Если А. Яковлев не лукавил, генсекретарь записку прочитал и «задумался». Какие мысли и чувства навеяли у него наши неказенные оценки и прогнозы, мы не узнали. Очевидно, разноречивые, иначе не объяснить установление в конце 1988-го — начале 1989 года аппаратуры подслушивания в моей московской квартире.
Информация тем действенней, чем дальше отстоят друг от друга по идеологическим платформам авторы, высказывающие аналогичные мнения. Учитывая этот момент, М. Горбачеву посылались сведения о том, как откликаются на наши процессы авторитетные деловые люди Европы. В частности, Марио Скимберни, бывший президент концерна «Монтэдисон» и в конце восьмидесятых годов генеральный комиссар итальянских железных дорог, вслух раздумывал, как сложится развитие СССР в случае падения М. Горбачева, которого он причислял к неустойчивым лидерам. Это говорилось, приметим, в 1989 году. Вся советская система, находил Скимберни, охвачена затяжным кризисом, из которого ей не выбраться по меньшей мере до конца века. «Кризис, — отмечал итальянец, — мог бы иметь непредсказуемые последствия». «Если бы перестройка провалилась, — предрекал Скимберни, — СССР погрузился бы во мрак и превратился со своим внушительным военным аппаратом в крайне опасный фактор для мира» (см. приложение 5).
Примерно в то же самое время на меня вышел Рудольф Баро. Он просил оказать содействие в пересылке М.С. Горбачеву копий писем, ранее направленных в адрес генсекретаря через посольство СССР в Бонне, а также другой оказией и оставленных без ответа. Баро пытался пробудить интерес архитектора перестройки к конструктивному варианту реформирования системы, величавшей себя социалистической, системы, которую этот диссидент из ГДР подверг беспощадному разносу в своей нашумевшей книге «Альтернатива» (см. письма Р. Баро в приложении 6).
Само собой разумеется, перевод писем Р. Баро с моей рекомендацией положительно откликнуться на это необычайное обращение были доложены М.С. Горбачеву. Никакого отклика они не вызвали. Нет даже уверенности, что наш реформатор взял на себя труд поинтересоваться, о ком и о чем шла речь.
Экономические записки 1986—1988 годов повторяли и дополняли одна другую. Повторения вводились намеренно, а не по недосмотру. Из текста в текст варьировалось несколько мыслей: успех перестройки в решающей степени зависит от верной расстановки приоритетов, от умения увязать разрозненные шаги в целостную систему, от последовательности и твердости в одолении открытого и скрытого противоборства оппонентов обновления, идущих на всевозможные уловки, чтобы перестройка не состоялась.
Политики — что английский газон: без регулярной прополки и стрижки быстро мшеют и теряют форму. Не проскандируй «рынок», «закон стоимости», «кооператив кооперативов» полдюжины раз, не подкрепи наши выкладки доподлинными фактами из истории становления ленинского нэпа, нельзя было надеяться понудить М. Горбачева поднять забрало и перестать метаться из стороны в сторону. К сожалению, повторение — лишь мать учения, но не гарантия того, что вас поймут. Да и убеждения, навеянные извне, в отличие от выстраданных самими и выношенных в себе, нестойки, они блекнут в непогоду. Или, как заметил один из персонажей, сыгранных известным немецким актером Рюманном, порядочным становятся в одиночку.
Политика колебаний ущербна всегда, но наибольшие издержки она навлекает на экономику. Если бы удалось подвигнуть М. Горбачева на то, чтобы экономическим задачам было подчинено все остальное, судьба Советского Союза сложилась бы, несомненно, по-другому. Если бы генеральный секретарь воспринимал докладывавшиеся ему материалы как набат, а не как занятное или назойливое чтиво, — материалы, характеризовавшие подлинные параметры развития СССР и его главных соперников, — самоуверенности, которой сиял М. Горбачев, поубавилось бы. Ведь по основным показателям, особенно тем, что касаются информатики, новых материалов, микроэлектроники, биотехнологии и прочего из того же ряда вещей, отставание от США, Японии, Западной Европы не только не сокращалось, но увеличивалось почти до безнадежности. Об эффективности капиталовложений, качестве изделий, их энерго- и материалоемкости, глубине переработки сырья, нагрузках на природу, другими словами, о культуре хозяйствования, нечего было и заикаться[4].
Еще и еще раз скажу: неверны утверждения, будто генеральный секретарь был неприступен или что оболочка, которая отделяла его от реального мира, всегда оказывалась непроницаемой. Факт, что на совещаниях, которые он сам же и созывал, М. Горбачев терпел чересполосицу суждений экспертов разных экономических школ. То обстоятельство, что на подобные встречи звали порой Г. Писаревского, можно принять за индикатор интереса к нашим запискам. Данное мне поручение готовить исходные материалы к докладу генсекретаря на пленуме ЦК о бесхозяйственности и потерях от нее, говорило в пользу поверья «капля камень долбит».
