Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Там, где нас есть - Борис Мещеряков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тут у меня лирическое отступление, как водится, призванное пояснить и, как водится, ни пса не поясняющее.

Граница была на многопудовом заржавленном замке, ее зорко и круглосуточно охраняли (от кого?) карацупы с трехлинейными карабинами и с верными ингусами на брезентовых поводках и их радением. Существование областей мира, расположенных после насмерть запертой границы, носило оттенок мифичности и легендарности. Угу, вроде загробного мира. Нет, мы не были совсем уж дикими, некоторые из нас были знакомы с людьми, лично бывавшими там, в загробном мире, а по телевизору все видели таких особенных людей. Вот хоть взять покойного ныне везде путешественника Сенкевича. Сотрудник загадочного Института космической медицины, вроде доктор каких-то наук, чем он знаменит был среди нас? Ну хорошо, вам, может, известны его какие-то научные успехи, а мне лично он казался равным богам всего-то по причине, что был везде и непрерывно продолжал расширять горизонты (кстати, загадочное словосочетание «расширять горизонты», не находите?). В то время как мужа моей сестры, прежде чем запустить во всех делов Болгарию, имели разными комиссиями незамысловато, но тщательно и многократно, как вокзальную шлюху, и с тем же ожесточением. Хотя поговаривали злые языки, что та Болгария вообще никакая не заграница, а вроде нашей (теперь уже нет, так получилось) Прибалтики. Было просто невозможно по нашей тогдашней невинности представить, какие изощренные забавы должны были произвести с человеком, которому и Африку посетить было запросто, а по Дании он шлялся все равно как вы на рынок за огурцами.

Сейчас-то, конечно, добудь деньжат и езжай ты хоть в Африку, хоть в, прости господи, Гондурас, а в описываемое время Сенкевич и еще несколько людей железной выносливости совершали подвиг, сравнимый, на наш взгляд, с космонавтскими эскападами. Расширяли горизонты, а как же.

Конец лирического отступления.

Посетив загробный мир, чуть не всякий публиковал книжку путевых заметок, расходившуюся тогда многосоттысячными тиражами, а особо отчаянные снимали фильмы, которыми можно было раз в неделю насладиться в передаче «Клуб кинопутешественников» под треп авторов с тем же непотопляемым Сенкевичем. Временами тот треп казался происходящим на незнакомом языке, настолько не было тем словам соответствий в этой юдоли скорби.

Художественные достоинства большинства тех книжек и тех фильмов не были неоспоримы, но я, пожалуй, не сильно совру, предположив, что бесконечно благодарные читатели и зрители не больно-то искали пресловутую художественность, извлекая из букв и картинок прежде всего информацию. Цветные кусочки смальты, с целью построить из них прекрасную мозаику мира, где нам не бывать.

Из документального сюжета продолжительностью в две минуты, освещающего незавидную долю рабочего человека в каком-нибудь дружественном нам (еще одно загадочное словосочетание, сохранившее продолжительную инерцию) Буэнос-Айресе, удавалось выяснить, что рабочий человек живет на чистенькой улочке, в веселом белом домике, увитом розами и осененном пальмами, хлещет из здоровенного стакана диковинной формы ледяной сок (судя по цвету, апельсиновый), а одет и подстрижен, по своей бедности, как будто прямо сейчас собирается на танцульки. Вот и огромадный, что тебе пароход «Володарский», и такой же роскошный шоколадного цвета «олдсмобиль» («форд», «бьюик») для этого не иначе шуршит многосильным мотором. Да-а-а, ни хрена се, думали мы даже без всякой иронии, достается простому портеньо от жизни. У нас небось ни инфляции, ни фига подобного, живи да радуйся. Опять же свободные профсоюзы.

Не побоюсь сказать, что по умению извлекать из увиденного массу дополнительной информации мы были на уровне шпиона среднего уровня подготовленности. Не зря в свое время советские разведчики считались лучшими. Хотя, возможно, только среди нас самих. Ясное дело, ихнего шпиона учить да учить полезное в обыкновенном находить, а нам только покажи чего—и пожалуйста, вот вам целая куча различных выводов.

Художественные фильмы были для познания мира полезней тем, что, во-первых, шли дольше, во-вторых, их можно было смотреть в кинотеатре по многу раз, в неинтересные моменты рассматривая задние планы, эпизодические фигуры, фон и обиход. А в-третьих, в них можно было высмотреть много всякого, что в документальной ленте было б вырезано бдительными карацупами. К примеру, какое пиво, под какой вывеской, в каком милом месте пьют герои, и каков характер и структура мощения парижских тротуаров.

Подозреваю, что моим моложе тридцати читателям эта жадность к деталям покажется мелкой и смешной.

Да, я согласен, ерунда это все, как попробуешь и распробуешь. Подумаешь, «олдсмобиль», или кока-кола, или джинсы, подумаешь, тротуарная плитка и душ на пляже. Подумаешь, междугородный автобус, в котором все сидят. Подумаешь, героиня с телефона-авомата звонит из Парижа (вот же я прицепился к этому Парижу) в Гонконг потрепаться с подружкой. Подумаешь, герои идут в гостиницу заняться любовью. Перед телевизором вполстены, на здоровенной кровати, не предъявив паспортов и командировочных удостоверений. Апофеозом ничего не значащего, малоценного и смешного был момент, когда герой говорит коллеге: сделай мне четырнадцать копий этой статьи, я раздам их в отделе. Коллега кивает и идет копировать эту не помню о чем статью на копировальной машине в коридоре (!) офиса. И никто не бежит за ним заворачивать ласты за нарушение режима. Конечно, все это херня, ничего не стоит, но по нашей бедности было малость в диковинку видеть такое. И по нашей несвободе, бывшей частью обычного порядка вещей.

Да если задуматься, а хрена ли в той Африке? Жара, инфекции, население дикое, ничего не достанешь и сервиса никакого. Прям как у нас самих когда-то в описываемое далекое время.

