Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Агония христианства - Мигель де Унамуно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская», говорится в первом из посланий, приписываемых Апостолу Иоанну (II, 15–16). И похоть плоти – искать Бога в мире, стремиться к воскресению своей плоти. И если агоническим безумием было стремление распространить христианство с помощью меча, креста и крестовых походов, то агоническим безумием является также и стремление распространить его телесно, производя на свет христиан, посредством телесного прозелитизма, вегетативного размножения.

Крестовый поход это тоже проявление мужества, порождение свободной воли, а не благодати. И крестовые походы это одно из самых агоничных деяний в истории христианства. Тот, кто стремится с помощью меча навязать свою веру другому, на самом деле хочет самого себя заставить поверить в свою веру. Он требует знамений, сотворения чуда для того, чтобы укрепить свою собственную веру. И всякий крестовый поход с мечом приводит в конце концов к завоеванию завоевателя завоеванным, и завоеватель становится надистом.

Надо сдерживать мужское естество в безбрачии. То есть в деятельном монашестве. Перу Оноре де Бальзака, автора Peau de chagrin,[84] который оставил после себя великое множество – целый народ – детей по духу, и не знаю, остался ли после него хотя бы один сын по плоти, принадлежит один проницательнейший этюд о провинциальной жизни, «жизни хотений». Я имею в виду Турского священника, где мы читаем эти изумительные строки о citté dolente[85] старых дев, о мадемуазель Саломон, которая приобщилась к материнству, оставаясь девственницей; в конце этого ювелирно тонкого психологического исследования Бальзак написал одну незабываемую страницу о безбрачии. Обратите внимание прежде всего на грозного папу Гильдебранда – только тот, кто соблюдает обет безбрачия, может быть непогрешимым, только он, не расточающий свое плотское мужество, способен бесстыдно утверждать или отрицать, говоря: «Именем Господа отлучаю тебя! «и думая при этом: «Господь во имя меня отлучает тебя! Anathema sit!».

А еще там говорится о «кажущемся эгоизме людей, вынашивающих в себе научные открытия, судьбы народов и законы… чтобы пробуждать к жизни новые народы или создавать новые идеи»; Бальзак называет это «чувством материнства, обращенным на народные массы», причем он говорит именно о материнстве, а не об отцовстве. Точно так же он говорит не «положить начало» новым народам, а «пробудить к жизни» (породить) новые народы. И добавляет, что могучий мозг таких людей «должен обладать одновременно и животворной щедростью, подобно материнской груди, и силой самого Бога». Сила Бога это мужская сила. Но все же, кто Он, Бог, – мужчина или женщина? В греческом языке Святой Дух среднего рода, но он идентифицируется со Святой Софией, Святой Премудростью, то есть с женским началом.

Надо сдерживать мужское естество. Но разве это избавляет от агонии? «Агония» – так озаглавлена заключительная часть Peau de chagrin, этого ужасающего философского этюда, как назвал его сам автор, в конце которого герой-протагонист, то есть тот, кто вступает в борьбу, агонизирует, – Рафаэль де Волентен умирает на груди у жены своей, Полины. И она, Полина, говорит старому слуге Ионафану: «Что вам нужно!.. Он мой и я его погубила! Разве я этого не предсказывала?».

И пусть читатель не удивляется тому, что в этом сочинении об агонии христианства я ссылаюсь на произведение Оноре де Бальзака, ведь он тоже был по-своему христианин, евангелист. Но давайте вернемся к апостолу Святому Павлу.

Апостол Павел не познал женщины (I Кор., VII, 1) и рекомендовал воздержание тем, кто был на это способен. Согласно Евангелию (I Кор, IV, 15), благодаря такому воздержанию Иисус Христос смог породить не плотских детей, но детей Божиих (Рим., IX, 8), детей от свободной жены, а не от рабы (Гал., IV, 23). Он советовал имеющим жен быть, как не имеющим (I Кор., VII, 29). Но для того, кто чувствует себя бессильным следовать этому совету, кто делает не доброе, которого хочет, а злое, которого не хочет (Рим, VII, 19), кто исполняет не духовную волю, идущую от Бога, а хотение плоти, этой дочери земли, тому лучше вступить в брак, нежели разжигаться (I Кор., VII, 9), и жена – средство против похоти.

Средство против похоти! Бедная жена! Она, в свою очередь, спасается через чадородие (I Тим., II, 15), ведь ничего другого она не умеет. Ибо не муж создан для жены, но жена для мужа (I Кор., XI, 9; Ефес, V, 23), ведь Ева сделана была из ребра Адама. А между тем Богоматерь – о чем никогда не говорит мужественный апостол язычников – конечно же не родилась из ребра Христа, как раз наоборот, это Христос «родился от жены» (Гал., IV, 4).

Христос «родился от жены»! И даже исторический Христос, тот, что воскрес из мертвых. Павел рассказывает о том, что Христос был увиден Петром – он не говорит, что Петр Его увидел, но что Христос был увиден Петром, в страдательном залоге, – и последний, кем был Он увиден, был Павел, «наименьший из Апостолов» (I Кор., XV, 9). Но четвертое Евангелие, кем-то названное женским Евангелием, повествует о том, что первой, кому явился воскресший Христос, была женщина, Мария Магдалина, а не мужчина (Иоанн, XX, 15–17). Петром Христос был увиден, а Магдалиной – услышан. Оказавшись перед Ним, она не узнала Его в духовном теле, в образе зримом, пока не услышала, что Он говорит ласково: «Мария! «, и она ответила: «Раввуни!», что значит «Учитель!». И Христос, который не был лишь видением, зрительным образом, который ничего не говорит, но был Глаголом, Словом, заговорил с нею. Иисус сказал Магдалине: «Не прикасайся ко Мне». Это мужчине необходимо было прикоснуться к Нему, чтобы поверить. Фоме понадобилось увидеть на руках Иисуса раны от гвоздей и вложить персты свои в эти раны, чтобы увидеть через посредство осязания. И Иисус сказал ему: «Ты поверил, потому что увидел Меня: блаженны не видевшие и уверовавшие» (Иоанн, XX, 24–30). Поистине, вера не в том, чтоб уверовать в то, что увидено, а в том, чтоб уверовать в то, что услышано. И Христос, сказав Магдалине: «Не прикасайся ко Мне», добавил: «Я еще не восшел к Отцу Моему; а иди к братьям Моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и Богу вашему». И Мария стала рассказывать о том, что увидела, а главное о том, что услышала.

