По странной случайности никто в корчме даже не заметил этого безрассудного вызова — гости всецело были заняты едой и питьем, а слуги поглощены своими обязанностями, — и подмастерья, не дожидаясь того, чтобы дерзкая надпись привлекла чье-либо внимание (хотя у них не хватило догадливости стереть ее), поспешили убраться восвояси, тем более что Марселец Смельчак (таково было прозвище этого юного собрата) так и рвался в корчму, подобно христианскому мученику, бросающемуся в ров, полный диких зверей, и его пришлось силой утащить прочь и тем самым спасти от верной гибели. Рассказывая теперь об этом, они превозносили его за храбрость, но бранили за безрассудство. Старейшина, в свою очередь, попенял ему за то, что он не сумел сдержать своего порыва, рискуя тем самым навлечь на общество новые гонения.
— Дай бог, — сказал он, — чтобы все уладилось и нам не пришлось бы кровью смывать то, что вы там написали.
К концу ужина вновь заговорили о состязании и о
— Кто бы это мог быть? — сказал старейшина, поднимаясь со своего места. — Никто из наших не станет так дерзко стучать.
— А кто бы ни был, давайте отопрем, — закричали некоторые, — и проучим его, чтобы другой раз был поучтивее!
— Не отпирайте, — закричала служанка, выглянув из окошка верхнего этажа, — там кто-то чужой! Они с оружием, у них недоброе на уме!
— Это плотники отца Субиза, — сказал один из подмастерьев, посмотрев в замочную скважину, — давайте откроем. Должно быть, это выборные для переговоров.
— Нет, нет, не надо, — заплакала маленькая Манетта, — там страшные дяди с усами, это разбойники! — И она бросилась в объятия Матери, которая побледнела и, сама не замечая, прижалась к спинке стула, на котором сидел Коринфец.
— Откройте! Нужно открыть! — зашумели подмастерья. — Если это враги, они узнают, с кем имеют дело.
— Погодите, — произнес старейшина, — давайте сходим сначала за посохами, мало ли что может случиться.
Удары прекратились, но теперь за дверью раздались угрожающие голоса. Послышались слова злобной песенки, сочиненной еще в шестнадцатом веке:
Все подмастерья с шумом повскакали со своих мест — одни бросились за орудиями защиты, другие устремились к двери, которую кто-то пытался теперь высадить. Однако, прежде чем они успели что-либо предпринять, зазвенели разбиваемые стекла, дверь с грохотом разлетелась и в корчму с угрожающими криками ворвались плотники.
Трудно описать последовавшую затем сцену смятения и ярости. Каждый пускал в ход то, что попадалось под руку. Защищаясь от страшных, обитых железом посохов деворанов и сабель, которыми дрались солдаты местного гарнизона, присоединившиеся к плотникам после попойки, гаво швыряли прямо в лицо осаждающим осколки разбитых бутылок, опрокидывали им под ноги столы, кололи вертелами, как пиками. Кто-то даже ухитрился таким вертелом пригвоздить противника к стене. Они были вынуждены к этому; они защищались упорно, и драка была кровавой. Сначала Пьер Гюгенен бросился было между дерущимися, надеясь уговорить их и помешать резне. Однако его тут же грубо отбросили в сторону, и ему ничего не оставалось как защищать собственную жизнь и жизнь товарищей. Между тем Савиньена стремглав бросилась в свою комнату и через мгновение выбежала оттуда, унося в объятиях обоих своих детей; с быстротой пантеры взбежав вверх по лестнице, она втолкнула их на чердак, указала внутренний ход, по которому они должны были сами пробраться в ригу, чтобы спрятаться там, затем вновь сбежала вниз, в корчму, и, полная негодования, мужества, отчаяния, устремилась в самую середину схватки, надеясь, что вид женщины укротит бешенство дерущихся подмастерьев. Однако те ничего и никого не видели, продолжая наносить удары направо и налево. Один такой удар, вероятно вовсе не ей предназначенный, настиг Савиньену, и она, обливаясь кровью, упала на руки подхватившего ее Коринфца. До этой минуты растерявшийся юноша только оборонялся. Впервые был он свидетелем подобного побоища, и его охватило такое отвращение, что он готов был, кажется, лучше дать убить себя, чем принять в нем участие. Но, увидев залитую кровью Савиньену, он пришел в настоящее неистовство и, подобно Тассову Ринальдо[48], тут же доказал, что обладает не только женственной красотой, но также силой и бесстрашием героя. Безумец, осмелившийся пролить несколько капель священной крови Матери, заплатил за это сполна. Сокрушительный удар рассек ему лицо и раскроил череп. Он рухнул наземь, чтобы больше уже не встать.
Этот ужасающий акт возмездия привлек к Амори внимание деворанов. До этой минуты, то ли из жалости, то ли не желая связываться с юнцом, его, казалось, щадили. Теперь все взгляды устремились к нему. С окровавленными руками и сверкающим взором стоял он между потерявшей сознание Савиньеной и поверженным врагом. Воинственный крик разом вырвался из всех грудей, двадцать рук поднялись одновременно, чтобы прикончить его. Пьер едва успел броситься к нему, чтобы заслонить его своим телом. Удары теперь сыпались на обоих, и они неминуемо погибли бы в этой неравной схватке, когда бы в дом неожиданно не ворвалась привлеченная шумом городская стража, которой с великим трудом удалось разнять дерущихся. Несмотря на то, что он потерял немало крови, Пьер все же не ослабел и сохранил присутствие духа. Он отнес бесчувственную Савиньену в ее комнату и положил там на кровать; Коринфца, который последовал за ним туда, он уговорил спрятаться на то время, пока в городе идут аресты, отвел его в ригу и заставил зарыться в соломе; он отнес оцепеневших от страха детей к матери, после чего поспешил обратно в корчму, надеясь, что ему еще удастся помочь нескольким своим товарищам скрыться. Наиболее рьяных драчунов уже схватили и повели в тюрьму, остальные успели разбежаться кто куда, пока их противники продолжали оказывать сопротивление страже.