Я, собственно, разговор затевал-то о кино и его важности в нашей когдатошней жизни. А получилось, как всегда, о жратве. Ну и немножко о свободе. Недостатки воспитания, да. Так и понятно, не в Парижах, чай, воспитывались.

5. Чтиво

Пролог. Я уж подумывал оборвать свои рассказы по очернению советской действительности под общим заголовком «Сакрализация обыденного». Там, как известно пытливому читателю, речь идет о всяких странных нехватках того времени, которые рождали ненормально повышенное внимание к предмету нехватки, придавая обычному предмету потребления преувеличенное и несвойственное ему изначально значение. О нехватке книжек для чтения я не собирался писать, поскольку тема была широко и исчерпывающе освещена М. Веллером. Верней, писать собирался, но передумал по вышеуказанной причине. И по нескольким еще причинам, которые частично станут понятны далее. Но благодаря настояниям читателей первой редакции этого короткого цикла и собственной неудовлетворенности незавершенностью все-таки берусь за предлагаемую глазу пытливого читателя песнь пахаря о буревестнике.

Эпиграф: Всему хорошему, что есть во мне, я обязан книгам. М. Горький.

Горький знал, о чем говорил. Маститый писатель в СССР был обеспеченным и даже преуспевающим человеком. Тиражи были огромны, раскупалось все, ну почти все, что издавалось. К примеру, книжечка рассказов В. Аксенова «На полпути к Луне», тогда молодого, чуть ли не начинающего писателя, изданная в 1966 году в Москве и купленная мной в букинистическом магазине на Тахане Мерказит в Тель-Авиве, была издана в количестве 100 000 (сто! тыщ!) экземпляров, и это был не предел. Труды классиков марксизма-ленинизма издавались миллионными тиражами, правда, справедливости ради надо сказать, продавались куда хуже. Но речь пойдет не о тиражах, не об издательской и гонорарной политике. Собственно, речь пойдет даже не о литературе. Речь о книгах как дефицитном предмете потребления.

Чтение было одним из широкодоступных, в общем случае непротивозаконных и требующих небольших материальных вложений развлечений. Дешевле, доступней и непротивозаконней были, пожалуй, только домино и бег трусцой. Кроме того, чтение развивало, расширяло горизонт (обожаю это выражение!) и пополняло информацию об окружающем мире за рубежами Великой Родины.

Книжек, издаваемых даже такими пугающими по нынешним временам тиражами, не хватало, но давайте взглянем вместе, чего именно не хватало?

Русская и иностранная классика, детская классическая литература, творения писателей, целиком и полностью преданных режиму, не были такой уж редкостью. Даже просто хорошие писатели, явно не стоящие в оппозиции, вот Аксенов к примеру, тогда еще не опубликовавший свою неоднозначную «Затоваренную бочкотару». Редкостью и показателем крутости было чтиво, жвачка для мозга. Да-да-да, та самая литературная попса и халтура, о засилье коей в издательских планах много и с горечью говорят сегодня. Детективы, фантастика, женские романы, приключения—вот что было ценно в общественных и личных библиотеках.

Дюма и Сименон, Буссенар и Агата Кристи, серию «Зарубежный детектив», сборники советской и зарубежной фантастики—вот что рвали друг у друга из рук, на одно прочтение, на ночь, за это платили сумасшедшие деньги завсегдатаи книжных толкучек. На это была очередь в библиотеках и не всякому выдавалось в читальных залах. Попробуйте представить себе, что книжки Донцовой доступны только в читальном зале? Или, к примеру, бессмертная серия романов о Бешеном (чтоб я так помнил, кто ее автор)? Нет, не представляете? Тем не менее дело с чтивом обстояло именно так. Мы жаждали низкопробного чтива, его у нас не было, а когда оно случалось, мы бывали счастливы от доступности малодоступного.

Отдельную, свежую ноту в эту вакханалию вносили писатели из социалистических стран. Это была заграница, но в идеологическом смысле как бы почти мы. Как же, мы. Это была заграница, и мы увлеченно следили за приключениями разведчика Боева. Создатель образа Боева, болгарин Богумил Райнов, отличный писатель на мой взгляд, наверное, никогда больше в своей жизни не был так издаваем и так богат. В советских, правда, рублях. Его соотечественники Гуляшки и Вежинов, поляк Збых, венгры Беркеши и Тотис пленяли наше воображение. В затрепанных и совершенно почти недоступных к владению сериях «Библиотека зарубежного детектива» и «Библиотека зарубежной фантастики» водились Накадзонэ, Жапризо, Ле Карре, Марш, Айриш, Валё, Артур Кларк, Диш, Келлерман, Хайнлайн, Брэдбери. И сейчас-то это Имена, а тогда это были имена небожителей. Кстати, автор романов о Бешеном—Доценко такой, не поленился посмотреть.

Вообще иностранные имена писателей имели некоторую бо́льшую, чем сейчас, привлекательность. В предыдущих рассказах подробно описано, почему. Это был взгляд не во двор, а в широкий мир, в тот мир, где товару не придается излишнего значения. Джинсы—это просто штаны, колбаса—просто еда, заграница—просто место, где живут другие люди.

Так что совершенно я согласен с Веллером, сказавшим по поводу книжек, что читать хорошо, но жить все-таки лучше. Да, мы были самый читающий народ в мире, но не от хорошей жизни мы так тянулись к знаниям. Чего б там ни говорили энтузиасты реставрации конца света в одной отдельно взятой стране. Одна из оборотных сторон свободы в том, что люди меньше читают. Наверное, желательно, чтоб больше. Хоть раз бы мне кто внятно объяснил, на кой черт это надо. Все-таки человек, нигде не бывший и ничего не видевший, но обо всем читавший или смотревший, несколько проигрывает в чем-то важном человеку, видевшему меньше, но живьем.