Буква видится, но слово слышится, и вера – от слышания. Сам Павел, когда он восхищен был на небо, слышал «неизреченные слова». Самаритянка услышала Христа, и Сара, будучи уже старухой, благодаря вере имела сына, и Раав, блудница, верою спаслась (Евр., XI, 11–31). Что еще? Не женщина, но евнух – Ефиоплянин, евнух Кандакии – читал пророка Исайю и уверовал через то, что услышал из уст апостола Филиппа (Деян., VIII, 26–40).

Вера – пассивное, женское начало, дочь благодати, а не активное, мужское начало, происходящее от свободы воли. Блаженное видение – благодатно для жизни иной; но только видение или слышание? Вера в этом мире – от Христа, который воскрес, а не от плоти (Рим., X, 7), от Христа, который был девствен, члены тела которого – христиане (I Кор., VI, 15), согласно полемической проповеди Павла.

Языческая мифология создала образ мужчины, бога-мужчины, имеющего дочь без посредства женщины. Это Юпитер, рождающий Минерву, но рождающий ее из своей головы.

Так что же такое вера? Вера, поистине живая, вера, которая живет сомнениями, а не преодолевает их, вера Ренана, это воля к познанию, которая превращается в желание любить, воля к пониманию, которая становится пониманием воли, а не те хотения веры, которые через мужество приходят к ничто. И все это происходит в агонии, в борьбе.

Мужество, воля, хотение; вера, женственность, жена. Как Пресвятая Дева Мария, так и вера – это материнство, но только материнство непорочное.

Верую, Господи! Помоги моему неверию (Марк., IX, 24). Верую – это значит «желаю верить», или, лучше сказать, «хочу уверовать», и это – аспект мужественности, свободной воли, которую Лютер называл «рабской волей», servum arbtirium. «Помоги моему неверию» – это аспект женственности, благодати. И вера, вопреки тому, что отец Гиацинт хотел бы верить иначе, приходит от благодати, а не от свободной воли. Тот, кто только лишь хочет уверовать, еще не верует. Мужество само по себе бесплодно. Вместо него христианская религия создала чистое материнство, материнство без содействия мужчины, веру чистой благодати, деятельной благодати.

Вера чистой благодати! Ангел Господень вошел к Марии и, приветствуя Ее, сказал:» Не бойся, Мария, ибо Ты обрела благодать у Бога», и благовествовал Ей о таинстве рождения Христа. И Она спросила его, как будет это, когда Она мужа не знает, и Ангел объяснил Ей это. И Она в ответ ему: «Се, раба Господня; да будет Мне по слову твоему». И отошел от Нее Ангел (Лука, I, 26–39).

Благодатная: Κεχαριτωμένη. Так назвать можно только женщину (Лука, I, 28), символ чистой женственности, непорочного материнства, женщину, которой не нужно было преодолевать сомнения, потому что их у нее не было, и которая не нуждалась в мужестве. «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное! Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят! «(Матф., V, 38).

«Власами Девы» зовутся тоненькие нити паутинки; подхваченные ветром они летают по воздуху, и паучки, которых Гесиод (Труды и дни, 777) называл летучими, на этих паутинках бесстрашно пускаются в путь и в безветренную погоду, и даже в бурю. Есть еще крылатые семена, пух одуванчика. Но эти паучки отличаются тем, что сами из своих собственных внутренностей прядут эти легкие паутинки, на которых устремляются потом в неведомую даль. Вот он, страшный символ веры! Вера висит на волоске Девы непорочной.

Есть такая притча о скорпионе: оказавшись в огне и поняв, что ему грозит неминуемая гибель, он вонзил свое ядовитое жало себе в голову. Не является ли и наше христианство, а также и наша цивилизация самоубийством подобного же рода?

Об агонии, о полемике, апостол говорит, что кто борется, агонизирует, тот воздерживается от всего: παζ ρέ ό άγωνιξόμενοζ πάντα έγκρατεφεται[86]Кор, IX, 25). Павел и сам тоже пережил настоящую борьбу, испытал настоящую агонию, τόν καλόν αγώνα ήγωνιμαι[87] (II Тим., IV, 7). И в конце концов одержал победу? В этой борьбе победить – значит быть побежденным. Триумф агонии – смерть, а смерть эта, быть может, и есть вечная жизнь. Да будет воля Твоя яко на небеси и на земли, и да свершится она во мне по слову Твоему. Рождение – это тоже агония.

VI. Так называемое социальное христианство

Что это за штука социальное христианство? Что это за социальное царство Иисуса Христа, о котором нам без конца твердят иезуиты? Какое отношение христианство, истинное христианство, имеет к обществу, пребывающему здесь, на земле? И что такое христианская демократия?

«Царство Мое не от мира сего» (Иоанн, XVIII, 36), сказал Христос, когда увидел, что не наступил еще конец истории. «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» (Лука, XX, 25), – сказал Он. Но давайте вспомним, при каких именно обстоятельствах Он произнес эти многозначительные слова.

Преследователи Иисуса, хотевшие погубить Его, решили задать Ему вопрос, позволительно ли давать подать Кесарю, завоевателю, врагу их иудейской родины, которому принадлежала власть. Если бы Иисус ответил на этот вопрос «да», они бы выставили Его перед народом как плохого иудея, плохого патриота, а если бы Он ответил «нет», то в этом случае они выдали бы Его римским властям как мятежника. Выслушав вопрос, Иисус попросил у них монету и, показав ее, спросил: «Чье это изображение?». «Кесарево», – ответили они. Тогда Он сказал: «Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Что понимать надо так: отдавайте кесарю, миру, обществу деньги, они принадлежат кесарю, миру, обществу; Богу же отдавайте душу, которой предстоит воскреснуть в теле. Здесь Иисус, который еще прежде сказал, что богатому войти в Царство Небесное труднее, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко, отстранился от каких бы то ни было социально-экономических проблем и показал, что Его благая весть не имеет ничего общего ни с социально-экономическими, ни с национальными вопросами, она не имеет никакого отношения ни к демократии, ни к демагогии интернационализма, ни к национализму.

