Уже в раннем средневековье иносказательный подход к чтению распространился также и на манеру писать, стал литературным методом. Аэлий Донат, автор пособия, по которому юный Чосер знакомился с частями речи, писал также сочинения (не дошедшие до нашего времени) по интерпретации аллегории у Вергилия, а в качестве учителя св. Жерома (начало V века) способствовал распространению среди христиан тенденции рассматривать языческую литературу как поэзию, которую ее авторы творили, сами того не ведая, под действием подлинно божественного вдохновения. Это немедленно привело к появлению подражаний классикам, главным образом Цицерону и Вергилию, к экзегетическому «переводу» их вещей и к созданию поэтических произведений, авторы которых – поэт, творец «Беовульфа» (VII или VIII век), впоследствии Данте (1265–1321), а вскоре вслед за ним Петрарка и Чосер – находили новое аллегорическое применение старым сюжетам, а также оригинальным историям и даже реальному жизненному опыту (как в случае Данте), вводя в поэтическую ткань символические элементы, игру слов, иносказательные намеки. Так, чудовище первоисточника «Беовульфа» превращается в символ дьявола и т. д. и т. п.
В первой части своей остроумной и сложной поэмы «Дом славы» Чосер высмеивает подобный грамматический «перевод». (Во второй и третьей частях поэмы он пародирует «логику» и «красноречие».) Чосеров «перевод» – как и можно было ожидать, зная от рождения свойственную Чосеру проказливость, – не столько разъясняет, сколько запутывает, тем более что одной из задач, которые он ставил перед собой при создании «Дома славы», было обыграть, дурачась и смеясь, идею номиналистов о подозрительности всякого человеческого знания – главным образом по той причине, что падший человек (как утверждали Роджер Бэкон и другие) глуп. Чосер карикатурно изображает себя не просто глупцом, но глупцом прямо-таки великолепным в своей глупости, которая становится неожиданным доказательством величия божия, ибо, перефразируя. Уильяма Блейка, «Кто, кроме бога, смел бы сотворить / Безмерной глупости прекрасный образец?» Для такого человека, как «Джеффри» из поэмы Чосера, даже «божественный богослов» Вергилий подлежит усовершенствованию и разъяснению в ходе translatio. С рвением взявшись за дело, он низводит царя поэтов до уровня рифмоплета:
Хотя Чосер подшучивает здесь над экзегетическим методом перевода, он, разумеется, относился к нему весьма серьезно. Его эпическая поэма «Троил и Хризеида», представляющая собой разработку поэмы Боккаччо, служит примером применения этого метода, и, хотя в «Троиле» есть изумительно смешные места, в конечном счете это философская поэма, автора которой история по праву назвала достойным последователем Вергилия, Овидия, Гомера, Лукана и Стация – поэтов, перед чьей памятью он смиренно склоняется в заключительных строках этого произведения.
«Логика», второй общий курс учебного цикла, составлявшего тривиум, имела дело, как показывает само название, с критическим анализом аргументов, подлинных и ложных, и с построением правильных суждений. Преподавание этого курса, несомненно, было тогда менее живым, чем сейчас – метод Чарлза Доджсона (Льюиса Кэрролла), превращавшего в логические понятия горилл, дядюшек и аллигаторов, будет изобретен только через несколько столетий, – но тексты, которые штудировал Чосер, отнюдь не были скучными. Тут он впервые познакомился с авторами, которых станет читать потом всю жизнь, – с Аристотелем, Боэцием и Макробием – и приучился, как бы между делом, размышлять о строении мироздания. Эта проблема будет интересовать Чосера до конца его дней, побудит заниматься астрологией и алхимией (официально признанными тогда науками, предтечами астрономии и химии), изучать арифметику, физику и «музыкальные» соотношения (предмет, трактующий обо всем – от ангелов и планет до нот в гамме – и не имеющий аналога среди современных научных дисциплин). Через Роджера Бэкона и оксфордских рационалистов он пришел к коренным вопросам эпистемологии: откуда мы знаем то, что мы знаем, если мы, в сущности, ничего не знаем. Так, эти занятия вывели его на путь, следуя по которому он станет «благородным поэтом-философом», как назовет Чосера его ученик поэт Томас Аск, – первым в английской истории философским поэтом, родоначальником поэтической традиции, которая включила в себя немало самых возвышенных умов Англии, таких, как Джон Мильтон, Уильям Блейк и Уильям Вордсворт.