Плыть на пароходе из Колумбии в Аргентину, по мне, круче, чем читать об этом. Спасибо Базену за Париж, но я сам хочу посмотреть, чего там за такие каштаны. Пусть даже моя духовность от этого пострадает. Я безумно люблю Фолкнера, но настоящий, живой американский Юг все ж, мне кажется, несколько другой. Кстати, любовь к чтению нам не очень повредила. Очутившись вдалеке от родных карацуп, мы, пожалуй, оказались самыми информированными ребятами, хотя наша информированность и носила несколько отвлеченный характер. И, пожалуй, вызывала усмешку у аборигенов. Ну и хрен ли, что тебе известна высота Эйфелевой башни и ширина Елисейских Полей, а в этом доме останавливался Эренбург? А я зато знаю, где лучший кофе по эту сторону Сены, и вряд ли он в самом деле там, где ты читал у Кортасара с Хемингуём. Не говоря уж о том, что круассаны в этом ведомом тебе из «Фиесты» кафе безумно дороги и так себе на вкус.

В Иерусалим я собирался несколько лет, года три, что ли, с момента приезда. Я о нем много читал, думал, что мне многое известно. Это действительно отчасти так и было, я многое узнавал и радовался узнаванию. Все это меркнет, ребята, рядом с ощущением, которое я испытал, сидя на скамейке под аркой у входа в Еврейский квартал Старого города и глядя на группы людей с пейсами, проходящих мимо меня к Стене Плача, коей я тоже видел массу фотографий и описаний читал. Был майский день, около десяти утра, и горячий ветерок шевелил упрямую травинку в трещине отполированного временем и подошвами моего народа камня мостовой. И временами доносил разговор о чем-то на идиш из открытого на узкую улицу окна с голубой занавеской. Нешто о таком где прочтешь? Разве это опишешь?

6. Алкоголь

Утром употребил хересу и подумал: в России имеется целая литература об алкоголе и его месте в нашей жизни. Но если подумать, великая английская или не менее великая французская литература уделяют алкоголю тоже немало внимания. Не говоря уж о великой польской, великой испанской, великой грузинской, да и чего греха таить, другие великие литературы уделяют должное внимание употреблению внутрь жидкостей, содержащих этиловый спирт.

Но в них всех что-то не то.

Долгое время я, как и весь советский народ, находился под влиянием мифа, что ТАМ пьют меньше. Хоть и несколько сбивали с толку жители страны Финляндии, толпами носящиеся в Питере от кабака к кабаку, намеренно выбирая самые негламурные. А какую картину я видел в Москве неподалеку от шведского посольства, это вообще нечто за гранью всего, но сейчас я не о том. Считалось, что ТАМ пьют меньше, и все.

Со временем, переехав в одну из ТАМ расположенных стран, я окончательно выяснил, что пьют, пожалуй, не меньше, но реже. Не по любому поводу. И сакральности в том питье никакой. Чисто физиологическое действие введения алкогольсодержащих веществ в организм. Бесцельное и оттого бесполезное. Ничего собой не знаменующее. Никакого торжества ничего ни над чем.

Со времени моего отсутствия на доисторической родине там взросло новое поколение употребляющих алкоголь, и среди них, просвещенных телевизором, кино, рссказами друзей и родственников и личным знакомством с жизнью ТАМ, миф о непьющести заграничного населения почти сошел на нет, но зато парадоксальным образом народился новый, ничуть не хуже.

Угадайте какой? Миф о том, что РАНЬШЕ пили меньше. Не спрашивайте, на чем он базируется. Миф не обязан базироваться на чем-то конкретном. Предыдущий вполне обходился без обоснований, на кой же этот обосновывать? Это ему только б навредило, на мой взгляд. Но мы и не о происхождении мифов. А об их наличии и попытках их поколебать.

Двадцать с копейками лет минуло с момента, как один деятель затеял привести пьющесть местного населения в рамки умозрительных представлений о пьющести населения неместного. И что?

И без того высокий рейтинг народных ритуалов употребления алкоголя взлетел практически до точки кипения. Народный разум закипел, и вот мы там, где мы Слава Всевышнему, но я не о том.

А я о том, что ТАМ алкоголь уреза́ли, подреза́ли и запрещали практически безболезненно, ну разве пара канадцев сколотила по капитальцу на самогоноварении, а пара ирландцев с Голландцем Шульцем, который никакой не голландец, а как и мы с вами,—наварились на провозе самогона через ихнюю смешную границу. А у нас что вышло? То-то. Хотя речь и там и там всего-то о растворах этилового спирта.

Отнимать потребительский продукт, выходит, можно, а отнимать веру, ритуал и традицию—нельзя. Вся история об этом говорит, но ниспровергатели в школе обычно не отличники.

И после этого говорят о непереводимости Пушкина или Ерофеева на иностранные языки. Мне смешно.

Я ржу в голос, прерываясь на сдержанные рыдания. Слова переводятся, а то, что за словами,—нет. Хрена им, носителям ненаших языков с бессмертного «пьет одно стаканом красное вино»? Хрена им с нашего «…вошел—и пробка в потолок»? Что они могут рассмотреть в досконально переведенной фразе: «И немедленно выпил»? А вот это еще: «После первой не закусываю»,—отвечает узник концлагеря эсэсовцу, и кинотеатр рукоплещет. Попробуйте объяснить вашему коллеге с Кипра или откуда он там, в чем восторг. Не стесняйтесь, не в паре слов, убейте часок. Потом расскажете мне, понял ли он и что именно понял.

Скучно им. И я могу их понять.

Да, конечно, тот самый бэкграунд, о котором.

Это все не хорошо и не плохо, оно просто так вот сложилось.

Мои коллеги Шломо, Джейсон и Серега в одной и той же гостинице были одними и теми ж днями. Один и тот же комплект услуг и забав, контора угощает, гуляй, ребяты.

Вопрос ко всем:

–Ну как было?

Шломо:

–Еда хорошая.

Джейсон:

–Номера удобные.

Серега:

–Водка говно у них.

Вы удивитесь, если я сообщу, в чьем ответе было самое интересное.

Такие дела.

Не надо им было трогать святого, с самиздатом и железным занавесом как-нибудь перебились бы. С редкой, как тасманийский дьявол, колбасой и без джинсов, на съемных квартирах живя впятером в одной комнате.