На каком же основании фарисеи осудили Христа? Вернее, что явилось поводом для Его осуждения? Об этом говорится в четвертом Евангелии. Таким поводом стал антипатриотизм Христа. «Тогда первосвященники и фарисеи собрали совет и говорили: что нам делать? Этот Человек много чудес творит; Если оставим Его так, то все уверуют в Него, – и придут римляне и овладеют и местом нашим и народом». И один из них, некий Каиафа, будучи на тот год первосвященником, сказал им: «Вы ничего не знаете, и не подумаете, что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» (Иоанн, XI, 47–51).

Очевидно, что они хотели погубить Христа из-за того, что Он был антипатриотом, из-за того, что Царство Его не от мира сего, из-за того, что Ему не было никакого дела ни до политической экономии, ни до демократии, ни до патриотизма.

Но после Константина,[88] когда началась романизация христианства, когда буква – а не слово – Евангелия начала превращаться в нечто вроде закона Двенадцати Таблиц,[89] кесари стали предпочитать покровительство Отца покровительству Сына, Бога они предпочли Христу и христианскости. И тогда появился на свет этот монстр – так называемое Каноническое право.[90] Таким образом утвердилось юридическое, мирское, социальное понятие христианства. Уже Святой Августин, человек Буквы, был юристом, адвокатом. И Святой Павел тоже был юристом, хотя в то же самое время он был и мистиком. И в душе его боролись юрист и мистик, закон и благодать.

Право и обязанность – это юридические понятия, а не религиозные чувства. Тогда как христианскими категориями являются благодать и самопожертвование. И словосочетание «христианская демократия» – такая же бессмыслица, как «сапоги всмятку». Может ли быть христианином тот, кто устанавливает тиранию, или тот, кто поддерживает демократию или борется за гражданские права? Христианин как таковой не имеет ко всему этому никакого отношения.

Однако если христианин это человек, живущий в обществе, человек гражданский, гражданин, то каким же образом может он оставаться в стороне от общественной и гражданской жизни? Христианскость требует от него предельного одиночества; идеал христианскости – монах, который оставил отца и мать, братьев и сестер ради Христа, который никогда не создаст семьи, никогда не станет мужем и отцом. Увы! Если мы не хотим, чтобы род человеческий прекратил свое существование, если мы исходим из того, что христианство, в смысле социального и гражданского сообщества христиан, и христианская Церковь должны существовать и впредь, то такой христианин невозможен. И это самое ужасное в агонии христианства.

Не может осуществиться в истории то, что по самой сути своей является антиисторическим, то, что является отрицанием истории. Что-нибудь одно: либо воскресение плоти, либо бессмертие души, либо Слово, либо Буква, либо Евангелие, либо Библия. История погребает своих мертвецов, чтобы жить за счет них. В истории правят мертвые, тогда как Бог Христа не есть Бог мертвых, но живых.

Чистое христианство, христианство евангельское, ищет вечной жизни вне истории, и встречается лицом к лицу с безмолвием вселенной, наводившим ужас на Паскаля, жизнь которого была христианской агонией.

А между тем, история это мышление Бога на земле людей.

Иезуиты, эти слабоумные дети Игнатия Лойолы, болтают о социальном царстве Иисуса Христа и с этим политическим критерием берутся решать политические и социально-экономические проблемы, пытаются оправдать частную собственность, например. А Христос не имеет ничего общего ни с социализмом, ни с частной собственностью. Точно так же как ребра божественного антипатриота, пронзенные копьем, из которых истекли кровь и вода, заставившие уверовать римского сотника,[91] не имеет ничего общего со Святым Сердцем Господним[92] иезуитов. Тот солдат был – конечно же! – слеп, и он прозрел в тот самый миг, когда его окропила кровь того, кто говорил, что Царство Его не от мира сего.

А есть мерзавцы и несколько иного рода, те, что с дьявольским коварством – кстати, «дъявол», diabolos, означает «клеветник» – врут, будто бы Иисус был великим демократом, великим революционером, великим республиканцем. По сей день продолжаются муки Христовы! Ибо муки, и превеликие, должен испытывать тот, из кого одни пытаются сделать радикал-социалиста, другие – блок-националиста, которого одни хотят выдать за масона, другие – за иезуита. Иудей-антипатриот – вот кем был Христос для первосвященников, книжников и фарисеев иудаизма.

«Несомненно, для священника, оставившего Церковь, есть огромный соблазн в том, чтобы стать демократом… Примером тому – судьба Ламенне.[93] В этом смысле большим благоразумием со стороны аббата Луазона было не поддаваться этому искушению и отвергать все ласки, которые прогрессивная партия никогда не переставала расточать тем, кто порвал с Церковью». Так говорит Ренан (Воспоминания детства и юности, с. 195). Но аббат Луазон, или отец Гиацинт, – давайте лучше звать его так – женился, создал семью и имел детей, он стал гражданином, и, видя свое продолжение в детях и в других людях, не мог не испытывать в своей душе пробуждающейся жажды бессмертия в истории, а с нею и живого интереса к социальным проблемам.

Что же касается Господа нашего Иисуса Христа, то Он – и я говорю об этом с искренним благоговением – никогда не был женат. И скорее всего именно по этой причине Он и должен был казаться антипатриотом своим библейским согражданам.

Итак, я повторяю, у христианства так же мало общего с демократией и гражданской свободой или диктатурой и тиранией, как между христианством и наукой, как, например, между общественной деятельностью бельгийского католицизма и Пастером.

