–Вижу, красавица, будет у тебя много счастья в жизни, муж будет высокий и красивый, большой человек будет в казенном доме, много будет горя через это, но ты переживешь, переживешь, богатая станешь, золотые перстни с рубинами носить будешь, детей родишь красивых, много сыновей, все богатые будут, дом богатый, счастливая будешь. Будешь счастливая, золотко мое,—выбросила ладонь в сторону матери, почти крикнула:—Позолоти еще ручку! На камне погадаю…—Мать положила ей в протянутую руку рубль, та, не глядя, его спрятала, приказала:—Стойте здесь, я сейчас,—и метнулась в переулок.
Минут через пять мама сказала:
–Пойдем, моя хорошая, она не придет.
Я еще некоторое время оглядывалась в сторону переулка, куда цыганка метнулась птицей, так интересно было слушать ее шепот-песню, просто мурашки по спине, а потом мама купила нам мороженое, мы над чем-то смеялись, выбирали черешню, пупырчатые огурцы и красные, как закат, помидоры. Я рассматривала в рыбном ряду огромного, с чемодан, каменного окуня, и, когда мы подремывали, обняв кошелки с нашими помидорами и черешней, в обратном автобусе, я уже и не помнила о цыганке.
На море мы больше не бывали. Через год мама тяжело заболела, а еще через год—умерла, оставив нас с отцом заботиться друг о друге и горевать. А потом надо было поступать в институт, учиться, выходить замуж за Вовку, переезжать с квартиры на квартиру, растить своих девочек. Потом отец женился, и слава богу, повеселел, выпрямился, начал опять ездить на рыбалку и по грибы, потом много всякого было. Жизнь. Уж Машка собирается замуж, шьет платье и подыскивает ресторан, а Ольга задерживается до полуночи, звонит: через минуту буду—и приходит еще через час. Жизнь.
Шла из магазина с сумками и увидела молоденькую цыганку.
–Дай погадаю, красавица-девушка!
–Да что ты мне нагадаешь, милая? Бубнового короля в казенном доме? Я уж сама о себе все знаю, спасибо, милая.
И та отстала.
А дома я поставила сумки в прихожей, размотала шарф, стянула шапку и вспомнила о цыганке там, на приморском пыльном базарчике, и ее предсказаниях. Села на диванчик.
Вовка учился со мной на одном курсе, одного роста со мной, верткий и суетливый и к тому ж брюнет. Я мечтала о высоком блондине и сохла по Роману, капитану лыжной сборной института, разговаривающему солидным баритоном, сыну замдиректора большого завода в одном из городов области, а он на меня даже не смотрел. Первый раз мы с Вовкой встретились, ну знаете, свидание у нас случилось, когда я, преодолев гордость, позвонила после занятий Роману на квартиру, он жил на снятой в городе квартире с телефоном, и пригласила… да не помню куда, какая теперь уж разница. Он сказал, что тренировки и вообще занят. И я со злости и от унижения тут же согласилась пойти в кино с Вовкой, подвернувшимся в раздевалке и натягивавшим куртку.
–Привет,—залпом выдохнул он высоким его тенорком,—я иду в кино, хочешь, пошли со мной, мороженого купим, новый французский фильм про бандитов.
–Пойдем.
В другой бы раз не пошла, не особенно нравился мне Вовка, что это за парень, низенький, разговаривает тоненько, как ручеек журчит, вечно растрепанный, вечно хвосты досдает, живет в общаге. А тут он удачно подвернулся, так мне было плохо.
Кино было румынское, черно-белое, пленка пару раз рвалась, такой он был старый, этот фильм, но мы с Вовкой ржали до слез, он перевирал реплики героев, в том числе томной красавицы с черными и глубокими, как осенняя вода в пруду, глазами, он удивительно смешно их всех изображал. Потом нас выгнала из зала билетерша, и мы до темноты бродили по улицам, я ужасно мерзла, но признаться не могла почему-то. Он был похож на воробья, смешной, растрепанный и непобедимый.
А еще через пять месяцев мы поженились. Чего тянуть, сказал Вовка, и мы подали заявление.
Потом было по-всякому. Вовка никогда в большие начальники не вышел, но жили всегда не то чтоб бедно, на все хватало. Квартиру получили от его института довольно быстро, а когда началась вся свистопляска, Вовка пошел работать на стройку, тоже не выскочил в большие начальники и сейчас не главный там, но мы с девочками никогда не голодали, не ходили в обносках, хотя было время—боялись, я ночью просыпалась и плакала от страха, а теперь и вовсе все хорошо, всего всем хватает, и с Вовкой я ничего не боюсь.
