Не покупайте белья и манишек в табачных лавках; спешите на Кузнецкий мост, там найдете вы нужное у Вандрага, Лиона, Шолета, Монигети и др. …Вот вам краткое наставление человека беспристрастного, который долго жил в Москве и все, что здесь пишет, или видел сам, или испытал на опыте».
И последняя обширная цитата. Она касается роли Кузнецкого моста в изящной жизни демимонденок, проще – содержанок, приметной и характерной части московского населения той поры. Письмо красавицы своему покровителю автор дает с соблюдением орфографии не обремененной образованием дамы.
«Ваше благородие и ангелочек Сашурочка! доставьте нам кассатурчик с Дашей приятность потанцевать ноньчи в Немецком клопе, а от туда заезжай к нам душка, биледы не забудь и деник. Твоя погроп…» Получив ответ от посланной, что приказали кланяться и приказали, дескать, сказать, чтоб были готовы, дым коромыслом становится в маленьком доме, барышня при деньгах летит на лихаче-извозчике на Кузнецкий мост, к мадам Шарпантье, и берет самый дорогой и безвкусный костюм… Тысячи раз перед своим неверным psyche она примеряет костюм и, схватя в кулаки клины своей юбки, прыгает перед зеркалом в странных аттитюдах, спрашивая, какова она, у своей льстивой Василисы, которая от усталости уж словами не хвалит, а только одобрительно головой кивает.
Многие люди старшего поколения, да, полагаю, и молодые тоже, наслышаны о ресторане «Яр», где звучала соколовская гитара, пели цыгане и кутили все московские и петербургские знаменитости. «Яр» справедливо привязывали к гостинице «Советская». Когда-то там находилась киностудия «Межрабпомфильм», позже – Всесоюзный институт кинематографии, где я имел удовольствие учиться полтора года, до перевода института в Останкино. И мы знали, что в директорском кабинете под новыми обоями скрываются соблазнительные картины, которыми услаждались кутящие с мамзелями купчики. Получая очередной разнос от директора, мы незаметно отколупливали ногтем обои и, кося глазом, ухватывали округлость бедра купающейся нимфы или веселящейся вакханки.
Мы гордились, что учимся в таком историческом месте, чертоге песен и любви, и, разделяя всеобщее заблуждение, выводили название «Яр» из «яри» – яростной гульбы. Оказывается, ничего подобного. Яр – это фамилия, да еще французская. В первой половине XIX века на углу Кузнецкого и Неглинной в трехэтажном доме находился французский ресторан Транкля Яра, знаменитый не только в Москве, но и по всей России. И уже тогда там рвал гитарные струны один из основоположников династии Соколовых и пел цыганский хор. Приезжая в Москву, Александр Сергеевич Пушкин непременно наведывался к «Яру». 27 января 1831 года он вместе с Петром Вяземским, Евгением Баратынским, Николаем Языковым помянул там своего лицейского друга, любимого и рано ушедшего Антона Дельвига, прекрасного русского поэта. И может быть, какая-нибудь Паша Стешина или Стеша Пашина спела им «Элегию» Дельвига, ставшую народным романсом.Когда, душа, просилась ты
Погибнуть иль любить,
Когда желанья и мечты
К тебе теснились жить,
Когда еще я не пил слез
Из чаши бытия, —
Зачем тогда, в венке из роз,
К теням не отбыл я!..
Но скорей всего, ни Паша Стешина, ни Стеша Пашина не пели этого романса.
Перед Первой мировой войной на Кузнецком царили: Сиу, Эйнем, Трамбле, Жорж Борман и Бартель – кондитеры; Фаберже – ювелирные изделия; Юлий Генрих Циммерман – ноты и музыкальные инструменты; Брабец – хозяйственные товары; Вольф и Готье – книги; Поль Буре – часы. Некоторые из них благополучно въехали в нэп. Магазины и кафе были украшены золочеными вывесками, у парадных дверей дежурил величественный швейцар с медалями за турецкую войну. Разве могли соперничать с этими фирмами отечественные бедолаги. «Авощная палатка Парфенова», «Смерть клопам и нарушителям мирного крова человека. Нижеподписавшийся ручается своей честью. А. Жуков»?
Кстати, известный академик Юрий Готье – прямой потомок французов, торговавших на Кузнецком мосту. Равно как и знаменитый юрист Анатолий Федорович Кони – под его председательством суд оправдал Веру Засулич, стрелявшую в полицмейстера Трепова.
Мне хочется реабилитировать Кузнецкий мост в его русском качестве. Все-таки не был он даже в самые свои «французские времена» иностранцем до мозга костей. В сороковые годы XIX века под нажимом славянофилов здесь был открыт большой русский магазин, в котором торговали только русским товаром, причем товары эти были такого высокого качества, что уверенно конкурировали с иноземной продукцией.
Не был Кузнецкий мост и сплошной модной лавкой. Мы упоминали усадьбу Воронцова, половину этой огромной усадьбы, простиравшуюся от Рождественки до Неглинной, купила богатая помещица Бекетова. Ее пасынок Платон Бекетов, крупный книгоиздатель и меценат, учредил тут типографию, в короткое время завоевавшую славу одной из лучших в Москве, и открыл книжный магазин. Бекетова называли «истинным ревнителем отечественного просвещения». Постоянными посетителями магазина Бекетова, а равно и его гостеприимного дома были Михаил Херасков, Николай Карамзин, Василий Жуковский, Иван Дмитриев.
Ныне эта часть Кузнецкого моста служит уже не литературе, а изобразительному искусству. Здесь находится Дом художника с выставочными залами. Мне не забыть, какая очередь тянулась от дверей Дома художника к Неглинной, загибая туда свой хвост, когда открылась первая – и, кажется, единственная в Москве – посмертная выставка изумительного художника Попкова, трагически и бессмысленно погибшего незадолго перед тем и лишь этой своей гибелью откупившего право выставиться в залах, привычных к искательной бездарности.
Противоположная сторона улицы служит литературе. Здесь находятся популярные книжные магазины, в том числе особенно привлекательная для книголюбов Книжная лавка писателей. Есть и другие книжные магазины на Кузнецком. Например, магазин подписных изданий в бывшем Кузнецком переулке. Вот и еще значительное учреждение, связанное с книгой: Государственная публичная научно-техническая библиотека. По количеству изданий она уступает только Российской государственной библиотеке, зато неизмеримо превосходит ее прочностью. Здание этой библиотеки куда старше бывшей «Ленинки», но не нуждается ни в капитальном ремонте, ни в укреплении треснувшего фундамента.
Ближе к Большой Лубянке находится выставочное помещение, дающее чаще всего приют графике. К области искусства относится и Дом моделей, пользующийся международной известностью. Модели наших искусных модельеров получили широкое признание на разных показах за рубежом. Правда, нашим модницам от этого ни тепло ни холодно. Все дивные измышления конструкторов красивой современной одежды не оказывают сколь-нибудь существенного воздействия на фабрики готового платья, а то, что поступает в магазины, и сейчас весьма мало похоже на изыски Дома моделей. И все же это учреждение нельзя сравнивать с артелью Андрея Платонова, которая обслуживала только самое себя. Есть в Москве замечательные женщины, которым Дом моделей очень даже нужен. Но это как в анекдоте о коньяке: «Коньяк – демократический напиток, который трудящиеся пьют устами своих лучших представителей». И чудеса Дома моделей морально принадлежат всем российским женщинам, доверившим носить умопомрачительные туалеты своим лучшим представительницам.
