Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повести моей жизни. Том 1 - Николай Александрович Морозов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все остальные весело смеялись, приговаривая: 

— От баба! 

И я тоже смеялся, так как изображать какого-то Угрюма Неелова было неудобно, да и чувство прежней горечи за свои поруганные идеалы совершенно прошло во мне. Я понимал, что подобные «от-бабы» неизбежно будут существовать до тех пор, пока встречают такое благодушное отношение к себе в своей среде. 

Поев похлебки и каши с подсолнечным маслом из снятых с огня котлов, мы все отправились на купленное поле, и я, как единственный, умеющий писать, принял деятельное участие в его домашнем размежевании, записывая отсчитанное нами на лоскутке бумаги и вбивая в землю тычки и колышки. 

Так прошло до вечера. Огненная полоса вечерней зари широко разлилась над степью по всему северо-западу, а на востоке ясно и отчетливо зарисовался на небе темно-фиолетовый вечерний сегмент земного шара на голубой завесе расстилающейся вверху атмосферы. 

Мы выкупались вечером в теплой воде тихой речки, причем меня поразило, что ни один из этих степных людей не умеет плавать, но потом я понял, что это по причине редкости у них больших озер и рек. Окончательно подружившись со всеми, я завел опять у вечернего костра свой обычный разговор о том, что в чужих странах, за морями, люди управляются сами собой и что у нас в России появились в столицах люди, желающие того же, и предложил им из своего мешка несколько экземпляров «Сказки о четырех братьях», где говорится обо всем. 

— Вот почитай! — и я подал ближайшему книжку. 

— Спасибо, — сказал он, отказываясь, — не надо, я не умею читать! 

— Бери, коли дают! — попрекнул его мой прежний собеседник, — видишь, бумага-то какая чистая! На цигарки нет лучше. Дай и мне парочку, — обратился он ко мне, протягивая руку. 

— Что ты! Разве можно такие хорошие книжки рвать на цигарки! — возразил я возмущенный. — На цигарки не дам ни одной! 

— Ну дай! — сказал он умильно. — Сынишке отдам, он у меня грамотный, прочитает, а я послушаю. 

Я дал ему с великим сомнением в душе, так как видел, что он хитрит. Я не был уверен вполне, что правильно поступаю, но отказывать было неудобно.  

 3. Ночь в степи под телегой

Спустившаяся незаметно ночь взглянула на нас миллионами своих глаз. Невысоко стоящая луна протянула от деревьев черные длинные тени, и дубовый лес слился в одну сплошную стену за нами.

— Будем спать! Полезай под мою телегу! — сказал мне мой главный спутник, и я сейчас же исполнил его желание. Я влез под телегу и улегся на теплую землю, положив под голову свой мешок.

Я не устал и даже не желал спать, но мне хотелось немного сосредоточиться. Меня сильно затронуло простодушное объяснение крестьянина, почему они предпочитают разделить купленную землю. «Своя-то выгоднее!» — звучали у меня в ушах его слова.

Если при настоящем моральном развитии крестьянства, думал я, когда требования личной выгоды берут у большинства верх над требованиями общей справедливости, своя собственная земля вызывает больше заботы и потому дает больше хлеба, чем общественная, то земледельческий класс рано или поздно фатально, неизбежно перейдет к этому роду землевладения. При нем оно будет зажиточнее и потому будет иметь более времени, чтоб посвящать своему духовному развитию. А высшее духовное развитие заставит его в следующих поколениях ценить общее благо выше своего собственного, и тогда осуществится, сделавшись более выгодным и оставаясь в то же время и более справедливым, и общее землепользование вместе со всеми великодушными идеалами социализма.

Повысившийся тембр разговора под соседней телегой вдруг отвлек мое внимание от отвлеченных мыслей.

— Я дал ему мои сапоги идти в город без дырки, а он возвратил мне их с дыркой! — опять горько жаловался там мой приятель своему собеседнику, и в голосе его кипело неподдельное негодование.