Цыганка. Думаю я. Цыганка-цыганка-цыганка-цыганка. Цы-ган-ка.
Я всегда в юности думала, что у меня будет высокий муж, красавец-блондин, а у меня Вовка, с меня ростом, уже даже не брюнет, а соль с перцем.
Я всегда хотела большую собаку, дога или боксера, у нас кошка по имени Кошка, и у Ольги безымянная черепашка.
Я всегда в юности хотела большой дом и красивую, стильную мебель, у нас трехкомнатная квартира с вещами, собранными с бору по сосенке, только книг полно.
Я всегда надеялась, что у нас будут сыновья, три или больше, а у нас две девочки, Машка и Ольга.
Я надеялась, что у меня будет большая шкатулка с драгоценностями, дорогими цацками для любования и ношения по всем случаям и просто так. У меня только обручальное кольцо, еще маленькое колечко с кораллами, с кулончиком-белочкой цепочка на шее, серьги с аметистом и бабушкино кольцо с рубином спрятано в шкафчике.
Я мечтала ездить в отпуск летом на море, а зимой—в горы. В нашем отпуске мы удим рыбу на речке в черте города, ездим навестить отца на даче и роемся там в огороде. Иногда выбираемся в Питер, к моей подруге Лидке, или в Москву, к Вовкиным одноклассникам Егору и Сереге.
Я мечтала ходить на все премьеры в театры и на концерты знаменитостей в филармонию, а мы и в кино-то не были лет десять. Вовка играет на гитаре, и мы поем иногда старые песни, новые некогда выучить. Машка не интересуется, а Ольга слушает с удовольствием. Приткнется ко мне под бок, сопит и слушает.
Наврала цыганка тогда в жару, выманила деньги, кстати не очень маленькие по тем временам. Много можно было купить на рубль, не говоря уж на трешку, наврала и сбежала? Смотри-ка, сто лет я не вспоминала о ней и ее гадании.
Я всегда мечтала жить счастливо. Только это и сбылось.
Наверное, случайно совпало.
Летать не можем
Серегу девушка бросила. Сказала что-то положенное о том, будто он слишком хорош для нее и найдет себе лучше. А Сереге не надо было лучше, Сереге было надо ее. Расстроился, понятное дело, теперь все соберутся куда-нибудь, будут со своими девушками, а Серегу спросят, с кем он будет, а он ответит: ни с кем. Кому и дела нет, один так один, а кто-то начнет расспрашивать, что да почему, придется объяснять, а как ни объясни, выйдет, что он лопух. У него была девушка, как у всех, а теперь она его бросила.
Матери придется объяснять, сестре, им не наврешь, что сам бросил, придется сказать, что это она. Мать с сестрой поохают, расстроятся за него, хотя матери Серегина девушка не нравилась. Она не говорила, но не нравилась матери Серегина девушка. Собирались следующей весной пожениться, снять квартиру, Серега бы нашел работу, чтоб быть кормильцем, содержать семью. А как же? Собрался жениться, надо самим кормиться. А то неудобно.
Серега нормальный такой парень-то, он бы хороший муж был, работящий. Он и не пьет почти и все по дому умеет, кому хочешь надо такого мужа, а ей вот не понадобилось. Чего ей надо? Да он себе лучше найдет. Порасстраивается немного и найдет такую себе, что все упадут просто. И с ней поженится. А та еще пожалеет. Останется старой девой, такой в очках и с кошкой, и пожалеет. Вспомнит Серегу, как ходили с ним гулять по набережной, и в цирк, и на День города, и с друзьями на природу, шашлыки жарить.
Серега ей, кстати, вот так на природе и предложил встречаться. Всей группой поехали в выходной в пригородный лес, там они сидели рядом, потом как-то получилось, что все к ним обращаются, как будто они уже встречаются. Серега и сказал ей: хочешь, я тебя потом провожу? А она ответила, что хочет. Один курс, один поток, одни и те же друзья, много общего. Два года почти встречались, все время почти вместе, все нормально было, а теперь она его бросила. Ни с того ни с сего. Делали курсяк по материаловедению, а она сказала ни с того ни с сего: надо нам поговорить. Серега сразу подумал, что чего-то не то. С чего б такое вступление? Хочешь поговорить, так говори, к чему такие сигналы?