Имеются, однако, мнения совсем другого свойства, и достаточно авторитетные. Послушаем главу последнего советского правительства В. Павлова, профессионального финансиста, никогда не восседавшего в партийных структурах, не являвшегося ставленником военно-промышленного комплекса, не состоявшего в родстве ни с кем из персон, заправлявших в СССР последние полвека. Он входил в состав ГКЧП и был подвергнут аресту в августе 1991 года, но других родимых пятен низвергнутой системы, по коим сегодня людей в России опять ранжируют на чистых и нечистых, В. Павлов на себе не несет.
«Располагая колоссальными возможностями для реализации объективных требований рыночной экономики, генсек с большевистским бесстрашием «отменял» экономические законы в угоду своим личным политическим расчетам. В этом и состояла истинная, глубинная драма так называемой горбачевской перестройки. В действительности-то никакой перестройки не было — ее подменили борьбой за власть и бездумным сломом общественно-политической системы, а затем и государства», — утверждает В. Павлов[5].
«Впрочем, в интересах истины, — продолжает бывший премьер-министр, — необходимо договаривать до конца. Дело в том, что еще в 1982 году ? начало объективного подготовительного этапа перехода к рынку сорвал не кто иной, как сам... Горбачев. А когда с запозданием в пять лет на июньском пленуме ЦК КПСС 1987 года все-таки были приняты не просто политико-демагогические декларации, а конкретные постановления о проведении ценовой реформы, снова именно Горбачев и его соратники-радикалы торпедировали ее, похоронив надежды на стабильный эволюционный переход к рыночной экономике. В результате вместо продуманных, планомерных реформ начались шараханья и страна оказалась на пороге кризиса»[6].
Заново перебирая события середины восьмидесятых годов, В. Павлов приходит к выводу, что тогдашние дискуссии о рынке носили отвлеченный характер. «Горбачев, — пишет он, — мыслил вовсе не экономическими, а сугубо политическими категориями». И когда в декабре 1986 года речь зашла о соотношении экономических и политических реформ, выбор был сделан М. Горбачевым в пользу «безусловного приоритета политики». Это бывший премьер считает «одной из очень крупных и типичных для Горбачева ошибок»[7].
Из книги В. Павлова я, между прочим, узнал, что наши с Г. Писаревским записки 1986 — 1988 годов перекликались с соображениями, поступавшими к М. Горбачеву по линии «рабочих групп», готовивших ему материалы к пленумам ЦК. Различия касались больше терминологии, стиля и акцентов, а не существа подходов[8].
Нелады М. Горбачева с экономикой я выводил из особенностей его менталитета и специфики карьеры. Править рублем, долями процентов, каким-то законом стоимости, когда в руках неограниченная власть, и не где-то в Ставропольском крае, а в бескрайнем Советском Союзе? Для этого надо было перестроить себя, что часто несказанно труднее, чем пуститься в эксперименты над другими.
Самым уязвимым у М. Горбачева как руководителя партии и страны было отсутствие четкой, взаимоувязанной во всех критически важных составных программы и твердого плана действий, в первую очередь в народно-хозяйственных делах. Без этого нельзя создать новое экономическое качество, мобилизовать необходимые силы и средства, свести к минимуму неизбежные потери и издержки. Это в XV веке, двигаясь, как Колумб, «общим курсом» на Запад, можно было открыть нечто стоящее, скажем Америку вместо Индии. В наше просвещенное время вера и наитие — лишь подспорье. Знаниям и математически точным, привязанным к конкретике расчетам они никак не замена.
Под занавес, это было уже в 1990 году, я попытался заинтересовать М. Горбачева еще одним экономическим проектом. Трескотни вокруг необходимости возрождения села, составления национальных программ модернизации сельскохозяйственного производства и социального обустройства деревни было хоть отбавляй. Не без участия будущего отца перестройки, он курировал в Политбюро сельское хозяйство, придумали к середине восьмидесятых годов еще одну бюрократическую надстройку — Агропром. Про него ходил анекдот: сотрудник КГБ спрашивает своего коллегу из ЦРУ: «Ну, если строго между нами, Чернобыль устроили вы?» — «Как на духу, — отвечает американец, — к Чернобылю мы не причастны, вот Агропром — это наша затея».
Смысл моей инициативы заключался в том, чтобы разом и навсегда покончить с мошенничеством: одна рука давала селу кредиты, субсидии, повышала закупочные расценки на его продукцию, а другая через неэквивалентный обмен на промышленные изделия забирала данайские дары, да к тому же с ростовщическими процентами. После появления Агропрома ножницы в ценах на сельхозпродукцию и продукцию для села стали расходиться все дальше и быстрее.
Ситуацию могла, как мне представлялось, поправить передача в собственность колхозов и совхозов индустрии, специализированной на изготовлении сельскохозяйственных механизмов. Минуя Министерство сельского хозяйства, Агропром и все прочие конторы, сидевшие на шее крестьянина, колхозы и совхозы не «получали» бы в «плановом порядке» и с оплатой по произвольному прейскуранту то, что им нужно или совсем не нужно было, и, разумеется, сами определяли бы, когда и что денационализированные заводы должны были бы изготовить, не накручивая на себестоимость несуразные сверхприбыли.