Решение социально-экономической проблемы бедности и богатства, проблемы распределения земных благ, не является миссией христианства, несмотря на то, что освобождение бедняка от его бедности было бы и освобождением богатого от его богатства, также как освобождение раба было бы и освобождением тирана, и со смертной казнью нужно покончить, дабы избавить от нее не только осужденного на казнь, но и палача. Однако все это не является миссией христианства. Христос обращался со своею проповедью и к бедным, и к богатым, и к рабам, и к тиранам, и к преступникам, осужденным на смерть, и к палачам. Бедность и богатство, рабство и тирания, быть приговоренным к смертной казни или приводить этот приговор в исполнение – какое все это может иметь значение перед лицом скорого конца мира, перед лицом смерти?

«Всегда будут бедные и богатые с вами»,[94] – говорит Христос. И говорит это вовсе не для того, чтобы узаконить милостыню, так называемую благотворительность, как это думают те, кто исповедует социальное христианство. Христос говорит так потому, что всегда будет гражданское общество, всегда будут отцы и дети, а гражданскому обществу, цивилизации всегда сопутствует нищета.

В Испании нищий просит милостыню, говоря: «Подайте Бога ради! «. А тот, к кому обращена эта просьба, то бишь богатый, если не может подать нищему, отвечает: «Прости, брат, ради Бога!». И так как нищий просит милостыню ради Бога, то и сам он зовется божьим человеком. Но и богатого, поскольку он просит прощения ради Бога, тоже можно назвать божьим человеком. Таким образом, оба они – божьи.

13 мая 1901 г., находясь в Иерусалиме, отец Гиацинт писал: «Госпожа Яковлева, жена русского консула в Иерусалиме, сетует, как и мы, на то, что христианские церкви превратили Иерусалим в город невежества, грязи, лени и нищеты. И то же самое будет повсюду, где правят священники. Читайте Lourdes[95] Золя. Госпожа Яковлева говорит, что мы несправедливо оклеветали древних греков и римлян. У них была идея единого Бога, античные статуи были не более, чем символами. Нравы тоже были извращены отнюдь не в большей мере, чем теперь. Зато достоинства в человеческом характере и в жизни людей было больше. Чего же в таком случае достигло христианство?».

Действительно, христианство не сумело ни покончить с невежеством и грязью, ни внести в характер и жизнь человека больше достоинства, то есть того, что миряне называют достоинством.

Один испанский священник, Хайме Бальмес,[96] написал книгу Протестантизм и католицизм в их связях с цивилизацией. Что ж, протестантизм и католицизм действительно можно рассматривать в их связях с цивилизацией; но христианскость, евангельская христианскость, не имеет ничего общего ни с цивилизацией, ни с культурой.

Она не имеет ничего общего ни с латинским cuitura с маленькой, плавно закругленной V, ни с германским Kultur с заглавной «К», с четырьмя торчащими прямыми концами, делающими ее похожей на рогатку.

Но поскольку христианскость не может существовать без цивилизации и культуры, то отсюда – агония христианства, а вместе с тем и агония христианской цивилизации, цивилизации, чреватой внутренним противоречием. Благодаря этой агонии живут они оба – и христианство, и цивилизация, которую мы называем грекоримской и западной. Если умрет христианская вера» вера отчаявшаяся и агоническая, умрет и наша цивилизация; если умрет наша цивилизация, умрет и христианская вера. Смерть одной из них была бы смертью другой, и поэтому мы должны жить в агонии.

Языческие религии, религии Государства, были политическими религиями; в отличие от них христианство аполитично. Но сделавшись католическим и к тому же римским, христианство оязычилось, превратилось в религию Государства. И возникло даже Папское Государство! В результате христианство стало политическим, и агония христианства продолжалась с новой силой.

Верно ли, что христианство это пацифизм? Подобный вопрос представляется мне бессмысленным. Христианство – над, или, если угодно, под, этими мирскими и чисто моральными, или, может быть, не более чем политическими, разграничениями между пацифизмом и военщиной, гражданским миром и милитаризмом; si vis pacem, para bellun: – «хочешь мира, готовь войну» – превращается в si vis bellum, para pacem: – «хочешь войны, готовь мир», готовься к войне в мирное время.

Как известно, Христос сказал, что пришел принести не что иное, как разлад в семью, огонь, рдс, и разделение, дйбмесйумьн, а также меч, мбчбйсбн (Матф., X, 34). Но когда на горе Елеонской Христос был застигнут теми, кто пришел взять Его, а бывшие с ним спрашивали, не защититься ли им мечом, Христос ответил: «Оставьте, довольно» и исцелил раба, которому отсекли ухо (Лука, XXII, 50–52). А Петра, который вынул меч и ударил раба первосвященникова Малха, Он порицал, говоря ему: «Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут! «(Матф., XXVI, 51–53; Иоанн, XVIII, 2).

Четвертое Евангелие, от Иоанна, – единственное из четырех Евангелий, которое сообщает нам о том, что учеником, вынувшим меч, чтобы защитить Учителя, был не кто иной, как Симон Петр, а Петр, как известно, считается тем камнем, на котором основана Римская Апостольская Католическая Церковь, его принято считать основателем папской династии, которая установила светскую власть пап и проповедовала крестовые походы.

Четвертое Евангелие является наименее историческим в материалистическом, или реалистическом, понимании истории; но в более глубоком, идеалистическом и персоналистическом ее понимании четвертое Евангелие, Евангелие символическое, гораздо более исторично, чем остальные три, синоптические, Евангелия. Оно в гораздо большей степени воссоздавало и воссоздает агоническую историю христианства.

Именно в этом, наиболее историческом, как наиболее символическом, из четырех Евангелий и одновременно самом живом из них, говорится о том, как Христос, обращаясь к символическому основателю папской династии Римской Католической Церкви, сказал, что взявшие меч мечом погибнут. В сентябре 1870 г. войска Виктора Эммануила Савойского[97] мечом завоевали папский Рим. И тогда еще более усугубилась агония католицизма, которая началась в тот самый день и час, когда на Ватиканском Соборе была провозглашена иезуитская догма о папской непогрешимости.

Эта догма – догма милитаристская, зародившаяся в недрах некоей военной дружины, Ордена, основанного старым воякой, солдатом, который после того, как был ранен и стал бесполезен для армии меча, основал армию креста.[98] В Римской Церкви существует военная дисциплина, disciplina, при которой ученик не понимает – non discit, – a пассивно усваивает устав; в соответствии с третьей ступенью послушания, которую Лойола так превозносил перед Святыми Отцами и Братьями Португалии, ученик усваивает догму, а не знание учителя, и следует не за учителем, а за вождем. Это и есть агония!