Если культурой нынешний Кузнецкий мост значительно обогнал дореволюционный, то по линии торговли он, несомненно, сдал. Магазинов и сейчас очень много. Есть такие товары, каких не знал старый Кузнецкий, – живые рыбки, птицы, черепашки в зоомагазине, – но все это можно было купить раньше на Трубной. Качество остальных товаров и ассортимент их все-таки значительно уступают дням Дациаро и Аванцо, солодовниковских и джамгаровских пассажей.
Наверное, шумный и людный Кузнецкий мост был не слишком привлекателен в качестве местожительства, другое дело потолкаться в густой толпе, поглазеть на витрины, естественно, я говорю о днях давно минувших, заглянуть в пахучую лавку колониальных товаров, слезящих глаза перцем и другими пряностями, но маловато тут «знатных» поселенцев. Пристальный к обитателям московских улиц Сытин называет лишь скульптора Ивана Витали, жившего чуть больше года в доме № 23/24, сейчас сильно перестроенном. У него останавливался, приезжая из Петербурга, Карл Брюллов, которого незадолго перед своей гибелью посетил Пушкин. Жила на Кузнецком и мать декабриста Ивана Анненкова, но ее дом снесен.
Но все-таки стоит рассказать подробнее об этом причудливом цветке русского барства. «Старуха была баснословно богата, и в Москве ее звали «королевой Голконды». В доме жило до полутораста слуг, выполнявших все причуды барыни, почти не выходившей из дома. Анненкова не признавала постели и спала на кушетке, которая стояла под балдахином посреди комнаты, обитой малиновым штофом. Около кушетки горели на мраморных подставках 12 карсельских ламп, расположенных полукругом. Спала старуха на своих капотах, которые клали на кушетку один на другой, разглаживая утюгом, чтобы не было морщин и чтобы «постель» была теплая. Если причудница ляжет и почувствует складки – горничные все капоты снимают долой и снова кладут и разглаживают. Спала Анненкова в особом туалете: вышитом или кружевном пеньюаре, пышном чепчике, шелковых чулках и бальных туфлях. При спальне состояли особые горничные, которые поочередно должны были сидеть всю ночь на приносимых для них диванах и разговаривать вполголоса. Церемония одевания или, вернее, переодевания – так как Анненкова всегда была в туалете – совершалась по особому порядку в той же спальне с 12 лампами. На шести молодых горничных были надеты все принадлежности туалета барыни, и она надевала их в нагретом виде. Среди приживалок Анненковой была толстая немка, на обязанности которой лежало согревание кресла хозяйки дома, в которое она садилась, выходя из спальни, или места в карете, если барыня собиралась выезжать» (В. А. Никольский – «Старая Москва»).
Недаром говорят, что родители бывают наказаны в своих детях. Сын этой крепостницы-самодурки тоже отличался своеволием, но совсем в ином роде. Мало того что он влюбился во француженку Полину Гебль, приказчицу из магазина Демонси на том же Кузнецком, и попросил ее руки, он примкнул к декабристам и разделил их участь – двадцать лет каторги. Его невеста поехала за ним, доказав, что душевное благородство и способность к самопожертвованию вовсе не привилегия таких аристократок, как Александра Муравьева, Мария Волконская, Екатерина Трубецкая. На рудниках они обвенчались. Прасковья Егоровна Анненкова (в девичестве Гебль) оставила интересные воспоминания.
А вот в доме № 20 на углу с Рождественкой жил знаменитый врач Захарьин, который славился своим искусством и невероятной грубостью с пациентами, независимо от их общественного положения. Как ни странно, грубость лишь прибавляла ему популярности. Пациентам казалось, что так вести себя может лишь чудо-лекарь, которому нечего заискивать у клиентуры. С именем Захарьина в Москве связан не только этот дом: модный и богатый эскулап превращал свои большие гонорары в доходные дома.
Дом № 2 на углу с Пушкинской улицей принадлежал другой московской знаменитости – купцу Н. Солодовникову, державшему театр. Сейчас там находится Театр оперетты. Солодовников много сделал для развития любительского театра в Москве, из его костюмерной за очень недорогую плату выдавались любителям костюмы, декорации, парики, накладные бороды.
Любопытная история разыгралась с одним жителем Кузнецкого, который носил прославленную фамилию Хомяков, но сам вошел в славу по обстоятельствам мало благовидным. На углу Кузнецкого и Петровки, близ Большого театра, стоял каменный дом поручика Хомякова. Небольшой палисадник перед домом врезался клином в Кузнецкий мост. Городская дума хотела купить этот клинышек земли, чтобы освободить улицу, – поручик заломил сто тысяч рублей. Такой суммы дума не могла отпустить. Хомяков огородил свой участок железной кладбищенской оградой и посадил сирень. Москвичи окрестили садик Хомякова роща. Дума подала в суд, но Хомяков легко выиграл процесс: частная собственность – дело святое. Пятнадцать лет ржавела кладбищенская решетка на самом бойком месте Москвы, и неведомый поэт воспел в элегических стихах тяжбу города и жлоба:
И многие годы неслышно прошли.
И подняли спор из-за этой земли
Владелец и город: о куще зеленой,
Железным забором кругом обнесенной,
Полились и льются, как звонкий ручей,
Каскады живых и горючих речей…
Хомяков все же пересилил. Дума выложила требуемую сумму. Самодурство самодурством, но до чего же крепок был закон! Не думаю, чтобы в сходной ситуации Моссовет отступил перед частным лицом.
В своей книге Сытин оптимистически пророчествует: «По плану реконструкции Москвы Кузнецкий мост явится частью кольцевой улицы, окружающей центр Москвы, будет расширен и обстроен большими новыми домами».
Бог да помилует Кузнецкий мост и всех, кому дорога Москва, да отведет он это новое надругательство над историческим лицом столицы. Отчетливая нота бережности в отношении Москвы, зазвучавшая в последнее время, дает твердую уверенность, что никакая реконструкция не коснется старой заслуженной улицы.
На Кулижках
Всем известно выражение: у чёрта на куличках. Это означает: очень далеко, не добраться, а и доберешься, нужного места все равно не отыщешь. Так много вмещает в себя это емкое выражение. Но спроси, что такое «кулички» и почему они во владении нечистого, никто не скажет. Дело в том, что «кулички» – это испорченное «кулишки» или «кулижки», последнее правильней. А «кулижка» – исконно русское слово, объяснимое по-разному: топкое, болотистое место – говорят одни знатоки языка; лес после порубки – считают другие; пожня меж кустами и чапыжником – объясняют третьи. Это требует дополнительного объяснения: пожня – низменный, мочажинный луг, а чапыжник – кустарниковая непролазь. Но во всех объяснениях проглядывает одно общее: место не больно казистое. Так вот, Кулижки – это испокон веку известная местность, где еще в домосковское время, при полулегендарном боярине Кучке, находились поселения, и занимает она территорию нынешней Солянки с прилегающими переулками вплоть до Яузского бульвара и набережной реки Яузы, а также обширные владения бывшего Воспитательного дома.