Несомненно также и то, что занятия «логикой» на всю жизнь пристрастили Чосера, как впоследствии Доджсона,[104] к логике пародийной. В его поэме «Дом славы» есть великолепная пародия на философские рассуждения. Огромный золотой орел, поднимая в небо встревоженного Джеффри, который широко раскрытыми от страха глазами смотрит на удаляющуюся землю, принимается объяснять ему, почему может реально существовать мифический Дом славы, к которому они направляются. Его аргументация представляет собой шедевр логического рассуждения, характерного для конца XIV века, – если не считать того, что это полная нелепица. В первой части своего рассуждения орел апеллирует к «опыту» (термин Роджера Бэкона, соответствующий понятию «научный эксперимент»), а во второй подкрепляет «опыт» «авторитетом» (второй бэконовский критерий познаваемости), в данном случае комически неуместно примененной теорией Боэция. Орел, чрезвычайно гордый блеском своего логического ума, просвещает беднягу Джеффри, болтающегося с несчастным видом у него в когтях:
Ясно, что, если Дома славы не существует, он должен был бы существовать.
Третьей частью тривиума была риторика, или теория красноречия. (В некоторых средневековых школах этот учебный курс предшествовал логике, в других следовал за ней. По свидетельству англичанина Джона Солсбери, учебные предметы преподавались в том порядке, в каком перечислил их я; этот же порядок отражает структура Чосерова «Дома славы».) Мне нет надобности описывать здесь предмет науки о красноречии, скажу лишь, что школьников учили не только тому, как придать весомость своей прозаической или стихотворной аргументации, но и тому, как сделать ее привлекательной для слушателя, т. е. хорошо продуманной с точки зрения подбора традиционных и оригинальных материалов (inventio), хорошо и убедительно построенной (dispositio) и стилистически интересной (amplificatio, etc.). Вероятно, в связи с «амплификацией», предполагавшей умение развивать образы, ученикам начинали преподавать первоосновы «музыки». Проницательный педагог, обнаружив у школьника Чосера «способность к стихосложению», вполне мог бы познакомить его с такими сочинениями, как «De Musica» Боэция, где рассматриваются мистические соотношения между ударениями, музыкальными акцентами, рифмами, магическими числами и т. д. и т. п. Поэзия Чосера несет в себе отпечаток знакомства с подобными материями, но это знакомство могло состояться и много позже. В третьей части «Дома славы» Чосер с комическим жаром демонстрирует свое совершенное владение искусством «красноречия» – свое умение создавать, заимствовать и видоизменять стилистические красоты риторики: великолепные перечисления в духе Гомера, аллегорические фигуры вроде Философии Боэция, грандиозные сравнения. Несмотря на то что он шутит, его метафоры очень хороши. Вот как описывает он огромный замок:
Живописуя приближение соискателей почестей, явившихся на суд Славы, он смело присваивает образ, взятый у Гомера, Вергилия и Данте:
А рисуя аллегорическую картину того, как распространяется по земле незаслуженная дурная слава, Джеффри с восхитительной самоуверенностью заимствует метафоры не только из классиков, но и из самой Библии (труба Страшного суда в «Апокалипсисе»):
Средневековое образование не обязательно завершалось с окончанием семилетнего курса начальной школы. Ученик мог все годы своей учебы штудировать тривиум, а мог и перейти, раньше или позже, к изучению какой-нибудь дальнейшей образовательной программы – скажем, юридических наук (как мы увидим в следующей главе, именно к этому курсу обратился Чосер по завершении тривиума) или квадривиума, повышенного курса университетского образования, проходя который студент более подробно изучал четыре традиционные дисциплины: арифметику, геометрию, астрономию и музыку. Мало кто из учащихся добирался до серьезных занятий на этом уровне, и уж совсем немногие – до изучения трех высших университетских программ: медицины, канонического права и богословия. Но предварительное знакомство с этими предметами в рамках изучения грамматического, логического и риторического разделов тривиума давало учащемуся толчок к самостоятельной работе, поэтому, при наличии у него любознательности и прилежания, он мог многому научиться даже без формального прохождения курса университетских наук. Как я уже говорил, Чосер, по всей вероятности, учился в университете – во всяком случае, какое-то время, – а впоследствии стал близким другом нескольких оксфордских ученых. Книга, написанная им для своего «сынишки Льюиса», когда мальчик учился в Оксфорде, – трактат об астролябии, – свидетельствует о его хорошем знании математики и астрономии. Согласно преданию, он написал впоследствии еще одну учебную книгу – быть может, дошедший до нас трактат «Экватор планет». Возможно, им была написана и третья книга – о планете Земля. Чосер обнаруживает глубокие, прямо-таки профессиональные познания по части философского номинализма (о чем мы еще будем говорить позже) и других сложных материй, в том числе даже «философии музыки». Познания такого рода трудно было получить за пределами Оксфорда или Кембриджа.
По преданию, Чосер был одним из ученейших людей своего века. Как свидетельствовал Холиншед, это был «человек, обладавший столь совершенными познаниями во всех науках, что едва ли имел себе равных среди современников…».[105] Позже, в XVII столетии, Чосера считали одним из «тайных знатоков» алхимии. Современные авторы, проанализировав «Рассказ второй монахини» и «Рассказ слуги каноника», показали, что он действительно знал алхимию, во всяком случае некоторые ее разделы. И каким бы ни был путь его познания этих наук – самостоятельные ли штудии, беседы ли с такими учеными, как его оксфордский друг логик Ральф Строуд, – первое его знакомство с ними состоялось еще в школьные годы, когда он одолевал тривиум.