А святого не надо было трогать, ага.

Род безумия

Что-то, чего не было

Самые радостные события—ожидаемые. Праздник ожидания праздника—праздник больший, чем праздник как таковой. Пережитое событие стирает свою позолоту о реальность, а настоящий фейерверк совсем не так заполняет все небо, как его ожидаемый собрат.

У нее были потрясающие воздушные волосы. Солнце наполняло их светом и дыханием ветра. Они пахли полем и бегущими над полем облаками. И цвет их был цветом августовского поля с облаками в небе над ним. Не знаю, как еще точней сказать.

Мы работали поблизости друг от друга и время от времени сталкивались на улице. Со временем начали здороваться и улыбаться друг другу. Она была быстрая и летучая, с прямой спиной и ладным шагом легкоатлетки, с довольно крупными ступнями. Я пригласил ее в кафе на той же улице в центре, мы поговорили, я смотрел на ее полевые волосы и прозрачные глаза цвета бегущего в чаще ручья, слушал ее низкий голос с восходящим смехом и думал, что, когда мы наконец окажемся в подходящей обстановке, она, наверное, будет коротко с голосом вздыхать, и терял на миг нить разговора. Смотрел на ее кисти с розовыми ногтями и прозрачным пушком на тыльной стороне ладони и думал, что такой же пушок, наверное, у нее на животе и на спине, и кожа ее теплая и ласковая. Мы несколько раз встречались. Она не была преувеличенно стыдливой, мы целовались, мы обо всем говорили, нам нравилось быть вместе. Как-то весной наши конторы проводили совместный субботник, я сел рядом с ней обедать, она наклонилась налить мне компота из термоса, и я увидел в вырезе зеленой блузки ее нежно-розовый сосок. Летом я уехал в горы, потом уехал судить соревнования в еще Куйбышевскую тогда область, потом я уходил с вечернего отделения института, пошел работать во вторую смену, чтоб освободить дни для связанных с прерыванием моей никому не нужной учебы ненужных никому дел, а потом случайно узнал, что она умерла. По-дурацки. Как в книжке про любовь. Загноилась ранка на натертой ноге, и случился сепсис. Стыдно признаться, но я даже не удивился особенно. Она была такая, что я не верил в возможность ее долгого рядом присутствия. Что-то в ней было такое, что, бесконечно приближаясь, она не оказывалась рядом.

Так я и не знаю, как бы у нас все было, но до сих пор кажется, что это было б немыслимой силы переживание и цветной фейерверк заполнил бы все небо, разверзлись бы хляби небесные, и нас бы затопило невозможной больше ни у кого нежностью и восхищением.

А так я даже не знаю, где она жила, в какой школе училась и где занималась спортом. Не знаю, есть ли у нее братья и сестры, и сколько их. Не знаю, чем занимались ее родители, не знаю, от чего она приходила в бешенство и от чего могла заплакать. Не знаю, был ли у нее пушок на животе и на спинке, и какой он.

Свой

Говорили ему, говорили: не иди за ней, Леха, не пара она тебе, чего тебе в ней? Страшная, худая, глаза разные, руки в цыпках. А Леха не спорил, кривой улыбкой улыбался, и глаза у него были, как у сбитой грузовиком кошки—нездешние, и крик в них. И Леха шел за ней, ждал ее у проходной часами, чтоб увидеть и словом переброситься, а она, сука, даже не смотрела в его сторону, может, не могла поверить, дура, что такой парень на нее запал. Наверное, поверить не могла. Говорят, бабы сердцем чуют, брехня, не чуют они ничего такого или поверить не могут. А Леха, красавец, десантник, непьющий, на гитаре знаешь как, да другая б сразу, а эта…

Он из армии сразу на завод пришел. Бросил Политех и пришел на завод. Неинтересно мне, говорит, за партой. Взяли учеником в штамповочный, а уже через полгода стал он передовик и на Доске Почета с ветеранами, потому что непьющий парень, серьезный, глаза такие, знаешь, твердые, девки за ним табуном, деньжата водились, передовик же. А эту он на субботнике заметил. Она ж мало что страшная, так еще и слабенькая и криворукая, поставили ее воду разносить, жара, июль месяц. Поднесла Лехе воды напиться, Леха напился и смехом так спросил: ты кто, котенок? А она пискнула: из седьмого, раздатчица, повернулась и пошла, а Леха пропал.

Пропал, в общаге книжку читает, а видно, что не читает он, чего-то думает, а уж все знали, о ком он все думает, на гитаре играть забросил и песни про чужие жаркие горы перестал петь, никуда не ходит. Мы его уж по-всякому тормошили, звали с собой в кино, на танцы, в гости, а он рукой машет, не, мол, идите, я побуду тут, почитаю, устал, мол. Серега Забродный, через свою уж пытался как-то с этой мосты навести, чтоб обратила внимание, нельзя ж, чтоб так человек убивался, а эта смеется, да не нравится он мне. Вот так вот, не нравится. Кто ж тебе, заразе, нравится, если Леха тебе не нравится, принцесса, блин, на горошине.

А Леха один день встал на смену, а на завод не пошел, пошел в Политех восстанавливаться. Восстановили его, не знаю, как дело было, может, за то, что афганец, какая льгота или чего, но восстановился, досдал что-то там, на третий курс пошел, общага политеховская рядом с заводской. Видали его, как дела, Леха, какие переживания? Говорит: все в порядке, ребята, учусь, как там на заводе? Нормалек, говорим, а глаза у него такие ж тоскливые. Что ему тот Политех, мужику с пацанами после школы сидеть. А к проходной шляться так и не перестал вроде, ага.

Видим раз, стоят у киоска «Союзпечать», разговаривают чего-то. Леха два метра ростом, косая сажень в плечах, и эта пигалица, ростом ему по пояс. Отсюда видать, что глаза у Лехи другие, как раньше глаза, от пленки чистые, человеческие глаза. Видно, добился-таки, заметила она его, пошла масть. Да ладно, что страшная и глаза разные, пускай. Зовут как? Да черт ее разберет, не то Ая, не то Майя, не помню, не по-нашему как-то.