И вроде бы не так уже далеки Кулижки от ядра Москвы – Кремля и уж вовсе близки ко второму московскому поясу – Китай-городу, но почему-то стали символом отдаленности, затерянности, почти недосягаемости. У чёрта на Кулижках – ишь куда занесло!
Кулижки – путаное место, даже рельеф тут какой-то не московский: низина и взгорья, пади и подъемы, – не поймешь, что внизу, что наверху. Вот Ивановский монастырь, глянешь от Солянки – он на круче, глянешь от Старосадского переулка – он у подножия горы. На деле же он в первом ярусе Алабовой горы, по кручам которой карабкаются Старосадский и Спасоглинищевский переулки. В Кулижках все чуть-чуть туманно и загадочно. Взять хотя бы Подкопаевский переулок – ужас автомобилистов, ибо здесь долго лепилось на круче ГАИ города, где великие знатоки дорожной казуистики терзали на экзаменах будущих шоферов, где отбирали, а иногда и возвращали водительские права. Существует три версии происхождения названия переулка. Первая – немудреная: он расположен на склоне глиняной горы, служившей местом выборки глины для построек, отчего и образовался подкоп. Вторая – вовсе скучная: строителем Никольской церкви был Подкопаев, отсюда и церковь и переулок – Подкопаевские. Зато третья дает простор воображению: злоумышленники сделали подкоп, чтобы ограбить богатый храм. А храм, довольно скромный с виду, был богат, ибо в его приход удалился Иван III после опустошительного пожара 1493 года. Любопытно, почему среди всех московских храмов умный и расчетливый государь выбрал незаметную обитель? Случайным такое быть не могло, но причина скрыта во мгле веков. Грабитель, пытавшийся снять серебряную ризу с престольного образа Николая Чудотворца, любимейшего русского святого, свалился в дыру подкопа, разбился насмерть и был засыпан землей.
Темны дела на Кулижках, темны они окажутся и в более позднее время, когда в Подколокольном переулке (несмотря на кажущуюся ясность названия, оно не имеет объяснения) возникнет Хитров рынок со страшными ночлежными домами – гнойная язва города.
Начну же я свой рассказ с земли, как бы предваряющей Кулижки, если двигаться к ним от центра столицы, – Кремля.
Речь пойдет о площади, которая москвичам моего поколения была известна как Варварская, по улице Варварке, вливавшейся в нее. А еще раньше ее именовали Коневой, по имени зодчего Федора Коня, возведшего стену Белого города; начиналось это укрепление в Кулижках, от реки Яузы, и тянулось по нынешнему Бульварному кольцу. Лежит площадь в низине, у подножия довольно крутого холма. В XVII веке место славилось кузнечным делом, тридцать пять кузниц без устали ковали все, что только можно выковать, – от ножей и подков, мельничных снастей и замков до оружия и особых поковок для нужд государева Денежного двора, тоже находившегося в Кулижках.
Украшена площадь старой живописной церковью Всех Святых на Кулижках. По преданию, на ее месте была другая церковь, поставленная Дмитрием Донским в память русских воинов, павших на поле Куликовом. Уходил на врага Дмитрий и возвращался с Мамаева побоища дорогой, пролегавшей по Варварке, Варварской площади, Солянке, а дальше по Владимирке. С противоположной стороны площадь ограничена Ильинским сквером; в его конце, у Ильинских ворот, стоит памятник героям Плевны, нашим гренадерам, погибшим в боях за освобождение Болгарии от Туретчины. Автор памятника в модном тогда русском стиле известный архитектор и скульптор Владимир Шервуд.
С Варварской площадью у меня связано одно из самых пронзительных переживаний детства, когда я впервые и люто испугался Москвы, а затем раз и навсегда проникся безграничным доверием к своему городу. История эта кажется мне любопытной и поучительной, и я позволю себе задержаться на ней.
Это случилось в 1929 году. Школьником-второклассником я страстно мечтал о пионерском галстуке. В ту пору не было четких правил приема в пионеротряд. В одних школах принимали с девяти, в других с десяти, а в нашей так и с одиннадцати. А до того изволь томиться в октябрятах. У нас в классе учился славный очкастый мальчик Яша, он жил на Варварке, а отец его работал в ВСНХ. И вот мы узнали, что при ВСНХ есть детский клуб, где ребят «готовят в пионеры». Здесь учили ручному труду: строгать и пилить, клеить цветные аппликации, писать лозунги мелом на кумаче, а также рисовать, петь песни про костры, картошку и юного барабанщика, ходить в ногу и многим другим полезным в пионерской жизни вещам. Занятия проходили вечером, после уроков. Жил я довольно далеко отсюда, в Армянском переулке, от его угла до Варварской площади ходил трамвай № 21. Мне давали на дорогу гривенник, туда я должен был идти пешком, а возвращаться уже в темноте трамваем. Однажды, перестрогав и перемаршировав до обалдения, я перепутал трамвай и поехал в сторону, противоположную моему дому. Свою ошибку я обнаружил не сразу, лишь когда за окнами возник мост, а под ним река – черная, маслянистая, с тусклым отсветом. Я знал, что никакой реки мне переезжать не надо, и так испугался, что проехал еще две лишние остановки. Мимо бежали низенькие, слепые дома с черными подворотнями, редкие тусклые фонари, вывески, на которых ничего нельзя было разобрать. Наконец я очнулся и вышел из трамвая. Вокруг был темный, пустынный и, как мне казалось, бесконечно враждебный мир. Другой монетки у меня не было, пришлось идти пешком. Куда идти, я не знал и просто побежал назад вдоль трамвайной линии.
Так началось одно из самых значительных путешествий моей жизни. Потом я объезжу чуть не весь свет, но ничто так не врежется в память, как недальний путь от Заяузья к Армянскому переулку.
А началось все довольно-таки позорно. Я бежал по улице и плакал. Прямо-таки ревел от страха и тоски по дому. И образ бесстрашного барабанщика не витал передо мной. А потом, миновав мост, я натолкнулся на будто возникшую из-под земли женщину.
– Ты чего тут? – удивленно спросила она.
– Я заблудился. Мне в Армянский надо.
– Это где ж такое?.. Что-то не слыхала.
– Покровка… Маросейка…
– Мать честная!.. Куда ж тебя занесло?
– Я трамвай спутал.
Женщина рассмеялась и пошла со мной рядом. И как ни напуган, ни растерян я был, все же заметил, что лицо ее мокро от слез.
– Вы плакали?
– Еще чего! Луку надышалась. Эх, малый, ничто в мире слезиночки не стоит. Давай петь. «Ах, Коля, грудь больно, любила довольно…» Чего же ты? Подпевай.
– Не могу. Слуха нет.
– Беда! Не люблю, кто не поет. А ты бы хоть сам с собой пел.
– Я пою. С собой я всегда пою.
– Ну и правильно!.. – Она опять запела: – «Сире-ень цвете-от, не пла-ачь – приде-от!..» – и вдруг оступилась, сломала каблук.
Она пошла дальше, хромая, но тут нам повстречался пожилой человек в прорезиненном плаще, сапогах и суконной фуражке. Под плащом виднелась военная гимнастерка.