Семь лет учебы Чосера в начальной школе – несмотря на тяжелые потрясения в результате гибели от чумы родственников и друзей – были в целом светлым, счастливым периодом жизни. В те годы юный Джеффри пристрастился читать и перечитывать книги, забывая о времени, и вдумчиво, хотя внешне как бы вскользь, непринужденно, расспрашивать всякого, кто мог дать ему внятный ответ, обо всем на свете: о ремеслах и профессиях, об испанском ландшафте, о великих тайнах философии. Эту неуемную любознательность он пронес через всю свою жизнь. Чосер поступил в школу ребенком, который, как и все дети, любил «забавы, игры, суету» (от этого недостатка, к счастью для нас, он полностью так и не избавился), вышел же из нее молодым человеком, в чьей голове теснились поэтические образы и строки стихов и чью душу переполняла восторженная до слез любовь к книгам и к этому шумному миру, который они отображают, заставляя взглянуть на него новыми глазами. Не один поэт, истерзанный любовью к женщине, задавал себе вопрос: «Плыву ли я, тону?» Чосер напишет – и в шутку, и всерьез, – что такое же действие оказывают муки художника, понимающего, сколь коротка жизнь и сколь долгосрочны задачи искусства, а также муки философа, испытывающего «страшную радость» познания, которая всегда быстро приводит к новым недоуменным вопросам и осознанию собственного невежества. Любовь, которую Чосер понимает в духе Боэция как вселенский закон,
Таким было в общих чертах начальное образование Чосера. От современного образования оно отличалось значительно меньшим разнообразием, меньшим богатством учебного материала и даже меньшей точностью, поскольку средневековые учебники изобиловали ошибками, которые смогли постепенно устранить последующие поколения. Но это образование было более глубоким, чем наше, менее легковесным, оно поощряло серьезность и привычку к упорному труду во имя благородной цели. Во многих отношениях оно ничем не уступало начальному образованию любого другого периода истории. В пору неблагоприятных климатических условий, голода, повторных эпидемий чумы и нескончаемых опустошительных войн оно способствовало утверждению философского подхода к самым трудным и мучительным жизненным вопросам; возвышенно и благородно объясняло смысл жизни и смерти (на основании трудов Боэция и мудрейших из церковных писателей); насаждало соединенное языческое и христианское представление о мироздании, которое, за исключением мелких технических деталей, сохранило силу по сей день, и представление о человеке как об ответственном моральном деятеле в обескураживающей, но упорядоченной вселенной; обеспечивало ориентацию культуры на великую поэзию, живопись, музыку и архитектуру. Все это делает время средневековья, несмотря на его недостатки, самым красноречивым временем в жизни человека Запада, – временем боли, мужества и высоких устремлений.
Глава 3
Чосер – молодой придворный, воин и, может быть, влюбленный (1357–1360)
Принц Лионель, третий сын Эдуарда III, и его жена Елизавета, графиня Ольстерская, по примеру королевской четы содержали раздельные штаты придворных служителей и вели отдельные расходные книги – во всяком случае, до 1359 года, когда супруги объединили оба двора. Некоторые записи в расходных книгах графини дошли до нашего времени По иронии судьбы, в эти записи оказалась обернутой одна старинная книга, хранившаяся в Британском музее. Только благодаря этой счастливой случайности мы теперь знаем, что весной 1357 года Джеффри Чосер числился младшим служителем при дворе Елизаветы и получил от нее в подарок на пасху полный костюм короткие черно-красные штаны в обтяжку, короткую кожаную куртку, которая обошлась графине в 4 шиллинга (около 48 долларов), и пару туфель. До недавних пор считалось, что Джеффри служил при дворе графини пажом. Его изображали этаким «обычным, ничем не примечательным подростком который не без мальчишеского удовольствия обнаружил, что в своем новом облегающем костюме он может согнуться лишь с величайшим трудом».[106] Однако картина эта не точна. В средние века шестнадцатилетний молодой человек (а Чосеру было тогда самое меньшее шестнадцать) считался взрослым, и ему поручались обязанности взрослого человека, а не мальчика-пажа. Да и в расходных книгах двора графини Ольстерской Чосер ни разу не назван пажом (его придворное звание вообще не указано), хотя перед именами других придворных служителей сплошь и рядом стоят в этих и других подобных записях слова pagettus (паж) или valettus (служитель более высокого ранга). Один из придворных служителей, некий Джон Хинтон, которому, как и Чосеру, графиня подарила на пасху, помимо прочего, куртку, фигурирует в записях расходной книги как valettus графини. Некоторым придворным графиня сделала гораздо более ценные подарки, чем Чосеру, но кое-кому из них достались и менее дорогие подарки, чем ему. Так, например, некий Томас – кстати, дважды поименованный в этих записях паж м, – получил подарок стоимостью в 16 пенсов (15 долларов). В мае графиня опять пожаловала Чосеру и другим членам свиты новые костюмы, а в декабре того же года Чосер получил в дар 3 шиллинга 6 пенсов на приобретение всего, что ему «понадобится для рождества».