Говорили ей, говорили: ты не смотри на него, не пара он тебе, пускай ходит, ты не смотри. Она и не смотрела. Она б и так не смотрела. Ну красавец, ну на гитаре играет, передовик и душа компании, ей-то что? Да, в общем, не нравился он ей. Слишком большой, шумный очень, какой-то слишком складный, правильный. А он, вон стоит у проходной, ждет. Сейчас шуточку какую отпустит, а она что ему ответит. И чего привязался на ее голову. Ей Олька из диспетчерской говорила, мол, Мирка, любит он тебя, а она отмахивалась, не верила. Какая любовь, видала она за два года в общаге всякое, эти красавцы двух слов связать не могут, в кино под кофточку лезут, пыхтят как слоны, руки в заусеницах. Любовь.

После школы поступала в пед, на физмат не взяли, сказали, оценки хорошие, но не проходит по конкурсу, враки, какой там конкурс, полтора человека на место, не универ. Из-за отца не взяли, город небольшой, сколько тут диссидентов. Пошла на завод, а там мать заболела, надо помогать. Так и шло. Привыкла, но все равно чужое все на заводе, они тут почти все с Поселка, своя жизнь, общие знакомые, куча родни, а она посторонняя им. Ты грузинка?—спрашивают.– Ааа, еврейка. Можно тебя звать Майей? Да зовите, ладно.

А потом он пропал. Узнала краем, что бросил завод и учится в Политехе. Вот, подумала, а не дурак, хоть и красавец. Смотрит раз, а он опять у проходной появился, спрашивает: не ждала? Ответила: не-а. Легко ответила, ведь не ждала, чего ей ждать. Мать больная в райцентре, отец совсем свихнулся, только пьет и о правде рассуждает, у самой зарплата маленькая, чего ей ждать? Привязался. Вспомнила, Лехой его зовут. И тут глаза его увидела, раньше не интересовалась разглядеть. И ужаснулась. И поняла. Поняла смысл выражения «как за каменной стеной». Вот каменная стена, которую зовут Лехой, защита навечно, свой, не посторонний. Голос низкий, мягкий такой. Навсегда, навсегда, подумала.

А он сказал: у нас в Политехе послезавтра концерт. А она сказала: пойдем. И еще сказала: меня Мира зовут. И он кивнул: да я знаю. И взгляд его стал бездонным, как небо.

Это ничего, что красавец, она привыкнет, привыкнет.

Фантомные боли

Был у меня от армии отпуск. Между прочим, командующим войсками МВО объявленный, за отличное несение караульной службы. Заместителя его я в штаб, за загородку, не пустил, а аккуратненько уложил на снег, угрожая автоматом. Прям кино, как он лежал и злился и обещал мне страшные кары, вплоть до расстрела. Ну да песня-то не о том.

Был, короче, у меня отпуск. Ну начало весны, ну молодой был, друзья-приятели. Пиво каждый день. А перед пивом надо было их встретить. Встречались, как правило, в техноложкином «аквариуме». Приперся раз, а еще полчаса ждать. Ну, думаю, поднимусь, где они там учатся. Поднялся, а там совершенно как есть пустая аудитория, а в ней девушка. Неземной красоты, в красном платье. У меня голос пропал и морда покраснела, надо б спросить, кто такая, чего сидит тут. В общем, как положено гвардейцу в отпуске, пора грамотно начинать разведку, а я стою, как дятел, с пропавшим голосом и только глаза таращу.

Она на меня так мельком посмотрела и, как у молоденьких девиц водится, сделала вид, что я не здесь. Тут голос ко мне вернулся, и я таки спросил, чего это она тут забыла. Она ответила, что ждет СТЭМ, и мои друзья-приятели скоро сюда заявятся. Потом друзья-приятели явились, начали меня по плечам хлопать, она мной вроде заинтересовалась, но был я в отпуске, а он короток. Ничего такого не было, в общем.

Потом, в положенное время, в начале лета, вернулся я из армии, встретил ее, не помню где, случайно встретил, и попал я. То есть с потрохами, костями и жилами. Такая любовь была, не рассказать и не передать словами. Я б за ней в зубах сумку с книжками носил, если б она намекнула. Ничего из этого времени толком не могу вспомнить. Как будто и не жил. А ведь жил же, что-то происходило, учил, сдавал, на хлеб добывал где-то, читал, какие-то песни пел, на какие-то тусовки ходил. Была какая-то жизнь, но в ней не было никакого смысла, пока я бывал не с ней. Довольно долго я так протянул. Почти год. А потом все кончилось. Жизнь кончилась. Казалось, что дыхание прервется и больше не смогу вздохнуть ни разу. Сейчас-то я понимаю, что жизнь тогда как раз началась, начал дышать, жить, помнить происходящее, обнаружил, что институт бросил и где-то уже работаю. Друзья, как оказалось, у меня есть, они меня помнят и даже вздохнули с облегчением, видя, что у меня все кончилось, и взгляд у меня опять стал осмысленный.

В общем, все удачно получилось-то. Не представляю, как бы я такой охреневший с ней бы жил и сколько она б еще могла это вытерпеть. Моя любовь, она нелегкая, и ей, наверное, было непросто со мной. Ну да ладно.

Так вот, какое-то время я учился жить в новых условиях. Ходить, есть и говорить, сам себе напоминая космонавта на чужой планете, где все странное и непривычное, а надо все это начать принимать как норму, потому что корабль разбился, связь потеряна и ничего, о чем только и думалось, уже никогда не будет. Не будет, не будет, никогда не будет, никогда, никогда, никогда…

Затвердил себе, как молитву, что время пройдет, я привыкну, и все вылечится само. Год пройдет—и вылечится, два пройдет, три…

Да нет, правда, все забылось. И взгляд ее, и запах, и как голову держала, все стерлось.