Таким образом, в отраслях, связанных с сельским хозяйством, ослаблялась бы удавка государственного монополизма. Открывался бы зеленый свет «кооперативам кооперативов», в которых все их участники были бы материально заинтересованы не в отчетах об ударных севах и жатвах, а в увеличении объемов конечного продукта, доводимого до потребителя.
В перерыве между заседаниями XXVIII съезда КПСС докладываю М. Горбачеву «горящий» вопрос Международного отдела ЦК. «После, — отрезал генсек, хотя решение напрашивалось само собой. — У меня другие заботы». М. Горбачев был явно не в своей тарелке из-за намерения делегатов с мест устроить бучу с московскими «бонзами» и «аппаратчиками».
Есть соображение, продолжил я, которое может найти отклик, особенно у делегатов-аграрников. Излагаю М. Горбачеву самую суть. Он жестом показывает — «да оставьте меня в покое».
Не получилось прямиком, попробуем в обход. Будучи в Могилеве, предлагаю руководителям Белоруссии взвесить, не окажется ли моя идея выгодной крестьянству в их регионе. Внешне белорусы восприняли мои доводы с интересом, обещали досконально просчитать. Возможно, из вежливости.
Вскоре небосклон заволокло тучами. Система трещала по швам. Каждая из республик «гребла под себя». Нашел подражателей пример российских раскольников, обособивших в июле 1990 года кредитно-финансовую систему РСФСР. Говорить об единой, интегрированной советской экономике с этого времени можно было лишь с большой натяжкой.
Правительство СССР подготовило проект указа, приостанавливавшего действие постановлений российского Верховного Совета, противоречивших союзной конституции. М. Горбачев, однако, протянул неделю-другую и затем отказался его подписать. «Нужна совместная созидательная работа, не нужна нам сейчас конфронтация» — так мотивировал он свою позицию[9].
Отдавал ли президент себе отчет в последствиях? Или затмение зашло так далеко, что замолк даже инстинкт самосохранения? В любом случае единственно экономической некомпетентностью несуразное поведение М. Горбачева объяснить нельзя, хотя я не спешу согласиться с теми, кто обвиняет его в государственной измене, якобы принявшей четкие контуры именно в то время, или, помягче, в преступной халатности и безответственности, запрограммировавших катастрофу[10].
Глава IV МОМЕНТ ИСТИНЫ ИЛИ КАПКАН?
Перестройке было отпущено на все про все шесть лет десять месяцев. Значит, XIX партконференция пришлась как раз на середину заключительной главы в летописи Советского Союза. Это если брать временной разрез. При оценке ее роли, по существу, не будет сгущением тонов констатация: конференция знаменовала собой рубеж, переломный не только для партии, но для советского общества, в целом для страны.
«Вся власть Советам!» На первый взгляд прямая демократия отвоевывала позиции, сданные в лихую годину военному коммунизму. Но если дело вели лишь к восстановлению оригинала, то отчего сначала А. Яковлев, потом М. Горбачев и, наконец, конференция толковали об изменении политической системы? Вопрос есть, и он мною в свое время задавался. В ответ А. Яковлев пустился в пространные рассуждения, из коих было ясно, что ничего не ясно.
Будь иначе, изъятие из Конституции СССР статей, противоречащих идее полновластия Советов, являлось бы самим собою разумеющимся. Однако генеральный настоял на решении пленума ЦК, которое обязывало нас противиться на съезде народных депутатов поправкам к Основному закону, урезавшим статус КПСС как единственной «направляющей» и «руководящей» силы в обществе. Только двое участников пленума — А. Вольский и я — голосовали по совести, а не по предписанию.
М. Горбачев и ближайшие к нему партийные бояре на что-то нацелились. Остальным, не посвященным в самые сокровенные тайны, оставалось строить догадки. Нет, изменение политической системы не было тождественно переходу власти от партии к Советам. Гласность и плюрализм мнений в прессе предвещали многопартийность, экстрагирование идеологического монополизма. Это понимали люди и без семи пядей во лбу. Отмену цензуры с некоторыми натяжками можно было бы квалифицировать как возвращение в первые месяцы после Октября 1917 года. Но опять-таки не как смену «системы».
«Вся власть Советам!» Снизу доверху? Или там, на самой верхотуре, собрались этаблировать нечто, на российской почве не опробованное? Почему М. Горбачев и А. Яковлев так тщательно избегали говорить о вступлении в решающий этап десталинизации и аттестовать режим, навязанный диктатором стране, как он того заслужил? И вообще, что должен был означать интерес, с некоторых пор проявлявшийся к избирательным системам и государственному устройству за кордоном, в особенности во Франции и США?
Связь времен в нашем общественном доме подвергалась испытанию на разрыв. Вроде бы перестройка, то есть реконструкция, капитальный ремонт доставшегося наследства, и все же не преемственность с отбрасыванием без скидок на объективные трудности и субъективные несовершенства всего чуждого обществу социальной справедливости и народовластию. Старт в неведомое будущее? Система «с человеческим лицом» — набор слов, за которыми стоит многое или ничего, ибо известно, что не по любу мил, но по милу люб. Когда наперед ничто твердо не означено, возможно почти все. Как возможности перевоплотятся в реальность?
Это зависело от того, кто проявит больше решительности и упорства, станет меньше разводить бесплодных церемоний. Короче, на успех мог рассчитывать тот, кто захватит инициативу в борьбе за общественное мнение. М. Горбачев не был в заведомо проигрышном положении. Просто требовалась другая тактика, готовность опереться на правду и факты как эффективное противоядие популизму.
Посылаю М. Горбачеву несколько записок[11]. По форме — это тезисы к его докладу на XIX конференции или — на выбор — к выступлению на пленуме ЦК перед открытием партфорума. В действительности не только эвентуальным слушателям, но и в первую очередь генсекретарю я напоминал, что неискренность в политике — зло, что разрыв между словом и делом — беда, что полуперестройка, полудемократия, полугласность не нужны так же, как полуправда, полугуманизм, полусоциализм.
«Ни при каких обстоятельствах нельзя на смену одним догмам тащить другие — осовремененные, прихорошенные, округлые, но тоже догмы. Ни в большом, ни в малом мы не можем допустить противопоставления социализма и демократии, к чему нас толкают приверженцы «золотой середины», приговаривая — хоть какой-никакой социализм при нас и как бы чего не вышло, если будем рисковать».
«Вдумайтесь, — читаем дальше в записке от 14 апреля 1988 года, — зарубежные наши недруги пророчествуют — ничего с перестройкой не выйдет, пока не отречетесь от социализма. Доморощенные «скептики» наводят тень с другого конца. А итог схожий. Знаете что — они не очень-то неправы, если предположить, будто социализма без культа и культиков, без презумпции всеобщей виновности и неладов со здравым смыслом быть не может».
«Превращать навязанную нам форму правления в способ существования — в тот самый «реальный социализм» — негоже. Это значило бы обкрадывать марксизм-ленинизм, низводить его до еще одного политического театра, коими в изобилии отмечен наш XX век...
У К. Маркса, совсем молодого, между прочим, есть изумительная по глубине мысль: «Отнимите... общественную власть от вещей, и вы должны будете дать эту власть (одним) лицам над (другими) лицами!..» Удивительно емко и прозорливо. Создайте человеку условия, делающие его человеком, и вы получите личность...
Могут ли нас удовлетворить достижения прошлых десятилетий и безразлична ли нам цена, которая за них заплачена? Достойно ли уходить от неудобных и тяжелых вопросов, прикрывая срам так называемыми «историческими реликвиями»? Социализм — не реликварий, и никакие «высшие соображения» не оправдывают низостей и преступлений. Ничто в мировоззрении социализма не предполагает вождизма, принижения роли масс, стирания индивидуальности человека. Не приняв это за политический и нравственный императив, мы не оградим себя должным образом от культистских рецидивов в будущем».
Апрельская записка кончалась так: «...Перестройка входит в решающую фазу размежевания с прошлым. Не на словах, которые могут толковаться по-разному. На деле, которое не поддается переиначиванию. В этот момент истины все встает на свои места, спадают маски. Каждый свидетельствует сам, что он стоит и за что стойт».
Пару недель спустя я направил М. Горбачеву записку с тезисами по внешней политике. Звонок А. Яковлева, который извещал меня о желании генерального получить лапидарно сформулированные мысли на сей счет, особого энтузиазма не вызвал, поскольку никакого отклика на предыдущий труд не было. Но поручение есть поручение, деваться некуда.
В пять страниц (см. приложение 10) уместилась приличная толика крамолы:
«На каком-то этапе наше общество порвало с системным подходом при анализе процессов и вернулось к собирательству до кучи, к пресловутому валу и бездонному равнодушию с их неизбежными следствиями — утратой позитивной цели, смешением действительно важного и третьестепенного, притуплением чувства не только возможной выгоды, но и реальной опасности...
Кризис нашей политики в конце 70-х — начале 80-х гг. в какой-то мере закономерен. Это была сугубо утилитарная и во многом догматическая политика, завязанная на девять десятых, если не больше, на сотрудничество с США и тем поставившая себя в зависимость от Вашингтона. Это была, далее, политика, дошедшая в волюнтаризме до крайней черты, ибо игнорировала воздействие конфронтации, особенно обременительной для советского общества как экономически менее развитого и географически более уязвимого, на жизненные условия народа, на наше социальное развитие. Это была, наконец, в чем-то авантюристическая политика, поскольку она руководствовалась не реалиями, а абстрактными видениями, обрекавшими капитализм на неотвратимый упадок и социализм на неизбежное торжество».