Но если Чосер был при дворе графини не пажом, а служителем более высокого ранга (valettus), то интересно, какую работу он выполнял? Судя по его довольно скромному жалованью, он занимал среди служителей графини сравнительно невысокое положение. В придворной иерархии он стоял значительно ниже Эдмунда Роуза, который служил у графини по меньшей мере с сентября 1352 года, когда он получил, как записано в расходной книге, подарок от владетельной леди Клэрской, ниже Реджинальда Пирпонта, числившегося на службе как минимум с мая 1354 года, и ниже Джона Хинтона, которого графиня одаривала щедрей. Выше его стояли и многие другие служители, ниже – немногие, в том числе пажи графини. Среди тех, кто стоял на самом верху – а придворному рангу человека средневековый двор придавал огромное значение, – находилась фрейлина графини Филиппа Пан, о которой у нас вскоре пойдет речь.
Учитывая место, которое занимал Чосер среди придворных, можно предположить, что в своих дневных трудах он в основном помогал придворным служителям старшего ранга. По вечерам же, когда придворным полагалось развлекать графиню и все общество музыкой, стихами, беседой на возвышенные или занимательные темы, он, надо думать, уже тогда во многом был таким человеком, каким станет годы спустя: почтительным, сдержанно немногословным, хотя и умнейшим среди присутствующих. Что до его поэтического дара, то, должно быть, Чосер (во всяком случае, в первые недели, а то и месяцы своего пребывания в свите графини) даже скрывал его – по той простой причине, что обнаруживать его и не входило в его служебные обязанности. Человек незнатного происхождения, он не принадлежал к числу тех юных аристократов, которые, вместо того чтобы учиться в школе латинской грамматики, а затем в университете, с младых ногтей служили пажами, а потом сквайрами в домах и замках высшей знати, где проходили долгий курс обучения рыцарским наукам. Эта учеба имела целью сделать из юноши благородного происхождения достойного рыцаря, справедливого и благоразумного господина, умелого управителя поместьем. Юного отпрыска знатной семьи назначали то помощником дворецкого, то помощником виночерпия, переводя его с одной ответственной должности при дворе на другую. Помимо того, его учили чтению, письму, пению, игре на музыкальных инструментах, танцам, верховой езде, искусству шахматной игры, учтивому обращению и рыцарскому пониманию долга. Вот таким юношам и предписывал придворный этикет развлекать общество по вечерам. Такого юношу (а не сына выдвинувшегося виноторговца) изобразил Чосер, создав портрет сквайра в «Кентерберийских рассказах»:
И все же в тесном, замкнутом мирке феодального двора XIV века не так-то легко было скрыть от окружающих подлинный талант, тем более что это был рафинированный двор сына и любимца королевы Филиппы, женщины поистине замечательной, которая наряду со многими другими восхитительными достоинствами обладала способностью живо восхищаться поэтическим талантом, независимо от знатности происхождения поэта.
Сочинял молодой Чосер стихи для развлечения принца Лионеля и его супруги или нет, он, конечно же, сочинял в ту пору песни – любовные и, наверное, не всегда пристойные. Подобные песенки были тогда в моде при дворах английской знати (и при королевском тоже). Будучи поклонником французского придворного поэта Машо[108] – влияние Машо наиболее ощутимо в дошедших до нас ранних чосеровских стихах, – Чосер просто не мог не попробовать свои силы в сочинении песен, поскольку, по теории Машо, музыка считалась важнее слов.
Служить при таком средневековом дворе, каким был двор Елизаветы, значило не только изящно выполнять свои обязанности да развлекать сюзерена. Чосер должен был продолжать учебу, углублять свои познания прежде всего в области изящных искусств, а также латыни, литературы на латыни, французского языка и французской литературы. Дальнейшее образование, как считалось, должно было сделать из Джеффри более рафинированного и полезного придворного служителя. Кроме того, служитель вроде Джеффри был, по-видимому, загружен всяческой нудной писаниной: заносил расходы и доходы в бухгалтерские книги, переписывал письма. К шестнадцати годам (т. е. самое позднее в 1356 году) он уже наверняка закончил курс школьной науки, и полученные им знания и навыки должны были найти полезное применение при дворе графини. Если учесть, что дальнейшее образование Чосер получал, кажется, благодаря покровительству и денежной поддержке королевского дома и что в зрелом возрасте он служил английской короне в трех главных качествах – как приближенный придворный поэт и «чтец», как участник дипломатических посольств за границей и как бухгалтер-финансист высокого ранга или финансово ответственный контролер (когда ведал таможенными сборами, занимал деньги для короля, следил за производством работ для казны и впоследствии замещал лесничего), – можно с разумным основанием предположить, что у графини он преимущественно выполнял работу переписчика и счетовода (а может быть, и обе эти работы). Может быть, он к тому же развлекал общество стихами и песнями, но до нас никаких свидетельств этого не дошло.
