— Куда? В лагеря смерти?
— Нет. Командование решило иначе. Они всё равно подохнут, но перед смертью пусть поработают на пользу великой Германской империи. Неразумно уничтожать рабочую силу, которая ещё может пригодиться.
— Простите, но я приказал…
— Это сделали вы, а не я. Меня не интересуют ваши приказы. Завтра четыре тысячи пленных будут отправлены на работу в шахты, — заявил комендант и приказал фельдфебелю Шнейдеру вернуть узников в бараки.
Лясота обиделся, его полные щёки покрылись красными апоплексическими пятнами.
— Простите, но мой авторитет… Я приказал каждого третьего… Вы же согласились!
— Можете подтереться своим авторитетом, — смотря прямо в глаза Лясоте, нагло ответил комендант.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Над тихой, вымощенной аккуратными гранитными брусками центральной площадью города Айсдорфа чёрными стрелами пролетают ласточки. Трёхэтажная ратуша возвышается в центре. Над нею сегодня поднят огромный гитлеровский флаг. Витрины всех магазинов словно глаза закрыли, опустив надёжные жалюзи.
На площади полно народу. Три виселицы стоят напротив ратуши, перед ними три помоста, назначение которых не совсем ещё ясно. Посредине каждого помоста обыкновенный деревянный стул. Что-то загадочное и одновременно жестокое в этой простоте.
За дверью балкона ратуши угадывается движение. Оно то становится слышнее, то снова замирает. Словно кто-то хочет и не решается выйти.
За порядком на площади следят не полицейские, а эсэсовцы. В своих чёрных мундирах, с красными нарукавными повязками, на которых в белом кругу зловещим пауком распласталась, свастика, они стоят надменно и важно, уверенные в своей силе.
По правую сторону от ратуши — оркестр. Звонкая медь труб воинственно сверкает в лучах мартовского, уже тёплого, солнца. Не смолкая, не останавливаясь ни на миг, оркестр выдувает военные марши.
Люди на площади стоят молчаливые и сосредоточенные. Контраст между бравурной музыкой и пасмурными лицами никого не удивляет. Виселицы не редкость и в немецких городах, но далеко не всех радует это зрелище.
Если пересилить себя и посмотреть вдоль улицы, то можно увидеть на окраине высокие трубы металлургического завода. Днём и ночью мартеновские печи там варят сталь. Днём и ночью стелется над ним дым. Фронт требует танков.
Ещё дальше, под невысокими холмами, которые в этой местности гордо называются горами, угольные шахты. Они тоже работают круглосуточно, выплёскивая на поверхность целую реку блестящего угля, похожего на битое чёрное стекло.
Сегодня воскресенье, на площадь велено собраться всем жителям Айсдорфа, а также свободным от смены сталеварам и шахтёрам. Люди в тёмных праздничных костюмах. Это обусловлено приказом: прийти в костюмах для весьма важной церемонии. Молодых людей не видно — на фронте. Пожилые лица, изрезанные глубокими морщинами, куда на веки вечные въелась угольная пыль, выглядят непроницаемыми. Эти люди уже видели всё — и победы тридцать девятого, и поражение восемнадцатого года. Они ничего не забыли и ничему не научились. Фюрер Гитлер сказал об их законном праве владеть целым миром, и им нравилось думать о себе, как о высшей, первой расе на земле. Стоят на площади тучные и спесивые, уже облысевшие арийцы, слушают громкие марши, и кажется, что все они преданы фюреру до последнего вздоха. А о чём они думают на самом деле, не сможет догадаться даже шеф местного гестапо. Самое горькое для него то, что они думают и отучить их от этого невозможно. А шефу гестапо нужно направить их мысли в безопасном для империи направлении. Сегодняшнее поучительное зрелище для того и предназначено.
Роман Шамрай вместе с несколькими пленными стоял в наиболее отдалённом углу площади и всё ещё не мог понять смысла происходящего. Виселицы здесь появляются уже не впервые. Публичная казнь — излюбленное гестаповское действо. А вот зачем устроены помосты? Какая ещё дикая идея родилась в садистском воображении гестаповцев?
Пленные одеты в старое тряпьё, пропитанное запахом дезинфекции. У каждого на рукаве хорошо заметная серая повязка с бросающимися в глаза «КО» — сокращённое обозначение слова «военнопленный» на немецком языке. Большинство работает в шахте, а группа Шамрая по двенадцать часов ежедневно трудится на металлургическом заводе. Живут все вместе в бараках на окраине города. На работу ходят под стражей.