– Эй, дядя! – окликнула женщина. – Проводи мальца. Он заблудился, а я, вишь, охромела.
Бывший военный поворчал, но все же согласился.
– Прощай, – сказала мне женщина. – А смешно, сколько-то лет пройдет, ты вырастешь, станешь большим и никогда больше меня не увидишь. И я тебя не увижу. Понимаешь? Мы никогда-никогда с тобой не увидимся. И ты даже не вспомнишь обо мне…
И что же, почти минула жизнь, и, седой, старый, я хочу сказать той женщине: «Вы ошиблись, я никогда не забывал вас, вы всегда были во мне с вашим смехом, вашими слезами, вашей добротой».
Бывший военный повел меня куда-то вкось от улицы, плетением переулков, проходными дворами, он хорошо ориентировался на местности. Только шел он трудно, то и дело останавливался и прижимал руку к груди. Наверное, у него было плохое сердце. Он спросил меня, кто мне эта женщина.
– Никто, – растерянно ответил я.
– Это что еще такое? – загремел он. – Никто! Каждый есть кто-нибудь! Никто! Ишь, фендрик!
И я запомнил его слова на всю жизнь. В виду Ивановского монастыря дорога круто пошла в гору, и военный человек остановился.
– Мотор не тянет, – сказал он.
И хотя я еще боялся, все же нашел в себе мужество сказать:
– Дальше не надо. Я сам дойду.
– Молодец! – Голос его потеплел. – Терпеть не люблю трусов.
Я недолго оставался один. Теперь меня подхватил… немец. Да, да, настоящий немец, инженер, что-то строивший на Волге и проездом оказавшийся в Москве. Он бродил по Кулижкам, восхищаясь «таинственной Азией». Меня учили немецкому, и мы быстро нашли общий язык. Он тоже был хорошим человеком и довел меня по Старосадскому переулку до Покровки. А сам повернул назад, в «geheimnisvoll Asien».
Шефство надо мной взял новоиспеченный милиционер в форме с иголочки и хрустящих ремнях. Полный сознания своего величия, он свистком остановил воображаемое движение на пустой ночной улице и, взяв меня за руку, перевел на другую сторону.
– Переход у Сверчкова осилите или проводить?
– Осилю, – сказал я.
– Поглядите налево и начинайте движение. Достигнув осевой, поглядите направо и, если нет транспорта, продолжайте путь. – Он счастливо козырнул, и через несколько минут я был дома.
Прежде чем лечь в постель, я немного постоял у окна, глядя в лицо ночи, переставшей быть страшной. Почему я так боялся ее? В тихой темной пустынности бродят странные добрые люди, которые не дадут тебе пропасть. Я мысленно пожелал им спокойной ночи – гордой молодой женщине, бывшему военному, которому не спится в мирной тиши, очарованному Москвой немцу и новоиспеченному стражу столичных улиц.
Я знал, что уж никогда не усомнюсь в своем городе. И научился я этому у чёрта на Кулижках…
Замечательная характеристика сложной, необычной и крайне привлекательной структуры Кулижек содержится в отличной книге М. Миловой и В. Резвина: «Если говорить о московском своеобразии, когда рельеф как бы сам задает тон, то это район уникальный настолько же, как Швивая горка или Труба у выхода Рождественки. Впрочем, пожалуй, тут структура еще сложнее. С одного и того же перекрестка, буквально через несколько шагов, как, скажем, в верхней точке Малого Ивановского, раскрывается целый веер захватывающих перспектив. Один переулок сбегает под гору с лихим поворотом, другой не менее круто уходит вверх, третий далеко внизу переходит в живописную улицу, а там глаз уже угадывает далекие очертания Зарядья. Среди небольших, лестницей уходящих вниз домиков вкраплены интересные памятники архитектуры. Неравнозначные по художественной ценности, они в совокупности создают среду, уникальную даже по московским представлениям. Тут встретишь все. В одном из переулков смотрят друг на друга храм XVII века, невесть как взгромоздившийся на самую крутизну холма, куда ведет каменная лестница, и не то французский замок, не то итальянский монастырь. Оказывается, что эти мощные фланкирующие башни, решительно выдвинутые прямо на тротуар, и вписанный между ними купол на заднем плане, так напоминающий купол знаменитой Санта-Мария дель Фьоре во Флоренции, – не более чем стилистическое увлечение своего времени: новые постройки старого Ивановского монастыря были возведены в 1861–1878 годах по проекту архитектора М. Быковского. Впрочем, в подобных случаях существенна даже не историческая подлинность отдельных зданий, а то, как живописно, романтично слилось все это в некое старомосковское целое. Да, район поистине уникальный, и, любуясь им, заранее представляешь, как он выиграет после реставрации. Жаль только, что в преддверии этих работ утрачивается немало интересных деталей, которые потом уж не восстановить, если они не обмерены».
С грустью должен добавить: жалеть приходится не детали, а целое, ибо реставрационные работы ведутся столь вяло, бессильно, спустя рукава, что в обозримое время мы едва ли увидим преображенные Кулижки.
Нынешний Ивановский монастырь стоит на месте старого, заложенного согласно преданию, в 1533 году в память о рождении Ивана Грозного. От этого кровоядца легла на монастырь зловещая тень. Здесь содержались две знаменитые узницы, одна в келье, другая в подвале: княжна Тараканова, дочь императрицы Елизаветы Петровны от морганатического брака с графом Алексеем Разумовским (о нем уже была речь), и страшная Салтычиха – помещица-садистка Дарья Николаевна Салтыкова, истязавшая своих крепостных.
Сначала о Таракановой. Все знают картину Константина Флавицкого в Третьяковской галерее «Княжна Тараканова». Сквозь узкое зарешеченное окно хлещет вода. Наводнение. Молодая женщина, стоя на постели, прижалась спиной к каменной стене. На постель лезут обезумевшие от ужаса крысы.
Так вот, здесь изображена другая Тараканова. Авантюристка, выдававшая себя за дочь Елизаветы и предъявлявшая права на русский престол. Нечто вроде Лжедмитрия в юбке. То было во дни Екатерины II. Ее фаворит Алексей Орлов заманил мнимую Тараканову в ловушку, и несчастную претендентку бросили в Алексеевский равелин. Там она умерла от чахотки за два года до большого петербургского наводнения.
Настоящая княжна Тараканова была заточена в Ивановский монастырь. Вся вина бедной девушки состояла в том, что в ней текла царская кровь и, следовательно, прав на русский престол у нее было больше, чем у Екатерины, свергшей законного государя – своего мужа Петра III. Тараканова зачахла в келье и похоронена в Ново-Спасском монастыре. До недавнего времени в ее усыпальнице дворники хранили свой инвентарь. Газеты много, гневно и тщетно писали об этом кощунстве – кажется, сейчас подыскали другое помещение для метел, скребков и совков.