Так оно и оказалось, она его бросает. Вот прямо с завтрашнего дня они не будут встречаться. Нет, у нее нет никого, но вот как-то не складывается у них. Она много чего сказала, но Серега только одно слышал и понимал: она его бросает и они больше не вместе. Останемся, мол, друзьями. Серега в этом месте хмыкнул. Знаем, какими друзьями останемся, прямо не разлей вода. Сделаем вид, что незнакомы, проходили уже.
А вот она, интересно, как своим объяснит, почему она Серегу бросила? Он ведь с ее родителями знаком, с братом ее, с отцом. Помогал отцу ее на даче сарай строить. С ее отцом он вроде общий язык нашел, вроде нравился ему. Парень Серега солидный, по учебе непоследний, по спортивному ориентированию у него разряд, нормальный такой парень, без заскоков, работящий, рассудительный. Так как она своим всем объяснит? Вот какого ей надо?
Серега мне все это рассказывает, а мне неинтересно. Сессия на носу, у меня зачетов всего два сдано, фестиваль в Новомосковске срывается, не на что ехать, подработка-то накрылась медным тазом, лыжи сперли, концертную программу не утвердили. Спасибо, хоть эти суки не пообещали в партком института письмо написать, чтоб нашу группу «Синус» распустили, как морально незрелую и несоответствующую. Короче, своих бед мешок. А он мне: все нормально да все нормально было. Ничего там не было нормально. Серега надежный как бетон, зато такой же и скучный. Девки с ним скучают, потому и бросают. Что, эта первая, что ли? Все бросают, эта долго держалась еще.
Но сказать это Сереге невозможно, он не поймет, обидится, вот слушаю, не перебиваю, головой качаю согласно. Надо человеку высказаться, облегчить душу—пускай. Да вот он и закончил уже, смотрит вопросительно. Высказываюсь в духе: да ладно, Серега, она небось не единственная, подумаешь. Серега согласен, хотя и видно, что расстроен. Хочет еще поговорить, да вроде все уже рассказал, я вроде отреагировал. Ну я ему говорю: приходи, Серега, на наш концерт, мы в зале универа играть будем, закадришь там себе пучок девчонок с филфака, у них там пацанов нет почти. А Серега мне сказал: ну что, пошли пива попьем?
И я сказал: пошли.
Баянист
А ногу ему отрезали выше колена. Ромка говорил «по самую жопу». Мать, конечно, плакала, когда он из госпиталя приехал, а отец напился. Но он и так бы напился, мать писала в письмах: отец попивает, что на уличном жаргоне означало «почти не просыхает», обычное дело на Поселке.
Дали Ромке воинскую пенсию, автомобиль «ЗАЗ-968М», прикрепили к госпиталю. Он устроился на работу электриком в Управление дороги. А что, можно жить, деньги есть, девки стороной не обходят—герой войны, на улице мужики с уважением здороваются, приглашают выпить. Когда примет приглашение, а когда сошлется на дела—откажется с извинением, культурно ведет себя, за каждой рюмкой не бежит. Да и матери спокойней. Ромка выглядел обычно, разве что ходил теперь с палкой, вроде не сильно переживал, а там кто его знает, чужая душа—потемки.
Жениться не спешил, успею еще, говорил. Ордена-медали матери отдал, та их в салфетку завернула и в коробку со своей фатой в шкаф спрятала. И он будто забыл о них, никогда не надевал, ни в день пограничника, никогда. И играть на баяне перестал. До армии мы все на гитарах пели или так, просто в круг соберемся и поем, а Ромка кругом с баяном таскался, такое на нем вытворял, только держись. Он вообще музыкальный был, чуть не на всем пробовал играть, и выходило у него, но баян больше всего любил, ухаживал за ним, берег, сам чинил, если что. А из госпиталя вернулся—перестал играть совсем, в сарай отнес, постепенно хламом всяким закидал, забыл о нем. Мы не спрашивали. ну не играется человеку, да и без того он инвалид теперь, переживает или нет.
Как-то был праздник, выпили, как без этого, наши все курили на улице, Ромку кто-то спросил: Ромыч, а что ж без баяна? Все затихли, неудобно так, в лоб-то, а Ромка легко так ответил: да ну его, баловство, но смотрел в сторону. И я понял—ушла из него музыка, но отчего, я не понял. Он-то нормальный вернулся, других и не так война «за речкой» скривила, хоть Димку, хоть Серого.