Сюда, на площадь, их тоже привели под конвоем более солидным, нежели всегда. Почему им такая честь — непонятно, и оттого тревожно на сердце. Виселица вызывает противный холодок под сердцем, хотя и ясно — вешать будут не их.
На Шамрае старый короткий пиджак, латаный и перелатанный, но тёплый. Эти лохмотья выдали пленным в Айсдорфе, не голыми же их водить на работу. Единственное, что сохранил Шамрай от своей военной формы, это воротник гимнастёрки с красными петличками и двумя «кубарями» на каждой стороне. С ним никогда не разлучается лейтенант. Эти петлички — его прошлое. они напоминают ему о Родине, о том, что он командир, они держат его на земле, не дают умереть.
Зачем же всё-таки их привели сюда?
Часы на городской ратуше отзвонили десять ударов. Одновременно с последним ударом двери ратуши распахнулись. Задержавшись мгновение на пороге, бургомистр Грюнгоф вышел на балкон, за ним показался в парадном, шитом серебром мундире гестаповский полковник — штандартенфюрер, далее ещё несколько старших офицеров. Видно, что-то серьёзное произошло в Айсдорфе, если тут появились такие большие чины.
На шее Грюнгофа — символ власти бургомистра — здоровенная золотая бляха. Через весь живот, всем напоказ выставлена её толстая золотая цепочка. Тяжёлые щёки нависли над жёстким накрахмаленным воротником. Седые брови встопорщились железными щёточками. Поредевшие серебристые волосы пополам перечеркнул розовый ровный пробор. Глаза цвета пива, хмельные от сознания значительности переживаемой минуты. Энергия так и кипит во всём теле бургомистра Грюнгофа, как густая смола, и только красные пятна на щеках да сизый затылок напоминают о высоком давлении и скверном здоровье. Ничего, ничего, Грюнгоф ещё поживёт, ещё увидит окончательную победу!
— Мейне дамен унд герен, — начал торжественно свою речь бургомистр, и громкоговорители разнесли его хрипловатый голос во все уголки площади, — мы собрались здесь, чтобы выполнить наш гражданский долг, участвовать в важном акте очищения немецкой расы. Пусть сегодняшний день навсегда останется в нашей памяти, пусть каждый истинный немец сделает соответствующие выводы и удвоит усилия, направленные на грядущую победу. Хайль Гитлер!
Руку вперёд и вверх он выбросил точно и ловко. Площадь, как загипнотизированная, ответила именно таким же автоматическим движением и громовым возгласом «Хайль». Только пленные, лишённые этого почётного права приветствовать фюрера, остались стоять неподвижно. Для немцев они люди низшей расы, а потому вообще не люди.
— Передаю слово господину прокурору Глобке, — заявил бургомистр. Прокурор Глобке, пряча в высоком парадном воротнике своё по-лисьему узкое лицо, подошёл к микрофону. Роман Шамрай в школе учил немецкий язык без особого энтузиазма. От того времени остались в памяти, всего несколько слов и стихотворений. Но и они пригодились, когда пришлось оказаться в Германии. Пленные обучаются языкам удивительно быстро, Они владеют сотней самых необходимых слов, зачастую не зная, из какого языка они взяты. Все их чувства, в том числе и память, всегда обострены до крайней степени. В лагерях, где заключены люди разных национальностей, новички уже через месяц начинают говорить на этом удивительном лагерном языке.
Из краткой, но грозной по интонации речи прокурора Роман понял, что сейчас покарают трёх немок. Они изменили своему важнейшему долгу — не соблюли чистоту немецкой крови: вступили в преступную плотскую связь с пленными поляками, забеременели от них и вскоре родят расово неполноценных детей. Любовников женщин сейчас публично казнят, чтобы и впредь никому не повадно было посягнуть на чистоту немецкой расы.