Как заполучил Чосер место служителя при дворе графини – об этом тоже остается только гадать. Возможно, тут сыграло свою роль то обстоятельство, что графиня была внучкой того самого слепого Генриха, графа Ланкастерского, под командованием которого отец Чосера и Томас Хейраун сражались как участники вооруженного восстания против Мортимера. Ведь без связей с влиятельными людьми не было никакой возможности поступить на службу при дворе одного из членов королевской семьи. Впрочем, и отец Чосера и его мать, как мы уже упоминали, имели некоторый доступ ко двору Эдуарда III, следовательно, был у них и косвенный доступ ко двору принца Лионеля и его супруги.
Подобно другим большим средневековым дворам, двор принца Лионеля и графини Ольстерской подолгу не задерживался на одном месте, и молодой придворный служитель Чосер кочевал с места на место наряду со всеми. Принц с супругой, как это было заведено в средние века у членов королевской семьи, переезжали из замка в замок, из манора в манор, раскладывая между всеми своими владениями бремя содержания многочисленной свиты, которое при оседлом образе жизни двора стало бы непосильным: ведь ни грузовиков, ни поездов для подвоза продовольствия в ту пору не было, а «подножного корма» для стольких ртов хватало ненадолго. И вот, погостив в одном имении, принц Лионель и Елизавета Ольстерская вскоре отправлялись дальше, а следом, скрипя колесами, тащились бесконечной вереницей повозки с мебелью, шпалерами, канделябрами, драгоценностями, охотничьим снаряжением, кухонной утварью. В апреле 1356 года мы застаем графиню Елизавету в Лондоне; позже, в том же году, она жила попеременно в Саутгемптоне, Ридинге, Стратфорде-ле-Боу. Весной 1357 года она вернулась в Лондон и приняла участие в пышных празднествах по случаю дня св. Георгия,[109] устроенных в Виндзорском замке.[110] На празднование троицы она отправилась в Вудсток, рождество справляла в Хэтфилде, крещение – в Бристоле.
Во всех этих городах Чосер участвовал в феерических праздничных торжествах – ничего подобного нам с вами увидеть не дано, разве что в фильме, да и то как слабый намек на былое великолепие. По церковным праздникам повседневный уклад средневековой жизни с его многочасовыми трудами, молитвами и постами сменялся в замках могущественных феодалов пышными зрелищами, парадом богатых одеяний, захватывающими дух увеселениями. До наших дней дошло несколько описаний подобных праздничных пиров – все они подтверждают, что картина, нарисованная Джоном Мэсси в поэме «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь», является не столько художественным вымыслом, сколько правдивым репортажем.
Если можно верить свидетельствам поэтов и хронистов, гости начинали съезжаться за много дней до праздника, привозя с собой многочисленную челядь и щедрую лепту в предстоящие празднества угощения, украшения, маски и искусных артистов, в том числе карликов, акробатов, фокусников. Мужчины уезжали на охоту не только для развлечения, но и чтобы набить побольше дичи к пиршественному столу. Женщины, знатные дамы и их служительницы, девицы благородного происхождения, деятельно готовились к долгому, яркому и пышному празднеству, которое вдруг взрывалось этаким китайским фейерверком музыка, пляски, чтение стихов, а то и театральное представление – «маска»,[111] – веселое пиршество. В промежутках между блюдами устраивались «интерлюдии» чародеи-фокусники демонстрировали свое искусство. Это искусство оптических иллюзий завезли в Англию крестоносцы, побывавшие на Востоке, где магия была в большом почете. Об эффектах, к которым стремились эти мастера оптических иллюзий, можно судить по красочному описанию таких фокусов – магических «интерлюдий» – на страницах «Кентерберийских рассказов» Чосера, а именно в «Рассказе франклина». (Подобного рода удивительные спектакли-иллюзии пытались устраивать фокусники и в реальной действительности – об этом нам известно из расходных книг той эпохи и других источников.) Итак, вот что рассказывает своим спутникам франклин у Чосера:
Чуть дальше в том же рассказе Чосер пишет о еще более поразительных оптических иллюзиях – чудесах искусства, которые показывает своим гостям великий чародей:
Спору нет, эти описания – художественный вымысел, но, как бы ни преувеличивалось в них то, что бывало на самом деле, они, без сомнения, верно передают атмосферу тех праздничных увеселений, которые Чосер наблюдал как член придворной свиты графини, и рисуют идеал захватывающего дух зрелища, к которому стремились иллюзионисты.