И после этого кому-то еще хочется, чтобы Римская Церковь проповедовала мир? Совсем недавно испанские епископы в одном коллективно принятом документе призвали к войне за гражданский протекторат – ничего себе: протекторат и гражданский! – который королевство Испания – а не испанская нация, заметьте, – навязывает Марокко, и назвали эту войну крестовым походом! Поход может называться крестовым как потому, что солдаты несут крест, как знамя, так и по той причине, что они, орудуя крестом, как булавой, разбивают им головы неверных. Чудовищная война! Чудовищная агония!

Если католическая церковь хочет быть христианской, она не может проповедовать ни войну, ни мир. А вот что пишет Луи Вейо: «Мне думается, что руины войны восстановить легче, чем руины мира. Легче восстановить мост, заново отстроить дом, снова разбить сад, чем уничтожить публичный дом. Что же касается людей, то это такая вещь, которая восстанавливается сама собой. Зато душ война губит меньше, чем мир. В Силлабусе[99] нет специального раздела против войны. Это мир есть вражда против Бога».

Больший цинизм просто немыслим. Интересно, смог бы он написать это после Седана? Смог бы он написать это сегодня, в 1925 году? Впрочем, вполне вероятно, ведь эти люди никогда не признают своих ошибок. Но уж во всяком случае война создает гораздо больше публичных домов, чем мир, и совсем не очевидно ни то, что люди «это такая вещь(!), которая восстанавливается сама собой», ни то, что война губит меньше душ, чем мир. Война омрачает душу и погружает ее в уныние. Но и мир тоже. В Силлабусе может быть и нет специального раздела против войны, но зато в Евангелии есть высказывания как против войны, так и против мира, как за войну, так и за мир. Ибо и война, и мир – от мира сего, то есть от мира, который не есть Царство Христа. Ависага Сунамитянка не имела никакого касательства ни к делам соломонова мира, ни к войне между Соломоном и Адонией.

Борьба христианства, его агония не принадлежит ни мирскому миру, ни мирской войне. И бесполезно спрашивать, является ли мистика деятельностью или же созерцанием, потому что созерцание деятельно, а деятельность созерцательна.

Ницше говорил о том, что находится по ту сторону добра и зла. Христианство говорит о том, что находится по ту сторону войны и мира. Или, лучше сказать, по сю сторону мира и войны.

Римская Церковь, иезуитство, например, проповедует мир, то есть мир в сознании, нерассуждающую веру и пассивное послушание. Лев Шестов (Ночь в Тефсимании) очень точно заметил: «Не забудьте, что земные ключи от Царства Небесного достались Святому Петру и его последователям именно потому, что Петр способен был спать и спал в тот самый час, когда Бог, сошедший к людям, готовился умереть на кресте». Святой Петр способен был спать, или спал, не будучи способен осознать, что он спит. И не кто иной, как Святой Петр, отрекался от Учителя, пока его не разбудил петух, который будит всех спящих.[100]

VII. Абсолютный индивидуализм

Существует предположение о том, что когда христианство и западная, или грекоримская, цивилизация исчезнут, через Россию и большевизм ей на смену придет совсем другая цивилизация, азиатская, или восточная, имеющая буддистские корни, цивилизация коммунистическая. Ведь христианство – это радикальный индивидуализм. Так говорят, несмотря на то, что истинным отцом русского нигилизма является Достоевский, отчаявшийся христианин, христианин агонизирующий.

Но здесь мы сталкиваемся с тем, что нет понятий более противоречивых в самих себе и более двусмысленных в употреблении, чем понятия индивидуализма и коммунизма, так же как понятия анархизма и социализма. С помощью этих понятий совершенно невозможно что-либо прояснить. Одни только темные спириты могут верить в то, что, пользуясь этими понятиями, можно достигнуть ясного понимания вещей. Чего только не натворила бы с помощью этих понятий могучая агоническая диалектика Святого Павла!

Поскольку индивидуальное является самым что ни на есть универсальным, постольку на этой почве невозможно никакое однозначное суждение.

Анархисты, если только они хотят выжить, вынуждены основать Государство. А коммунисты вынуждены найти себе опору в индивидуальной свободе.

Самые радикальные индивидуалисты образуют сообщество. Отшельники объединяются и основывают монастырь, то есть общину монахов, monachos, одиночек, которые, будучи одиночками, должны тем не менее оказывать поддержку друг другу. И погребать своих мертвецов. И в конце концов они вынуждены делать историю, раз они не делают детей.

Только монах-пустынник действительно приближается к идеалу индивидуалистической жизни. Один испанский ученый, который в шестидесятилетнем возрасте выучился кататься на велосипеде, сказал мне, что езда на велосипеде – это самый индивидуалистический способ передвижения. А я ему возразил: «Нет, дон Хосе, самый индивидуалистический способ передвижения – это идти в полном одиночестве, пешком, босиком и по бездорожью». Жить в одиночестве, нагим и в пустыне – вот истинный индивидуализм.

Отец Гиацинт, о котором мы еще будем говорить, уже после того, как порвал с Римской Католической Церковью, писал, что англосаксонская нация это «нация высоконравственной и прочной семьи, нация свободной и деятельной личности, нация индивидуалистического христианства…». Тезис о том, что протестантское христианство, в особенности кальвинизм, – это индивидуалистическое христианство, высказывался неоднократно и его любят повторять. Однако индивидуалистическое христианство возможно только в безбрачии; христианство в семье это уже не чистое христианство, это уже компромисс с миром. Чтобы следовать за Христом, надо оставить отца, мать, братьев, жену и детей. И если, таким образом, становится невозможным продолжение человеческого рода, то тем хуже для него!

Но вселенский монастырь невозможен; невозможен монастырь, который вместил бы в себя всех. Поэтому существует два класса христиан: христиане в миру, христиане, принадлежащие веку – «век», saeccula, это значит поколение, – христиане, которые живут в гражданском обществе и производят на свет детей для неба; и чистые христиане, живущие в соответствии с монастырским уставом, христиане монастыря, monachos. Первые умножают плоть, а с нею и первородный грех; вторые возделывают монашеский дух. Но можно стремиться приблизить мир к монастырю, век к монастырскому уставу, и можно вопреки миру сохранять монашеский дух.

И те, и другие, постольку они действительно религиозны, живут во внутреннем противоречии, в агонии. Монах, который хранит девство, не расходует семя плоти, верует в свое воскресение из мертвых и позволяет называть себя отцом – или, если это монахиня, то матушкой, – в то же самое время мечтает о бессмертии души, о продолжении своей жизни в истории.

Святой Франциск Ассизский верил в то, что для еще долго будут говорить о нем. Хотя Святой Франциск и не был собственно монахом, monachus, в традиционном значении этого слова, то есть человеком, удалившимся от мира в монастырь, тем не менее он все же был святым братом, fratello, братцем. А с другой стороны, христианин, принадлежащий гражданскому обществу, гражданин, отец семейства, живя в истории, все время спрашивает себя, не рискует ли он уже тем самым своим спасением. И если трагично положение мирского человека, который заточил себя – или же был заточен – в монастырь, то еще более трагично положение монаха по духу, затворника, одиночки, который вынужден жить в миру.

Для Римской Апостольской Католической Церкви девство является чем-то самим по себе безусловно более совершенным, чем брак. И хотя из этого последнего сделали таинство, тем не менее брак является как бы уступкой миру, истории. Но женихи и невесты Господни живут в постоянной, томительной тревоге, проистекающей из инстинктивной жажды отцовства и материнства. Не случайно в одном из женских монастырей существует неистовый культ младенца Иисуса, Бого-младенца.

А что если сообщество христиан – или даже все человечество в целом – представляет собой что-то наподобие пчелиного роя или муравейника? Что если оно тоже состоит из трутней и маток, с одной стороны, и бесполых рабочих пчел, с другой? В пчелином рое (и в муравейнике) бесполые пчелы (и муравьи) – кстати, интересно, почему пчела женского рода, и рабочих пчел надо, стало быть, считать неудавшимися самками, а не неудавшимися самцами? – это те особи, которые трудятся над воспитанием потомства особей, имеющих признаки пола. Это тетки-матери. Или, если угодно, дядьки-отцы. У нас, у людей, отцы и матери это обычно как раз те, кто трудится, чтобы прокормить своих детей; это те, кто обеспечивает жизнь плоти, те, кто занимается материальным производством, производители, которые поддерживают материальную жизнь, это и есть пролетарии. Ну а как же жизнь духовная? У католических народов не кто иной, как монахи и монахини, эти дядьки-отцы и Тетки-матери, поддерживают христианскую религиозную традицию, именно они занимаются воспитанием молодежи. Но так как они должны воспитывать молодых людей для мира, для века, так как они должны воспитывать будущих отцов и матерей для жизни семейной, для жизни гражданской, политической, то отсюда неизбежно вытекает внутренняя противоречивость их системы воспитания. Одна пчела может научить другую строить ячейку, но никак невозможно, чтобы она сумела научить трутня оплодотворять пчелиную матку.

И это внутреннее противоречие монашеской системы воспитания будущих граждан достигает своего апогея в так называемом Обществе Иисуса. Иезуитам не нравится, когда их называют святыми отцами или братьями. Святой отец – это бенедиктинец или картезианец; брат – это францисканец или доминиканец. Но с тех пор, как иезуиты в целях борьбы с Реформой, которая секуляризировала и сделала общеобязательным начальное образование, занялись воспитанием мирян, будущих граждан, отцов семейства, все остальные монашеские ордена последовали их примеру и иезуитировались. Кончилось тем, что они овладели делом народного образования как неким ремеслом: ремеслом педагогическим. Вместо того, чтобы нищенствовать и просить милостыню, монахи сделались школьными учителями.

И таким образом христианство, истинное христианство, агонизирует в руках у этих воспитателей молодого поколения. Иезуитская педагогика – педагогика глубоко антихристианская. Иезуит ненавидит мистику. Доктрина пассивного послушания, доктрина трех ступеней послушания, как она была сформулирована Игнатием Лойолой в его знаменитом послании к Святым Отцам и Братьям Португалии, это доктрина антихристианская и, по сути своей, антигражданская. Послушание подобного рода сделало бы цивилизацию невозможной. Оно сделало бы невозможным исторический прогресс.

24 февраля 1911 г. отец Гиацинт сделал в своем Дневнике следующую запись: «Европа обречена, а когда мы говорим «Европа», подразумеваем христианство. Чтобы погибнуть, Европе не потребуется желтая опасность, даже если бы она была удвоена черной опасностью. Европа в себе самой несет два смертоносных орудия, вполне достаточных для ее уничтожения. Это – ультрамонтанство[101] и революция. Мене, Текел, Перес.[102] Вот почему нам остается только одно: без всякой надежды на победу противостоять этому и хранить для неведомого будущего двуединый светоч истинной религии и подлинной цивилизации».

Говорят, Наполеон сказал, что век спустя после его смерти Европа будет либо казацкой, либо республиканской. Несомненно, этим он хотел сказать что-то очень похожее на то, что сказал отец Гиацинт, тоже Наполеон в своем роде – как Наполеон был духовным сыном Руссо, так отец Гиацинт был духовным сыном Шатобриана,[103] что в конечном счете одно и то же, – видя главную опасность в ультрамонтанах и революционерах. Но ни тот, ни другой не отдавали себе отчета в том, что казаки могут стать республиканцами, а республиканцы – казаками, что ультрамонтанство может стать революционным, а революция – ультрамонтанской. Ни тот, ни другой не предвидели ни большевизма, ни фашизма. Равно как и всю ту чудовищную, хаотическую мешанину, которую бедняга Шпенглер пытается выразить в монументальной музыке своего Заката Европы (Der Untergang des Abendlandes) и которая является не чем иным, как агонией христианства.