Шамрай представил себе тихую немецкую ферму, из которой уже давно ушёл на фронт хозяин, дебелую немку, захлёбывающуюся от жизненной силы, и молодого пленного поляка, батрака. Он ночует на сеновале. Ему можно приказать всё что угодно. Его можно казнить, если он проявит хоть малейшую непокорность. Он работает с утра до ночи, но, должно быть, тоже не сразу засыпает на своём сеновале, потому что в Германии стоит зелёная, пахнущая цветами бузины весна. Поляк совсем молодой и красивый, как писаный. Сначала хозяйка не обращает на него внимания. Это не человек — он раб. Но проходит какое-то время, и образ поляка всё чаще и чаще приходит в истосковавшиеся сны одинокой женщины. Мужа её забрали на фронт сразу после свадьбы.
Ещё сама не догадываясь почему, она начинает немного лучше кормить пленного. Она ещё ничего не решила, у неё пока нет никаких намерений… А потом желание определяется более чётко, женщина уже не может спокойно лежать в своей постели, под жаркими пуховыми перинами, и выходит во двор. Нечего и думать, чтобы поляк отважился сам сделать первый шаг. Это равносильно смерти.
И вот, борясь с собой, со своей арийской гордостью, она идёт к сеновалу.
Яркий лунный свет заливает подворье, тени прячут хорошо знакомые предметы, но в последний момент она пугается, возвращаясь на крыльцо, заставляет себя подождать, пока с неба не исчезнет серебряный месяц.
Она выдерживает две-три ночи, а потом снова выходит. На подворье темнота, и она идёт как во сне, уже не обращая внимания на опасность.
По шаткой лестнице поднимается она на сеновал. Парень не спит. Он уже всё давно понял, он ждёт. И она берёт любимого в тепло мягких красных перин, где пряно пахнет сладким женским потом.
Месяц проходит за месяцем, по тихой окраине чёрной гадюкой начинают ползти слухи. И, конечно, на ферму приходит полицейский. Скрыть уже ничего невозможно.
А может, это было совсем иначе?
Может, встретились двое, парень и девушка, встретились где-то у речки, в лунном сиянии, и полюбили друг друга, не думая о том, у кого какая кровь…
С балкона ратуши прозвучала команда. Через боковую улочку в окружении десятка солдат на площадь вышли три беременные женщины. Даже просторные чёрные платья, почти плащи, уже не могли скрыть этого. Каждая взошла на помост и села на стул лицом к виселице. Все три простоволосые, две белокурые и одна шатенка. Косы распущены, и волосы свободно и обильно закрывают плечи, и в том, как они беспомощно свисают на грудь, спину женщин, есть что-то очень печальное.
Две женщины, по всей видимости, простые крестьянки, круглолицые, загоревшие на весеннем солнце, большие и сильные, привычные к любой работе.
Лицо третьей женщины тонкое, продолговатое, с ровным носом и большими светлыми глазами. Поникшие плечи, скорбно склонённые головы выражают покорность судьбе.
Романа Шамрая больше всего интересовала толпа на площади. «Благородные» страсти здесь разгорались всё сильнее. Какие-то перезревшие мегеры с злобно вытаращенными глазами рвались к помосту, требуя самосуда, и солдаты грубо и насмешливо отталкивали их, не упуская случая поддать им слегка тумака. Мужчина в зелёной шляпе с петушиным пером и в коротких баварских засаленных (высший шик!) кожаных штанах громогласно настаивал, чтобы этих «шлюх» повесили рядом с их польскими самцами.
Снова послышалась команда, и трое ловких эсэсовцев с электрическими машинками, которыми стригут овец, проворно вскочили на помосты. Длинные чёрные провода от них тянулись к ратуше. Машинки зажужжали, как лютые, от крови пьяные осы.
В самом центре, в сердце изысканно-цивилизованной Европы должно было произойти нечто нечеловеческое, дикое.
В эту минуту заиграл оркестр. Музыканты в полную мощь своих лёгких выдували из своих труб сентиментальный штраусовский вальс «На прекрасном голубом Дунае». Толпа замерла, на мгновение поражённая, а потом немцы стали хохотать, открыто глумясь над несчастными. Догадлив этот капельмейстер. Отлично всё продумал господин бургомистр.
Женщины ссутулились, замерли, сидя на своих стульях. Две смотрели себе под ноги, не решаясь и глаз поднять. Третья, высокая блондинка, не отрывала взгляда от виселицы.
Эсэсовец подошёл к ней, быстрым движением собрал в тугой жгут пышные светлые волосы и поднял вверх, словно намереваясь сорвать женщину со стула. Её голубые глаза стали безумными, но взгляд их не изменил направления.