Я к тому, что в телевизоре увидел какого-то мужика, а фамилия его… ее фамилия. Прочитал подпись под «говорящей головой», и все, вот оно, как никуда не уходило. Опять я без голоса, в пустой аудитории Техноложки, перед неземной красоты девушкой в красном платье.

Вот хрен его знает, где у человека спрятаны болевые точки и что на них действует, как кислота на нервы обезглавленной лягушки. Такой термин есть научный—фантомные боли. Вот и у меня они есть, оказывается. Не прошла даром-то ампутация.

Скрещивающиеся прямые

Преподаватель начертательной геометрии и черчения, доцент Виталий Ильич Петляков, начинал знакомство со студентами фразой: «Моя фамилия происходит от слова «петля», но при должном прилежании экзамен не должен вас пугать». Уютный, грушеобразный средних лет человек, неизменно в строгом костюме с неброским галстуком, говоривший с неуловимым дефектом речи, скорей с таким непривычным своеобразием интонирования.

Как многие преподаватели, Петляков малость привирал, но привирал как бы в «нашу» сторону, экзамен у него не пугал никого, даже самых неприлежных. Человеком Петляков был беззлобным, прекрасно видел, что мы скорей всего последнее поколение студентов, всерьез относящихся к разрезам и секущим плоскостям, и уж мы точно последнее поколение студентов, которым умение эти разрезы с помощью тех плоскостей строить понадобится в будущей инженерной практике. Он был святой.

Мы его любили, старались не подводить и старательно пыхтели над ватманами с изображениями прямых и загогулин, с пометками из латинских заглавных и строчных букв со штрихами, двойными штрихами и звездочками, напоминавшими чертежи старинных парусников или мореходные карты своим изяществом и тайною осмысленностью каждой черты.

Не стану врать, что результаты наших бессонных трудов мы приносили всегда вовремя. Пунктуальных студентов тогда еще не изобрели, не знаю, что изменилось в этом смысле в теперешнее время. Некоторые, как вот ваш покорный слуга, приносили эту красоту в последний день последнего окончательного срока, и, как правило, приносили не все, а часть—клялись всем святым принести на экзамен, честно глядя в армянские черные глаза Петлякова. И он, как бы раздумывая некоторое время, верить ли, некоторое же время сосредоточенно мелко водил перьевой ручкой над нужной строкой в зачетке и наконец со вздохом каллиграфически выводил: «Зачтено. Петля». Я ж говорю, он был святой, обманывать Петлякова считалось неприличным, все знали, что он поставит тройку в любом случае.

Не таков был завкафедрой Сабанеев. Семен Валентинович Сабанеев был поджар и хищен профилем, одевался в модные рубашки, душился экзотичными одеколонами, на работу ездил на велосипеде, дорогом уже на вид, по-моему немецком, переоблачаясь в раздевалке спортзала. Ездить было довольно далеко, он жил недалеко от меня тогдашнего, на Поселке, в старинном «учительском» четырехквартирном доме. К плоскостям и разрезам он относился серьезней некуда, опаздывающих с чертежами рубил и шинковал в мелкую капусту и еще к тому обладал редкой памятью на лица. Пропустить лекцию у него было почти смертельным аттракционом отчаянной храбрости, а сдавать ему экзамен после исполнения такого номера—вылетом камикадзе.

Кафедра начертательной геометрии и технического черчения была невелика, требующая усидчивости и точности движений наука уже в те годы тихо истаивала под задорным натиском компьютерного проектирования, поэтому вы с железной вероятностью попадали либо под незлобивую руку Петлякова, либо под железную десницу Сабанеева. Они меняли друг друга на посту заведующего, в мое время знамя держал Сабанеев.

Как-то, уже учась на втором курсе, после армии, мой приятель меня помладше попросил меня сопроводить его к Петлякову домой, ибо порядки ужесточились и несданные чертежи надо было физически предоставить до экзамена. Подозреваю, ущучил-таки кровожадный Сабанеев противозаконное петляковское потворство студенческой безалаберности, и последним шансом задолжников получить зачет без деканатского направления был визит к доценту домой, на тихую улицу с громким названием в Центре, в дом из красного кирпича с двумя или тремя звонками у каждой двери. Коммунальный быт не был еще побежден, не знаю, побежден ли он сейчас.

Покрутив полускрытую геологическими пластами краски пимпочку, подписанную «Петляков. Крутить», мы некоторое время дожидались, потом нам открыли. Петляков был облачен в вязаную, растянутую везде, где возможно, кофту, повернулся и махнул нам следовать за ним расслабленным крестьянским жестом.

Комната Петлякова была просторною, с лепным потолком, в три огромных окна, с гигантским черным письменным столом, освещенным лампою с абажуром, с кожаным, придвинутым к столу полукреслом. В тени просматривались фотографии в разнообразных рамках и пара картин с ускользающим от внимания сюжетом. Поодаль у стены—незастекленный книжный шкаф с темными корешками книг и торчащими из распухших папок бумагами. Видавший лучшие времена диван, укрытый клетчатым поношенным пледом, и совершенно неуместная в этом холостяцком убежище в дальнем углу детская железная кроватка, каких уж и не делали, кажется, с пыльным тюлевым балдахином над ней.

Никаких младенцев поблизости и духу не было, а петляковские соседи почему-то представились мне людьми еще более пожилыми, чем сам наш преподаватель. Я удивился, но пришли мы не за тем, и, отдав приятелевы чертежи, кои доцент бегло просмотрел и кивнул благосклонно, мы попрощались.

Незадолго до моего отъезда в Израиль я случайно встретился с моим одногруппником, Мишей Пряхиным, мы в годы учебы неплохо друг к другу относились, поскольку ни в чем не соперничали. Поэтому, встретившись, взаимно обрадовались и решили выпить по кружке пива где-нибудь неподалеку, благо таких заведений расплодилось в те годы достаточно.