По всей вероятности, Чосер также принимал участие в приготовлениях графини к помолвке ее малолетней дочери Филиппы с Эдмундом Мортимером – сыном бесславного Роджера Мортимера, любовника королевы Изабеллы, супруги Эдуарда II. (Король Эдуард III с характерным для него рыцарским благородством не пожелал наказывать сына за преступления отца.) Возможно также, что Чосер присутствовал на похоронах королевы Изабеллы, состоявшихся 27 ноября 1358 года в Лондоне. Это событие, должно быть, казалось очевидцам таинственным, даже сверхъестественным: о королеве целую вечность не было ничего слышно после того, как ее, лишившуюся рассудка, заточили в замок, и вот вдруг она лежит в гробу, окруженная участниками погребальной церемонии, будто ее вызвали из далекого прошлого, дабы с почестями теперь похоронить. Вероятно, побывал Чосер и на турнире в Смитфилде, где король Эдуард и его кузен Генрих Ланкастер блистали своим поразительным искусством, – для этого турнира графиня Елизавета велела изготовить подушки, обшитые декоративной тканью. Чосер мог быть среди провожатых графини, когда она ходила смотреть львов в лондонском Тауэре. Но в конечном счете самым важным событием того времени стала для Чосера поездка в Хэтфилд на рождественские праздники 1357 года. Там он познакомился с молодым человеком, который сделается другом и защитником на всю жизнь, – с Джоном Гонтом, младшим братом принца Лионеля. (Гонт, в ту пору граф Ричмондский, как установлено, приезжал на рождество в Хэтфилд: графиня сделала двум его приближенным денежные рождественские подарки.)
Семнадцатилетний Гонт уже и тогда, конечно, производил впечатление человека значительного: надо полагать, он уже приобрел характерную для него отчужденно-сдержанную манеру держаться. Его служители, гордившиеся тем, что им выпало счастье служить такому принцу, всем своим видом выражали готовность в любой миг умереть за своего господина. При среднем росте и обычном телосложении Гонт, по единодушным отзывам современников, производил впечатление человека, абсолютно уверенного в себе – враги называли это его качество самонадеянностью. В королевской семье Гонт выделялся широтой интеллектуальных интересов. Впрочем, не известно, оценил ли он по достоинству Джеффри Чосера во время той их первой встречи. Гонт, разумеется, вырос в окружении поэтов, среди которых был и глубоко преданный его матери, королеве Филиппе, великий французский поэт Жан Фруассар, но в отличие от своего старшего брата, принца Лионеля, Гонт предпочитал водить дружбу не с поэтами и художниками, а с философами, теологами и знатоками политической теории. Но каким бы ни было первое впечатление Гонта и Чосера друг о друге, со временем они станут близкими друзьями.
По-видимому, Чосер прослужил при дворе Лионеля и Елизаветы около трех лет (некоторые биографы называют более долгий срок). За эти годы он, должно быть, познакомился со всеми членами королевской семьи и со многими знаменитостями, состоявшими у них на службе: поэтами, художниками, государственными мужами, дельцами. В глазах сына виноторговца они должны были казаться существами высшего порядка. Их прекрасные имения с садами, озерами и парками давали людям представление о том, как должен выглядеть рай. (В поэзии Чосера такое уподобление встречается неоднократно.) Их увеселения, и прежде всего пиры и турниры, превосходили своей яркой зрелищностью едва ли не все, что видим мы, современные люди. Для всякого рода пышных постановок тот век был поистине золотым. Даже мистерии, до недавнего времени изображавшиеся историками как плохонькие любительские спектакли, являли собой к началу XV века, а может быть, и в эпоху Чосера более грандиозное представление, чем почти все, что доступно нам сегодня. Мистерии – пьесы на библейские темы – ставились в праздник тела Христова членами местных торговых и ремесленных гильдий во всех сколько-нибудь значительных городах Англии. Спектакли начинались рано утром и продолжались до наступления темноты. (А кое-где они шли и по два дня подряд.) Во времена Чосера мистерии обычно представляли с передвижных сцен, оборудованных на громоздких двух– или трехъярусных повозках, – такие передвижные сцены назывались «педжентами»; впрочем, иногда спектакли устраивались и прямо на площади или же на больших, сложно устроенных сценах-помостах, которые были оборудованы – во всяком случае, в таких городах, как Уэйкфилд XV века, – ветрогонными машинами, скрытыми переходами, приспособлениями для поднятия вверх – вознесения на небо – одного или нескольких актеров с помощью невидимых проволок и прочим реквизитом для создания сценических эффектов; сцене распятия на кресте придавался, например, устрашающе-реалистический характер: из ран Христа хлестала настоящая (козья) кровь.