Палач, словно фокусник на сцене, оглядел толпу, ожидая похвал или аплодисментов, потом широким движением поднёс своё оружие к нежному женскому затылку. Машинка захлебнулась своим ядовитым шипением.
Вальс Штрауса оборвался. Теперь только барабанщик выбивал тревожную дробь, совсем как в цирке, когда артист начинает исполнять смертельный номер.
Эсэсовец провёл машинкой раз, другой, третий. Женщина ссутулилась, инстинктивно стараясь вобрать голову в плечи. Напрасно просить пощады или надеяться на помилование. Машинка жужжала над её ухом, как зверь, хищный, злой, ножи визжали от ярости. А эсэсовец, хвастаясь своей ловкостью, за несколько секунд наголо остриг женщину и высоко, как трофей, чтобы все видели, поднял над головой прядь светлых, пушистых волос.
На площади стояла тишина. В это время, по расчётам устроителей этого позорного зрелища, должны была грянуть аплодисменты, но толпа молчала. Остриженная голова женщины, круглая и белая, торчала как некий зловещий символ.
Теперь внимание толпы переключилось на другой помост. Там эсэсовец не был таким ловким и умелым. Чтобы остричь косы, ему потребовалась минута, не меньше. От торопливого, поспешного движения палача ножи машинки скользнули по женскому затылку и струйка крови поползла от круглого темени за ухо женщины.
К горлу Шамрая подступила тошнота. Он много месяцев провёл в лагерях, видел голод, смерть, казни, гнил в карцерах, знал, как смердит человеческое мясо, сгорая на проводах высокого напряжения, ему казалось, что он всё на свете мог выдержать и пережить. Но вид женского страдающего лица принёс такую душевную муку, что впервые за всё время ему захотелось умереть. Просто вот так умереть, и всё. Мир не стоит того, чтобы в нём жить.
Третий эсэсовец сделал своё дело привычно быстро. Теперь женщины сидели на помостах, как чёрные грибы с белыми шляпками. Две плакали, не решаясь вытирать бегущие по щекам слёзы. Третья неотрывно смотрела сухими, горящими глазами на виселицу и, казалось, не видела ничего, кроме петли, чётко обозначившейся под толстой перекладиной на фоне светлого весеннего неба.
Толпа мёртво молчала. Забыл и оркестр о своих обязанностях. На балконе прокурор и бургомистр тоже стояли неподвижно, давая время подумать о том, что ждёт тех, кто нарушит приказ фюрера.
Потом прокурор что-то отрывисто сказал, и к виселице подвели осуждённых поляков. Двое из них были молодыми парнями, третий — мужчина в годах. Лица спокойные, чуть-чуть искажённые страданием.
Палачи умело набросили им на шеи петли — таких специалистов у эсэсовцев хватало.
Светловолосая женщина вдруг шевельнулась, потянулась к парню, высокому, статному, хотела подняться со своего стула. Эсэсовец резко ударил её по плечу. Женщина тяжело опустилась, крикнула громко, отчаянно;
— Станислав!
Всё вылилось в это одно-единственное слово: и счастье любви, за которую пришлось платить такой дорогой ценой, и страх смерти, и протест против нечеловеческого злодейства, которое творилось на площади у всех на глазах.
— Ингрид! — ответил парень и счастливо улыбнулся.
Прокурор на балконе угрожающе закричал. Громкоговорители просто захлебнулись от его злости. И удивительное дело, на крики прокурора в толпе никто не обратил внимания, а вот два имени, которые прозвучали над площадью, услышали все.
Офицер, стоявший возле виселицы, махнул рукой. Палачи выбили невысокие скамеечки из-под ног осуждённых. Три вытянувшихся тела, медленно раскачиваясь, повисли против солнца. Ингрид закрыла лицо ладонями, опустила голову на грудь, пошатнулась и, потеряв сознание, сползла со стула. Её большой живот, как гора, возвышался над помостом.
Толпа потерянно молчала. И чтобы разорвать эту насторожённую тишину и подбодрить самого себя, бургомистр закричал:
— Знайте: так будет с каждым, кто попытается нарушить священный закон, охраняющий чистоту великой немецкой расы. Хайль Гитлер!