А потом я женился, переехал, работу сменил, мастером работал, потом начальником участка стал в СМУ, лет, может, восемь-десять не встречал его, а то и еще больше. Слышал краем, что он женился на женщине с его работы, операторше, что ли, или кто ее знает. Слышал, что сын у них.
А потом случилось мне на поселковую свадьбу попасть, не помню уж, то ли кто-то из наших женился на поселковой или из наших девчонок кто-то за поселкового выходил, неважно. Ромка там был. В усах и с баяном. В орденах. И сын его рядом был, тоже с баяном. Ромка сам черный как цыган, а сын у него вышел белобрысый, в Ромкину мать, шейка тоненькая, как у девчонки. И наяривали они на двух баянах, что тебе оркестр Олега Лундстрема, даже лучше. Я не танцую так-то, а тут запритопывал, заприщелкивал пальцами, так мне Ромкина игра всегда нравилась.
Ромыч, говорю, ну до чего ж здорово, до чего ж здорово, Ромка! А Ромка потушил бычок пяткой и говорит: да вот и сын у меня интересуется. И пальцами кнопки этак погладил. Вот это вот движение я увидел и понял, отчего раньше музыка ушла, а теперь вернулась. Не знаю, правильно ли понял, тут и в себе-то не разберешься, но главное—музыка вернулась, все в порядке, жив человек.
Попивает, правда, но на Поселке это дело обычное.
Экзотика
Она теперь носит фамилию Артуш ди Менезиш. У нее на острове Сан-Томе небольшой белый крытый черепицей дом, с палисадником и видом на океан. У нее необременительная офисная работа, заботливый муж, в смешных косичках дочь. У нее старенькие родители в городе, где мы родились.
Тебе хорошо, пишет она. Большая страна, много знакомых, жизнь кипит, пишет она. Я не отвечаю, хмыкаю вслух и не отвечаю. Мне хорошо. Большая моя страна. Кипящая моя жизнь. Все так.
Мне до сих пор перед твоей женой неудобно бывает, пишет она. Я пожимаю плечами, мы еще не были женаты, я не помню даже, были ли мы знакомы с женой. И ничего не отвечаю.
А давным-давно глаза ее были бездонными, потерявшими цвет от глубины. И совершенно безумными.
Я и тогда не отвечал ей. Что я мог ей ответить?
На новом месте
—А вот тут ванная! А здесь кухня! Вот кладовка!—доносились бодрые крики девицы-риелтора то с одной стороны, то с другой.
Валерий Семенович и Белла Александровна только что внесли чемоданы и, переводя дух, осматривались. Потолки невысокие, никакого вестибюля или даже тамбура, дверь с лестничной площадки открывается сразу в гостиную, которую тут принято было называть салоном. Зато огромное окно, за окном пальмы, а не заводские трубы.
–Место хорошее! Тихое!—заливалась канарейкой риелторша.
«И чего старается?—подумал Валерий Семенович.—Деньги за съем уже уплачены, квартиру мы смотрели, не развернемся же мы на пороге».
Место, похоже, действительно было тихим. С конца июня по 1 сентября. В огромное окно салона виднелись школа и спортплощадка. Видимо, для компенсации жильцам отсутствия привычного звукового фона во время школьных каникул.
Кухня оказалась невелика. Да чего там, она была совсем мала. Метров шесть, может, семь, как прикинула Белла Александровна, да еще вытянута чулком. Правда, имелся объемистый холодильник, очертаниями напоминавший когдатошний «ЗиЛ», и новая плита с духовкой.
–Центр города! Вид на море!—Представительница агентства решила отработать всю программу полностью. Может, ей не сказали, что клиенты уже заключили договор на год и заплатили.
Вид на море действительно имелся. Хотя для того, чтоб увидеть море, надо было открыть окно в спальне и высунуться из окна примерно до пояса и пошарить взглядом по сторонам, чтоб поймать между деревьями и зданиями узкий голубой лоскут. «Не беда, для лучшего обзора тут пройтись минут пять»,—подумал Валерий Семенович. И, откашлявшись, произнес:
–Спасибо, ммм… Илана, нам все очень нравится.
Риелторша реагировала прекращением с видимым облегчением звонких песен о небывалой удачности во всех отношениях нового дома супругов Розановских и, осветившись милой улыбкой, поспешила отбыть в неведомые дали.