Как водится, кружкой не кончилось, разговор постепенно свернул в сторону общего, или кажущегося таковым, прошлого. Мы говорили о студенческих годах, институтских друзьях-приятелях, широко уже распространившихся по миру. Уличкин уехал на Байкал, у Семенцовой трое детей, а Горюхин, помнишь, как он спьяну принял доцента Скобаркина за девушку и пытался завязать с ним беседу на темной улице? Горюхин в Париже, да, в Париже! Говорили о преподавателях, упомянули, само собой, и Петлякова с Сабанеевым.

И такую историю поведал мне Миша Пряхин между другими разговорами.

Тогда им было примерно по тридцать лет, они оба были новоиспеченными кандидатами наук, а предмет их разногласий училась на технологическом факультете и на тот момент была беременна неизвестно от кого. Девушка с Поселка, сам черт их не разберет с их сложной жизнью. Чем уж она так приглянулась им обоим—неведомо, да и неважно уже. Факт, что оба за ней с переменным успехом ухаживали, оба с серьезными намерениями, дело отлагательства не терпело, и она приняла руку Сабанеева.

Была шумная свадьба. Долго ли, коротко, разродилась она благополучно здоровеньким мальчиком, приняла от сабанеевской матери в подарок на рождение внука рубиновые серьги. Но отношения со свекровью все ж оставались прохладными, и на этой почве супруги постоянно вздорили, Сабанеев пытался оставаться хорошим сыном. Как-то раз, декабрьской ветреной ночью, они повздорили особенно серьезно, и она, будучи дамой порывистой, запахнулась в пальтецо, завернула ребенка в одеяло и ушла.

Сабанеев ждал до утра, потом начал звонить друзьям и знакомым, потом обратился в розыск пропавших в милиции. Розыск ничего не разыскал. Мишин отец много лет приятельствовал с Сабанеевым, и Миша в отдаленные годы бывал в том учительском доме на Поселке. Миша отдельно упомянул в рассказе железную детскую кроватку в комнате Сабанеева, кою он упорно хранил, сначала нерационально надеясь на возвращение супруги, а потом, видимо, в силу сложившейся привычки иметь ее перед глазами. Сабанеев никогда больше не женился и вроде бы романов со студентками не заводил, хотя, как я уж говорил, был хорош собой, зол и остер на язык.

Потом разговор естественным образом перескочил куда-то и унесся в другом направлении, а когда уж мы расстались наконец и я плелся, расслабленный пивом и воспоминаниями, к трамвайной остановке, я вдруг с киношной отчетливостью вспомил о детской кроватке за границей света от лампы на столе, увиденной с удивлением в жилище доцента Петлякова. Она ушла к нему? А куда, если нет? Почему не пришла? Впрочем, рубиновые серьги, идти через Поселок. У них все было договорено и подготовлено? Почему она не позвонила из автомата, чтобы он ее встретил? Он на всякий случай подготовился и не ждал ее именно в тот день? Что это вообще было, что за история на самом деле? Как они, Петляков и Сабанеев, много лет были рядом после этого и не перемолвились словом о происшедшем? Или перемолвились, но делали вид, что между ними все обычно и ничего не случилось? А эти две пустые детские кроватки?

На самом деле в голове моей кипело гораздо больше сложных вопросов и догадок, и не все из них возможно было выразить словесно. Так бывает, когда неясные фигуры, составляющие узор задника вашей жизни, внезапно обретают свой самостоятельный облик и голос, меняется тогда вокруг вас и весь привычный вам мир.

Незаметно для себя, занятый этими размышлениями, спустился я уже к реке. Было самое начало весны, верней, был самый конец зимы, и с моста, обонянием и кожею, чувствовал я скрытую от меня темнотою и несовершенством человеческого зрения борьбу ломающихся толстенных льдин далеко внизу, сырой и крепкий запах рвущейся своим путем меж них темной воды, а надо мной взрезанным бандитской финкой стеганым одеялом, висели тяжелой слипшейся массой клочья туч, совершенно скрывающие редкие в эту пору звезды.

Род безумия

Варвара Семеновна служит старшей медсестрой в районной больнице, в инфекционном отделении, слывет строгой и нелюдимой, очень уравновешенной женщиной. Обязанности свои выполняет педантично, и больные почему-то ее любят. Хотя домашние дела с ней не обсуждают, но букетами и шоколадками не обижают. Подарки она принимает так же строго, как и все делает, кивает и говорит спасибо. Родственников у нее—престарелая мать, с которой она живет в квартире на улице Малаховского, да еще сестра в соседнем районе, с которой поддерживаются аккуратные, но не слишком теплые отношения. Так решили соседи, зорко приметив, что Варвара Семеновна никогда не ездит к сестре в гости, только та к ней.

Она любит вышивать, читать и возиться с цветами в палисаднике. Каждый день варит в синей эмалированной кастрюле борщ, который большей частью пропадает зря, им вдвоем с матерью не съесть столько. Из прочих странностей имеет пристрастие к мытью окон. Зимой ли, летом, все равно. В остальном: размеренная, спокойная жизнь. Вся на одном и том же месте, никаких таких потрясений, вон у других то сын запил, то у мужа со спиной нелады, то еще что. Можно позавидовать.

* * *

Они недавно поженились и жили на втором этаже так назваемого «румынского» дома. Румынского, потому что строили его пленные румыны в уже далеком теперь сорок шестом году. Таких домов тогда множество понастроили во всех уголках России, разве что кое-где они назывались «немецкими», а кое-где «итальянскими». Я скоро, сказал он, ставь борщ греться, сказал он, поцеловал ее в лоб и ушел покупать елку. Она подбежала к окну кухни, чтоб увидеть, как он выйдет. Он обернулся и помахал ей рукой, она обрадованно замахала в ответ через мутные дождевые штрихи на стекле. Надо б окно помыть, да подождет до весны. Он свернул в подворотню новостройки и пропал из вида

Где-то через неделю она смогла согласиться, что он не вернется, начать мыться и причесываться и связно отвечать на вопросы, а до этого не хотела никого слушать, только кричала на одной высокой ноте. Мать вздохнула с облегчением. Психиатра в городке не водилось.