Сначала у Пьера мелькнула мысль отдаться в руки властей, чтобы пойти вместе с арестованными и засвидетельствовать их невиновность в этом побоище. Однако, увидев, что корчма полна стражников, что кругом раненые и убитые, он подумал о Савиньене, которой в эту страшную минуту придется остаться здесь одной, и, отказавшись от своего намерения, не стал показываться до тех пор, пока не ушли стражники, унося мертвых и уводя арестованных — кого в больницу, кого в тюрьму. Тогда он приказал служанке смыть следы крови, которой был залит пол, а сам побежал искать врача для Савиньены. Но это оказалось не так просто: в городе в тот день было столько раненых, нуждавшихся в помощи и уходе, что все лекари были нарасхват. Крайне встревоженный, он поспешил вернуться — и застал Савиньену уже на ногах. Словно истая библейская жена, она успела уже промыть и перевязать свою рану, которая, к счастью, была неглубока и лишь грозила оставить небольшой след на ее чистом, высоком лбу; она успокоила и уложила детей и теперь вместе со служанкой наводила в доме порядок, тот священный порядок, который является предметом всех помыслов и забот, целью и смыслом жизни для женщины из народа, не знающей ни праздности, ни развлечений. Сердце ее разрывалось от жестокой тревоги — она не знала, что сталось с Коринфцем и кто из подмастерьев погиб. Она думала о суровых карах, которые безжалостный закон обрушит теперь на всех — в том числе, быть может, и на невинных. И, вся изнемогая от этой тревоги, с сжимающимся сердцем, бледная словно смерть, но без единой слезинки на глазах, без единого стона, работала она среди ночи, дрожащими руками собирая по дому разбросанные обломки разоренного своего гнезда, своего оскверненного очага.
Увидев вернувшегося Пьера Гюгенена, она не нашла в себе мужества расспрашивать его. Она только улыбнулась ему, и он прочел в этой улыбке, что, несмотря на все обрушившиеся на нее несчастья, она все же счастлива, что друг ее цел и невредим. Пьер схватил ее за руку, и они устремились к риге, где был заперт Коринфец. Обреченный на вынужденное уединение, юноша был безутешен и предавался самому бурному отчаянию; сначала он сделал несколько попыток выбраться оттуда, чтобы узнать, что с его товарищами, а главное — с Савиньеной; однако он так ослабел от волнения, так устал, что не в силах был справиться с дверью риги, которую Пьер, не надеясь на его благоразумие, предусмотрительно загородил снаружи. Он был до того измучен, что чуть не потерял сознание от радости, увидев и возлюбленную и друга целыми и невредимыми. Пьер и Савиньена осмотрели и перевязали его раны, оказавшиеся довольно серьезными. Затем с помощью тюфяков и одеял они соорудили ему в углу риги постель, которую со всех сторон обложили вязанками соломы, устроив, таким образом, нечто вроде комнатки. Коринфца необходимо было надежно спрятать: он был одним из наиболее скомпрометированных в этом деле, а Пьер и Савиньена не слишком рассчитывали на то, что правосудие станет разбираться, кто в этой драке защищался, а кто был зачинщиком. Когда все необходимое было сделано, Пьер почувствовал, что силы покидают его. Что до Савиньены, то у нее достало еще сил позаботиться и о нем. Но Пьер был не только ранен, не только измучен телом — он был совершенно разбит нравственно. Еще бы! Чего только не пришлось выстрадать за сегодняшний день этой чувствительной натуре, столь упорно устремляющейся к высоким идеалам и то и дело сталкиваемой вниз, к грубой действительности. Когда Пьер остался один, его охватило отчаяние. Ему припомнились удары, которые он вынужден был наносить сегодня во время схватки. Мучительные видения, рожденные бессонницей и лихорадкой, вереницей проносились перед его глазами, и, ломая руки от душевной боли, он возжелал смерти. Сморивший его наконец сон прервал эти мучения, погрузив его в тяжелое, почти летаргическое состояние, которое длилось с этого рассветного часа до позднего вечера.
Савиньене удалось подремать всего два-три часа; остальную часть дня она провела, ухаживая поочередно то за дочкой, захворавшей от испуга, то за Коринфцем, то за Пьером.
Старейшина вместе с несколькими успевшими вовремя скрыться подмастерьями пришел навестить и успокоить Савиньену. По их рассказам, все раненые были уже вне опасности; что некоторые из них умерли, а другие при смерти, от нее постарались скрыть. Речь шла теперь о тех, кому угрожали преследования властей. Одному подмастерью, который, как и Амори, кого-то убил, уже удалось исчезнуть. Пьеру тоже посоветовали бежать вместе с Коринфцем. И как только Амори оказался в состоянии двигаться — это было следующей ночью, — Пьер потихоньку отвел его в домик Швейцарца, где раненый должен был оставаться до тех пор, пока не поправится настолько, чтобы сесть в дилижанс, идущий в Вильпрё. Добрый плотник спрятал его у себя на чердаке, окружив самыми дружескими заботами, и тут же принялся его врачевать. Ему так долго приходилось иметь дело с врачами, уверял он, что он уже и сам стал вроде бы лекарем. Убедившись, что друг его в безопасности, Пьер распрощался и отправился обратно в Блуа. Он решил пока оставаться там, чтобы своими хлопотами и свидетельскими показаниями посильно облегчить участь попавших в беду товарищей.
Он шел зеленым берегом Луары, освещенным первыми лучами восходящего солнца, глубоко опечаленный, подавленный всем, что случилось. Мысль о том, что по роковому стечению обстоятельств он оказался вынужденным участвовать в этой междоусобной войне, драться против этих сынов народа, детей труда и нищеты, он, который относился к ним всегда с сочувствием, как к братьям своим, и собственной жизни не пожалел бы, только бы воцарились между ними наконец мир и согласие, — мысль эта была ему невыносима и вызывала чувство стыда. Но как мог он поступить иначе? В чем ему упрекать себя? Разве не сделал он все, от него зависевшее, чтобы прекратить эти распри? Разве не покрыл себя позором в глазах собратьев, пытаясь уговорить их, что девораны такие же люди, как и они, гаво? И вот эти самые девораны, которых он защищал, в бешенстве набрасываются на его братьев, и те, вновь почувствовав себя преследуемыми, теперь еще долгие годы останутся в плену своих фанатических идей, во власти ненависти. Да и как им не испытывать ее после столь тяжких обид!
Пьер не обладал достаточным развитием (хотя рассуждал он, пожалуй, более здраво, чем самые проницательные умы той эпохи), чтобы уметь провести четкую границу между идеей и ее воплощением. Такое разграничение еще очень для нас непривычно, и нашему смятенному разуму подчас трудно бывает мужественно принимать факты действительности и в то же время сохранять веру в те идеи, что помогают нам жить мыслью о лучшем будущем. Нас так долго приучали судить о должном на основании действительного и о возможном на основании сущего, что мы то и дело впадаем в отчаяние, видя, как жизнь опровергает вчерашние наши надежды. А дело лишь в том, что мы еще недостаточно понимаем законы, управляющие человечеством. Нам следовало бы изучать общество совершенно так же, как мы изучаем отдельного человека — в его развитии физиологическом и нравственном. Ведь все эти слезы, крики, неразумные желания, преобладание инстинкта над разумом, ненависть ко всякой узде, ко всякому ограничению, все то, что так свойственно человеку в пору его младенчества и отрочества, — не признаки ли это болезни роста, мучительной, но неизбежной, даже необходимой для того, чтобы мог окрепнуть и достичь зрелости этот слабый эмбрион, которому, как и всему во вселенной, дано развиваться в страданиях. Почему бы не применить это к человечеству в целом? Почему настоящее может заставить нас отказаться от нашего идеала? Мы являемся свидетелями того, как идея восходит над миром. Почему бы не отнестись к временной неудаче с тем же спокойствием, с каким ученые наб/подают затмение небесных светил? Но мы и сами подобны детям и в невежестве своем то и дело воображаем, будто дитя наше гибнет, между тем как оно лишь мужает, будто солнце погасло, между тем как тучи только временно скрыли его от наших глаз!
Если бы Пьер Гюгенен был способен осмыслить прошлое народа и заглянуть в его будущее, он не пришел бы в такой ужас, всматриваясь в его настоящее. Он понял бы, что понятие равенства и братства — а стремление к ним никогда не умирает в душах угнетенных — претерпевало в тот момент неизбежный кризис и что компаньонаж, являющийся одной из форм, в которой воплотилось это извечное стремление тружеников к братству, мог поддерживать свое существование только благодаря этой ожесточенной борьбе, исступленной этой гордыне, дракам и кровопролитиям. В пору, когда образованные классы еще и не помышляли о важнейшей из истин, о главном из откровений, само провидение заботилось о том, чтобы сохранять в народе дух тайных сообществ, страстный республиканский пыл, пробивавшийся сквозь всякие цеховые распри, сектантские предрассудки и грубо-героические корпоративные нравы.
Нашему философу-пролетарию не под силу было разобраться в сложном вопросе, что такое добро и что такое зло, — вопросе неразрешимом, если рассматривать его умозрительно, в свете вечной идеи; ибо различие между тем и другим выступает явственно лишь в конкретном их воплощении, лишь во временном проявлении. Он совсем пал духом и под влиянием всех этих горестных, но преходящих событий и мучимый страстной жаждой истины и справедливости, мысленно даже дошел до вероломства: он устыдился своих братьев по классу. Он почти ненавидел их, он готов был отречься от них, бежать к другим и тем, другим, отдать весь свой душевный пыл, свою веру, свою любовь. Другим? Но кому? «Несчастный, — говорил он себе, — кому ты нужен, униженный бедняк, скованный рабской цепью труда? Да способен ли ты еще понять язык, на котором изъясняются просвещенные, учтивые люди из высших классов, — ведь это к ним втайне влечешься ты в опасных своих мечтах! Твой язык так груб! Смогут ли они свыкнуться с ним? Но разве нет среди всех этих юношей, учившихся в школах, среди могущественных, гордых предпринимателей, борющихся с аристократами и церковниками, среди доблестных военных, которые, как говорят, по всей стране готовят заговоры против тирании, — нет разве среди них людей самоотверженных, добродетельных, благородных, истинных демократов? В то время как мы, злосчастные слепцы, преступно растрачиваем свои силы, воюя против своих же братьев, они, просвещенные свободолюбцы, устраивают ради нас заговоры, восходят ради нас на эшафот. Да, это за нас, за народ, за его свободу отдают свои жизни такие, как Бори[49], как Бертон[50] и все другие, те, которые еще недавно пролили свою кровь за народ, а народ даже не понял этого, даже не заметил! О да, эти люди — герои, мученики, а мы, неблагодарный, бессмысленный народ, не вырвали их из рук палачей, не высадили дверей в их темницах, не опрокинули их эшафот! Да где же были мы все тогда и как смеем не думать об их отмщении?..»
— Простите, что я прерываю ваши размышления, — раздался вдруг над самым ухом Пьера чей-то незнакомый голос, — но я уже давно ищу вас. Позволю себе приступить прямо к делу. Время не терпит. Надеюсь, нам нетрудно будет договориться с вами.
Удивленный таким странным началом, Пьер с ног до головы оглядел заговорившего с ним незнакомца. Это был совсем еще молодой человек, весьма элегантно одетый и довольно приятной наружности. Во всей его манере держаться была какая-то смесь доброжелательства и грубоватой прямоты, и это невольно располагало к нему. Несмотря на штатское платье, в нем ясно чувствовалась военная выправка. Говорил он быстро, четко и уверенно. Легкое грассирование выдавало в нем парижанина.
— Сударь, — ответил Пьер, внимательно оглядев незнакомца, — вы, как видно, принимаете меня за кого-то другого, ибо я не имею чести знать вас…
— Зато я вас знаю, — возразил тот, — и притом настолько хорошо, что читаю сейчас в ваших мыслях так же ясно, как ясно вижу дно вот этого ручейка, текущего у ваших ног. Вы чем-то встревожены и так озабочены, что вот уже четверть часа, как я иду за вами по пятам, а вы этого даже не заметили. У вас какое-то горе, это написано на вашем лице. А хотите, я скажу, о чем вы сейчас думали?
— Сделайте одолжение, — улыбаясь, сказал Пьер, начиная подозревать, что имеет дело с помешанным.
— Пьер Гюгенен, — произнес незнакомец таким уверенным тоном, что наш герой невольно вздрогнул, — вы думали сейчас о бесплодности всех ваших усилий, об ожесточенных сердцах, которые не удалось вам смягчить, обо всем том, что парализует ваши силы, вашу энергию, что мешает вам осуществить ваши благородные замыслы.
Пьер был потрясен; этот неизвестно откуда взявшийся, словно выросший из-под земли человек подобно зеркалу отражал самые сокровенные его мысли. Он почти готов был поверить в чудо, он был смущен, чуть ли не испуган и не в силах был произнести ни единого слова.
— Мой бедный Пьер, — продолжал между тем незнакомец, — вы разочарованы, вы пали духом, — и у вас есть для этого все основания. Проповедовать глухим, размахивать факелом истины перед слепцами — занятие бесплодное. Никогда не высечь нам огня из их бесчувственных сердец, никогда не искоренить этих жестоких нравов. Хоть человек вы и выдающийся, но и вам не под силу такое чудо. На вашем товариществе подмастерьев надо поставить крест.
— Да вы-то что об этом знаете? Как можете вы так уверенно говорить о вещах, о которых понятия не имеете? Разве вы ремесленник? Разве занимаетесь нашим ремеслом?
— Мое ремесло лучше, — отвечал незнакомец. — Я слуга человечества.
— И надо полагать, на вас возложено немало обязанностей, — насмешливо покачав головой, сказал Пьер. Симпатия, которую начинал было вызывать у него незнакомец, сразу же сменилась чувством недоверия.
Однако тот, вновь проявляя удивительную свою проницательность, не смущаясь, ответил ему с подкупающей улыбкой:
— А вот теперь, дорогой мастер Гюгенен, у вас мелькнула мысль, не служу ли я в полиции и не провокатор ли я.
Пораженный этим новым чудом, Пьер прикусил губу.
— Если подобная мысль и пришла мне в голову, — сказал он, помолчав немного, — то, согласитесь, вы сами дали мне для этого основания. Вы так странно вдруг заговорили со мной, я вас совершенно не знаю…
— А что особенного в том, что я заговорил с вами на дороге? — сказал незнакомец. — Почему это вызывает у вас какие-то подозрения? Или вы принадлежите к тем, кто дрожит при одном намеке на конспирацию и готов принять за жандарма собственную тень?
— Бояться мне нечего, я вообще не из пугливых, — отвечал ему Пьер.
— А если так, то перестаньте дичиться меня, — продолжал незнакомец. — Перед вами человек, который путешествует с целью изучить людей. Пламенно любя человечество, я исследую все классы общества, всюду разыскивая людей просвещенного ума и благородного сердца, и когда мне случается встретить такого на своем пути, я всякий раз испытываю желание сойтись с ним покороче.
— Итак, — улыбнувшись, сказал Пьер, — вы избрали себе ремеслом человеколюбие. Однако если судить о вашей деятельности по вашим же словам, людям от вас не так уж много пользы; ведь знакомства вы ищете только с лучшими из них, то есть с теми, кто не нуждается в исправлении. Выходит, путешествуете вы исключительно ради собственного удовольствия. Будь я на вашем месте, я тратил бы свое время с большим толком — я стал бы разыскивать людей невежественных или заблудших, чтобы просвещать их или же наставлять на путь истины.
— Вижу, не зря мне о вас говорили, — сказал незнакомец, в свою очередь улыбнувшись. — У вас весьма здравые суждения, и вы хорошо владеете логикой. С вами нужно держать ухо востро.
— Не подумайте, что я осмеливаюсь спорить с вами, — мягко сказал Пьер. — Если я задаю вопросы, то потому, что хочу знать…
— Так знайте же, мой друг, я равно пекусь и о тех и о других. Этих я уважаю, тем сострадаю, но все они — мои братья, и всем им я преданный брат. Но не кажется ли вам, что в наши дни, когда приходится бороться, с одной стороны, против тирании и растлевающего ее воздействия, с другой — против клерикализма со всем его изуверством, самая неотложная задача — это собрать воедино всех способных людей, чтобы всем вместе договориться о том, как начать дело освобождения?
— Не могу представить себе, — улыбаясь, сказал Пьер, — чтобы для этого мог понадобиться вам такой человек, как я. Мне ли учить других? Я и сам-то не знаю, с чего и как начать.
— Сейчас я объясню, каким образом можете вы содействовать мне в моих намерениях и целях. Вы хорошо знаете народ, вы сами принадлежите к нему, хотя и резко отличаетесь от него своим умственным развитием. Вы можете многое подсказать мне, надоумить, какими путями просветить его, как лучше всего распространить и насадить в этой среде здравые политические идеи.
— Да я сам рад был бы, если бы кто-нибудь надоумил меня на этот счет! Неужто же вы действительно ждете от меня помощи в столь великом и трудном деле? Да вы просто смеетесь надо мной! Разве вы не понимаете, что бедный рабочий не способен указать вам путь к высокой этой цели и единственное, что он может сделать, — это робко пойти вслед за теми, кто согласится повести его за собой по такому пути!
— Теперь я вижу, что, несмотря на чрезмерную вашу скромность, мы понимаем друг друга. Буду же говорить с вами без обиняков. Если есть у вас желание участвовать в великом деле физического и нравственного освобождения народов, найдутся добрые люди, которые встретят вас с распростертыми объятиями. Вам не дадут больше прозябать в той темной среде, в которой вы, по-видимому, намерены были оставаться; вам предоставлено будет благородное поле деятельности, и недюжинные ваши способности найдут достойное применение. Я провел в Блуа несколько дней — и не терял времени даром. Я хорошо осведомлен о вас и достаточно знаю теперь, на что вы способны. Я видел вас, наблюдал за вами. Мне удалось завязать некоторые связи, о которых впоследствии вы еще узнаете. Мне известно, что, наряду с необычайным мужеством, вам свойственен дух миролюбия; этот дух не мог найти применения в тех недостойных схватках, в которые вы оказались вовлечены, но может еще принести огромную пользу нашей родине, когда вы вступите на поприще более широкое, благодатное и достойное вас. Больше я вам ничего сейчас не скажу. Для этого мне необходимо было бы полное ваше доверие, а на него я пока еще не вправе рассчитывать. Это дело времени, надеюсь не столь далекого. К тому же мы входим в город, а для меня чрезвычайно важно, чтобы нас не видели вместе. Прошу вас об одном: справьтесь обо мне. На этой карточке вы найдете имена тех лиц, к которым вам следует обратиться; приходите по указанному адресу, день и час обозначены там же, вам достаточно будет предъявить эту карточку. Отправляясь туда, вам придется соблюдать некоторые предосторожности, об этом вам в свое время скажут. Можете привести с собой кого-нибудь из друзей, но таких, за кого вы можете ручаться, как за самого себя. А засим прощайте, и до скорой встречи!
Незнакомец крепко пожал рабочему руку и торопливо пошел прочь.
ГЛАВА XIV
Пьеру некогда было долго раздумывать по поводу этой странной встречи. Слишком много было у него неотложных забот, ибо, несмотря на тяжкое душевное состояние, он продолжал делать все, что только в его силах, чтобы помочь несчастным своим товарищам. Сознание этого священного долга помогло ему превозмочь и боль разочарования и тревожную мысль об отце, нетерпеливо ждущем его. Весь день вместе со старейшиной и несколькими членами товарищества бегал он из тюрьмы в больницу, а оттуда — к судьям и адвокатам. Ему удалось добиться освобождения нескольких подмастерьев, арестованных без достаточных оснований. Открытое лицо, энергичность и врожденное красноречие Пьера произвели в префектуре впечатление, и ему не решились чинить препятствий. А назавтра его ожидали еще более печальные обязанности.
Нужно было отдать последние почести одному подмастерью, убитому во время побоища в корчме. Церемония предания тела земле, на которую собрались все находившиеся в городе гаво во главе со старейшиной, происходила в полном соответствии с порядком, предписанным уставом Союза долга и свободы. Когда гроб опустили в могилу, Пьер, преклонив колена, прочел краткую и прекрасную молитву, обращенную к всевышнему и составленную из текстов священных книг. Закончив молитву, он поднялся и, поставив одну ногу на край открытой могилы, протянул руку другому подмастерью, стоявшему у противоположного края в той же позе. Схватившись за руки и приблизившись друг к другу лицами, они вполголоса обменялись таинственными словами, которым не полагалось быть произнесенными вслух; затем они поцеловались, и каждый бросил на гроб по три полные лопаты земли, после чего они отошли. Вслед за ними тот же обряд повторили остальные подмастерья, по двое подходя к могиле и затем отходя от нее.
Они уже покидали кладбище, когда появилось новое погребальное шествие. В мрачном молчании встретились два враждующих войска на этой земле последнего успокоения, в этом приюте вечного мира. Это были плотники-девораны, пришедшие сюда, чтобы тоже предать земле своих мертвецов. Скорбные мысли, должно быть, одолевали их, запоздалое раскаяние терзало их души, ибо глаза их избегали взглядов противников, и жандармам, которые издали наблюдали за ними, не пришлось наводить порядка. Слишком мрачны были обстоятельства этой встречи, чтобы кто-нибудь с той или другой стороны мог помыслить о мщении. И, уходя, столяры слышали несущиеся им вслед странные завывания плотников-деворанов, те дикие вопли, которыми они обычно сопровождают свои церемонии и в чередование которых вкладывают некий тайный смысл.
К концу этого печального дня Пьер отправился навестить Коринфца. Велика была его радость, когда он нашел друга уже почти здоровым. Внимательный уход и искусное врачевание старого плотника сделали свое дело, и можно было надеяться, что в скором времени Амори окажется уже в состоянии пуститься в путь. Пьер рассказал ему о работах, предстоявших им в замке Вильпрё, сопровождая свои объяснения подробным описанием каждой из них. Затем он распрощался с ним, пообещав подробно поговорить о нем с Савиньеной, как только представится для этого подходящий случай.
Такой случай не замедлил представиться в тот же вечер. После того как они вдвоем уложили детей, Савиньена, как обычно, стала расспрашивать Пьера о здоровье Амори, и он, воспользовавшись этим, начал разговор о друге со всей той деликатностью, которая свойственна была ему во всем, что он делал. Внимательно выслушав его, Савиньена отвечала ему так:
— С вами я могу говорить откровенно и довериться вам, ибо считаю вас самым хорошим человеком из всех, кого я знаю, дорогой мой сын Вильпрё. Да, это правда, я питала к Коринфцу чувство более сильное, чем должна была и чем хотела. Он вел себя безупречно, но и себя тоже мне не в чем упрекнуть. Однако с тех пор как умер Савиньен, чувство это пугает меня больше, нежели то было при его жизни. Наверно, тяжкий это грех — думать о ком-либо, кроме мужа, когда еще земля не затвердела на его могиле. Слезы детей, оплакивающих своего отца, мне словно тяжкий укор, и я не перестаю молить у бога прощения за свое безрассудство. Но раз уж мы толкуем об этом и скорый отъезд ваш вынуждает меня заговорить об этом раньше, чем я того хотела, скажу все как есть. Еще при жизни Савиньена мне в голову закрадывались иногда грешные мысли. Разумеется, я бы собственной жизни не пожалела, чтобы он остался жив. Он был ведь намного старше меня, врачи уже два года твердили о том, что он тяжко болен, и мне невольно приходило иной раз в голову, что если суждено мне потерять дорогого моего супруга, то придется снова выйти замуж. И, вся дрожа, я думала: «Я знаю, кого бы я тогда выбрала…» Савиньену тоже, как видно, приходили в голову такие мысли, когда ему становилось хуже, а как стало совсем плохо, он решился заговорить об этом со мной. «Жена, — сказал он мне за несколько дней до смерти, — мне все хуже, как бы не стала ты вдовой раньше, чем я рассчитывал. Очень тревожусь я за тебя и бедных наших детей. Ты еще молода, многие подмастерья станут домогаться тебя, когда ты останешься одна. Я знаю, женщина ты честная, трудно тебе будет оставаться здесь без защитника, и, может статься, ты решишь тогда бросить нашу корчму. А это будет гибельно для наших детей. Здоровье твое не так уж крепко, да и много ли может заработать женщина? Не на что будет тебе тогда воспитать наших малюток. А ты ведь знаешь, как я мечтаю, чтобы они научились хорошо читать, писать и считать, ведь в наши дни без грамоты человек ничего не стоит, и я уже представляю себе, как все трое вы влачите нищенскую жизнь. Будь у меня возможность расплатиться с Романе Надежным Другом, я умер бы все же спокойнее. Но я не вернул ему еще и трети своего долга, и меня сокрушает мысль, что придется умереть несостоятельным должником, да еще по отношению к другу. Есть одно средство помочь этой беде: после моей смерти тебе нужно выйти замуж за Надежного Друга. Он питает к тебе искреннюю привязанность, считает лучшей из женщин — и он прав. Малюток наших он любит словно родных племянников, а как станет тебе мужем, будет любить как собственных детей. Никому на свете не верю я так, как этому человеку. Да и корчма, в сущности, его собственность — ведь это он заплатил за нее. Мы и долг свой таким образом ему бы вернули, и дела он вел бы по-хозяйски. Нашим детям он дал бы правильное воспитание, потому что человек он ученый и понимает, как это важно. Словом, ты будешь с ним счастлива, а любить он будет тебя не меньше, чем я. Вот почему вы должны обещать мне, что после моей смерти станете мужем и женой».
Вы понимаете, конечно, я делала все, что было в моих силах, чтобы отвлечь его от этой мысли, но по мере того, как приближалась смерть, он все больше думал о том, чтобы устроить мою судьбу. Наконец в тот день, когда он причастился святых тайн, велел он послать за Надежным Другом и на смертном одре своем сам соединил наши руки. Романе со слезами обещал ему исполнить его волю, я же ничего не обещала, потому что до того плакала, что не в силах была и слова вымолвить. И вот теперь мой Савиньен умер, и я горько оплакиваю его и очень горюю, что обещана человеку, которого люблю и уважаю, но совсем не как мужа. Я понимаю, что обязана выйти за него, что не вправе оставаться вдовой, что будущее детей моих и последняя воля моего покойного супруга вынуждают меня вступить в брак с этим мудрым и великодушным человеком, который отдал нам все свое состояние, что иначе мне не расплатиться с ним, и дети мои останутся нищими. Вот так обстоят дела, мастер Пьер. Вот что вы должны рассказать Коринфцу; пусть перестанет и думать обо мне, а я буду молить бога, чтобы он помог мне его забыть.
— Все, что вы рассказали мне, — сказал ей Пьер, — только доказывает, какая вы добродетельная жена и мать. Вы правильно делаете, что в теперешних ваших обстоятельствах стараетесь отогнать от себя всякую мысль о Коринфце, я и ему посоветую не предаваться слишком пылким надеждам. И, однако, добрая моя Савиньена, позвольте все же и мне и моему другу не считать, что все погибло. Я хорошо знал покойного Савиньена и не сомневаюсь, что он выбрал бы вам в мужья Коринфца, сумей он тогда читать в вашем сердце. Он поверил бы в будущее этого молодого подмастерья, доброго, мужественного и искусного в ремесле, который не менее Надежного Друга предан его памяти и его вдове и детям. Хорошо знаю я и Надежного Друга. Это человек возвышенных чувств, он никогда не допустит, чтобы вы принесли ему в жертву свою жизнь и свою любовь. Он все поймет. Да, конечно, он будет страдать, но ведь он мужчина, и сердце у него благородное. Он останется другом и вам и Коринфцу. Что же касается долга, то, прошу вас, дорогая Мать, перестаньте думать об этом. Необходимо вернуть Романе все, что он дал вам взаймы. Если к концу вашего траура Коринфец, несмотря на весь свой талант и энергию, все же почему-либо не сможет собрать нужную сумму, ее берусь достать я, а уж мне ее возвратит ваш сынишка, когда станет мужчиной и сможет разбираться в этих делах. Не возражайте мне, у нас с вами и так достаточно забот — стоит ли терять время на бесполезные разговоры? Коринфцу я расскажу только то, что ему нужно знать. Старейшина — я не сомневаюсь в его порядочности — до окончания вашего траура не позволит себе вымолвить даже слова, которое могло бы принудить вас к какому-то окончательному решению. Оплакивайте же вашего доброго супруга без всяких угрызений совести и без чувства горечи, славная моя Савиньена, только не доводите себя до болезни — вам нужно быть здоровой ради ваших малюток. А будущее еще вознаградит вас за всю вашу стойкость.
Высказав все это, Пьер по-братски поцеловал Савиньену, а затем подошел к кроватке, где спали дети, чтобы поцеловать и их.
— Благословите их, мастер Пьер, — прошептала Савиньена и, опустившись на колени рядом с кроваткой, приподняла полог. — Вы сущий ангел, и благословение ваше принесет им счастье.
ГЛАВА XV
Пьер передал другу весь свой разговор с Савиньеной, и тот, воспрянув духом, сразу почувствовал себя здоровым и заявил, что завтра же отправляется в Вильпрё, где намерен оставаться не менее года. Он твердо решил запастись терпением и мужественно добиваться своего счастья. Таким образом, Пьеру, занятому хлопотами по делу арестованных товарищей, пришлось на следующий день еще срочно заниматься поисками второго подмастерья, который мог бы сопровождать Амори, а по приезде на место помогать ему там в работе. Никаких особых талантов, впрочем, от этого второго подмастерья не требовалось, — в этом отношении Амори стоил двоих. Нужен был простой, расторопный, добросовестный работник, способный строгать, пилить и обтесывать доски. Старейшина рекомендовал Пьеру отличного парня, родом беррийца, правда довольно неказистого на вид, несмотря на прозвище Сердцеед, данное ему, вероятно, в насмешку, но по отзывам товарищей предоброго малого и превосходного работника. Пьер быстро договорился с этим добрым малым, рассказал, что от него требуется, и тот, собрав свои пожитки (что было не столь уж долгим делом, ибо их было не много) и получив у вербовщика расписку в том, что он никому в городе не должен, так же как никто не должен ему, готов был отправиться немедленно. В тот день Пьер предпринял новые шаги для облегчения участи арестованных и сумел добиться некоторых обещаний. Все, таким образом, понемногу улаживалось, и когда вечером они с беррийцем вышли из города по направлению к «Колыбели мудрости», на сердце у Пьера было легче, чем все эти последние дни. Разговаривая со своим спутником, он, между прочим, предупредил его о неприязненном отношении своего отца к компаньонажу и посоветовал вести себя так, чтобы старый мастер не догадался о его причастности к союзу. Может быть, Сердцеед и в самом деле был превосходным работником, но дипломатом оказался никудышным. Впрочем, простодушный малый искренно считал себя отъявленным хитрецом и уверял Пьера, что сумеет выйти из любого щекотливого положения. Пьер совсем не знал его и не очень верил его словам. Однако берриец продолжал уверять его, что уладит все на славу, и Пьер, глядя на него, подумал: «Что ж, может, и в самом деле не такой он тупой, как кажется, несмотря на эту глупую рожу и эти тусклые гляделки; право же, они точь-в-точь как те нарисованные окна, что приходится иногда делать в домах, где нельзя прорубить настоящих…»
Было уже совсем темно, когда они подошли к дому Швейцарца. Дверь оказалась на запоре, и открыли ее лишь после того, как Пьер назвал себя.
— Что за предосторожности? — шепотом спросил Пьер, обнимая открывшего ему хозяина. — Уж не напала ли полиция на след Коринфца?
— Нет, пока что бог миловал, — отвечал тот, — но он сейчас не на чердаке, а внизу, разговаривает с нашим путешественником, так что приходится быть начеку. Тут ведь харчевня, всегда может зайти кто-нибудь посторонний.
— С каким путешественником? — удивленно спросил Пьер.
— Уж ты-то, я думаю, знаешь с каким, раз пришел к нему на свидание. Он уже здесь вместе с другими — тебя ждут.
Ничего не понимая, Пьер вошел в комнату и, к своему великому изумлению, увидел за столом того самого таинственного незнакомца, который три дня назад заговорил с ним на берегу Луары. Тут же сидел Романе Надежный Друг, рядом с ним старик слесарь, один из четырех старейших членов Союза долга и свободы, и молодой адвокат, которого Пьер Гюгенен знал еще во времена первого своего пребывания в Блуа. При виде Пьера адвокат встал, радостно устремился к нему навстречу и, взяв за руку, подвел к столу.
— Как же это так, мастер Гюгенен? — укоризненно сказал он. — Уже восемь дней вы обретаетесь в наших краях и не нашли даже времени навестить меня! Почему же вы не пришли ко мне? Я мог бы взять на себя защиту ваших товарищей в этом судебном деле. Вы, видно, совсем забыли, что мы были с вами друзьями два года тому назад.
Такая радушная встреча и слово «друзья» в устах этого человека несколько удивили Пьера Гюгенена. Он помнил, правда, что ему пришлось как-то работать у молодого адвоката и тот отнесся к нему хорошо, был с ним всегда приветлив, однако он не припоминал, чтобы тот когда-нибудь держался с ним так запросто, как сейчас. Поэтому ему трудно было отвечать на его любезное обращение с той готовностью, какой тот, очевидно, от него ожидал, и он невольно обратил недоверчивый взгляд на незнакомца; тот между тем уже поднялся ему навстречу и протянул руку, которую Пьер не сразу решился пожать.
— Надеюсь, уж теперь-то вы ни в чем меня не подозреваете? — с улыбкой произнес незнакомец. — Надо полагать, за эти дни вам удалось навести обо мне справки, да и общество, в котором вы меня здесь застали, вероятно, окончательно рассеяло ваши сомнения. Садитесь вместе с нами за стол и попробуйте-ка вот этого винца. Я в качестве коммивояжера берусь впредь доставлять это вино дорогому нашему хозяину, и оно, без всякого сомнения, принесет ему больше дохода, чем то, которым он потчевал своих гостей до сих пор.
В ответ на эти слова Швейцарец понимающе улыбнулся и подмигнул незнакомцу. Берриец, у которого была премилая привычка всякий раз, когда при нем кто-нибудь улыбался, тоже весело ухмыляться, тут же попытался повторить улыбку и подмигивание Швейцарца и скорчил предобро душную гримасу в тот самый момент, когда глаза незнакомца вопросительно остановились на его, надо сознаться, не слишком привлекательной, хоть и как нельзя более благожелательной физиономии. Мнимый коммивояжер принял эту гримасу за выражение единомыслия и, решив, что парень в курсе дела и с ним легко столковаться, протянул ему руку так же приветливо, как и Пьеру. Берриец, ничего не подозревая, с готовностью крепко стиснул эту покровительственно протянутую ему руку.