Ну а как же насчет желтой и черной опасности? У опасности нет цвета. А как же быть с мусульманской опасностью? Поскольку магометанство бедуинов должно действовать в истории, поскольку оно вынуждено сделаться гражданским и политическим – а война, как очень верно заметил Трейчке,[104] это политика по преимуществу, – постольку оно христианизируется. А стало быть, становится агоническим и агонизирует в прозелитизме.

Прогресс представляет собой ценность для гражданской жизни, но он отнюдь не является ценностью религиозной.

Да и что значит прогресс? Значит ли он, что история имеет человеческую, или, лучше сказать, божественную, цель? Что она не заканчивается ежесекундно, в каждое следующее мгновение времени? Для Христа и для всех тех, кто вместе с ним верил в близкий конец мира, прогресс не имел никакого значения. Не существует прогресса в святости. Невозможно сегодня, в XX веке, быть более святым, чем во II, в IV или XI веке. Христианин не может верить в то, что прогресс способствует спасению души. Гражданский, исторический прогресс не есть путь души к Богу. Вот вам еще одна сторона агонии христианства.

Учение о прогрессе – это учение Ницше о сверхчеловеке. Но христианин верит не в то, что он должен будет стать сверхчеловеком, а в то, что он должен стать человеком бессмертным, иначе говоря, христианином.

Существует ли прогресс после смерти? Вот вопрос, к которому должен был иногда обращаться христианин, верующий одновременно и в воскресение плоти, и в бессмертие души. Но большинству из простодушных евангельских верующих жизнь после смерти представлялась как отдохновение от трудов, безмятежный покой, созерцательное бездействие; вернее, как «увековеченная мимолетность» настоящего, как слияние прошлого и будущего, воспоминания и надежды в вечном настоящем. Для большинства простодушных верующих иная жизнь, вечное блаженство это своего рода семейный монастырь, а точнее – фаланстер.[105]

Данте – вот кто, как никто другой, дерзнул изобразить картину загробных сообществ: Ада, Чистилища и Рая; но грешники и праведники у него отделены друг от друга и едва ли образуют единое общество. А если и образуют, то Данте рисует данное общество не как христианский поэт, а как политик-гибеллин.[106] Его Божественная Комедия – комедия библейская, а не евангельская. И комедия эта ужасающе агонична.

Данте, этот великий гордец, испытывал сострадание к Франческе да Римини и глубочайшее презрение к Папе, отрекшемуся от папства, к несчастному Челестино V, к канонизированному Римской Церковью Пьетро дель Мирроне, который по малодушию своему совершил великое отречение:

Che fece per viltate il gran rifiuto[107](Infierno, III, 60).

Данте помещает его у входа в Ад среди тех, у кого нет надежды на смерть, среди тех, кто прожил жизнь, не зная ни позора, ни славы, среди тех самых жалких средних душ, которые не боролись, не агонизировали и мимо которых следует просто молча пройти и все:

non raggioniam ai lor, та guarda e passas[108](Infierno, III, 49).

VIII. Вера Паскаля

Чтобы представить вам конкретный случай агонии христианства, я расскажу об агонии христианства в душе Блеза Паскаля. С небольшими дополнениями я воспроизведу здесь то, что я написал о вере Паскаля для внеочередного номера (апрель-июнь, 1923 г.) Revue de Mйtaphysigue et de la Morale 1, посвященного трехсотлетию со дня рождения Паскаля.

Вот что я писал.

«Читая сочинения, которые оставил нам Паскаль, особенно его Мысли, мы имеем возможность не просто изучить некую философскую систему, но и познакомиться с конкретным человеком, проникнуть в святая святых мировой скорби души, души совершенно обнаженной, а лучше сказать, души, облаченной в тело живого существа, души, одетой власяницей. И поскольку тот, кто предпринимает опыт такого познания, – Другой человек, постольку такое познание связано с известным риском. Сам Паскаль указывает на это в своей мысли: «Все, что я читаю у Монтеня, я открываю в самом себе, а не в Монтене». Риск? Нет, никакого риска тут нет. Именно в том, что существует столько же Паскалей, сколько и людей, которые, читая Паскаля, не только понимают, но и чувствуют его, и заключается вечная сила Паскаля. Он живет в тех, кто причащается его скорбной вере. И поэтому здесь я попытаюсь представить вам моего Паскаля.

«Я испанец, стало быть и мой Паскаль тоже испанец. Испытал ли он на себе какие-нибудь испанские влияния? В своих Мыслях Паскаль дважды ссылается на Святую Тересу (499, 868)[109] там, где он говорит о своем глубочайшем смирении, в котором и заключалась его вера. Кроме того он был знаком с двумя испанцами, причем с одним из них – через Монтеня. Два испанца, а точнее каталонца, о которых идет речь, это Рамон де Сабунде[110] и Мартини,[111] автор Pugio fidei christianae.[112] Но так как я баск – а значит и тем более испанец, – я должен особо подчеркнуть влияние, оказанное на него двумя великими басками: аббатом Сен-Сираном, истинным создателем Пор-Рояля, и Игнатием Лойолой, основателем Общества Иисуса. Любопытно, что именно баскам обязаны своим происхождением и французский янсенизм Пор-Рояля, и иезуитство, между которыми шла такая ожесточенная борьба. И, наверное, та борьба была даже не столько гражданской войной, сколько войной между двумя братьями, почти близнецами, подобная вражде между Иаковом и Исавом. И в душе Паскаля тоже шла эта братоубийственная война.

• Дух Лойолы Паскаль воспринял из трудов иезуитов, с которыми он яростно сражался. Но, наверное, он сумел разглядеть в их казуистике тупость, погубившую изначальный дух Лойолы.