Многодневная экскурсия

Тогда, в семидесятые годы прошлого века, было много зимних экскурсий для школьников.

Не знаю, кто придумал собирать ободранные и плохо отапливаемые вагоны в составы, грузить в них огромные табуны разновозрастных школьников и отправлять во внеграфиковые поездки по странным маршрутам. Надеюсь, ему это зачтется, когда он предстанет перед Всевышним.

Объяснение характерных особенностей движения поезда вне графика, следующего по маршруту, например, Воронеж—Минск—Брест—Вильнюс—Рига, заняло б слишком много места, поэтому ограничимся сообщением, что такой поезд движется рывками, подолгу стоит в неожиданных местах, сортир, и так-то небезупречный, во время этих стоянок наглухо закрыт, буфет не работает, что называется ни пожрать, ни… в общем, школьникам потом обычно есть что вспомнить. Иногда маршруты внеграфиковых поездов пересекаются, и происходят странные встречи.

Они встретились на какой-то станции в Брянской области, позже ни он, ни она не могли вспомнить ее название. Не то Голодуны, не то Пожарище, черт его знает, не хочу врать. Станция была из крупных в тех местах, с вокзалом, идти туда с запасных путей, где дремали, вяло перетопываясь и выдыхая облачка пара, их поезда, было близко, всего минут пять-семь, оскользываясь на смерзшейся щебенке и погромыхивая мелочью в карманах. Зато внутри станции был настоящий рай. Там было тепло от огромной чугунной печи с колоннами и завитушками, светло от здоровенной люстры с висячими стеклянными гирляндами, даже чисто. И работал станционный буфет.

Женщина в красном платке с искрой бодро и без обычной для буфетчиц ненависти торговала подсохшими пирожками с мясом неизвестных животных, каменными коржиками, конфетами в разноцветных обертках, бочковым чаем доброй выдержки и лимонадом в бутылках. Школьники, отдышавшись от мороза, по свойственной детям логике, скупали лимонад, как мыло перед войной, с давкой перед прилавком и страхом, что на всех не хватит. Если б не надпись на этикетке «Дюшес», вам бы никогда не догадаться, из какой фруктовой эссенции произвели тот лимонад, да школьников это и не интересовало. Они все равно не знали, что такое дюшес. Главное, лимонад был сладкий, шипучий и очень липкий, если его пролить.

Ой, сказала она, с разбегу налетев на него. Простите, сказала она и покраснела. Прости, сказал он. Те, добавил он. И тоже покраснел. Люди четырнадцати-пятнадцати лет в те времена краснели, столкнувшись с людьми такого же возраста противоположного пола. Даже со знакомыми людьми противоположного пола, столкнувшись на уроках физкультуры, чего уж говорить о столкновении с незнакомцем в невесть какой дали от дома.

И между ними возникла тайна. Людям четырнадцати-пятнадцати лет в те времена немного было надо для возникновения между ними тайны. Буквально через пять минут после столкновения ей казалось, что она под низко надвинутой пятнистой кроличьей шапкой хорошо разглядела его дивные черные глаза с пушистыми ресницами, а ему казалось, что он почувствовал предплечьем прикосновение упругой ее маленькой груди—не помешали ни пальто, ни два свитера под пальто. Он был уверен, что она блондинка, хотя отчего, не смог бы сказать, на ней была плотно сидящая пегая цигейковая шапка с завязками.

Они никогда больше не встретились. Не могу сказать с точностью, вспоминали ли они позже о том столкновении или нет, но отчего-то я уверен, что вспоминали. Может быть, оттого, что сам был когда-то человеком их тогдашнего возраста, не обремененным чрезмерным опытом контактов с противоположным полом.

Они жили долго, счастливо, имели детей, и он успел даже увидеть внуков. Они умерли в один день. Она в Пензе, он—в Чикаго. Она от инфаркта, дожидаясь очереди в поликлинике, куда зашла по пустяковому поводу. Он в кегельбане, отмечая день рождения приятеля, тоже от инфаркта. И в Пензе, и в Чикаго был безоблачный апрельский день, щебетали птицы, автомобили гудели клаксонами, позванивали трамваи, и деревья были в изумрудной листве.

Не знаю, пронеслись ли в последнее мгновение перед их глазами все их жизни и отдельным эпизодом то столкновение на занесенной снегами станции с утраченным названием, но отчего-то хотелось бы, чтоб да.

Вся правда

Похоже, идея этого короткого рассказа безнадежно украдена мной, во всяком случае, у меня ощущение, что я что-то такое читал, черт его знает когда и где. И когда писал, было чувство, что я что-то копирую по памяти.

Посвящается Инке

Я, помню, лет в тринадцать была с мамой на юге. Море, солнце, скрипучие доски веранды, выглаженные как палуба, шевелящаяся белой травой степь до горизонта на севере, красные скалы в стороне моря. Его дыхание, всякую минуту различимое, хоть и неслышимое. Мы ловили бычков в прибое, привязав леску к пальцу, купались, загорали, дремали в самую жару после обеда, гуляли по пыльной степи. В деревенском магазинчике был хлеб, светло-серый, не по-нашему пышный, чай, сахар, вафли, подсолнечное масло и вермишель, за всем остальным надо было ехать на автобусе в Город.

Однажды на рынке привязалась к матери цыганка, вся бренчащая серьгами и браслетами, в цветных ярких тряпках: дай, красавица, погадаю, да дай погадаю, всю правду скажу, все будешь знать. Мама сначала отшучивалась, а потом протянула ладошку. А цыганка глянула мельком, отодвинула, нет, говорит, дай дочке погадаю, на картах погадаю, вон какая у тебя дочка, позолоти ручку, бриллиантовая, а то карты правды не скажут. Мама, порывшись в кошелечке, вынула зеленую трешку. Цыганка каким-то одним слитным движением повернула трешку туда-сюда, поцеловала и всунула куда-то в глубину своих развеваемых свежим ветерком цветастых одежд. Сильно и быстро привлекла меня к себе за руку и зашептала, заговорила, запела-забормотала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад