«Череп небесного свода…»
череп небесного свода
накрепко землю объял
и океанские воды
словно большая змея
вкруг обездвиженной суши
плотным сомкнувшись кольцом
не отпускает и душит
труп великана наш дом
вечные спутники смерти
толпами юрких червей
ползаем роемся в тверди
общей могилы своей
втайне мечтая о чуде
что не напрасна борьба
верим
наградою будет
новая жизнь
и судьба
Александр Линде. Где опускается ночь
Член жюри второго Открытого чемпионата России по литературе
Где опускается ночь
Где опускается ночь – зажигается свет,
время стремится к нулю обнажая ответы,
наш разговор с тишиной в этот час "тет-а-тет"
о пережитом торопит быстрее поведать.
В нем распадаются грани песчаных секунд,
что доверяют себя беспрестанному бою,
ну и пускай, лишь бы мне на бегущем веку
просто остаться и быть, просто вместе с тобою.
Где-то дымят свои дни облака городов,
произрастают сутулые волны и скалы,
но продвигаются стрелки незримых часов,
где-то опять горизонт зачинается алым.
Тянутся лентами кляксы впечатанных букв
и пробегает усмешка по рваному строю,
но так ли важно, когда произносится вслух:
"просто остаться и быть, просто вместе с тобою".
12.07–13.07.2012 г.
«Закрыться четвергом от грозного вчера»
Закрыться четвергом от грозного вчера
и величать зарницы «смелым оком»,
грядущее спешит охотника встречать
и окропить его грехи иссопом.
Подвластно февралю итоги января
перечеркнуть и начертать начало,
горящее в душе светильником, даря
путь на ладони. Радость увенчала
моления и ход, подобный колесу,
что катится, земли касаясь снова,
стремиться вверх уйти, подняться в высоту
и стать на йоту ближе к Богу Слова.
Безмолвствует закон, а вереница дней
спадает в прошлое – откуда нет возврата,
и щерится злодей, бьёт плетками страстей,
пытаясь хитростью сойти тебе за брата.
Изъяны да грехи, но есть молитва, пост,
врачующие боль. Душа-невеста
стремится к жениху, себе избрав погост,
очиститься и стать на званом месте.
11.01.2013 г.
«Горят костров нордические свитки»
Горят костров нордические свитки,
и небо тянется испить с ковша заката
былинный воздух. Ледяной напиток
гортань глотает с пламенным накатом.
Срываешь с неба огненные рифмы,
тревожишь мозг и думаешь украдкой
перелопатить согбенные мифы,
что учат жить, влекут листом тетрадным.
И прорастают древние виденья,
тревогой душу щекоча, желая
узнать, собрать поруганные звенья,
испить воды, которая живая.
Отвоевать булатом оголтелым
распавшиеся ложью околотки,
переложить воинственно и смело
слова родные, чтоб заткнули глотки
оскалы псов, что тешатся на тризне.
Тогда прольется чередой иная,
родная правда, истина, соль жизни,
укажет путь. Торжественно вздымая
над головами боевые стяги,
ударят громом молний барабаны,
в сердца вдыхая голоса отваги,
оставить дом и новым утром рано
в кулак единый все собрать дружины,
и, погрузясь на корабли, от места
отплыть тогда и где-то на чужбине
ватагой дружной хороводить дерзко.
«Простое отражается в себя…»
Простое отражается в себя
как капля, что теснится в роговице,
в ней ясность неизвестности кровится,
молчание питая и любя
произволение на тысячи веков
уставов древних и обрядов давних,
ревнивый мох наброшенный на камни
и тайну, что хранит оскал штыков.
Простое отражается в тебя.
«День сумраком хищным заколот…»
День сумраком хищным заколот,
воловьею шкурой укрыт,
не спит только гибнущий хворост,
и звездная плесень кружит.
Степь ушлая хитро таится,
дрожит частоколом костер,
мне сон в руку нагло ложится,
и грифель последний истерт.
Мой спутник уткнулся в папаху,
сопит, отвернувшись, и мне
так хочется плюхнуться с маху
в чужой до родства стороне.
Что бают ему сны пустые?
Что дарит их шаткий приют?
Кресты ли, что корни пустили,
и нас с тобой следом убьют?
А может, мерещится город,
что рухнул в чужой горизонт?
День сумраком хищным заколот,
а мне рисковать не резон.
8.03.2012 г.
Наталья Малинина (Смирнова). «Бабочка. Нежность. Жизнь…»
Член жюри второго Открытого чемпионата России по литературе
«Бабочка. Нежность. Жизнь…»
Памяти без памяти любивших
Beethoven. "Largo Appassionato"
Это не мой закат расплескался теперь в полнеба —
Это твои глаза мне его рисуют.
Мне бы нырнуть в него серебристой нерпой,
Так, чтобы ты меня не любил впустую.
Страшно, когда болит не в одно – в два сердца!
Брось меня, милый: это, пойми, так надо!
Мы с тобой параллельны, как эти рельсы,
Я погибаю, я – город в твоей осаде!
Ты меня подменяешь (пойми!) собою!
Ты мою тень воруешь – без тени странно!
Ты вытесняешь меня из меня – без боя!
Память о наших жизнях – сплошная рана…
“Нам, близнецам сиамским, делиться на два?!
Если душа одна, то куда ей деться?!» —
Вижу в глазах твоих ужас и боль разлада,
И заметались в клетке мои два сердца.
…Это не мой закат разметался теперь в полнеба.
Это твоя любовь для меня рисует.
Ты расплескался в нём серебристой нерпой,
И не стираю брызг по всему лицу я…
Страх глубины
Позволь мне на прощанье целовать
и греть губами знобкие ладони,
смотреть в твои глаза. Они бездонны:
я в них боюсь надолго заплывать.
В них нет материков и островов
ни одного надёжного причала…
Пока обоих нас не укачала
бескрайняя любовь без берегов;
пока шторма обыденных обид
наш парус на клочки не истрепали;
пока врасплох нас беды не застали,
пока предательство под килем не бурлит,
прости и постарайся осознать:
хроническое счастье – невозможно.
Я не хочу любовь опошлить ложью
и болью неизбежной изнурять.
…Пусть в Волге распластается закат
и наши опрокинутые лица,
и больше никогда не повторится
ни берег, ни волна, ни этот взгляд.
Вся наша нежность – скрытая тоска…
Ну отними с лица свои ладони!
Всмотрись в мои глаза – они бездонны:
в них берег не пытайся отыскать.
Шарф
"Не уйти, эту нить не порвать"
Г. Бениславская [1]
Не предавай меня, не продавай
За поцелуи и бесстыдство голое:
Я модной страсти выучу букварь
И шарфик повяжу на нежном горле я.
И стану, как она, красиво лгать
И в обмороки падать безупречные,
И надо мной ты будешь хлопотать
С какими-то настойками сердечными…
А ты внимать рассудку не готов,
Когда она талантливо расплачется!
Как тонко маскируется в любовь
Её безбожно-нежное палачество!
Лишь простодушный медвежонок-сон,
Безгрешно прикорнувший меж двоими – и
Тебя облапивший со всех сторон,
Не верит её вычурному имени…
…Молчи, молчи, смятенно пряча взгляд.
В нём ад её ночей. До разговоров ли?!
А время пятится назад, назад, назад
И…
Красный шарф
Кружит над Айседорою.
Больше никогда в георгинной роще
Больше никогда в георгинной роще
Нам не перепрятать нехитрых кладов.
Больше никогда… Боже, как полощет
Мокрое бельё ветер в палисадах…
Больше никогда… Как вы там, родные?
В доме сиротливо толкутся тени.
Скоро будут в нём ночевать чужие.
«Больше никогда…», – горько всхлипнут сени.
…От постели маминой – тёплый запах;
Узнаваем так, словно смерти нету.
Больше никогда на нехитрый завтрак
Мне с моим братишкой не кликать деда…
Больше никогда…
Но в кудлатых лапах
Прячет сад рубашки под ваши души:
Из фланели в клеточку – это папе.
Из вельвета синего – для Андрюши.
Ну а если яблока наливного
Слышен топоток по ребристой крыше —
Это сад, как мама, из тьмы былого
Угостить любимых возможность ищет.
Бабочка. Нежность. Жизнь…
Встретиться нам с тобой так и не довелось.
Бабочкой шар земной вколот в земную ось.
Трепет цветастых крыл сыплет в мой сон пыльцу…
Сбился с пути? Забыл путь к моему крыльцу?
…Рыж капуцинок зов, нежен их капюшон,
Прячущий лик и лет самозабвенный сон;
…Самозабвенных зим самозабвенный звон —
Где нам с тобой двоим свадьбу назначит он?
…Бабочка на цветке, помните львиный зев?
…Были накоротке… А под крылом – посев
Ликов, что маков цвет; лютиков на ветру,
Лилий (нежнее нет)… Мудрая речь гуру,
Льющаяся рекой (лекция поутру) —
Всё не про нас с тобой… Я этот сон сотру!
…Мы – в темноте аллей. Бунина синий том.
Эй, февраль-Водолей! Где нам – метельный дом?
Где бесподобный смех – наш – звенит в унисон?
…Шапочки модный мех возле его погон…
"Хочешь моей любви, так говори, не трусь!"
…Бабочки-феврали. Крылышек тонкий хруст.
…Встретиться на Земле было нам недосуг.
Бабочка на игле – зодиакальный круг.
Не умирай, держись! Я соберу нектар!
Бабочка. Нежность. Жизнь.
…Крыльев твоих пожар.
Татьяна Кузнецова. Ровесники
Член жюри второго Открытого чемпионата России по литературе
«Давай за братство в тесном мире…»
Давай за братство в тесном мире,
за красоту весёлых дур.
Мы снова мило покурили —
гламур, братишечка, гламур.
Полночный трёп. Базар вокзала.
Неспелых душ простой удел.
И я сказала, что сказала,
а ты услышал, что хотел.
Иди к себе. Ищи в стакане
к дурной мечте обманный путь.
Герой разбрасывает камни,
а трусы строят что-нибудь.
«Ты отбился от своей стаи…»
Ты отбился от своей стаи.
Время стариться и вить гнёзда.
На тусовке ты сидишь с краю.
Быть собою вне толпы – просто.
Тихо-тихо подошёл август,
ночь беспечнее, и день ласков,
и заходит в новый дом властно
сочинённая тобой сказка.
Всё сильнее давит свод правил,
всё страшнее предстоит выбор.
Ты отбился от своей стаи,
ты доверился иным играм.
Мир большим таким ещё не был,
мир цветным таким ещё – будет.
Солнце режет пополам небо,
плавит ниточки родных судеб…
«Накапать лекарство на сахар…»
Накапать лекарство на сахар,
послушать родную попсу,
и в целях ухода от страха
напиться в девятом часу,
и ждать, что погасится ссуда
решеньем большого жлоба,
а дома немыта посуда
и пыль на экране компа.
Твой мир опрометчиво сдулся
до койки и тропки в сортир,
и лодку уродливым курсом
небесный ведет командир,
и времени снова не хватит
на вирши, друзей и семью…
Ах, как же не в лад и некстати
сколбасило душу твою.
Вероника Сенькина. Виден берег, мужайся…
Член жюри второго Открытого чемпионата России по литературе
Что дальше, Дава…
И тот не брат мне, и этот – меден.
Что дальше, Дава? Что дальше, Дава?
Одни кричали: поверьте мне де…
Другие: «Вы не имели права…»
И бился стягом рассвет над башней,
Сгущались тучи, смелели грозы.
Что дальше, Дава? Скажи, что дальше?
Хлестнет по небу кровавой розгой?
Не сахар будет и не малина.
Горчить, как клюкве – досталось веку.
И левый берег, и правый – длинен.
И неприемлем для человека.
Что дальше, Дава, какие бури?
Какие тиши нам наметелит?
И закадычный сто раз обует,
Пока заклятый окаменеет.
Послезавтра…
Послезавтра вспыхнет костер, если только дождь не пойдет.
Толпы миловидных сестер с братьями до спичек охочи.
Чирк! И содрогнется земля, и начнется новый отсчет,
Если только дождь не пойдет (если не вмешаешься, Отче).
Видятся запястья в бинтах, слышится врачей суета
По спине мурашки – не страх, ужас леденящий – по коже.
Шарфик ли на шее? петля? Комната зарей залита…
Послезавтра вспыхнет костер, если небо плакать не сможет.
Тем, кому швартовы рубить, долго добрых снов не видать,
На ковчеге всем не уплыть, – велико количество тварей…
Если у безумных людей спички не удастся отнять,
Послезавтра вспыхнет костер, и погибнут все при пожаре.
Виден берег, мужайся…
Виден берег, мужайся, мы скоро коснемся земли,
Мы почти подчинили себе твердолобость науки,
Мы почтили молчанием тех, для кого не смогли
Стать источником смысла и стали источником скуки.
Как помочь не себе? Мы с тобой ещё те мастера…
Мой ощипанный ангел, на что мы другое годимся?
Что мы можем ещё, кроме как набирать номера
Юрких скорых и чистить от пятен смешных далматинцев?
Что мы можем создать, кроме хаоса, кроме руин?
Наша роль никому не понятна и тем офигенна.
Выше нос, мой ощипанный ангел, ровнее рули,
Нам ещё предстоит насолить бочек пять диогенов.
Игорь Джерри Курас. Москва
Член жюри второго Открытого чемпионата России по литературе
Москва
1
Москвы не существует – это факт.
Она, как отражённый артефакт
в ста зеркалах, направленных друг к другу
вся затерялась. И, пройдя по кругу,
уже не возвратится, чтоб найти
то место, из которого уйти.
Для тех, кто видит мир со стороны —
она, как пифагоровы штаны
квадратом снаряжает каждый катет —
и вот уже не светит и не катит
ни тем, кто носит эти имена —
ни тем, кто здесь не понял ни хрена.
Ты будешь кипятиться, как дурак;
ты скажешь: "Предположим, это так.
Москвы не существует. Только ниша.
Но был ли тот, кто незаметно вышел —
воистину отчаявшись найти
то место, из которого уйти?
Вернётся он – тебя поцеловать,
ты не отпрянешь: и опять, опять
всё повторится, всё пойдёт по кругу
в ста зеркалах, направленных друг к другу.
А что Москва? Несовершенный круг.
Шестнадцатые доли. Пробный звук…"
Не кипятись, я соглашусь с тобой:
Москвы не существует – только сбой,
произошедший от её потери
в ста зеркалах, в которых даже двери
так затерялись, что и не найти
то место, из которого уйти.
Но мы-то знаем, где её искать,
когда вернётся нас поцеловать
тот, вышедший. И выданы друг другу
шестнадцатые доли сделать фугу.
И – как всегда – квадрата сторона
тем, кто опять не понял ни хрена.
2
Москва, я думаю о том, как ты исчезала:
таяла льдиной,
превращалась в воду,
силилась слиться
и вот – слил
неразборчивым звуком
в фонографическом цилиндре вокзала —
зябкая, как случайная связь.
Ещё подростком, Москва, я считал тебя страшным
неправдоподобным мифом, глупой сказкой, невероятным вздором.
Но ты набухала в вагонном окне Останкинской башней;
тянулась мрачными электричками
и бесконечным забором.
Ты была неизбежна, и я в полудрёме оконной
считал столбы твои
по дороге на юг,
по дороге к солнцу,
к счастливым лицам.
Москва-столица – ты казалась тогда многотомной
энциклопедией с прожжёнными жёлтым пустыми страницами.
И я искренне,
искренне,
искренне
хотел увидеть хоть что-то благое
в твоих грядущих огнях,
когда, простучав километрами,
поезд, качаясь, отчаливал от станции Бологое
и отчаянно шёл к тебе
полустанками ветреными.
И теперь,
когда я пишу твоё имя на почте —
нет —
я не верю в возможность доставки даже самую малость.
Москва!
Ты не существуешь, как не существует дойчланд,
которая юбер алес.
И если твой голос иногда в телефоне
кажется мне живым дыханием сквозь бесконечные дали,
то я, всего лишь, принимаю тебя на веру,
как радугу в небе – дальтоник —
не вдаваясь в детали.
3
Где А и Б сидели на трубе
теперь ни бе ни ме ни кукареку.
Из-под воды явленный новодел
привычно переводит раком греку.
А грека, удивлённый напоказ,
уже давно потерян в переводе:
"Который час?! Скажи, который час?!"
"Последний час вигилий на исходе"
Что снится здесь тебе среди ночных
потусторонних отблесков холодных?
Как уберечь тебя от сволочных
твоих сестёр и этих братьев сводных?
Крошится льдом нелепая река,
и лунный свет не истекает – мажет;
и если прилетит издалека
(как Делия босая) пух лебяжий —
что сделает? как сможет он помочь?
в каких словах найдёт он избавленье
тому над кем не полномочна ночь,
и полуночно каждое мгновенье?
Встречай его, кургузый новояз;
кидай его в навоз своих конюшен —
топчи его копытом, не боясь,
что окрик твой осмеян и ослушан.
Нет никого из них: ни А, ни Б —
глашатай новой жизни клюнут в темя.
Недвижное играет на трубе
и сатанеет на морозе время.
«Это время потом назовут довоенным…»
Это время потом назовут довоенным —
будут слушать наши глупые песни, смотреть наши пошлые сериалы
и думать, пожимая плечами: какого хрена?
чего же им всем не хватало?
А потом и сами напишут свои, ещё более глупые песенки,
сами снимут свои, ещё более пошлые и тупые ситкомы,
но тоже исчезнут в каком-нибудь новом кровавом месиве,
в каком-нибудь новом армагеддоне.
Всё никак не заснуть: то песни поют, то протяжная взвоет сирена,
то кровавое что-то мерцает. Он вглядывается, смотрит сквозь небо устало
и думает: ну какого же хрена?
чего же мне не хватало?
«Так давно, будто где-то до нашей эры…»
Так давно, будто где-то до нашей эры
всё, что было до нас —
черепки, да медь;
только клёны —
древние, как шумеры —
не успели ещё отшуметь.
Я заносчив, я вспыльчив;
бываю робок,
порой, слова говорю не те.
Что поделать? —
только мойщики небоскрёбов
всегда на высоте.
Как тебе дозвониться? —
телефон твой сломан.
Что изведает слово,
когда не дотягивается рука?
Я и ты,
Ты и я:
непонятные идиомы
шумерского языка.
Татьяна Китаева. Следующий…
Администратор второго Открытого чемпионата России по литературе
Следующий…
«Жить надо дальше…»
Жить надо дальше… времени, данного мне тобой. Только часы посеяла… И не в ладах с головой. Сердце то млеет сладко, то сериально скачет. Плачет девочка Таня… Был ведь любимым мячик.
Мячик потом найдется… Утром. Оно мудренее. Кажется, это счастье – раз от раза больнее.
Жить надо дальше времени, чтобы творить удачу…
Плачет девочка Таня. Плачет – а был ли мячик?
«Маяте твоей места нет»
Маяте твоей места нет. Имя только. Гори, горе. Клин не вышибет кол осиновый.
Вуаля. Воля!
Круг замкнется, не по тебе колокольчик придверный вздрогнет.
Помнишь, ты ведь ждала уже?
Помни.
Или память тебе не впрок? Иль тепло тебе, красна девица, караулить свою любовь? Ну, а мир себе дальше вертится, жизнь идет, скоро новый год – и не сетуй на то, что горько. Это слово надо кричать.
Ты не вой только.
«Следующий шаг»
Следующий шаг. Что ты сделаешь? Пожелаешь всем счастья? Свечку подержишь за упокой души своей? Вы не единое целое – просто части. А по частям тебе намного больней.
Частности все это, ерунда, глупый лепет, бабьи притворки и выдумки, заполошность. Ты никогда не станешь Мисс Осторожность. Он никогда не полюбит любовный скрежет,
как и любой другой. Ведь тебе не мило? Мало ли миль нарезалось – а толку, пане? Ты никогда не будешь любить не любимых – и от твоей любви он твоим не станет.
Следующий вдох. Дыши. И не смей замерзнуть. Он не обманывал и не творил надежды. Он не срывал с тебя в страсти твои одежды, крестик ладонь не носила – в очередь к грезам.
Следующий миг – и ты смотришь уже с истеринкой. Как же несладко привыкнуть только лишь к мысли… Он – нетвоянетвоянетвоя Америка!!! Даже если в душе его мишка гризли.
Следующий.
Проза
Валерий Бочков. Игра в снежки
Победитель второго Открытого чемпионата России по литературе
Игра в снежки
Сразу после полудня повалил такой снег, что Краснохолмский мост исчез прямо на глазах, а Устьинский едва угадывался на две трети, утонув дальним концом в белом мареве. Со стороны Таганки противоположного берега не стало видно, и неширокая река превратилась в таинственное море: сразу за гранитным парапетом темнела стылая, подёрнутая дымкой вода, дальше она светлела, а ещё дальше просто уходила в никуда. Машины по набережной едва ползли, на ходу обрастая снежными горбами. Колёса, шурша, месили снег – казалось, что где-то рядом перешептывается целая армия. Город притих, постепенно утратил углы, став рыхлым и мягким. Цвета сперва поблекли, после пропали вовсе, превратившись в разные оттенки белого. Хотя, если пристально смотреть прямо вверх, то на небе можно различить розоватый отсвет. Так сказал Марек, ловя языком снежинки. Он стоял, запрокинув голову, широко раскрыв рот и высунув язык. Мотя дурашливо хихикнул, пихнув приятеля локтём в бок. Он хватал снежинки влёт, как барбос, и никакого там розового отсвета наверху не различал. Шестой урок отменили, и приятели плелись вниз по Радищевской привычно толкаясь, лениво зубоскаля и подначивая друг друга. Марека на самом деле звали Славик Крыжановский, это был интеллигентный мальчик, высокий и бледный, с голубой жилкой на виске, в чёрном шарфе, дважды закрученном вокруг шеи и дублёной куртке из рыжей овчины. Саня Мотанкин, в кургузом драповом пальто и плешивой кроличьей ушанке, чернявый и остроглазый, запросто мог сойти за цыгана. Его, разумеется, дразнили и просто Мотей, и Тётей-Мотей, но у него было и другое, обидное прозвище, от которого он моментально зверел и дрался в кровь даже со старшеклассниками. Прозвище это было Гитлер. Классе в четвёртом Мотанкин посадил кляксу под нос и Катька Сокова воскликнула: «Ой, Мотя-то наш – вылитый Гитлер!“ Мотанкин, которому Катька тогда очень нравилась, сдуру вскочил и заорал «Зиг хайль!“ Через год Катьку папа-дипломат увёз в Венгрию, а неприятная кличка осталась.
Дойдя до угла телефонной станции, приятели остановились у серой трансформаторной будки с черепом и надписью «Не влезай – убьёт!“ Здесь их пути расходились. Марек сворачивал направо, он обитал в левом крыле высотки, в квартире с дубовым паркетом и подлинником Айвазовского в массивной музейной раме. Квартиру эту дали бабке Крыжановского – Зое Станиславовне. В юные годы она устанавливала Власть Советов где-то на Западной Украине и её лично знал полководец Ворошилов. Фотография и именная сабля подтверждали этот факт. Этажом выше жила певица Зыкина, к ней по утрам ходил баянист, тщедушный аккуратный человек с футляром, похожим на детский гроб. Когда они репетировали, баяна слышно не было вовсе, зато зыкинский голос звучал будь здоров – Марек запросто мог разобрать слова. Путь же Мотанкина от трансформаторной будки вёл вниз, прямо к набережной. Он ютился в общежитии Устьинской фабрики, где его мать, круглолицая, румяная тётка, трудилась (по ироничному совпадению) мотальщицей. Мотанкин-отец отбывал срок за вооружённый грабёж. На свадебной фотографии в деревенской раме с приклееной мишурой Санин батя выглядел настоящим жиганом. Свет в комнату почти не попадал, два окна выходили на тротуар и фонарный столб, к которому была приделана жёлтая жестянка автобусной остановки восьмого маршрута. Окна располагались так низко, что были вечно заляпаны брызгами от проходящих мимо машин. Этажом выше жила семья мастера Хвощёва, там никто не пел, но когда Хвощёвы собачились, Мотя тоже без труда мог разобрать каждое слово.
– Ладно. Бывай, Марчелло, – Мотя снял варежку и с мужской обстоятельностью пожал руку. – Контрольная завтра.
– Мне хана, – уныло отозвался Марек, он слепил снежок и теперь, рассеянно озирался, выбирая цель.
– Может, сдерём, – без особой надежды сказал Мотя, загребая рыхлый снег в ладонь. – Вон, Кутя в тебя по уши, ты ей только свистни, даст без вопросов.
– Даст… – Марек размахнулся, бросил и промазал. Он метил в дорожный знак на обочине, но комок, едва долетев до столба, спикировал в снег, беззвучно утонув в неприметной лунке.
– Мне банан никак нельзя, – мрачно произнёс Мотя. – Мамашу в декабре Чума вызывала, сказала, будут из школы гнать, если что.
– Да ладно… – успокоил приятеля Марек. – Меня тоже тыщу раз грозили гнать.
Марек не знал, догадывался ли Мотанкин, что его из школы в любом случае отчислят. Если не в этом году, так в следующем. Если не за успеваемость, то за поведение. Что сам факт пребывания Моти в специальной школе с углублённым изучением ряда предметов на иностранном языке являлся полной несуразицей. Мотанкин зло сплюнул, слепил снежок, резко замахнулся. Снежок со смачным хрустом угодил прямо в центр знака. Это был «кирпич“ на нём уже наросла белая шапка и знак напоминал красномордого казака в папахе набекрень.
– Фига! – Мотя сам изумился. – Ты видал?
– Лихо… – завистливо пробормотал Марек. До знака было никак не меньше двадцати метров. Подумав, добавил с притворным безразличием:
– Случайность.
Мотя зыркнул исподлобья, снова сплюнул – плевался он знатно, почти с той же лихостью и шиком, что Алик, атаман местной таганской шпаны.
– Случайность? А помазать слабо? «Паркер“ ставишь?
Марек писал настоящим «паркером“ с толстым стержнем, с прищепкой в виде стальной стрелы и клеймом «Made in USA“ Отступать было поздно.
– Лады! «Паркер“ против твоей финки!
– Фи-ига себе! Вшивая ручка против настоящего оружия! Клинок из специальной стали, и до сердца достаёт!
– Сдрейфил!
– Я?!
Мотя приходил в ярость моментально, лицо у него тут же бледнело, а глаза из серых становились ярко-голубыми.