Салтычиха злодействовала над дворовыми людьми в своем огромном доме по Кузнецкому мосту на пересечении с Большой Лубянкой, то есть совсем рядом с местом будущего заключения. Заводилась Салтычиха, как правило, во время мытья полов и стирки белья. Бывали вспышки и по другому поводу, но куда реже. Вот как об этом говорилось в брошюрке о следствии над Салтычихой: «С мучительным однообразием рассказывали бесчисленные свидетели все одну и ту же историю о мытье полов и мытье белья, и впечатление от этих рассказов было таково, как будто это салтычихино белье и полы мылись не водой, а горячей человеческой кровью». Салтычихе не всегда удавалось прикончить свою жертву, хотя в ход шли скалки, поленья, утюги. Окровавленное тело выбрасывали на двор, и остервеневшая барыня кричала гайдукам: «Бейте до смерти! Я одна в ответе!» В чем тут дело, почему стирка и мытье полов так страшно возбуждали ее, превращая в сущего дьявола? Интересная проблема для психиатра, но, к сожалению, такой науки не существовало в салтычихинские дни.
Александр Шамаро сообщает: «По данным судебного следствия в течение шести-семи лет Дарья Салтыкова «умертвила разными муками 139 человек, главным образом женщин (среди погибших было только трое мужчин), в том числе и девочек десяти – двенадцати лет… На самом же деле число жертв еще больше». Для сравнения напомним: Нерон, вошедший в скорбную историю человечества как самый отъявленный злодей, числил за собой сто сорок шесть убиенных.
Мера ее злодеяний превысила всю снисходительность самодержавной власти к «шалостям» помещиков.
Салтычиху отдали под суд. Свои черные дни она кончила в подвале Ивановского монастыря. На нее приходили смотреть, она рычала, ревела и кидалась на прутья решетки. Преступницу похоронили с честью на кладбище Донского монастыря в фамильной усыпальнице Салтыковых.
Неподалеку от моего подмосковного жилья есть старая текстильная Троицкая фабрика. Старожилы уверяют, что она находилась во владении Салтычихи, у которой в соседнем селе Красном была вотчина.
Главная, разумеется неофициально, улица Кулижек, Солянка, начинающаяся от Варварской площади и крюком поворачивающая к Яузе, получила свое название по находившемуся между Большим Ивановским и Подколокольным переулками казенному Соляному двору, превращенному в XVIII веке в Соляной рыбный двор. Торговля солью была монополией государства, и те, кто добывал соль, должны были сдавать ее государству по существующим расценкам. Она поступала в амбары Соляного двора, а оттуда уже ее получали торговцы и продавали по установленной цене. Отменили монополию на соль в тридцатых годах XVIII века, и продажа этой необходимой приправы к пище стала вестись в розницу.
Первоначально Солянкой назывался Большой Ивановский переулок (ныне улица Забелина, крупнейшего историка Москвы), а знакомая нам Солянка – Яузской улицей.
Самое примечательное место на Солянке и одно из красивейших в Москве – здание бывшего Опекунского совета. Его построил знаменитый Доменико Жилярди вместе со своим учеником и постоянным помощником А. Григорьевым. Роль Жилярди в московском строительстве XIX века можно сравнить лишь с ролью Матвея Казакова в XVIII. Тот, правда, больше успел и был крупнее по масштабу дарования, но это не умаляет значения вдохновенного труда Жилярди. Им построены, кроме Опекунского совета, Екатерининский институт, усадьба Кузьминки, дома-усадьбы Луниных, Усачевых, перестроен дом Найденовых, восстановлен университет.
Жилярди смело нарушил традицию, принятую большинством тогдашних зодчих, – сосредоточивать все внимание на уличном фасаде. Красивый купол подчеркивает объем дома.
Справа от здания Опекунского совета находятся ворота, ведущие к бывшему Воспитательному дому. Ворота украшены двумя скульптурными группами работы знаменитого ваятеля Ивана Витали – «Милосердие» и «Воспитание». К нынешнему назначению гигантского здания, возведенного Карлом Бланком в 1764–1772 годах, эти скульптуры, естественно, отношения не имеют, что не уменьшает их художественной и мемориальной ценности.
Здание Воспитательного дома обескураживающе просто и по силуэту, и по всем архитектурным деталям, даже странно, что оно произвело на современников столь сильное (и преимущественно отрицательное) впечатление. Но эта работа Бланка, которому помогал в разработке флигелей молодой Матвей Казаков, имела этапное значение в московском зодчестве. На смену изысканным барочным формам пришла простота и уравновешенность архитектурных объектов классицизма, который надолго станет господствующим стилем. Когда Баженов проектировал свой невероятный Кремль, он соотносил его с массивом Воспитательного дома.
Население этой части Москвы было смешанным. Тут были представлены знатнейшие фамилии – Долгоруковы, Черкасские, Шереметевы, Колычевы, Стрешневы, – но числились среди домовладельцев и такие, как нищий Григорий, похороненный близ церкви Всех Святителей, у двери которой он побирался, некая девка Маланьица и вдова Прасковьица, тоже, видать, не из первых аристократов.
Самое интересное в Кулижках – узкие, извилистые, горбатые переулки. Многочисленные церкви соседствовали с мелкими предприятиями, в Подкопаевском нашли приют миткалевая фабрика Кучумовых и восково-медоточный заводик Усковых; в бывшем Хитровом переулке стояла фабричка мужских помочных пружин Николаева, а в Большом Ивановском – мамыкинская табачная фабрика.
Здесь все очень густо на Кулижках, храм на храме: против громадного и причудливого Ивановского монастыря на бугор вскочила прелестная Владимирская церковь (Владимир в Старых Садах); узенький Петропавловский переулок приютил красивую церковь Петра и Павла; к церковным стенам лепились мастерские или торг. 29 августа, в день усекновения главы Иоанна Предтечи, отчего Ивановский монастырь назывался еще и Предтеченским, у его стен происходила обширная шерстяная ярмарка. Сюда свозили со всех концов необделанную и превращенную в нитки шерсть. Первыми покупателями на этой ярмарке были сами монахини Ивановского монастыря, великие искусницы вязать. Монастырь же был освящен во имя святого Иоанна, прозванного Предтечей, возвестившего о приходе в мир Спасителя – Иисуса Христа. Иоанн был обезглавлен царем Иродом в угоду его жене Иродиаде. Пророк изобличал грехи Иродиады, и его отсеченную голову подали на блюде царице.
А еще был на Кулижках обширный грибной торг, очевидно, в Подколокольном переулке, поскольку вытеснила дары леса трамвайная линия, а трамвай мог ходить только там, остальные переулки были слишком круты и зигзагисты.
Тихий и серьезный, какой-то сосредоточенный в себе Подколокольный переулок с солидными зданиями и старой церковью на углу с Солянкой когда-то был связан с самым темным и гиблым местом в Москве. Даже Зарядье в худшие свои времена бледнело рядом с Хитровым рынком и его ночлежками, находившимися в расширении Подколокольного, образующем небольшую площадь. «Хитровка», «хитрованец» – имена нарицательные. Пропащее место, человек дна, городская протерь последнего пошиба.
Между тем свое имя будущему вертепу дало лицо в высшей степени респектабельное, генерал-майор в отставке флигель-адъютант Н. З. Хитрово, принадлежащий к старинному и заслуженному дворянскому роду. Этот отставной генерал отличался сильно развитой коммерческой жилкой. У него самого было большое владение – на этом месте сейчас огромный современный дом с аркой, – откупленное им у вдовы крупного чиновника Карпова. Когда-то там раскинулись аж до церкви Петра и Павла палаты княгини Щербатовой. Ныне сквозь высоченную арку виден покрашенный в темно-зеленый цвет особняк с белой колоннадой. Это остаток пышной городской усадьбы.
