить работу сегодня. Значит, может случиться и так, что впереди их ждёт целая ночь жизни.
Вечность!
«Многое может ещё измениться за эту ночь!» — рождалась у каждого спасительная мысль, которая тут же сменялась сомнением.
Не налейтесь, ничего не изменится. Выкопают могилу, станут на её край под пулемётный огонь, и посыплются вниз лёгкие, высохшие от голода трупы.
В поисках выхода пленные переглядывались между собой.
— Ночью попробуем бежать, — тихо — сказал Колосов Шамраю.
— Как?
— Кому-нибудь из нас придётся лечь на провода, замкнув собой ток, остальные пройдут по ним, как по мосткам.
— Это верно. Я готов лечь на провода, предложил Шамрай.
— Нет, бросим жребий, кому быть в ударной группе.
От пленного к пленному, из уха в ухо поползла весть — ночью побег. И хоть все отлично понимали безнадёжность этого плана, на душе вдруг стало легче. Быстро произвели жеребьёвку.
Медленно и вяло, едва поднимая лопаты и кирки, возились они в жёлтой твёрдой глине. Между тем закатилось за Карпаты солнце. Осторожно приползла на землю ночь. Да, они рассчитали верно, их оставили здесь на ночь: из «квадрата Ф-6» ещё никто не возвращался в лагерь.
Пленные лежали на твёрдой холодной земле, тесно прижавшись друг к другу.
Чёрная холодная ночь будто расщедрилась напоследок, высыпали на небо удивительно яркие звёзды.
— Слушайте меня: ударной группе сосредоточиться на левом фланге! — приказал капитан Колосов.
Каждое слово, как бы тихо оно ни произносилось, слышали все.
Осторожно, стараясь не привлекать внимания часовых, десять пленных переползли на левую сторону. Жаль, забрали у них кирки и лопаты. Не винтовки, конечно, а всё же оружие. А солдату умирать с оружием в руках было бы куда отрадней.
— Приготовиться! Вперёд!
Десять человек, измученных, обессиленных, встали и, как теми, двинулись к забору. Им удалось, поддерживая плечом друг друга, пойти немного быстре. Они шли на верную смерть, но не остановились, не поколебались ни на секунду.
Ударная группа бросилась на провода. Сверкнули фиолетовые искры, запахло палёным мясом. Ни один провод не лопнул под их тяжестью. Десять опалённых трупов упали на землю. Но за ними шли и шли другие, лезли на провода, и уже пригорок из человеческих тел слал вырастать возле изгороди. Часовой на вышке доложил начальнику караула:
— В лагере психоз… Массовое самоубийство! Они бросаются на провода.
— Прекратить!
Ударили пулемёты. Минуты через три всё стихло. В живых осталось душ восемьдесят, не больше. Среди них были и Шамрай с Колосовым.
Они молча, в полузабытьи лежали около вырытой могилы и не могли видеть, как утром к штабу концлагеря подъехал чёрный «оппель-капитан». Из него. вышел немецкий офицер, вошёл в комендатуру лагеря, передал пакет. Комендант прочитал бумагу и брезгливо взглянул на полковника Лясоту.
— Завтра, — сказал комендант, — подадут вагоны, мы выпроводим отсюда всю эту вашу сволочь.