[114] Все это было удивительным театральным зрелищем, то глубоко потрясающим, то умилительным и трогательным, то грубовато смешным, когда какой-нибудь красавчик вроде брезгливого Авессалома из чосеровского «Рассказа мельника», надуваясь и пыжась, изображал претендента на трон самого Христа – «роль Ирода на сцене он играл». Представим себе такую картину. Вот на площадь, где все подготовлено для представления, неуклюже покачиваясь, въезжает громоздкий педжент, актеры разыгрывают свою сцену (одну из многих в мистерии), и педжент, кренясь и качаясь, катит дальше – показывать эту сцену на других площадях, – а на освободившееся место уже становится следующий педжент. Принц Лионель и графиня смотрят спектакль из дорогой высокой ложи, украшенной их фамильными гербами. Их ложа с ярким, цветистым навесом угнездилась среди многих подобных лож, пестро раскрашенных, плещущих флажками и вымпелами, расположенных повсюду, где площадь, парк или перекресток улиц могут служить сценической площадкой для педжента. Чосер, будучи лишь младшим придворным служителем, должно быть, смотрит представление, стоя прямо на улице или же на низком помосте. Так как он невысок ростом, ему приходится вытягивать шею, чтобы лучше видеть, а то и подпрыгивать, как это делают зрители в его «Доме славы», которые, оказавшись задними в толпе, начали
Но еще пышней, чем мистерии, разыгрываемые с педжентов, были придворные театральные действа, так называемые «маски»: величественные пантомимы, немые сцены и живые картины, возвеличивавшие придворные идеалы или прославлявшие святых, особо почитаемых аристократами (св. Георгия – покровителя Англии и образцового рыцаря, св. Люсию – покровительницу света, св. Цецилию – покровительницу музыки). Тут можно было увидеть удивительных механических коней (внутрь, возможно, помещали живую лошадь; что до летающих коней, подобных коню из «Рассказа сквайра», то они могли лишь присниться королям),[115] рощи с множеством птиц, спускающиеся с неба ангельские воинства, жуткие пляски ведьм, диких зверей и многое другое. Одни только личины для гостей – участников танцевальной процессии, завершавшей популярную разновидность этого театрального действа, все эти маски львов, слонов, нетопырей и сатиров – могли стоить, судя по расходным книгам короля Эдуарда, целого состояния. Праздничные пиры тоже представляли собой яркое, эффектное зрелище – не только с точки зрения разнообразия и изобилия яств и напитков, но и с точки зрения искусства оформления. Пиршественный стол являл взору живописный ландшафт с лесами из петрушки и салата, с озерами и реками, мостами, миниатюрными всадниками и замками, сделанными из «чистой белой бумаги». Иногда перед началом пиршества в обеденном зале закрывали ставнями окна и поджигали все эти бумажные декорации. В стране, где простой люд то и дело голодал, не приходилось удивляться тому, что проповедники и популярные поэты иной раз, ломая руки, восклицали по поводу таких излишеств: «Грех!»
Но люди, с которыми встречался Чосер на придворных празднествах, блистали ярче, чем что бы то ни было вокруг, – с этим соглашались все поэты той эпохи. Вообразите себе зрелище: грохочут литавры, трубят длинные прямые трубы, снуют слуги в ярких ливреях, прохаживаются дамы в высоких шляпках с ниспадающей вуалью и величественного вида господа, нарядные, как павлины (здесь и в помине нет соломы на полу – мы вступили в мир каменных плит и красивых изразцов, подобных описанным в «Троиле и Хризеиде»), оглушительная музыка и смех, отражаясь от украшенных шпалерами стен и мощных потолочных балок из сердцевины дуба, гремят раскатами океанского прибоя.
Как придворному Елизаветы, графини Ольстерской, Чосеру, должно быть, не раз случалось бывать на таких праздниках, как день св. Георгия, в обществе самого короля Эдуарда, отца принца Лионеля. У короля были красивые черты лица, светлые волосы, русая бородка, мягкая линия рта и добрые, чуть раскосые, как и у всех сыновей, глаза. Весь его облик говорил, что это не простой смертный. Эдуард любил рассказывать одну историю, подкреплявшую это впечатление:
«Лет этак четыреста назад, – рассказывал друзьям Эдуард III, – его прародитель граф Фальке Черный, правитель Анжуйский, привез из дальних странствий невесту – красавицу, равной которой не было на всем белом свете. Она родила ему четверых детей, красивых и одаренных – такими впоследствии рождались все сыновья и дочери в роду Плантагенетов. Впрочем, им досталась от матери и более темная наследственность. Ей удавалось долгие годы скрывать это, так как она вела более уединенный образ жизни, чем монахиня. Но однажды граф потребовал, чтобы жена сопровождала его к обедне. Раньше она неизменно отказывалась сделать это, но на сей раз она, бледная и дрожащая, вошла с ним в церковь. И вот, в тот миг, когда священник, совершая обряд причастия, поднял облатку – тело Христово, – она вдруг вскрикнула нечеловеческим голосом, поднялась в воздух, вылетела в окно капеллы и исчезла навсегда. Вот так открылась правда. Это была Мелюзина,[116] дочь дьявола!»