После 1812 года Москва энергично отстраивалась. Но никто не приценялся к погорелью на углу Подколокольного и Астаховского переулков, где когда-то стояли дома двух небогатых вдов. Хитрово откупил у них землю и получил разрешение у московского генерал-губернатора открыть здесь мясной и зеленной торги. Место было бойкое – вокруг плетение густо населенных переулков, множество монастырей и церквей.
Хитрово принялся строить рынок – каменный двухэтажный корпус с лавками и подвалами. Видя усилия генерала, московские власти замостили площадь лобастым булыжником. Генерал-майор в отставке изъявил желание обсадить будущий рынок тополями – несомненно, москвичей ждало нечто пленительное.
Не исполнилось желание Хитрово: он скоропостижно скончался.
Наследники генерала не были столь деятельны и хозяйственны: тополя не зацвели на новой площади и даже порядочного рынка не возникло. Просто раз в год, перед Рождеством, крестьяне подмосковных деревень привозили сюда «мороженую живность» и распродавали в течение нескольких недель прямо с возов. Вместо мясного торга – мясная рождественская ярмарка.
Вот что рассказывает Сытин о дальнейшей судьбе Хитровой площади, как прозвали ее в народе: «С 60-х годов Хитровская площадь стала своеобразной биржей труда, или, как тогда говорили, «стоянкой» рабочего народа, ожидавшего нанимателей. Здесь ежедневно производился наем поденных, сезонных и постоянных рабочих. Сотни людей предлагали свой труд в качестве каменщиков, землекопов, мостовщиков, плотников, дворников, половых, поломоек, домашней прислуги и даже кормилиц.
Некоторым удавалось через рынок получить постоянное место, чаще устраивались на поденщину, а многие вовсе оставались без всякого заработка. Категория неудачников влачила особенно жалкое существование на Хитровом рынке. В невольном бездействии они бродили или валялись летом на пыльной мостовой, осенью и в зимнюю стужу, не имея теплой одежды, днем дрожали от холода, а ночью укрывались в душных и мрачных ночлежках. Некоторые нищенством по окрестным переулкам добывали себе насущный хлеб и медный пятак на ночлег.
…Применительно к необычному населению злополучной площади здесь вырос целый комплекс особых промыслов. Торговки и съестные лавчонки продавали дешевую пищу из низкосортных продуктов. Явные и тайные кабаки, пивные, игорные притоны и прочие злачные места заманивали в свои сети обнищавших людей и вымогали добытую копейку. Площадь окружали каменные дома с ночлежками.
Ночлежных домов здесь было четыре. Самым отвратительным был дом Кулакова, занимавший угловой участок между нынешними Астаховским и Петропавловским переулками. Он состоял из нескольких каменных корпусов: в нем было 64 ночлежных квартиры на 767 мест, а ночевало ежедневно не менее 3 тысяч человек. Люди спали где только могли: под нарами, в проходах и т. д. В остальных трех ночлежных домах преобладали мелкие мастерские, торговцы вразнос и тому подобные люди с постоянным занятием. Но кулаковский дом населяли самые низшие слои Хитрова рынка. Здесь было много таких людей, которые промышляли темными делами. Обычным явлением было пьянство и открытый разврат. Можно сказать, что все занятия ночлежников имели целью добыть деньги на водку. Особенно интересна была профессия у десяти – двенадцати опустившихся интеллигентов. Сидя на нарах или стоя на коленях, они переписывали роли для актеров. «Хитровка» тем и привлекала их, что здесь можно было оставаться и днем, тогда как городские ночлежные дома утром выставляли ночлежников для проветривания помещения. Каждый переписчик зарабатывал в день 40–50 копеек и вечером их пропивал. Никто из них не мог собрать денег на одежду, и потому все они ходили в лохмотьях. Отправляя одного за получением заказа или с переписанными ролями, они наряжали его во все лучшее, что имелось у всех, а сами сидели часто без самой необходимой одежды».
Здесь можно было встретить порой самых неожиданных людей, например академика живописи Алексея Саврасова, автора великой песни весне «Грачи прилетели» и других чудесных, щемяще грустных и пустынных пейзажей вроде «Дороги» или «Болота», которые никак не менее значительны в русской живописи, чем пейзажи Федора Васильева и Исаака Левитана. Он подходил к прохожим в черной похожей на воронье гнездо шляпе, в жалком отрепье и тихо говорил: «Подайте опохмелиться академику живописи». Он был из тех несчастных русских талантов, которых погубил первый большой успех и внезапный достаток.
Сюда, на самое дно, спускались предводительствуемые известным журналистом Владимиром Гиляровским, которого вся Москва называла дядей Гиляем, Станиславский, Немирович-Данченко и художник Сизов. Они ставили «На дне» М. Горького, и, поскольку МХАТ тех дней стремился к максимальной жизненной правде, они хотели познакомиться с прообразами персонажей, которых им предстояло изобразить. В книге «Моя жизнь в искусстве» Константин Сергеевич рассказывает об этой отважной экскурсии, которая едва не кончилась трагически для любителей сценической правды. Лишь опыт и находчивость дяди Гиляя спасли их от серьезных неприятностей. Недавно я узнал, что на превосходном андреевском памятнике Гоголю, изгнанном с Гоголевского бульвара во двор дома № 7 на Суворовский бульвар, фигура Тараса Бульбы слеплена с Гиляровского.
Спектакль «На дне» потряс москвичей не только мощью драматургии, новизной ярких характеров, блеском актерской игры, но прежде всего открытием неведомого трагического мира, находившегося посреди Москвы, но как-то незамечаемого в суете повседневности.
Конец Хитрову рынку пришел лишь с революцией…
Подколокольный переулок, несколько узковатый и темноватый в приближении к Солянке, от бывшего Хитрова рынка расширяется и становится одним из самых приветливых мест на Кулижках. Он не богат историческими памятниками, о самом интересном мы уже говорили – это старинный особняк, зримый в пролете высокой арки.
В моей памяти этот переулок светится особым светом, куда более ярким, чем в тот солнечный морозный день нынешнего декабря, когда я приехал сюда проведать старого знакомца. Переулок в том нисколько не виноват. Мы многое видим по-разному в разные дни своей жизни. Довоенный Подколокольный переулок был для меня самым важным, самым лучшим местом в Москве. Нигде не было такой пронзительной, звенящей и ручьистой весны, как в Подколокольном, нигде не было такой свежей, крепкой и белоснежной зимы, как в Подколокольном; нигде не было такой золотой и багряной, такой медовогорчащей осени, как в Подколокольном, – переулке моей первой любви. Летом я там не бывал, летом мы встречались с моей любимой на песчаном коктебельском берегу, усеянном разноцветными камушками. В остальные времена года нам встречаться было негде, и мы находили приют в однокомнатной квартире моего отчима, жившего до старости по-холостяцки. Потом началась война, на которую меня проводила любимая, ставшая моей женой, а когда я вернулся, то у меня уже не было жены, и Подколокольный переулок исчез из моей жизни. Лишь недавно, поехав ради этого очерка к чёрту на Кулижки, я обнаружил, что переулок спокойно существует, ничуть не озабоченный нашими взаимоотношениями. Похоже, это его ничуть не занимало. В доме, где мы встречались, оказался большой продовольственный магазин, я как-то не замечал его прежде, пошивочная мастерская (и она умела быть незримой) и, наконец, отделение АПН. Вот его-то действительно не существовало в ту далекую пору. Агентство, поглотившее квартиру отчима, добило меня. И, перефразировав слова пушкинского стихотворения, но без пушкинской грусти, я сказал старому дому: «Прощай, приют любви, прощай!..»Театральная площадь
Так площадь не называлась с 1919 года, когда после смерти первого председателя ВЦИКа Я. М. Свердлова ей присвоили новое имя. В помещении гостиницы «Метрополь», выходящей одним боком на Театральную площадь, в 1918–1919 годах работал ВЦИК, высший государственный орган РСФСР. Очевидно, это и послужило причиной переименования площади. Но поскольку ВЦИК недолго пробыл в «Метрополе», а знаменитые театры, Большой и Малый и бывший Незлобина, остались на месте, старые москвичи по привычке продолжали называть площадь Театральной. Ныне площади официально возвращено ее название.