–Ну что, Белла, мы теперь будем жить здесь,—еще раз откашлявшись, произнес Валерий Семенович.
Белла Александровна улыбнулась мужу и кивнула. Точно так же, как тридцать лет назад она улыбнулась и кивнула Валерке, которого еще не привыкла называть мужем и думать о нем, как о муже, когда они притащили свои два чемодана на съемную квартиру, найденную с большим трудом, и слегка перевели дух. Вроде бы тогда он даже сказал ту же фразу.
–А вот ванная! А тут кухня! Центр города!—расхваливала разбитная женщина возраста их родителей обшарпанную хрущевку, а они озирались и подумывали, как бы ей сказать, чтоб она шла уже, ведь деньги за съем заплачены заранее, и оставила их одних.
Да, кухня была маловата. Ванная походила на разрушенную войной, а центр города просматривался в виде длиннющих труб за целым морем разноцветных крыш частного сектора, но Валерке с Белкой не было дела до центра города. Это теперь был их дом, и они собирались в нем жить. Как собирались бы жить в любом другом, который удалось бы найти, чтоб жить в нем. Вместе. Вот правильное слово. Вместе жить в их доме, все равно где. Начинать вместе, продолжать вместе, опять маленькая кухня.
В этом смысле за тридцать лет мало что изменилось.
Но об этом они не стали говорить. Вслух отметив, что когда-то для съема квартиры надо было побегать, а теперь—один телефонный звонок—и пожалуйста!
А то, что школа рядом,—это даже неплохо. Гораздо лучше, чем, скажем, мастерская или кафе.
И мир во всем мире
и тут она перестает кричать и махать руками и спрашивает: ты нормальный вообще? чего ты вообще хочешь? и я осекаюсь, на секунду задумавшись, чего я вообще хочу, это на самом деле трудный вопрос.
я хочу, чтоб стало начало осени и был закат, а я шел с рыбалки по лугу, а ты сидела в кресле-качалке на веранде и, увидев меня издалека, помахала рукой, а я помахал в ответ тебе, почти невидимой в контровом золотом свете, угадав твое движение. и чтоб от недалекого леса веяло палой листвой, а с луга выгоревшей за лето травой, над моей головой время от времени пролетала бы оранжевая бесформенная бабочка неведомой мне породы, и ветерок доносил на пределе слышимости стрекотание кузнечиков. я хочу, чтоб в моей правой руке был кукан с парой увесистых живучих карасей и несколькими окунями помельче, а в левой моей руке была простая деревенская удочка из орехового прута, и, чтоб помахать тебе, я б взял кукан левой рукой и на мгновение подумал бы: ого, тяжелые. я хочу, чтоб у нас оставалось еще достаточно дней в ветшающем деревянном доме, чтоб не думать об укладке вещей, о предстоящих дождях и холодах, о скуке необремененной каждодневной рутиной жизни вдвоем посреди нигде. я хочу, чтоб мама не умерла много лет назад, я хочу, чтоб друг вовка не разбился на грузовике в гололед, я хочу, чтоб анна викторовна в третьем классе не сказала бы мне «идиот!» при всех. я хочу быть стройным нетерпеливой стройностью легкого кленового лука с натянутой тетивой, чтоб мои волосы выгорали и светлели по мере того, как лицо покрывается загаром, и глаза мои чтоб были цвета горного льда на разломе. я хотел бы более изящные руки, более крепкие зубы, менее сбивчивую речь и голос, голос бы я хотел более низкий и рокочущий. что еще? немножко денег, но это ладно, подождет. а вот прямо в данный момент я хотел бы, чтоб меня обняли и не ругали, а во всем мире воцарился бы мир. и еще я хочу есть. пожалуй, я хочу слишком много для одного раза, мне надо выбрать, и побыстрей, пока все сущее не обвалилось лепестками гари в пустоту.
я разлепляю подрагивающие губы, как могу, складываю их в улыбку и произношу тихо, но уверенно: я хочу, чтоб был мир во всем мире и что-нибудь пожрать, или хотя бы что-то одно, говорю я. и она обмякает и начинает смеяться. с тобой нельзя серьезно, говорит она, а я киваю.
Монолог
Прости меня, я не могу тебя полюбить. Дело не в тебе и даже не во мне. И не в ней. В ней вообще меньше всего. Дело во времени, которого всегда то слишком мало прошло, то слишком много прошло, то слишком мало осталось. И от этого в жизни все не вовремя. Всегда.
Ну не реви, слезами делу не поможешь. Она мне так сказала. Сказала мне так, а я кивал и ревел. Ужасное, должно быть, зрелище. Слезы текли по моим щекам, застревали в бороде и капали на рубашку, я вытирал их ладонью, а они продолжали течь, как будто во мне лопнул какой-то важный магистральный трубопровод. И вот никакая аварийная команда не может его заткнуть ничем. Аварийная команда в панике, но сделать ничего не может. Катастрофа. Конец мировой истории.
И не от того ревел, что она меня не любит, а от бессилия, от того, что, хоть тресни, ничего я не могу изменить. С самого начала не мог. Ведь любовь, она ниоткуда не берется потом, она сразу есть или нет. И ничего нельзя изменить. Ни себя меняя, ни окружающее пространство. Лошадь не может летать, такая данность. Научный факт. Крылья Пегаса—поэтическая абстракция, да и идут они ему как корове седло.
Что будет? Да будем жить, наверное, каждый в свою сторону. Да, так оно и бывает. Да я сам не знал, как оно бывает, теперь знаю, и радости от этого не прибавилось. А теперь мне надо идти. И тебе надо идти. Нет, надо, ты просто еще не знаешь, что нам обоим надо идти. Не знаю куда. Куда-то надо идти, нельзя останавливаться…
Со времени произнесения этого монолога прошло примерно двадцать лет. У нас двое детей. Когда я ухожу на работу, мы обнимаемся, будто я иду на войну, и она зовет детей, чтоб они тоже со мной обнялись. Так живем. И я покрываюсь по́том ужаса, когда мелькнет змеей в траве мысль, что она может умереть раньше меня. Мы знаем, что можно изменить почти все. И не вспоминаем об этом монологе. Который, как выяснилось, был заблуждением.
Коробка с цветными пуговицами
Жить
…да что вы такое говорите, грех какой большой, самоубийство. Муж у меня умер в пятьдесят шестом от ран, трое деток осталось, старшей десять лет, а я была беременная четвертым, работала на автобазе диспетчером, сутки через трое. Как жить? Как дальше жить? Как мне одной дальше с четырьмя детьми? И вбила себе в голову—не стану рожать, лучше повешусь. И живу как во сне. На работу вроде хожу, у старших уроки проверяю, огород у нас, а сама как чужая, только твержу себе: повешусь, повешусь.
И тут зачем-то понадобилось летом на чердак слазить. Не то проволоку достать, подвязать смородину, не то еще что, мужика теперь нету ж у меня, никто не выручит. Лезу по лестничке, живот мешает, по́том обливаюсь, под крышей пекло адово, дыхать нечем, ноги дрожат от слабости, шарю перед собой руками, ползу чуть не на карачках. Темно там хоть глаз коли, только напротив люка—оконце застеклено, и в него свет.
Остановилась отдышаться, и подумалось: да вот сейчас и повешусь, чего тянуть. И тут как отовсюду полезли ко мне бесы и черти из темноты, одни подняться помогают, другие рухлядь с дороги раздвигают, один тащит тубареточку, еще один веревку, и откуда она там взялась, через стропило перекидывает веревку, петлю вяжет. Все улыбаются, приговаривают: давай, баба, давай, под руки ведут меня, и я ж голову-то уж продеваю, ногу подымаю на тубаретку встать и взгляд так на оконце.
А там—Мать Пресвятая Богородица, смотрит на меня и тихо так говорит: дура ты, есть у тебя трое малых, прокормишь и четвертого, у Господа Бога всего много, слезай, дура, иди спасай их и себя. И тут я вдруг обратно в сенях оказалась, не знаю как. И легко мне стало, осенью родила я младшего моего, Колю, в честь отца назвала его, царствие небесное, вечный покой.
Ничего, все выросли, трудно бывало—не передать-не рассказать. Слава Богу, людьми все стали, у всех образование, все помогают, в гости зовут, а летом они ко мне едут, огород же, дом поремонтировать, а как же. Еду вот в Кирсанов, к внукам, да. Коля в Тамбове встретит на машине и отвезет в Кирсанов, невестка ласковая, жалеет меня. Дай Бог, чтоб всем…
Так я чего, милая? Как злое, грешное голову займет, отовсюду поналезут проклятые. И веревку привяжут, и тубаретку подставят, и под руки помогут подняться, знай делай по-ихнему. Только нельзя их слушать, нельзя. Надо жить, милая, не нами дано, не нам и отрешать. Надо жить. Надо. Грех великий самоубийство, даже думать, и то нельзя, что вы такое говорите…
По вере его
Назвал сына Павел, а дочь—Нинель.
Из песни
Папиросы нынче не те, что раньше были. Раньше у них вкус был и аромат, а нынче—одна вонь с горечью. Раньше сажали за это, правильно делали. Потому что порядок был и люди верили в светлое. В обносках ходили, а верили—в светлое, жрали одну картошку, коли уродится, а верили. Нынче никто ни во что не верит, в церковь все ходят, а на мордах скука. Раньше они на трибунах стояли с красными бантами, а теперь в церквах, по телевизору их показывают, крестятся, губами шевелят, а видно—не верят.
Раньше верили, потому что порядок был. Сказали: цены снизят—и снижали, как было не поверить. А теперь все вверх прет. Пойдешь за хлебом, а он дороже, чем на прошлой неделе. Или подумаешь к Пашке поехать, а билеты подорожали, и куда ты поедешь? Нинка сама приезжает, приберет все, отмоет, борща сварит, как Фаина-покойница, бывало, пирогов напечет. А Пашка занятой, говорит: бать, не зуди—и пива предлагает. Заграничного, оно как вода, а стоит как четыре пачки вермишели. Раньше «Жигулевское» было, если свежее завезут—запах стоял, а это как вода, и цедишь его один на один с телевизором, раньше с мужиками в пивной о футболе, о международном положении, а теперь все и говорят о телепередачах.
Раньше мы жили. Жили широко, соседей не стыдились. Вот свадьба. Обязательно из начальства кто. Поднимет стопку, скажет несколько слов о молодой семье, а потом застолье своим чередом. Не без драки, да, а чего ж, молодые, кулаки чешутся, энергия, телесная радость. Свадьба без драки—не свадьба, а синяки сойдут. Широко мы жили, не то что сейчас, каждый свое пиво сосет у телевизора. И верили же! И все нас уважали. А как же? Мы ж всех кормили. Солидарность, и все нас уважали.
Я на войну не попал, бронь была, ответственная должность, а приятель рассказывал, что немцы такие ж мужики, мы им здорово навешали, они потом у нас строили все. А не суйся! А сейчас, чуть что, сразу набегают защитники, никому не навешаешь, хотя я на войне и не был, мне обидно. Потому что раньше порядок был и все нас уважали, а теперь ни порядка ни хрена, хлеб дорожает и проезд, ни на корочку не смотрят, ни на что. Пенсия грошовая, прибавляют плохо.
А кто ж знал, что так будет? Мы ж в светлое верили, мы ж молодые были, всю жизнь на службе. А теперь использовали и бросили как собаку, ложись—помирай, никому до тебя дела нету. А Пашка говорит: не зуди. Отцу так говорит.
Уехать бы в деревню. Я сам-то из деревни. Но и там как жить, сил нету, все на службу ушло, был молодой—верил, а сейчас никому не нужен. Нинка только приедет, обиходит, а в деревне у нас пруд, и лесок на пригорке, и поля, поля. Дома все крепкие были, зажиточные, потому что раньше был порядок. Выйдешь утром на речку, вздохнешь полной грудью, а над рекой вроде как туман клочьями и вода плещет, течет в неведомые края. А жизнь-то вся впереди, впереди, слушай. И вдалеке—малиновый звон. Хоть тогда кто ж о Боге думал, мы в другое верили.
Нету Хозяина, нету. Нужен порядок, вот что я тебе скажу.
Вруны
Иванов лежал в дрейфе. По телевизору показывали двенадцатую серию невесть чего. Да неважно. Все там были молодые, красивые, успешные, единственное, чего им там не хватало, так это справедливости в окружающем мире, и за нее они бились самозабвенно. Круша челюсти и ломая хозяйские табуретки. Или любви им там не хватало, черт его знает. Мелькают, говорят чего-то, ты дремлешь на диване, прихлебывая остывающий чай, завтра на работу. Все цветное, чего еще. Забава для бедных. Завтра должна быть любовно-постельная сцена с главной героиней, коренной москвичкой с мягким украинским выговором, но очень аппетитной, надо пораньше отпроситься с работы, нельзя такое пропустить.