— Вот это я понимаю, — сказал он, — сразу видать, люди не гордые, даром что буржуа.
— Очень рад, милейший, — сказал незнакомец, — что вы согласились прийти отужинать с нами. Вы оказываете нам этим большую честь.
— Напротив, помилуйте, это честь для меня! — отвечал берриец, расплываясь в довольной улыбке.
И он без дальнейших церемоний уселся рядом с незнакомцем, который принялся угощать его.
Пьер сразу понял, что происходит какое-то недоразумение, и тут же, долго не раздумывая, решил воспользоваться случаем и разобраться, что это за человек. Он все еще немного подозревал, что это шпион, один из тех подстрекателей, которые тогда мерещились людям повсюду и которых и в самом деле было немало в те времена. Стояло лето 1823 года. Несмотря на ряд провалившихся заговоров и жестокие кары, постигшие их участников, деятельность тайных обществ не ослабевала. Правда, в самой Франции сторонники свержения Бурбонов вели себя, пожалуй, уже не столь дерзостно, как в предыдущие годы, но на границе Испании, где сохранилась еще некоторая вера в успех, они продолжали действовать. Фердинанд Седьмой[51] находился в руках либералов, и еще свежа была память о бунте, поднятом в рядах французской армии герцога Ангулемского[52]. Однако тайная деятельность карбонариев то здесь, то там становилась явной, и агенты правительства повсюду нападали на след их организаций. Пьер, таким образом, имел некоторые основания относиться с недоверием к этому человеку, столь явно ищущему его расположения. И ему стало весьма не по себе, когда он заметил, что Коринфец, старейшина и слесарь готовы, по всей видимости, вступить с ним в какие-то переговоры. Решив при первой же возможности предостеречь их, чтобы не дать им попасться в, быть может, расставленную для них ловушку, он не стал высказывать своих подозрений, а внимательно принялся наблюдать за незнакомцем, с которым второй раз сводила его судьба.
Незнакомец, однако, не сразу начал откровенный разговор, явно надеясь на то, что Пьер его опередит.
— Послушайте, — сказал он наконец, — ведь вы пришли сюда
— Разумеется, — отвечал Пьер, который хотел заставить его разговориться.
— И ваш товарищ тоже? — продолжал мнимый коммивояжер, бросив взгляд на все еще улыбавшегося беррийца.
— Да, и он тоже, — отвечал Пьер. — Этот человек как нельзя больше подходит для всякого рода «дел».
Старейшина и слесарь подняли головы и с изумлением воззрились на Сердцееда. Пьер едва удерживался от того, чтобы не расхохотаться.
— Что ж, превосходно! — воскликнул путешественник. — Итак, друзья, мы, я думаю, понимаем друг друга и можем говорить откровенно. Вы, должно быть, уже виделись? — спросил он, попеременно глядя то на Пьера, то на старейшину.
— Разумеется, — отвечал Пьер, — мы видимся с ним с утра до вечера.
— Все понятно, — сказал коммивояжер, — значит, вы все знаете и мне незачем вводить вас в курс дела.
— Но позвольте, — возразил старейшина, — я ничего не говорил о вас земляку Вильпрё.
— В таком случае с ним говорил, очевидно, мой друг адвокат.
— Нет, я тоже не говорил с ним, — отозвался адвокат, — но не все ли это равно, раз наш друг Пьер пришел сюда?
— И то верно, — согласился путешественник. — Это достаточное доказательство того, что он уверен в нас. Ну, а мы уверены в нем.
Пьер отвел адвоката в сторону.
— Вам хорошо знаком этот господин? — спросил он шепотом.
— Да, я прекрасно знаю его, — отвечал адвокат.
С тем же вопросом Пьер обратился к старейшине, и тот ответил ему приблизительно так же. Слесарь, когда он спросил его об этом, ответил:
— Я знаком с ним не больше, чем вы, но мне за него ручались. А я не прочь заняться политикой, только сначала хочу разобраться что к чему.
Пьер стал наблюдать за Швейцарцем и вскоре убедился, что его, несомненно, связывает с коммивояжером если не тайна, то, во всяком случае, взаимная симпатия. Это немного примирило его с незнакомцем, и если вначале каждое его слово вызывало в нем протест, то теперь он стал прислушиваться к тому, что тот говорил, даже с некоторым интересом. Он уже собрался предупредить коммивояжера о том, что не следует заблуждаться относительно подлинной роли беррийца, когда раздался вдруг стук в дверь и в комнате появились два новых лица. Это были люди в охотничьих костюмах, с ружьями через плечо, с ягдташами на поясе; за ними вбежали собаки. Бросив дичь на стол, вновь пришедшие стали обмениваться дружескими рукопожатиями с адвокатом и коммивояжером.
— Ну вот, — воскликнул один из охотников, лицо которого показалось Пьеру знакомым, — нынче мы с добычей! Да и вы тоже, как я вижу, — прибавил он шепотом, обращаясь к коммивояжеру и искоса поглядывая на Пьера, Коринфца, слесаря и беррийца, которые при их появлении из скромности пересели на конец стола.
— А ну, дядюшка Швейцарец, насадите-ка поскорее этого отличного зайчишку на вертел, — сказал другой охотник, и Пьер вдруг узнал в нем молодого врача, которого на днях видел в больнице, где лежали подмастерья, пострадавшие во время драки в корчме. — Наши собаки только что затравили его, он должен быть нежный, как жаворонок. А мы устали, умираем с голоду и просто счастливы, что можно поужинать здесь, вместо того чтобы тащиться в Блуа.
— Какая удачная встреча! — воскликнул, в свою очередь, коммивояжер. — Вы пришли как раз вовремя. Вам, господа, предстоит попробовать образцы вин, которые я привез, и посоветовать дядюшке Швейцарцу, какими из них ему следует наполнить свой погреб. Вы ведь часто заворачиваете сюда, когда вам случается охотиться в этих краях. Будете теперь по крайней мере знать, чем здесь можно промочить горло!