Не совсем понятно, почему именно здесь поставлен памятник Карлу Марксу. Считается, что это место указал Ленин. Хотелось бы увидеть документальное подтверждение выбора Владимира Ильича. Но даже если это так, в первые годы Советской власти трудно было судить о том, каким впоследствии окажется лицо того или иного московского места. Большой театр служил в ту пору не музам, а политике, здесь звучали горячие революционные речи, а не увертюры и арии, Маркс был ему ближе, чем Аполлон; детского театра не существовало в помине, и пустующее здание театра Незлобина могло отойти кому угодно – МОПРу или, скажем, обществу «Воинствующий безбожник».
У меня с Театральной площадью связаны лучшие воспоминания детства. Лет четырнадцати я, как и все мои близкие друзья, заделался исступленным меломаном. Влюбленности в оперную музыку предшествовала влюбленность в певца. Однажды на утреннем спектакле «Севильский цирюльник» я услышал молодого Сергея Лемешева и навсегда остался пленником его смугло окрашенного голоса.
Помню себя направляющимся ранним весенним под-вечером в компании таких же меломанов к Большому театру. Вернее, к филиалу Большого – там ставились мелодичные оперы Россини, Верди, Пуччини, которые мы по молодости и незрелости предпочитали монументальным творениям Римского-Корсакова, Мусоргского, Вагнера, преобладавшим на главной сцене. Конечно, мы не оставляли своим вниманием и Большой, ведь там шли «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Кармен», но предпочитали филиал не только из-за репертуара, но об этом дальше.
Мы шли в оперу всегда одним и тем же путем: через Кривоколенный на Мясницкую, затем на Лубянку и вниз к Театральной. До Лубянской площади мы принадлежали городской обыденности и как-то не очень верили, что окажемся в нашем волшебном царстве. От угла, где ныне магазин «Детский мир», открывался провал, дно которого – Театральная площадь; там был иной воздух, иные огни, иная жизнь. И каким глубоким казался этот провал! Кружило голову, хотелось зацепиться за стены, иначе сорвешься и полетишь кувырком в бездну.
Еще не наступил вечер, и свет рано зажегшихся фонарей лишь подкрашивал изнутри матовые колпаки бледным золотом, не изливаясь в лиловатый прозрачный свет воздуха. С каждым опадающим под гору шагом замирало сердце, разговоры смолкали, мы бережно несли себя к чуду, молясь в душе, чтоб оно свершилось.
В полубреду пересекали мы Театральную площадь, огибали Большой театр и мимо артистического входа, возле которого толпились поклонники отечественных Орфеев, выходили к скромному подъезду филиала. И тут совершалась метаморфоза. Исчезали чинные мальчики, и вместо них в толпу, осаждавшую вход, втискивалось четверо пройдох, нахальных и трусящих, равно готовых к отпору и к бегству. Мы ходили в театр без билетов, как тогда говорили – «на протырку». Билеты стоили дорого, нам таких денег в семье не давали. Конечно, раза два-три в год мы попадали в оперу законным путем: в дни школьных каникул непременно устраивался поход в Большой театр по удешевленным ценам, ну и, конечно, разок можно было разорить родителей, но разве это утоляло наш музыкальный голод? Мы ходили в оперу почти каждый день, предпочитая филиал основной сцене, потому что там был не столь жесткий контроль.
Наиболее густо толпа валила за пять-семь минут до звонка, нервозность опаздывающих зрителей сообщалась билетершам, их бдительность притуплялась. Толпа несла тебя, как вешний поток щепку, и нередко благополучно доставляла в вестибюль. Наш оперный сезон начинался весной, когда можно было ходить без пальто и не пользоваться гардеробом, где тоже спрашивали билет.
Теперь надо было дождаться третьего звонка, пулей взлететь на галерку и, не обращая внимания на стражницу облупившихся дверей, скользнуть в блаженный полумрак, уже напоенный первыми звуками увертюры. Сюда загоняли всех, кто не успел занять свои места до третьего звонка, и здешние билетерши билетов не спрашивали.
Чем была для нас опера? Развлечением? Удовольствием? Нет, чем-то неизмеримо большим. Мы жили сурово и деловито. Шумный двор почти весь год был бессменной декорацией нашего скудного досуга. Никто из нас не видел ни моря, ни гор, ни чужих городов. Опера уводила нас в пленительный яркий мир, исполненный любви, героизма, самопожертвования, несказанного благородства.
Освоив филиал, мы переключились на основную сцену. Проходить в Большой театр удавалось лишь на второе действие. Зрители выходили в антракте покурить на улицу, и билетершам лень было вторично проверять билеты. Так раз за разом я слушал «Евгения Онегина» без любовного признания Ленского, «Псковитянку» без выезда Грозного на коне, а Фауста видел всегда юным, ибо его борода и седые власы оставались в первом действии, точнее, в прологе. Но от этих потерь наслаждение не становилось меньше.
Сейчас, когда Большой театр переживает упадок – и художественный, и моральный, и физический: аварийное состояние самого громадного здания, – трудно представить себе его тогдашний расцвет. Впрочем, и нынешний упадок представить воочию довольно трудно, ибо рядовому человеку туда не попасть. Как-то раз я случайно оказался на утреннем спектакле (знакомый тенор устроил билет) и пережил такое ощущение, будто я не в России – вавилонское смешение языков, кругом дети разных народов: американцы, французы, англичане, немцы, норвежцы, шведы, голландцы, представители жаркой Африки, Латинской Америки и – особенно много – Японии. За редким исключением, происходящее на сцене их мало интересовало, о музыке говорить не стоит, они пришли посмотреть зал, позолоту и бархат, гигантскую хрустальную люстру в кружащей голову высоте, чтобы потом дома хвастаться: я был в Большом театре!
Репертуар театра производит впечатление случайного, за ним не чувствуется усилия организующей мысли. Нет опер Верди, нет Гуно, но есть «Вертер» без Вертера – нельзя винить молодых певцов, они делают что могут, но очень трудно быть Вертером после Лемешева и Козловского, – и мало для Пуччини одной «Тоски».
Можно сколько угодно говорить о нездоровом увлечении молодежи оглушительной, одуряющей, наркотической рок-музыкой. Оставим в стороне, насколько справедливо такое отношение к року, покорившему молодежь всего мира, я лично считаю, что люди преклонных лет могут судить о роке, как скопец о любви, но даже если он действительно так плох и вреден, что можно ему противопоставить? Самая доступная музыка из серьезного ряда, способная захватить молодежь, – это опера. Но состояние главной московской оперной сцены довольно плачевно.
Малый театр – в стародавние времена гордость русской сцены. До войны тут случались хорошие спектакли (помимо тех, что пришли из старого репертуара, вроде «Стакана воды»), но однажды он произвел сенсацию. Я говорю, разумеется, об «Отелло» с великим Александром Остужевым. Там недурно смотрелись и другие исполнители, спектакль был мастерски поставлен, изящно оформлен, но все это не так уж важно, ибо зрелище воспринималось как театр одного актера. Никогда не забыть остужевский певучий, волнующий голос, который по богатству модуляций можно сравнить только с шаляпинским, его плавную, исполненную южной грации походку, горящие то безмерной нежностью, то испепеляющей ненавистью, то мучающие глаза, благородство, доверчивость и боль, которая становилась твоей болью. Я был четыре раза на этом спектакле, выдержать испытание страстями по Остужеву можно было лишь потому, что подспудно – сквозь муку – ты ощущал великое искусство. Иначе боль стала бы житейской и сломала бы душу. А так она содержала в себе спасительное очищение.
В Центральный детский театр все московские школьники ходили на «Сережу Стрельцова». Мне уже трудно судить о достоинствах этой пьесы, но, видимо, силен был ее нравственный накал, если она захватила поголовно всех сверстников Стрельцова. Фасад театра украшало гигантское изображение Сталина с девочкой на руках – символ счастливого советского детства, покоящегося в добрых, надежных руках «отца народов». Размашистый жест глобального подхалимажа не помог создателю и главному режиссеру театра Наталии Сац, ее сценическая деятельность продолжалась в лагере и ссылке. Сталин органически не терпел людей яркой индивидуальности, выпирающих из рядов. Поэтому на его счету столько необъяснимых даже палаческой логикой репрессий и убийств.
Помимо трех театров на Театральной площади находился кинотеатр, неизвестно почему названный «Восточный», впоследствии он стал первым и, кажется, единственным кинотеатром стереоскопического фильма. Из этой затеи так ничего и не вышло. Но до войны «Восточный» блеснул иной, куда более удачной новацией – здесь демонстрировались впервые в нашей стране цветные фильмы: знаменитая «Кукарача», породившая большой хулиганский эпос, и еще более знаменитые диснеевские мультипликации – «Три веселых поросенка» и очередные похождения Микки Мауса и Дональда-гуся. Не так давно Микки Маус снова появился на нашем экране – об этом пишут как о первоявлении мышонка заждавшемуся народу. Что за чепуха!.. Еще в тридцатых XX века Микки Маус творил мелкие чудеса на московском экране.
В фойе «Восточного» между сеансами выступали писатели и поэты, известные артисты эстрады, в том числе гастролеры из других городов.
Последняя достопримечательность площади – гостиница и ресторан «Метрополь». Построено здание в стиле модерн с мавританскими причудами целой группой посредственных архитекторов: Валькоттом, Эрихсоном, Кекушевым, Весневским. Во внутренней отделке принимал участие молодой Иван Жолтовский. Воистину у семи нянек дитя без глаза. Ценность этой постройке придает майоликовое панно Михаила Врубеля «Принцесса Греза».
Старые москвичи очень любили ресторан «Метрополь». Не могу понять, почему казался таким уютным огромный, с высоченным потолком зал. Посредине весело журчал фонтан, водяные струи осыпались в бассейн, где плавали рыбы – караси, карпы, сазаны, судачки. Вы могли выбрать рыбу и заказать ее в сметане, фри или запеченную в картофеле. Я никогда этого не делал, хотя частенько ужинал в «Метрополе»: не могу есть знакомых. На большой эстраде играл отличный джаз с сильными солистами, очень достойным репертуаром. Танцевали вокруг бассейна, освещение менялось – рубиновое, синее, серебристое, оранжевое, – соответственно окрашивались вода в садке и струи фонтана. Это было красиво. Сюда частенько захаживали писатели, режиссеры, артисты – московская интеллигенция. Поразительно, как ныне дисквалифицировалась ресторанная жизнь. Теперь в ресторан ходят лишь командированные, фарцовщики, рыночные торговцы да военные не старше подполковника.
Было еще кафе «Метрополь» с летней верандой. Там давали чудесный кофе, фирменные бриоши, пончики, смуглый аппетитный хворост.
«Метрополь» долго был на ремонте, который вели финны. Наконец-то он вновь распахнул свои высокие двери. Может быть, и перестройка когда-нибудь достигнет такого размаха, что вернется душистый кофе, вкусное тесто. О рыбе я не говорю – с рыбой, похоже, разделались окончательно. Во всяком случае, с прилавка соскользнули даже те странного названия обитательницы водоемов, о которых в пору моей молодости никто не слышал, – все эти нататеньи, бельдюги, простипомы и загадочная ледяная. Но вдруг отыщут еще каких-нибудь уродцев в темных пучинах? В конце концов, это не главное. Не рыбой единой жив человек – была бы гласность. Пословица «Соловья баснями не кормят» обнаружила свою несостоятельность. Ныне соловьев кормят только баснями, и ничего – живут, хлопают крылышками, даже поют.
Известно мнение, что пожары способствовали украшению Москвы. Это жестоко, но справедливо: после каждого большого пожара Москва отстраивалась в лучшем виде. Особенно после великого пожара московского 1812 года, когда огнем был охвачен весь город из края в край. Едва изгнали Наполеона, Москва начала строиться. И не как бог на душу положит, а по единому плану, составленному крупнейшим московским зодчим, прославленным Осипом Бове. К слову, Бове был автором первых в России типовых проектов. Он разработал одноэтажный и двухэтажный барские особняки, эти деревянные оштукатуренные ампирные здания до сих пор можно встретить на Басманных, в Приарбатье и в Замоскворечье.
В основу плана Бове положены новые градостроительные принципы. Рассмотрение этого плана увело бы нас далеко в сторону от скромной нашей задачи, скажем лишь, что зодчим был создан новый центр Москвы. Это стало возможным, потому что еще раньше спустили гниющие пруды на Неглинной, а саму речку заключили в трубу. Поверх плененных вод легли Театральная площадь и Александровский сад.
Вот что говорится в сборнике «Старая Москва»: «Театральная площадь была спланирована и застроена по проекту архитектора Бове. Она была прямоугольная: полтора квадрата в плане. Ее северная короткая сторона была замкнута статичным объемом Большого театра… Обе длинные стороны площади были застроены четырьмя невысокими зданиями типа Малого театра. Бесконечная цепь арочных проемов, устроенных в первых этажах этих зданий и заложенных впоследствии, своим развертывающимся по горизонтали шагом подчеркивала вертикальность и пластику мощной колоннады Большого театра. С южной, солнечной стороны площадь была ограничена лишь невысокой древней стеной Китай-города и открыта в сторону Красной площади».