– Ну не я же, – Марек достал из внутреннего кармана «паркер“ и пощёлкал кнопкой перед Мотиной физиономией. Финка, явно тюремного изготовления, была единственным сокровищем Мотанкина, он заботился о ней, как о живой: лелеял, аккуратно точил до бритвенной остроты, полировал наборную ручку куском замши, даже сам смастерил чехол, тайком отрезав край от солдатского одеяла, под которым спал. Лишиться финки казалось немыслимым. Однако, потеря лица тоже была неприемлема. Мотя, закусив губу, достал финку и бережно опустил на притоптанный снег:
– «Паркер“ на бочку!
Марек, ухмыляясь, положил ручку рядом.
Мотанкин, бледный и спокойный, слепил комок и, почти не целясь, с силой метнул. Знак звякнул консервной банкой, шапка снега беззвучно слетела в сугроб.
– Бляха-муха! – выругался Марек, а Мотя заорал и, хлопнув в ладоши, радостно сгрёб трофеи.
– Учись, Марчелло, пока я жив!
Настроение у Марека испортилось вконец. И не ручки ему было жаль, чёрт с ним, с «паркером“ – батя новый привезёт. Мерзко было оттого, что какой-то Мотанкин, хмырь из общаги, ханурик, Гитлер поганый, обставил его. Обчистил по полной программе. Обчпокал, как ребёнка.
– Слышь, Мотя, – Мареку стоило огромных сил, чтоб не влепить по счастливой физиономии Мотанкина. – А слабо на всё помазать?
Мотя не понял. Продолжая улыбаться и щёлкать «паркером“ он простодушно спросил:
– Это как – на всё?
– Ну, вот, ты ставишь «паркер“ и финку…
Мотя, чуя подвох, насторожился:
– А ты?
– А я ставлю Виннету…
Мотанкин перестал дышать: шанс завладеть Виннету казался просто немыслимым. Во-первых, Виннету – вождь. На нём парадный головной убор из орлиных перьев, в руку можно вставить томагавк, нож или кольт. Во-вторых, у Виннету белый конь, с которого снимается сбруя и седло, к седлу крепится лассо и кобура с винчестером. В третьих…
– Слабо? – Марек, усмехаясь, скинул с плеча спортивную сумку. Взвизгнула молния, и на снег опустился Виннету на белом коне.
Искушение оказалось непреодолимым. Мотя покраснел, он снял шапку и, скомкав, сунул в карман пальто. Потом, что-то бормоча, положил под ноги пластмассовому вождю нож и «паркер“ Выпрямился. Хрипло буркнул, не глядя на Марека: – Не слабо.
Снежок пролетел совсем рядом. Марек, не спеша расстегнул сумку, присел на корточки, стал сдувать снежинки с индейца и, ласково улыбаясь, поправлять сбрую и амуницию. Тихо беседуя с вождём, он не обращал на Мотю ни малейшего внимания. Тот, крепко сжав кулаки, мрачно наблюдал за счастливчиком. Потом, словно решившись, Мотя позвал:
– Крыжановский!
Марек, будто удивившись, что Мотя ещё тут, спросил:
– Чего тебе?
– Давай ещё раз.
– У тебя нет нифига, – снисходительно усмехнувшись, проговорил Марек.
– Я палец ставлю. Мизинец.
Марек растерялся:
– Это как?
– Ну как на зоне. Если продую – отрежу палец.
Марек недоверчиво хмыкнул, познания о тюремной жизни он почерпнул, по большей части, из «Графа Монте-Кристо“ Но в целом затея показалась ему любопытной, и он вернул конника на место. Рядом с финкой и «паркером“ Мотанкин насупился, потемнел лицом и действительно стал похож на Гитлера. Он скинул пальто в сугроб, зачерпнул рукой снег. Не сводя глаз с цели, он слепил снежок, замер на миг и с силой метнул.
Снежок пролетел на полметра выше знака.
Снег продолжал сыпать. Мотанкин понуро опустил руки, снежинки в его тёмных волосах волосах не таяли и Мареку казалось, что Мотя седеет на глазах.
– Мотя… – Мотанкин молчал.
– Слышь, Мотя, – осипшим, не своим голосом позвал Марек. – Я тебя прощаю. – Тот будто не слышал, потом повернулся:
– Прощаешь? Ты что ж думаешь, Мотанкин – гнида? Мотанкин – грязь? – с пугающим спокойствием проговорил он, глядя Мареку в глаза. – Что только, вы, чистенькие, масть держать можете? – При этом «вы“ он злобно кивнул в сторону высотки, островерхий силуэт которой едва проступал сквозь снежную пелену, будто мираж заколдованного замка.
Снег падал и падал. Марек видел, как губы у Моти побелели и затряслись, он видел, как Мотя наклонился, поднял финку и отбросил чехол в снег. Видел, как приятель оттопырил мизинец и приблизил лезвие к основанию пальца, словно собирался откромсать сучок. Мареку стало жутко, он повернулся и побежал в сторону высотки. Ноги вязли в снегу, он поскользнулся и упал. Вскочил и помчался снова. Тут за спиной раздался вопль, пронзительный, словно забивали какое-то животное. Марек оглядываться не стал, а побежал ещё быстрее.
Палец Моте пришили. Под конец восьмого класса его всё-таки выперли из школы, а ещё через семь с половиной лет Мотанкина зарезали в пересыльной тюрьме под Владимиром.
Снег начал валить прямо с утра. Станислав Крыжановский пребывал в прекрасном настроении, он возвращался из «Плазы“ где ему удалось наконец уломать Ван-Холлена и подписать контракт. Развалясь на заднем сиденье «линкольна“ он дымил сигарой и глядел, как за окном мельтешат мохнатые снежинки. Прямо на глазах островерхая громадина небоскрёба Крайслера, сначала потускнела, став плоской, как декорация, а после почти исчезла. Розоватый силуэт башни со шпилем напомнил Станиславу высотку на Котельнической, где он вырос. Крыжановскому стукнуло сорок пять, к этому времени он уже не сомневался, что Господь приберёг для него специальный план и наделил невероятной интуицией. Именно чутьё подсказало Станиславу немедленно вернуться из Бельгии в Москву: он безошибочно уловил ветер перемен и из начинающего дипломата удачно трансформировался в олигарха средней руки. Именно интуиция помогла принять решение за два года до конца века перевести все деньги в Америку и выхлопотать вид на жительство. Тогда над ним подшучивали и называли перестраховщиком. Обосновался он в Вестчестере, купив почти настоящую усадьбу с колоннами и тенистым прудом. Зачем-то завёл лошадей с конюхом, хотя верхом ездить остерегался. Зато вполне сносно научился играть в гольф. Занимался он, по его словам, торговлей со странами бывшего Союза, говоря о своём бизнесе, он делал руками неопределённые жесты, словно оглаживал что-то круглое, вроде надувного пляжного мяча. Адрес его офиса – Нью-Йорк, Бродвей, Эмпайер Стейт Билдинг, производил на соотечественников чарующее действие. На самом деле это была тесная контора из двух комнат без окон, в которой Станислав не появлялся, устраивая деловые встречи в «Распутине“ или «Самоваре“ у Барышникова. Наиболее достойных клиентов выгуливал в Лас-Вегасе, арендуя самолёт и пентхаус в «Белладжио“ Фамилию Крыжановский здесь выговорить никто не мог: местным дельцам он представлялся как Кей-Джи, на его визитке вместо имени были выбиты золотом всего две буквы «K J“ Его революционной бабке подобная вивисекция славной фамилии явно бы не понравилась, но Зоя Станиславовна уже семнадцать лет как перебралась в Новодевичий колумбарий и из-за подобных пустяков не расстраивалась.
Уже выросли сугробы, провода превратились в ватные шнуры, деревья побелели и обрели строгую величавость. Застряли на Сорок Второй. Сидеть в пробке было глупо, настроение начало портиться. Станислав стукнул перстнем в перегородку (такой перстень он подметил у английского лорда, с которым играл в гольф в Майами, Крыжановский тоже носил его на мизинце, а на чёрном камне выгравировал золотом свой вензель – KJ). Шофёр опустил стекло.
– Аммар, что там по радио?
– Мидтаун стоит, затор до Сто Десятой.
– А по набережной, в смысле, по Ривер-Сайд?
– Те же дела, сэр.
Станислав хмыкнул, поёрзал.
– Ладно, я пешком… Проветрюсь. Завтра, как обычно.
– Окей, сэр. Не простудитесь.
– И ты не кашляй. Бывай!
Хлопнув дверью, Станислав, ловко лавируя между машин, добрался до тротуара. Улица и площадь были забиты, уже никто не сигналил, снег неумолимо падал и падал, шапки росли, автомобили теряли форму и цвет, превращаясь в сугробы. Стало тихо и площадь со статуей грустного Колумба в центре напоминала заснеженное кладбище. Станислав свернул в Центральный парк. Туфлям, купленным во Флоренции, очевидно, пришёл конец, Станислав засмеялся, махнул рукой и смело зашагал по целине, оступаясь и проваливаясь. Выпросив за доллар у конопатого пацана с лицом двоечника, картонку, он, в стае визжащих детей, скатился с ледяной горы. Кто-то вполне ощутимо засадил ему по рёбрам, но Крыжановский, хохоча до слёз, съехал ещё и ещё раз. Собачники вывели своих питомцев, те, ошалев от снегопада, носились и гавкали, валялись в снегу, визжа от счастья и суча задними ногами. Станислав собак недолюбливал и относился к ним с недоверием и брезгливостью. Слюнявые морды, после которых надо мыть руки, прыжки, вонючая шерсть – что в этом хорошего? Крыжановский подозревал, что собаки догадываются о его чувствах и платят той же монетой. На главной аллее к нему подлетел коренастый крепыш-ротвейлер и ни с того, ни с сего облаял его. Станислав отпрыгнул и крикнул хозяйке – краснолицей толстухе:
– На поводке надо! Я сейчас в полицию позвоню, и вас, и вашего фашистского кобеля арестуют! И усыпят!
Тётка испугалась, взмолилась, тут же пристёгивая карабин к ошейнику и шлёпая концом поводка по лоснящемуся крупу пса.
Станислав ещё немного покуражился, даже угрожающе вынул мобильник, а после, заскучав, повернулся и, насвистывая, пошёл к западному выходу. Снег начал редеть и сразу посветлело. В этой части парка росли старые липы, со стволом в два обхвата и такие высоченные, что даже не верилось, что липы могут вымахать до такой высоты. Девчушка лет тринадцати, худая и голенастая, в мохнатой русской шапке с ушами, завязанными на подбородке, неуклюже замахивалась, пыталась попасть снежком в ствол липы. За ней внимательно наблюдал доберман, провожая очередной неточный бросок поворотом узкой шучьей головы. Он послушно скучал, сидя у ног хозяйки. Станислав, проходя мимо, быстро слепил снежок и точно всадил его прямо в середину ствола. Девчонка и пёс одновременно повернули головы. Станислав засмеялся:
– Учитесь, пока я жив!
Девчонка захлопала в ладоши и крикнула:
– А ещё?
Станислав подошёл. У девчонки были румяные щёки, сопливый нос и большие, тёмные глаза.
«А может я зря тогда на Куте не женился?“ – неожиданно подумал Крыжановский, – «Теперь вроде и бабы – высший сорт, а желания ноль… Видать, момент упустил. Да, всё хорошо в своё время».
Он слепил снежок. Девчонка внимательно наблюдала за его руками, словно пыталась запомнить все нюансы. Доберман тоже не сводил с него пристальных глаз. Он привстал, натянул поводок и негромко заворчал. Хозяйка цыкнула и пёс, насупясь, замолчал, продолжая исподлобья следить за Станиславом.
Тот, чуть рисуясь, прицелился, после картинно замахнулся и влепил снежок рядом с первым.
– Су-упер! – восторженно протянула девчонка.
– Тут главное уверенность, – тоном доброго ментора заявил Станислав. – Представь, что ты уже попала в цель. Ещё до того, как метнула снежок.
– Это как?
– Ну вот, смотри, – Станислав зачерпнул пригоршню снега. – Ты ещё когда лепишь…
Доберман заворчал и вдруг звонко гавкнул. Станислав вздрогнул, девчонка по-взрослому прикрикнула на пса:
– Тубо, Ади! Тубо!
Станислав, косясь на собаку, продолжил:
– И вот, когда снаряд уже готов… – он сделал шаг, одновременно плавно разворачивая корпус и медленно занося руку назад, – Мы концентрируем всю нашу волю на…
В этот момент собака одним прыжком сбила Станислава с ног, тот упал навзничь, забарахтался, пытаясь оттолкнуть зубастую морду от себя. Пёс рычал, рвал в клочья шарф, подбираясь к горлу. Девчонка сперва опешила, потом стала бегать вокруг, пытаясь поймать конец поводка:
– Фу! Адольф, фу! – истерично кричала она, видя, как на снегу появляются яркие брызги. – Фу!
Полиция приехала быстро, минут через пять, чёрный сержант без лишних слов ухватил добермана за ошейник и тут же у липы пристрелил. Крыжановского, с грехом пополам через заносы, по тротуарам и сугробам доставили в ближайщий госпиталь на Амстердам-Авеню. Он потерял много крови, ему наложили семь швов на шею и грудь, удалось спасти кисть и пришить большой палец. Мизинец же с перстнем найти так и не смогли: то ли его сожрала чёртова псина, то ли в суете нечаянно затоптали в снег. Кстати, по данным статистов, тот снегопад в Нью-Йорке оказался рекордным за последние сто лет.Джон Маверик. Можно я вырасту деревом?
Финалист второго Открытого чемпионата России по литературе
Можно я вырасту деревом?
Перед визитом к советнику я полночи проплакала, а под утро мне приснился наш маленький, золотобровый и хрупкий, словно фарфоровый пастушок. Он смешно топал в голубых пинетках вокруг стола и звал меня мамой. Мне было жутко и радостно, и даже уши закладывало, как при подъеме в гору, а проснулась – в горле ком. Хотела рассказать Джефу, но передумала. Все равно не поймет.
Зато советнику все живописала в красках: и мое фиаско в центре репродукции, и маленького, который каждую ночь снится, и очередь на усыновление, которого пока дождешься – поседеешь. Советник равнодушно кивал и в тетрадку все записывал, а потом взглянул на меня поверх очков, совсем как Джеф, когда сердится, и спросил:– Фрау Хоффман, а не желаете ли завести «собачку»? По-моему, неплохая альтернатива…
– Что? – опешила я. – «Собачку»? Я ребенка хочу, сына или дочку, настоящего ребенка, человеческого. А вы мне кого предлагаете? Что за тварь такую?
– Ну, – советник поднял палец, как указку, сразу сделавшись похожим на школьного учителя, который вот-вот изречет что-то разумное и вечное, – собственно, «собачки» – не люди. Но они очень восприимчивы, я бы сказал, это самые восприимчивые существа на планете. Из одной и той же особи можно воспитать кого угодно: ласкового домашнего зверька, ну, хомячка, к примеру, или попугайчика, сторожевого пса, цирковую лошадь или человека. Понимаю, странно звучит, но попробуйте – сами убедитесь. Они все схватывают на лету.
А чем черт не шутит, подумала я. Попробовать, что ли, эту… «собачку»? Что я теряю, в конце-то концов? А не получится, отдам обратно в питомник, пусть другие воспитывают.
Джеф, как ни удивительно, обрадовался:
– Давно пора завести малыша. А то у нас как-то мертво.
Мертво… Каково, а? Крутишься день деньской, изучаешь всякий фэн-шуй, подбираешь обои под цвет ковра и кактусы под цвет занавесок – и вот она, благодарность.
– Как в оранжерее, – сказал. – Сплошные искусственные ландшафты.
Мы немного поспорили, и в тот же вечер отправились в питомник, выбирать «собачку». Мрачная косоугольная коробка из железобетона и черного бронированного стекла, втиснутая между студенческим общежитием и маленькой частной школой, изнутри оказалась чем-то средним между зоопарком и тюрьмой для душевно нездоровых преступников. На дне крошечных загончиков-камер мутный, как спитой чай, мрак, копошился, бурлил и повизгивал. В нем что-то жило, но что именно – не разглядеть за густой завесой из шепота, лая, желтых дымчатых бликов, запахов и вздохов. Лишь в коридоре теплились под потолком голые лампочки, о которые стукались на лету сытые майские жуки.
– Если они разумны, – пробормотал Джеф, – то как можно держать их в таких условиях?