«А между тем, — пришло мне в голову, — когда корчмарка не отдала мне сдачи при нем с моего двугривенного, он первый же смеялся этому!» Так первобытная мораль всегда одна и та же! И мне вспомнился когда-то и где-то прочитанный рассказ... Английский миссионер в Африке спросил тамошнее дитя природы, первобытного негра, укравшего у него сапог:

— Разве хорошо воровать?

— Хорошо, если я сам сворую, — отвечал тот, подумав, — и нехорошо, если своруют у меня!

Я взглянул на тележные колеса по ту и другую сторону от моей головы, и еще не испытанное никогда ощущение человека, спящего под телегой в степной равнине, охватило меня своей оригинальностью. Ведь весь мир представляется нам в том или другом виде, судя по точке зрения, с которой мы на него смотрим. Я часто, например, закидывал свои колени за крепкий сук дерева или за палку трапеции и, вися вверх ногами, созерцал окружающий меня ландшафт. Как непохож казался он мне на обычный с этой новой точки зрения!

А теперь из-под телеги мир казался мне еще своеобразней. Сквозь спицы колес смотрела на меня с неба желтоватая, ярко мерцающая звезда — уже заходящий Арктур. А кругом меня и выше моей головы, за колесами и под самыми колесами, тихо качались в бледнолунном свете длинные, тонкие колоски луговой травы... Душистый луг тянулся куда-то в безбрежность, весь облитый серебристым сиянием. Огни двух наших костров, горевших невдалеке, уже потухли, и около красноватых дотлевающих углей лежали пластами мои товарищи по ночлегу. Казалось, что их фигуры плотно-плотно прилегали к груди их кормилицы-земли и составляли неотъемлемую часть ее огромной поверхности, как и окружающие их луговые цветы и травы.

«Вот, — мечталось мне, — внизу под нами, на расстоянии немногим более того, которое могла бы достать моя рука, кончается уже органическая жизнь земли, и идут на невообразимо громадное расстояние, до самой Новой Зеландии и Австралии подо мною, неведомые никому наслоения внутренности земного шара. Как было бы хорошо, если б, надев какие-нибудь волшебные очки, я мог увидеть там внизу их очертания, а за ними никогда не виданные мною удивительные Магеллановы облака и созвездия южного неба!»

Я повернулся лицом вниз и, стараясь глядеть сквозь землю, представлял, что вижу там все это. И воображенье рисовало мне в глубине подо мной ряды хрустально прозрачных земных наслоений, в которых повсюду заключены окаменевшие остатки прежней жизни. И мысль подсказывала мне, как органическая жизнь поднималась вместе с этими наслоениями, везде оставляя свои прошлые следы, но всегда, как и теперь, покрывала лишь очень тонкой пленкой исключительно поверхность земного шара...

Это было поэтическое начало одной из сотен книг, которые таким же образом складывались тогда в моем воображении, вечно работавшем и во сне и наяву, — книг, которых мне никогда не суждено было написать, потому что всегубящий абсолютизм уже раскрывал надо мною свои черные когти, и в эту самую ночь, когда я лежал в степи под телегой и пытался глядеть сквозь земной шар на южные созвездия, меня разыскивали его слуги по всей России, как одного из опаснейших людей.

Взошедшее солнце радостно улыбалось всей природе, когда я проснулся после второй ночи своих странствований в народе, разбуженный говором моих компаньонов. Они уже развели огонь, и котелок снова дымился над ним на своем треножнике из палок.

— Вставай! Закуси с нами, а потом и в путь. Довезем назад до большой дороги! — обратился ко мне один из крестьян, увидев, что я приподнялся на локтях под телегой и смотрю на них.

Мой вчерашний приятель, сидя на корточках у котелка, мешал его содержимое ложкой и курил цигарку, свитую из бумажки розового цвета, совершенно такой же, какая была на выпрошенной им у меня для маленького сынишки «Сказке о четырех братьях».