• Среди писем Иньиго Лойолы (Святого Игнатия) есть одно, которым мы ни в коем случае не можем пренебречь, если действительно хотим проникнуть в душу Паскаля. Речь идет о письме, отправленном из Рима 26 марта 1553 г. и адресованном Отцам и Братьям Общества Иисуса в Португалии, о письме, в котором Лойола постулирует три ступени послушания. Первая ступень состоит в исполнении того, что было предписано, и она не заслуживает того, чтобы давать ей особое название, ибо эта добродетель останется совершенно бесполезной, если не будет усвоена вторая добродетель, а именно: принимать волю Всевышнего, как свою собственную волю, то есть послушание посредством не только деятельного исполнения высшей воли, но и деятельного смирения, желания и нежелания, совпадающих с волей Всевышнего… Но тому, кто стремится к абсолютному и высшему самопожертвованию, необходимо помимо послушания воли достигнуть еще и разумения (то есть следующей и наивысшей ступени послушания), чтобы не только желать того же самого, чего желает Всевышний, но и думать так же, как Он, сообразуя с Ним свои суждения, и только благочестивая воля может склонить нас к разумению». Ибо «всякое истинное послушание обязывает нас склониться перед суждением Всевышнего». Иначе говоря, истинное послушание состоит в том, чтобы считать истинным то, что Всевышний провозгласил истинным. И вот, чтобы облегчить такое послушание, чтобы с помощью скептического процесса сделать его рациональным (skepsis это процесс рационализации того, что не является очевидным),[113] иезуиты изобрели пробабилизм,[114] против которого так ополчился Паскаль. Но причина его протеста против пробабилизма как раз в том-то и кроется, что он почувствовал пробабилизм в себе самом. Ведь знаменитый аргумент пари[115] – не что иное, как пробабилистский аргумент, не так ли?

• Мятежный разум Паскаля сопротивлялся третьей ступени послушания, но чувство влекло его к ней. Интересно, если бы Паскаль был еще жив, когда в 1705 г. булла Клемента XI Vineam Domini Sabaoth[116] провозгласила, что относительно фактов, осужденных Церковью, мало просто благоговейного молчания, но следует всем сердцем верить в то, что приговор, вынесенный Церковью, основан на праве и факте. Интересно, будь Паскаль еще жив в это время, подчинился бы он этому требованию или нет?

• Паскаль, находивший в своей душе так мало смирения, Паскаль, не дававший уснуть своему разуму, Паскаль, который, если даже и старался уверовать, то так никогда и не уверовал в католические догмы, так вот, этот самый Паскаль уговаривал себя смириться. Он говорил себе, что кто не умеет повиноваться там, где это необходимо (où il fauf), тот неразумен (268). Но что означает это слово: falloir (быть необходимым)? Паскаль говорил себе, что смирение – это привычка разума, в которой и заключается истинное христианство (269), что разум никогда не станет повиноваться тем требованиям, которые он не сочтет истинными, но что бывают такие случаи, когда он должен смириться (270). Но он говорил также, что Папа ненавидит и боится мудрецов, которые не связаны обетом (873), он протестовал против будущего догмата о папской непогрешимости (876), против этого последнего пункта иезуитской доктрины о послушании разума, положенной в основу католической веры.

• Паскаль хотел смириться, убеждал себя в своем смирении, а между тем он мучительно искал, искал и не находил его в своей душе, и вечное молчание беспредельных пространств ужасало его. Вера его состояла в том, что он старался убедить себя, но она так и не стала его убеждением.

• Вера Паскаля? Но во что же собственно он верил? Все зависит от того, что понимать под словами «вера» и «верить». «Не разумом, но сердцем воспринимаем мы Бога, это и есть вера: Бог познается сердцем, а не разумом» (278).

• В другом месте он говорит о «простодушных людях, которые верят, не рассуждая об этом», и прибавляет к этому, что «Бог одарил их любовью к Богу и ненавистью к самим себе, склонил их сердца к вере», и, продолжает он, «никогда бы не достигнуть мне столь выгодной для меня веры и религиозности, если бы Бог не склонил к ней мое сердце» (284). Выгодная вера! Опять-таки пробабилизм и пари! Выгодная! «О если бы разум был разумен…» (73), – пишет он в другом месте, и у него были на то основания. И вот, этот несчастный математик, этот «мыслящий тростник», этот несчастный Блез Паскаль, которого Иисус окропил своею кровью, мысля и агонизируя в его душе (Le Mystère de Jèsus,[117] 553), искал выгодной веры, которая спасла бы его от его собственного разума. Он искал ее в смирении и в привычке разума повиноваться. «Это приведет вас к тому, что вы невольно уверуете и поглупеете (abetira). – Но этого-то я и боюсь. – А чего тут бояться? Что вы теряете?» (233). Что вы теряете? Это аргумент утилитаристский, пробабилистский, иезуитский, иррацио-налистический. Исчисление вероятностей – это не что иное, как рационализация слепого случая, то есть рационализация иррационального.

• Верил ли Паскаль? Скорее, хотел верить. А воля к вере, will to believe, как сказал Уильям Джемс, еще один пробабилист, – это вера, единственно возможная для человека, имеющего познания в области математики, ясный ум и чувство объективности.

• Паскаль отвергал аристотелевские рациональные доказательства существования Бога (242), отмечая при этом, что даже канонический автор использовал природу для обоснования бытия Бога[118] (243); что же касается тех путей к вере, каковыми он считал разум, привычку и вдохновение (245), то достаточно прочесть его Мысли без всяких предубеждений, чтобы прийти к выводу, что сам Паскаль не верил разумом, что он, даже если и хотел этого, так и не сумел уверовать разумом и никогда не был убежден в том, в чем старался себя убедить. В этом и заключалась его духовная трагедия, и он искал спасения в скептицизме, к которому устремлялся вопреки своему собственному внутреннему догматизму, от которого сам же и страдал.

• В каноническом праве Ватиканского Собора первый же текст, который был догматически провозглашен непогрешимым, предает анафеме тех, кто отрицает возможность рационального и научного доказательства существования Бога, даже в том случае, если тот, кто отрицает такую возможность, верит в Бога. Не бьет ли эта анафема по Паскалю? Можно сказать, что Паскаль, как и многие другие, верил не в то, что Бог существует вовне (ex-siste), a скорее в то, что Бог существует внутри (insiste), и искал Его в своем сердце, ибо не нуждался в Боге ни для своих опытов с пустотой, ни для других своих научных исследований, но нуждался в Нем, чтобы не чувствовать из-за Его отсутствия полного своего обращения в ничто.



Поделиться книгой:

На главную
Назад