Снова заиграл оркестр. Чеканный бодрый военный марш наполнил площадь, чёрные стрелы ласточек пронзили золотые солнечные лучи над ратушей. И однако весеннее синее и чистое небо не успокаивало Шамрая, он видел, как медленно раскачивались трупы на виселицах.
И белели над помостом остриженные головы женщин.
А толпа теперь гудела разговорами, иногда плескался смех, словно и не произошло здесь ничего особенного.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В мартеновском цехе пленным поручали самую трудную, неблагодарную работу. В ядовитой духоте приходилось чистить регенерационные блоки, загружать железным и чугунным ломом длинные, похожие на корыта мульды, месить ногами огнеупорную глину для летков, но разве это можно сравнить со смертельно изнуряющим бездельем лагеря?
Пусть работать приходилось по двенадцать часов в сутки, да так, что временами темнело в глазах и голова кружилась от слабости, а в бараке, куда их приводили после работы, духота и запах креозота, но зато никто из немцев тобой не интересовался, никому ты не был нужен, делай что хочешь, лишь ко времени переклички будь на месте. Конвой здесь малочисленный, двое солдат водят на работу целую сотню пленных. Автоматы не в руках — за плечами; конвой спокоен — дальше десяти километров никто не убежит. Даже в гестапо сообщать не придётся — местные жители изловят и приведут в полицию. В этих местах все знают друг друга. А потом они как-никак победители. Их войска под Сталинградом. Вот и сегодня радио передаёт хвастливые сообщения, даже в ушах звон от грома барабанов. Куда ж теперь бежать пленным? За Волгу?
Ночью, когда пройдёт первый, мёртвый сон, почти беспамятство, наступает бессонница. И в голову лезут тревожные, горькие мысли. Да, что-то нужно делать, что-то надо придумать, но что? Неведомо.
Испортить бы, к чертям собачьим, плавку? Нет, не выйдет: всё проверяется десятки раз. Что-что, а контролировать немцы умеют. Вот перед мартеном ходит сталевар Якоб Шильд. Шея у него, как у быка, скорей всего, до войны кружек по десять пива выпивал, теперь поменьше пьёт — это, пожалуй, единственное, что изменила в его жизни война. На площади, когда стригли несчастных женщин, именно такие, как Якоб Шильд, требовали страшной кары на их бедные головы. Ничего не скажешь, арийская раса, потомки викингов.
Вчера Шамраю дали лопату, убирать шлак. Он взялся за ручку, и кровь горячей волной ударила в голову — столько неожиданных воспоминаний пробудило прикосновение к тяжёлому, сотнями рук отполированному дереву. До армии он работал у мартена таким же инструментом. Удобная штука эта, не очень-то складная на первый взгляд совковая лопата. Если прогорит огнеупорный под печи, сталевар должен уметь кинуть лопату песку или тугоплавкого измельчённого кирпича на потрескавшееся место с точностью до десятка сантиметров. Печь дышит на него белым пламенем, и нужно не отступить, выдержать её горячее дыхание, попасть безошибочно.
Только почувствовав тепло деревянной ручки, Шамрай понял, как соскучился по работе, настоящей, пусть даже самой тяжёлой. Его дело варить сталь, рубать уголь, строить плотины! Для работы родился он на свет.
Лопата заиграла в его умелых руках. Якоб Шильд молча и внимательно смотрел, как работает Шамрай, так внимательно, будто старался до самой души пробуравить сталевара своими маленькими глазками. Потом поманил его здоровенным пальцем с жёлтым загрубелым ногтем.
Шамрай послушно подошёл.
— Сталевар?
— Да.
— Где работал?
— Суходольский завод.
— Хорошо. Иди.
И послал Шамрая вниз, на шихтовый двор, нагружать мульды. Ничего не прочитаешь на круглом, как помидор, лице этого Шильда. Что мог означать этот разговор? Выгонят лейтенанта с завода, чтобы и близко не смел подходить к мартенам, или, наоборот, поставят подручным?
На шихтовый двор загнали эшелон железного лома. Здоровенные куски разбитой брони, искалеченные пушки, обычный ржавый железный хлам, собранный на полях сражения Восточного фронта, — всё громоздилось на пульмановских длинных платформах. Аккуратный народ немцы, ничего не пропадёт напрасно в их государстве, даже на поле боя собирают лом.