— Ты уж изорвал мою книжку! — укоризненно сказал ему я, полный сожаления за то, что вчера дал ее.

— Да, уж прости, родной! — ответил он добродушно. — Больно покурить захотелось, а бумага-то такая чистая, хорошая...

Итак, верно! Это она! Можете себе представить мое горе!

Сколько честных, хороших людей идут на гибель и уже гибли, чтобы внести в виде таких книжек свет в темное сознание этих людей, а книжки эти идут на цигарки! Я так дорожил каждым экземпляром нелегальной литературы, так оберегал ее, как святыню, всегда помня и живо чувствуя, при каких опасных для людей условиях приходится хранить ее и доставлять народу, что совершенно не мог себе простить легкомыслия, с которым я отдал ему вчера эту книжку, уже предчувствуя, что он так поступит с нею. Я упрекал не его, а себя и чувствовал себя страшно виноватым перед своими друзьями.

«Дальше буду осторожнее!» — решил я, присаживаясь к их костру.

Они меня довезли до прежнего места на большой дороге.

— Ты теперь, значит, прямо к святым угодникам? — спросил меня ближайший спутник, когда все телеги остановились.

— Прямо в Воронеж к угодникам!

Он вынул из кармана свою мошну и, вытащив из нее две копейки, сказал:

— Так поставь свечку и за меня грешного!

— И за меня! И за меня! — поддержали его другие крестьяне, протягивая мне кто копейку, кто две.

Как мне тут было поступить? Я принял деньги от всех и зашагал далее, думая про себя:

«Бедные вы, добрые, простые люди! Я поступлю лучше, чем вы хотите! Эти собранные от вас, в поте лица добытые вами деньги я употреблю на лучшее дело — на ваше умственное и гражданское освобождение! Я отдам их на дальнейшее издание таких же книжек, какую вы бессознательно выкурили, и да принесет она пользу хоть вашим детям, которые уже будут уметь читать!»

И я свято исполнил это. Я завернул полученные от них деньги в особую бумажку и при возвращении в Москву передал их Кравчинскому с просьбой присоединить к тем, которые будут в следующий раз отправляться за границу на издание народных книг. И он исполнил это, хотя данных мне денег и было всего лишь около пятнадцати копеек.

4. В избе, не доступной для чертей

Прошли не одни сутки без особых приключений. Я останавливался по деревням, прося у крестьян дать чего-либо поесть, и они встречали меня всегда очень гостеприимно. Мне давали хлеба или щей, подолгу расспрашивали обо мне самом и рассказывали попросту о своем житье-бытье, а я им нес добрую весть о свободных странах и о новых людях, желающих гражданской свободы для всех. 

В этот раз мне хотелось провести ночь без людей, наедине с природой. 

Я ушел с дороги в прилегающее пшеничное поле, предварительно раздвинул сверху его колосья, чтобы они замкнулись за мною снова и не оставили никакого следа. Я лег в нем неподалеку от дороги в полной уверенности, что в густой колосистой чаще никому не придет в голову бродить и никто не наткнется на меня. Я чувствовал себя здесь как будто кочующим степным зверьком, и это мне нравилось. 

«Вот, — думалось мне, — так я поступлю, когда во время партизанской войны за освобождение за мною будет близкая погоня, и, кроме того, я придумаю еще и другие способы скрываться». 

Мечтательность снова разыгралась у меня и, лежа между колосьев ржи, я вообразил себе, что враги народа гонятся за мной уже не здесь, а далеко отсюда, там, по вологодскому лесу. Вот меня уже окружили со всех сторон, более нет спасения, передо мной лишь огромное непроходимое болото с кочками кое-где. Я срываю руками одну из кочек, надеваю ее себе на голову, сажусь в болото до самой головы, а спускающиеся с кочки корни и трава закрывают мое лицо и затылок. Я вижу сквозь промежутки листьев, как мои враги прибежали с разных сторон, мечутся и ищут меня повсюду вблизи, но никому и в голову не приходит, что эта кочка в болоте и есть именно я, и вот они удаляются с разочарованием! 

«Но если кочки нигде не будет, — подумалось мне, — если я окажусь прямо на берегу реки?» 

Тогда я возьму один из трубчатых камышей на ее берегу, сяду с головой в воду и буду дышать через него; или, еще лучше, всегда буду носить при себе гуттаперчевую длинную трубку с поплавком у одного конца, так чтобы можно было глубоко-глубоко сидеть на дне реки и дышать через эту трубку, второй конец которой будет плавать над водой и, конечно, издали не обратит на себя ничьего особенного внимания. Кто догадается? 

Я буду в состоянии даже ходить по дну с такой трубкой и осматривать его, там могут быть интересные раковинки и окаменелости. Только в воде плохо видно, потому что при переходе лучей света из воды в глаз они менее преломляются, но я устрою выпуклые очки, и тогда в воде будет видно так же хорошо, как и в воздухе, если она прозрачна, а если с мутью, то все там будет, как в тумане. Это должно быть очень интересно. Надо непременно сделать такие очки, думал я, совершенно позабывая первоначальную нить своей фантазии — погоню за мной. И, кроме того, надо сделать еще вязаные перчатки с перепонками, как у уток, чтобы можно было плавать быстро-быстро. Я и без того могу плавать сколько угодно, но с такими перчатками можно делать в воде удивительные дела... 

Мало-помалу мои грезы перешли в сновидения, а затем и вновь настало утро. Я умылся в первой речке, напился из нее воды, побывал в ближайшей деревне со своей «благой вестью» и вновь огорчился только одним: что почти поголовная безграмотность, царившая тогда в этой местности, помешала мне за все время распространить в народе более пяти или шести книжек, так как я слишком дорожил ими, чтоб далее раздавать на цигарки... 

Приблизилась наконец и деревня, послужившая мне первоначальным поводом идти именно по этим местам. Там существовал сочувствующий кузнец по фамилии, кажется, Охрименко. Он, по словам моего товарища Мокрицкого, жившего там год на уроке у местного помещика, был очень выдающийся и влиятельный человек среди своих односельчан, и потому дом его мог бы служить одним из пунктов для приюта моих товарищей, когда их будет так много, что вся Россия будет покрыта сетью таких убежищ, известных лишь им одним. 

Деревня эта была в стороне от большой дороги, но по расспросам я легко дошел до нее по боковой проселочной ветви и вошел в указанную мне большую избу. Там только что приготовлялись полдничать (т. е. обедать). Хозяин, почтенный белобородый старик, вытирал полотенцем свои только что вымытые крепкие смуглые руки. Мать вытаскивала горшки из печки, и миловидная шестнадцатилетняя дочка помогала ей, держа заслонку от печи. Все они, вдруг остановившись в тех позах, в каких были, с любопытством посмотрели на меня, только что вошедшего в дверь. Перекрестившись несколько раз на икону двумя перстами, — так как я уже знал, что хозяин сектант, — я отвесил, как полагалось по ритуалу тогдашних приличий, по поясному поклону на все четыре пустые стены, на которых под каждым окном, над дверями и на разных других местах были вычерчены мелом кресты. 

— Поклон тебе от учителя Александра Александровича из Москвы. Помнишь, жил весной? — обратился я к хозяину. 

— Помним, помним! — ответил за всех хозяин. — Раздевайся, гостем будешь. 

И он начал меня расспрашивать о Мокрицком, к которому, видимо, питал большое уважение, а затем и обо мне самом. Распаковав свой дорожный серый мешок, я вынул оттуда припасенные заранее подарки: ножницы хозяйке, железные клещи хозяину и узорчатый ситцевый платочек дочке, раздав их от имени Мокрицкого каждому по принадлежности, и после этого сразу как бы вошел в их семью. 

Все приятно улыбались, рассматривая свои подарки, а дочка даже побежала к небольшому дешевому зеркалу на стене около меня, из которого тотчас же и выглянуло, как в карикатуре, все скошенное и втянутое неровностями стекла ее смеющееся личико. Она быстро начала примерять платок, явно любуясь собою и с любопытством поглядывая через свое косое зеркало на меня. 

— Покушай с нами, что бог послал, — сказал хозяин. 

Мы все перекрестились, сели за стол, и я, как гость, опять попал в угол под образа. 

— А что это у тебя, — спрашиваю, — везде кресты написаны мелом по стенам? 

— От чертей! — равнодушно заметил он. — Чтоб не лазали попусту в щели. 

— А разве лазят? 

— Вестимо, нечисть, где щель, туда и лезет. А крест им слепит глаза и обжигает, как каленым железом. 

И седой кузнец с добродушным видом осмотрел свои произведения на стенах, а потом прибавил: 

— Только непристойно говорить об этом за обедом, а то они (он явно избегал слова черти) сейчас же сбегаются туда, где слышат свое имя, и входят с едой в человека. 

Он перекрестил свой рот из опасения, как бы кто-нибудь из прилетевших на наш разговор нечистых духов не вскочил в него вместе с первым куском хлеба. 

«Совсем, — подумал я в восторге от этого живого образчика минувшего взгляда на всю природу, — совсем как в моем детстве, когда няня Татьяна мне объясняла совершенно так же урчание в заболевшем животе!» 

— При обжорстве, — говорила она мне, — нечистые духи невидимо вскакивают через рот вместе с лишним глотком и начинают там ссориться, драться и гоняться по кишкам друг за другом с сердитым ворчаньем, и от их возни происходит резь в животе. Нечистые духи там сильно размножаются, число их в несколько часов становится легион, как сказано в Писании. Им делается тесно, и дети начинают гнать вон родителей, а изгоняемые вопят, им не хочется уходить из живота, там им хорошо. И потому, — прибавляла она в нравоученье, — никогда не объедайся ни горохом в огороде, ни недозрелыми яблоками в саду до спасова дня, а то вскочат с ними в горло и нечистые духи. 

Но здесь, в этой большой чисто вымытой избе, отовсюду защищенной крестами от нечисти, нам нечего было опасаться ее вхождения. Мы вчетвером спокойно продолжали свою трапезу, и я, уже наученный прежним опытом, аккуратно клал после каждого глотка свою ложку вверх дном и не зачерпнул куска говядины раньше главы дома. Я теперь чувствовал себя не новичком в местной крестьянской среде и стал ясно сознавать, что изучать народную душу можно, именно только подходя к народу в крестьянском виде, — только тогда с тобой нисколько не стесняются и говорят все, что придет на душу. 

Начав опять свой разговор о дальних свободных странах и о новых людях, я вдруг почувствовал, что говорю это уже почти машинально, по выработавшемуся практикой образцу, оказавшемуся на опыте наилучшим. Мне более не приходилось чего-либо придумывать, как прежде, тут же на месте. Я стал походить в своих глазах на проповедника-профессионала, который, произнося свои вдохновенные фразы, передает слушателям под видом настоящего лишь впечатления своего прошлого вдохновения. На самом же деле мысль его летает иногда совсем вдали от того, что он теперь говорит так хорошо, и только по временам возвращается к предмету, чтобы тут же создать переходной мостик в виде нескольких подходящих фраз к другому мотиву, тоже не раз говоренному им где-нибудь в другом месте. Ему остается только сделать из своих прежних фраз новую мозаику, специально подходящую для данного случая. 

А при моей пропаганде в народе мозаика эта оказалась так не сложна! Все одни и те же немногочисленные темы: гнет и стеснения администрации, поборы духовенства, желательность иметь побольше земли, отобрав ее от помещиков, как от чужой касты, в изнеженных и высокомерных представителях которой крестьянин не видит таких же людей, как он сам! 

Я начал здесь разговор именно с землевладельцев, так как уже знал от своего московского друга, что семейство соседнего помещика было довольно либеральное и что в доме там были сочинения и Некрасова, и Тургенева, и Кольцова, и Лермонтова, и Пушкина и получался лучший из тогдашних журналов — «Отечественные записки». 

— Вы были помещичьи? 

— Помещичьи. 

— А плохо, говорят, жилось при крепостном праве? 

— Лучше, родной, жилось, чем теперь! Куда лучше! — быстро ответила мне хозяйка. 

Ясно было, что вопрос мой задел их за живое. 

— Да, в старину куда лучше было, чем теперь! — согласился с нею старик. 

Девушка, их дочка, очевидно, не помнившая уже крепостного права, незаметно для них посмотрела на меня и улыбнулась, как бы говоря: «Не обращай вниманья, что говорят старики. Мы оба лучше знаем, что тогда было хуже, чем теперь». Но она не возразила родителям, она знала, как и я, что ей ответили бы: «Ну что ты можешь понимать, девочка?» 

А старики наперерыв стали жаловаться, как все теперь вздорожало, как увеличились подати, как молодежь стала озорной и знать не хочет старших. 

— Брат пошел на брата, сын на отца, наступили последние дни, о которых сказано в Писании. Уже скоро-скоро будет второе пришествие христово, и тогда будет воздано каждому по делам его! 

Впечатление, которое я получил в этом доме, мало вязалось с тем, которое вынес о хозяине рекомендовавший мне его товарищ, говоривший о старике, как о человеке, очень революционно настроенном. Он, казалось мне, просто сектант, мысль которого витает больше в мире религиозных вопросов и суеверий, как с самого начала было можно видеть по меловым крестам на всех четырех стенах его избы. 

Это первое впечатление, казалось, подтвердилось и вслед за тем. 

Когда мы кончили обедать, я показал ему мою литературу. 

Он, по-видимому, хорошо читал по-церковнославянски и «разбирал», как он выражался, и «по гражданскому письму». Увидев название «Сказка о четырех братьях», он презрительно заметил: 

— Сказка? Ну это детское. Нам, старикам, не подходит, ты лучше отдай ребятишкам. 

— Да нет же! — ответил я, — это только название такое, а в ней описывается, как живется народу и как можно жить лучше. 

— Значит, как бы басня, али притча... понимаю... Только все же, как бы не увидели у меня соседи, зазорно будет, скажут: вот старик выжил из ума, сказки начал читать. Нет, убери, не надо! — решительно закончил он. 

Я понял сразу все. Он был, как мне и говорил Мокрицкий ранее, влиятельный сектант и потому дорожил своим престижем среди единоверцев. 

— Так вот тебе другая книжка. Это уж не сказка. 

Я дал ему прокламацию Шишко «Чтой-то, братцы, плохо живется на Руси!» 

Ее он охотно взял и, прочитав один, похвалил мне потом вечером и вдруг неожиданно для меня заговорил совсем дельно: 

— Вся беда, — сказал он, — от темноты народной, да от... 

— Значит, — ответил я ему радостно, — если люди, ходящие по народу, как я теперь, будут являться к тебе с книжками, то ты примешь их? 

— Пусть приходят, приму всех таких, как ты, и укрою! — твердо ответил старик. 

Это было совсем неожиданно для меня и как-то не вязалось с предыдущими его разговорами о конце мира. Казалось, в нем жили две человеческие души: одна, глядящая назад и мечтающая о мистических предметах и о добром старом времени, милом ему потому, что тогда он сам был молод и жил полной жизнью, и другая душа, чередующаяся с первой и смотрящая на жизнь и на людей так, каковы они есть. Входя в первую, в мистическую роль, он забывал о реальном; думая о реальном, забывал о мистическом. 

— Я уже видел сначала, что ты, значит, тоже ходишь неспроста, а послан от тех людей, о которых говоришь. Дай вам господи сделать все, как хотите. А вы кто же такой сам-то? 



Поделиться книгой:

На главную
Назад