Судить, что из нелестного отзыва о едва истекшем прошлом пересекалось с настоящим, оставлялось заказчику. Равно как и о призыве «выкурить сторонников силы из их прибежищ, сорвать с них одежды, показать, что милитаризм тянет жизненные соки общества, чтобы воспроизводить себя и себе подобных. Милитаризм пуще всего боится гласности и яркого света. Его питательная почва — недоверие, напряженность, трения, не знания, а мифы». Ни намека, что стрелы пускаются в апологетов силы и милитаризм только чужестранного происхождения.
О самой конференции распространяться не собираюсь. Шла она нервозно, с подъемами и спадами. Генеральный секретарь пребывал не в лучшей форме. Реплики, которыми он сыпал, не впечатляли. На просьбы делегатов пояснить, как сочетаются передача партией власти Советам и соединение постов региональных партийных и советских руководителей в одном лице, вразумительных комментариев не следовало. Тем не менее резолюции об изменении политической системы были благополучно проведены — решения, без сомнений, капитального свойства.
Затея расправиться на конференции с Б. Ельциным провалилась. Он вышел из этой переделки с привесом в очках и укрепившейся уверенностью, что в противоборстве с М. Горбачевым в состоянии круто повысить ставки.
Но тот факт, что конференция не пошла за ним в «деле» Б. Ельцина, а намечалось, сложись все гладко, вывести возмутителя спокойствия из состава ЦК и даже отлучить его от партии, М. Горбачев воспринял как пощечину. По арифметике генсека, чуть ли не половина делегатов была настроена по отношению лично к нему предвзято или враждебно. А тут еще масла в огонь подлил
Е. Лигачев, давший прозрачно понять, что на М. Горбачеве свет клином не сходился в апреле 1985 года, не сходится и теперь, в июне 1988 года. Такого сконфуженного М. Горбачева мне не доводилось наблюдать до августа 1991 года.
Не берусь говорить за других, но у меня остался от конференции тягостный осадок. Особых поводов киснуть не было, если пренебречь наскоками Е. Лигачева также на меня как издателя «Московских новостей» и главного редактора этой газеты Е. Яковлева, приурочившего публикацию скандального репортажа о «партийных привилегиях» ко дню открытия партфорума. Вроде бы имелись основания ощущать некое удовлетворение в связи с решением о средствах массовой информации (в составлении соответствующей резолюции я принимал непосредственное участие), утверждавшим свободу мнения в прессе как норму. Это позволяло с еще меньшими оглядками заниматься тем, что покрывалось широкой формулой «гласность».
Тревога за страну, что свербила мою душу, получила подпитку. Можно ли пускаться в дальнее плавание, когда среди команды, даже на капитанском мостике, склока? Быть пустым хлопотам, если политики, принявшие штурвал, четвертый год не сговорятся насчет координат порта назначения. Пустые хлопоты — еще не худший исход. Ведь бывает и так — старое сносят одни под постройки, которые будут возводить другие.
Тянуть лямку и молчать, будто ты ничего не замечаешь или заранее на все согласен, лишь бы самого не трогали? Не могу. Беру перо и в один присест строчу генеральному секретарю послание:
«Уважаемый Михаил Сергеевич!
Конференция, несомненно, Ваш стратегический успех. И каждый, кто болеет за перестройку, вправе Вас поздравить.
Любой стратегический успех, однако, предполагает дальнейшее развитие. Оно же, в свою очередь, зависит от расстановки сил, от взаимодействия всех составных сложнейших политических и социально-экономических уравнений, от адекватности программы-задания искомой истине, от приоритетов. Если оценивать четыре дня под этим углом зрения, то у меня конференция оставила смешанные чувства и многозначные мысли.
В партии, как показывает конференция, вызревают две идейные платформы. Признается это или нет — сути не меняет. Ничего не изменяет и то, что обе фракции говорят на внешне схожем языке и в описании конечных целей одна вроде бы не исключает другую. А то обстоятельство, что делегаты с готовностью аплодировали налево и направо, лишь усугубляет ситуацию, ибо в какой-то непрекрасный момент они пойдут за сильным, но не обязательно мудрым.
Вы лично квалифицировали статью Н. Андреевой[12] как «манифест антиперестройки». Чем же отличается от статьи в «Сов. России» выступление Ю.В. Бондарева? Тем, что оно хуже, ибо умнее и бьет на «оскорбленный национализм»?
У большинства не было ни грана сомнений в том, что Е.К. Лигачев всей душой с т. Бондаревым. Но не только меня покоробило, с каким цинизмом и в каком контексте он это засвидетельствовал, с каким проникновением в специфику аудитории и с нетерпением обрабатывал сию ниву, излагая свое кредо.
Что с нами вместе увидел и услышал весь мир? Мы-то убеждали себя и мир, что новое советское руководство является действительно новым, что оно вызвано к жизни самой жизнью, что перестройка не кабинетная выдумка, а выстраданная народом и партией политика. И вот выходит на партийную трибуну некий «серый кардинал» и возвещает — он с сотоварищами делает и расставляет в СССР кадры. Он «творец Горбачева». От него зависело, стартовать перестройке или нет. Пост Генсекретаря вполне мог бы быть отдан и на откуп очередному маразматику или смертельно больному человеку. Короче, если бы не он, то... Партии (заодно остальным) разъясняют таким образом, почему ему, Лигачеву, поручено вести Секретариат и прочее.
Самовосхвалением на фоне Томска можно было бы пренебречь, если бы и там не тлел запал — пока некоторые умники болтали, я, Лигачев, дело делал, и результат, убедитесь сами, сытый город. Не приглашение ли это поразмыслить: стоит или не стоит дольше терпеть «некоторых теоретиков» в Политбюро, может, сменить их на проверенных практиков?
Почему разоткровенничался, да еще на конференции? Могу ошибаться, но думаю, причины тут две: сделанный Вами выбор в пользу разделения власти, несколько ограничивающей произвол партаппарата, и в пользу гласности, позволяющей вскрывать отдельные безобразия, а также вера т. Лигачева, что аппарат пойдет за ним. «Все существующее разумно», за исключением частностей, — нашептывают потенциальным жертвам перестройки и призывают аппарат к бдительности.
Спасибо, что Вы не дали мне слова на конференции. Текст (прилагаю) я не стал передавать и для включения в стенограмму. Если бы мне довелось держать речь после т. Лигачева, совесть не позволила бы обойти его перлы. А перенапрягать конференцию было опасно и, похоже, ни к чему.
Для меня перестройке нет альтернативы. Значит, не может быть двух мнений по отношению к платформе Андреевой — Бондарева — Лигачева. Если Вы согласны в принципе с такой постановкой, то надеюсь, не отвергнете и моего вывода: работать на позицию Лигачева — это работать против партии. Против партии работать я не хочу, не могу и не буду. Ни в каком качестве.
Как юристу Вам должна быть близка латинская максима: если чувства не истинны, весь ваш разум окажется ложным. Неужели уроки прошлого нам не впрок?
Дальновидная политика не регистрирует события, но управляет ими. На стороне перестройки в Вашем прочтении большинство общественного мнения. Это объективно так. Если Вы его мобилизуете, все переменится. Не отвеченным для меня и многих других остается: отчего Вы медлите, зачем Вам нужен консенсус с Вашими оппозитами, которые готовы разбазарить перестройку оптом и в розницу? Несколько неверных ударений, и программа революционного обновления уподобится еще одной красивой мечте. Что случалось каждый раз, когда народ заставляли безмолвствовать.
В. Фалин
4.7.88».
Текстом несостоявшегося моего выступления на конференции я не располагаю. Он, впрочем, мало что-либо дополнил бы.
Как правило, М. Горбачев знакомил с моими записками и посланиями А. Яковлева. Это он закрыл их в сейф и никому ни гугу. Несколько месяцев спустя, когда мы с А. Яковлевым вышли на щекотливый сюжет — генеральный мечется, я показал собеседнику свою июльскую филиппику, вызвав его на признание — М. Горбачев «себя исчерпал».
На сердитых воду возят, шутят русские. При встречах и телефонных разговорах со мной М. Горбачев никак не трогал ни тона, ни содержания моего демарша. Тем летом, однако, он был особенно щедр на поручения. Не исключено, что и без послания все сложилось бы примерно так же. В это время готовилась к публикации книга М. Горбачевава «Перестройка». Наше агентство держало связь с иностранными издателями, обеспечивало перевод и решение некоторых других аспектов проекта.
Итак, момента истины из конференции не получилось. М. Горбачев упустил шанс определиться в своем отношении к коренному вопросу: кто мы есть и на каком историческом перегоне находимся? Мыслимо ли создать цельную концепцию искомого нового качества, можно ли извлечь должные уроки из прошлого, если руководство партии не наберется духу по-настоящему размежеваться со сталинизмом? По-настоящему, значит, вскрыв не одни следствия, но и причины деформаций советской системы, а затем ее изведения.
Чем был сталинизм? Тоталитаризмом, деспотией, тиранией. Сыщется еще с полдюжины эпитетов, чтобы обрисовать способы и порядок правления диктатора. И против них ничего не возразишь. Однако эпитеты часто выступают как метод уклонения от занятия позиции по существу.
Какую социально-экономическую формацию являл собой Советский Союз при Сталине? Какой общественный строй существовал в стране, какой способ производства господствовал в экономике, что составляло ядро сталинской идеологии? Если уничтожение миллионов невинных жертв, извращение до неузнаваемости принципов народовластия, самой философии социализма, подмена последней набором популистских клише, софизмов и банальностей не могли изменить природы советского общества, она будто и под пятой Сталина оставалась социалистической, то надо бы серьезно усомниться в здравом рассудке или честности политиков, которые подобный бред преподносили и преподносят.
Меня крайне беспокоило и озадачивало, что за внутренние тормоза срабатывали в М. Горбачеве, когда он ставился перед необходимостью сказать правду, всю правду и только правду о советском диктаторе, которому сыщется не много аналогов в почти истекших двух тысячелетиях? В отличие от Н. Хрущева, он к его злодеяниям непричастен. Милостями Сталина, как было с Л. Брежневым, не жалован. Страшился «консервативного» партаппарата? Вышел бы с антисталинской платформой перед непартийной аудиторией. В том же Ленинграде, не однажды на себе узнавшем тяжесть сталинского гнева и его карающей десницы.
Обращение к гражданскому обществу было бы логичным. Партия устами Н. Хрущева формально расквиталась со своим первым генеральным секретарем-магистром. До Сталина — конструктора государственного устройства, антипода любому виду демократии, — однако, не дотянулись. Под него были подлажены, пригнаны все структуры не только в партии, но и в государстве. Личное всевластие после Сталина варьировалось в зависимости от специфики характера ее обладателя. Оно не было буквальным слепком со сталинской тирании. Тем не менее вплоть до М. Горбачева режим оставался авторитарным.
Конференция демонтировала часть конструкции, подпиравшей верховного правителя. Последний внешне стал даже могущественней, чем Сталин или Хрущев, которые легально не выступали в качестве глав государства. Здесь М. Горбачев, собственно, и поставил сам себе капкан.
Авторитарный режим без несущей его пирамиды? Такое противоречие не в природе вещей. Войдя в клинч с партийным активом, с республиканскими лидерами, с парламентом СССР, М. Горбачев очутился в блестящей изоляции. Уделом стала зависимость от тех, кто видел в нем полезное орудие, но уже для собственных целей.
Согласно древнему поверью, человек пресыщается всем, чего у него и вокруг него в изобилии. Всем, кроме власти. Наш пример учит, что избыток власти — не к добру также для ее носителя. И это тем скорее дает себя знать, чем хуже властитель распоряжается присвоенной им властью.
Глава V. О ПОЛЬЗЕ ДИАЛОГОВ С САМИМ СОБОЙ
Покидая парадную сцену, наши перестройщики утешали себя и уверяли других: реалии оказались мрачнее их исходных представлений о состоянии советского общества вообще и экономики в особенности. Больному терапия помочь, не могла, а хвататься за хирургический инструментарий поостереглись: слишком неопределенным представлялся исход радикального вмешательства.
Допустим, что перед нами не фиговый лист, и сюда уходит корнями беспомощность М. Горбачева при формулировании концепции преобразований, что тут кроется разгадка одиозных промахов в экономике, когда и если от толчеи воды в ступе перебирались к делу. Заскобим суровый окрик Спинозы — «невежество (незнание) не аргумент». Как-никак Адамы Смиты и Людвиги Эрхарды встречаются не чаще, чем ювелирные алмазы в пару-другую сотен карат в кимберлитовых трубках.
Уместно тем не менее спросить, что мешало правителям не плодить бесчисленных и порой бессмысленных обещаний, оторванных от ресурсов и не подкрепленных хотя бы волей облечь посулы в плоть?
Или не отдавалось отчета в том, что политические и тем паче социальные векселя по истечении срока, отмеренного терпением, предъявляются к оплате?
Кант определял «мышление» как «диалог с самим собой». Занятие если не спасительное, то очистительное. При условии, конечно, что наедине с собой человек не лицедействует и берет над своей спесью верх. Не каждому смертному такое удается, а политикам и подавно. Любому диалогу они предпочитают монолог. Скольких катастроф, будь иначе, недосчитались бы летописцы, как отощал бы каталог проблем, биться над которыми обречены потомки.
Когда же всевластие дозволяет творить все без разбору, легко вообще разучиться думать. Вот тогда-то предают святыни на поругание суесловию, лишают нации прошлого и отрезают им пути в лучшее будущее. Мало что меняется от того, совершалось ли отступничество намеренно или оно суммировалось из слабостей и заблуждений, природу которых не всегда дано раскодировать. История не терпит сослагательного наклонения. Ее строительный материал — факты.
На нынешнем уровне обнажения фактов перестроечные мистерии, возможно, лучше высветит поэт, нежели ученый. Послушаем Федора Тютчева, внесшего выдающийся вклад в российскую культуру:
Да, тут есть цель! В ленивом стаде
Замечен страшный был застой,
И нужен стал, прогресса ради,
Внезапный натиск роковой[13].
Сам Нострадамус позавидовал бы такой прозорливости. За сто лет поэт предвидел застой и предсказывал шоковое лечение. И все же, да извинит меня Ф. Тютчев, ни эти, ни другие его вещие строки — «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется...» — не сообщают рентгенограммы внутреннего мира главного героя перестройки.
Меня не встретят среди тех, кто бросает камни в политиков, оступившихся при ограниченной видимости, просчитавшихся в выборе меньшего из зол, не совладавших с собственным азартом и преступивших запретную грань. Таким можно даже посочувствовать. Должно ли, однако, входить в чье-либо положение, вызванное его собственным притворством, обманом и позерством?
В 1986—1987 годы я привел в движение все доступные мне рычаги, чтобы пролился свет на тайны, в частности, предвоенной политики СССР. Готовность помощников генсекретаря А. Черняева и Г. Смирнова действовать заодно вселяла надежды. И сам довод казался неотразимым — поза сфинкса невольно делает новое руководство страны адвокатом действий Сталина, несовместимых с советским прочтением норм международного права.
Когда весной 1987 года был созван партийный Олимп для обмена мнениями по данной теме, я счел свой долг почти выполненным. Поспешил. От присутствовавшего на Политбюро Г. Смирнова мне известно, что все выступавшие, включая А. Громыко, с разной степенью определенности высказались в пользу признания существования секретных протоколов к договору о ненападении и к договору о границе и дружбе, заключенных СССР с нацистской Германией соответственно в августе и сентябре 1939 года. Кто-то из присутствовавших отмолчался. Итог подвел М. Горбачев:
«Пока передо мной не положат оригиналы, я не могу на основании копий взять на себя политическую ответственность и признать, что протоколы существовали».
Вроде бы забота о чести Отечества и государственная мудрость повелевали семь раз отмерить, прежде чем раз отрезать. Не хочу гадать, как отозвалась сентенция генерального секретаря в душах его коллег, но дебатов не было. И если бы спор даже развернулся, кто сумел бы подвергнуть сомнению утверждение М. Горбачева, будто советские альтернаты протоколов как в воду канули? Никто, кроме В. Болдина, хранителя высших тайн партии и государства. А он приучен был держать язык за зубами.
Между тем Валерию Болдину было что поведать собравшимся. За три дня до заседания Политбюро он, заведующий Общим отделом ЦК, доложил генсекретарю, что оригиналы протоколов в 1946 году перекочевали из канцелярии В. Молотова в партийный архив и с той поры недвижимо покоятся там. Не только доложил, но для убедительности предъявил документы своему патрону, о чем, как заведено у архивариусов повсюду в мире, сделал отметку в сопроводительной учетной карточке.
Что же получалось? Не превышение власти, а явное ею злоупотребление. Пользуясь тем, что Общий отдел находился в его исключительном ведении, М. Горбачев в нарушение регламента Политбюро, согласно которому все члены этого гремиума считались равными в правах, определял, кому, что и сколько надлежало знать о прошлом, настоящем и будущем. Без санкции генерального ни одна сколько-нибудь значащая бумага не была доступна для руководителя любого ранга, в том числе для председателя Президиума Верховного Совета и для главы Правительства СССР. Сверх того, ведомства, напрямую подчинявшиеся М. Горбачеву: МИД, Министерство обороны, КГБ, МВД и прочие, — не могли без предварительного согласования отвечать по существу дела на запросы или делиться материалами «особой важности», в том числе касавшимися событий давно минувших дней.
Мы без устали долдонили о гласности, о свободном доступе к информации, прекратили глушение «вражеских голосов». Парламент принял закон о печати, тянувший по сталинским представлениям о демократии на высшую меру наказания. А наш главный поборник гражданских свобод и прав, оказывается, водил за нос даже ближайших своих сподвижников. К великому сожалению, имевшиеся на сей счет предположения и подозрения нашли объективное подтверждение слишком поздно — после 1992 года, когда оставалось кусать свои локти.
Не было никакого доклада В. Болдина, не держал в руках секретных протоколов и географической карты с размашистым автографом Сталина, не перестает повторять М. Горбачев. В такие же детали, как зафиксированные в учетной карточке точная дата и имя лица, знакомившегося с документами, он не входит или, коль деваться некуда, напускает смогу: учетная карточка не доказательство, а подделка. Политики ошибаются пуще всего, когда не признаются в собственных ошибках, уже совершенных, или же умаляют их.
Именно информация превращает должность во власть. В Советской России раньше других усвоил это Сталин. Он окружил Ленина густой сетью осведомителей. Сталину доносили, что писал, диктовал, говорил Ленин, какие и кому давал поручения. Сталин провел решение, которое возлагало на него поддержание контактов с Лениным, заточенным после инсульта в Горках, и запрещало всем остальным членам Политбюро, а также правительству «волновать» больного. Будущий диктатор просеивал «продукты нездорового мозга», под которыми понималось критическое и самокритическое сопоставление Лениным благих утопий и правды жизни.
Наследники Сталина с разной степенью интенсивности и искусства выводили свои пьесы на информационных клавишах. При Л. Брежневе, к примеру, была в ходу «шутка»: Ю. Андропов знает про каждого из нас больше, чем мы сами. Слухи, сплетни, клевета — ничто в хозяйстве не терялось и, аккуратно подшитое в досье, засылалось в зависимости от «объекта разработки» на самый верх, где под настроение выносился вердикт — карать или миловать. Из числа житейских проступков реже остального прощались «излишнее любопытство» и «неуважение» к авторитетам.
Кому-кому, а партийному ареопагу не надо было лишний раз об этом напоминать. Членство в Политбюро жаловалось и погашалось по воле генерального. Чем он придирчивей или подозрительней держал себя, тем реже у коллег возникали неудобные вопросы. Последний из генеральных затмил хрущевские и брежневские образцы по части шлюзования информационных потоков, а также разнообразию воспитательных средств.