Перед тем как отправить весь этот развороченный лом в мартен, его нужно разбить на мелкие части, чтобы они могли просунуться в ненасытное горло печи. Именно эту опасную и тяжёлую работу приходилось делать Шамраю. С копра, который возвышался в конце шихтового двора, на металлический лом падала тяжёлая стальная баба. Осколки разлетались во все стороны. Они ударяли в железные предохранительные загородки, иногда пробивая их насквозь. Кого же ставить на эту работу, как не пленных? Зацепит осколком, убьёт насмерть — кому его жалеть? Не ставить же вокруг копра новые загородки — и денег, и времени жалко.
Копром командовал пожилой немец с длинными, как у моржа, пожелтевшими от табака усами. Сидел в своей кабине чуть ли не под потолком и руководил погрузкой, не голосом — разве услышишь? — а жестами.
А краном управлял другой немец — катался в кабине крана вдоль шихтового двора, крюком цеплял и тянул к копру остатки разбитых танков.
Внизу, где опасно, — Шамрай и ещё трое пленных.
Один раз, другой и третий пришлось поднять и обрушить вниз тяжёлую бабу. Не поддавалась лобовая броня тяжёлого немецкого танка. Обгорела, стала чёрно-красной.
Интересно, где его подожгли? Под Москвой или на Волге? Теперь, когда пленные перемешались с немецкими рабочими, утаить ничего нельзя. Под Сталинградом идут тяжёлые бои, это всем известно.
Гремит и лютует баба. Медленно поддаётся броня. Ну раз! Ещё раз!
Сдалась всё-таки сталь. Теперь Шамраю нужно быстро собрать эти осколки и нагрузить ими мульду. Сейчас кран подаст новую порцию лома, к тому времени наковальня копра должна быть пустой.
Кран поехал в другой конец цеха, минуту задержался там, потом двинулся с места и снова остановился. Чего он тянет волынку, этот крановщик?
Снова заскрежетал кран, поехал и снова остановился.
Немец-машинист на копре застыл в своей кабине, дал сигнал «внимание». Пленные, как по команде, взглянули на него.
— Всем выйти из цеха, — приказал машинист. Сделалось почему-то тревожно. А где опасность — не видно. Голос машиниста уверенный, резкий, лицо не то чтобы злое, а немного обеспокоенное. Причину этого сразу понять трудно, раздумывать некогда. Приказано выйти из цеха. Нужно выполнять приказ.
Шамрай вышел за высокие железные ворота. Ничего не понимая, остальные пленные остановились рядом с ним. Смотри да присматривайся, держи ухо востро: любая оплошность крановщиков в конце концов, как правило, оборачивается против них, пленных. Не обнаруживая особого интереса, Роман окинул взглядом шихтовый двор, стараясь понять смысл необычного движения кранов.
Так продолжалось, наверное, с полчаса. Потом наверху, на эстакаде возле мартеновских печей, как чёрный гриб, появился картуз уполномоченного гестапо на заводе Бертольда Фальке. Сухой, высокий, как жердь, он стоял возле железных поручней и сквозь сильные стёкла очков старался не упустить ни одной мелочи, смотрел на шихтовый двор. Там, осторожно потягивая за собой один-единственный вагон, медленно двигался по рельсам маневровый паровозик. Около ворот цеха машинист остановился, почему-то тоже очень осторожно, словно вёз он полную бочку воды и страшно боялся её расплескать.
По шаткой лестнице Фальке сбежал вниз, приказав пленным влезть на платформу с невысокими бортами, где было полно лома. Паровоз тихо двинулся с места. Мастер шихтового двора Карл Шварцбах на почтительном расстоянии опасливо шагал следом. Фальке не спеша пошёл за вагоном, стараясь не очень-то к нему приближаться.
Шамрай внимательно посмотрел на груз и тихо свистнул. Противный, хорошо знакомый холодок близкой опасности стиснул сердце. Посреди платформы, словно жирный поросёнок, расположившись по-домашнему уютно на ржавом листе железа, как на подстилке, лежала небольшая, килограммов, должно быть, на двадцать пять, авиационная бомба. Кто и когда положил её в железный лом — было неизвестно, но всё равно не очень-то приятно иметь рядом с собой такую соседку.
Медленно-медленно выехали они за ворота завода. Высокий картуз Бертольда Фальке, украшенный эсэсовской кокардой, где две кости скрестились под черепом, чернел на почтительном расстоянии. За заводской оградой, у опушки леса, паровозик остановился.