К тому времени, когда его рассказ мог услышать Чосер, Эдуард III уже наполовину уверовал в то, что все так и было на самом деле. Снова и снова сражался он во главе своего войска с шотландцами и французами, и в нем постепенно крепло убеждение, что он заколдован и неуязвим в бою. Эдуард по собственному опыту знал, что его репутация «отродья сатаны» вселяет ужас в сердца его врагов. Отчасти уверовал он и в то, что он – король Артур, притом являет собой не метафорическое, а вполне реальное его новое воплощение, и в доказательство этого учредил Круглый стол. (В свое время любовник его матери Мортимер утверждал, что это он – воплотившийся Артур.) Наряду с тем Эдуард, по всем отзывам, был набожен, бесхитростен и тверд в своей вере, как простой крестьянин. Он регулярно молился перед надгробием Эдуарда Исповедника[117] в Вестминстере, прося ниспослать ему богатство и победу над врагами. Всякий раз, бывая в Кенте, он преклонял колени в молитве перед прахом Томаса Бекета[118] – святого, убитого его предками.
Таким же великодушным христианином Эдуард мог проявить себя и на войне – например, в том достопамятном случае во время осады Кале, описанном в хрониках Фруассара. Когда комендант Кале понял, что английский король с сильным войском плотно обложил город, он собрал тех горожан, которые по бедности не запаслись впрок продовольствием, и однажды утром выдворил их из города – тысячу семьсот мужчин, женщин и детей. Когда изгнанные горожане подошли к позициям английской армии, англичане спросили у них, почему они ушли из города, и Эдуард, услышав, что им нечего было есть, велел отпустить их с миром, а перед этим досыта накормить и дать каждому в дорогу по два шиллинга в виде милостыни, «и многие из них искренне благословляли за это английского короля».
Впрочем, Эдуард не всегда бывал столь милосерден. Когда Кале капитулировал, король решил предать город огню и мечу, но потом предложил горожанам такую сделку: пусть шестеро самых видных из них сами предадут себя в его руки без каких бы то ни было предварительных условий, и тогда он пощадит город. И вот шестеро вожаков-бюргеров, исполненных отваги и мужества, а также надежды на то, что король Эдуард оставит их в живых, соблазнившись богатым выкупом, предали себя в руки победителя и попросили у него пощады. Все рыцари, все бароны вокруг Эдуарда проливали слезы жалости, но король желал отомстить жителям Кале за ущерб, который они нанесли ему на море, и, глухой к просьбам своих рыцарей, в том числе и своего праведника-кузена Генриха Ланкастера, он приказал казнить заложников. Тогда беременная королева Филиппа, сопровождавшая его в этом походе, упала на колени и молила Эдуарда пощадить их «во имя сына святой Марии и твоей любви ко мне». Крайне неохотно, все еще гневаясь, король уступил. Но затем с жестоким упорством и самонадеянным тщеславием короля Артура – героя аллитеративной поэмы «Смерть Артура» – он выселил из Кале прежних обитателей – французов – и заселил город англичанами. По иронии истории, взятие Кале послужило одной из причин, по которым Эдуард учредил орден Подвязки, этот свой новоявленный Круглый стол, призванный служить оплотом рыцарственности и высоких идеалов.
Однако эта склонность к капризам или, во всяком случае, к резким переменам настроений ничуть не роняла Эдуарда в глазах простолюдинов, ни тем более в глазах его приближенных, которые, подобно юному Джеффри Чосеру, имели удовольствие лично знать этого «нового короля Артура». Обаяние Эдуарда было неотразимо, в чем могли убедиться многие женщины, и среди них его добрая толстушка жена королева Филиппа, которая любила его, несмотря на все его похождения, как и он любил ее, считая свое поведение правильным. В красоте Эдуарда было что-то мальчишеское, дерзость и порывистость сочетались в его натуре с мягкостью, неуемное жизнелюбие – с горячей любовью к Англии, стремление к высоким идеалам – с жестокостью, хитростью и коварством. Благодаря редкому сочетанию личного обаяния и недюжинных способностей ему удалось вновь вернуть своему ослабленному, деморализованному королевству статус европейской державы. Прославленный турнирный боец, оратор и благожелательный законодатель, он сумел внушить своим подданным забытые ими чувства любви и уважения к короне и, сверх того, горячую любовь к своему родному острову и патриотическую гордость; эти эмоции прекрасно выразил изгоняемый из Англии сын Джона Гонта в шекспировском «Ричарде II»:
Эдуард III с детства был без ума от рыцарских турниров и, когда подрос, стал грозным противником для любого участника этих смертельно опасных поединков, имитировавших реальный бой. Вместе с матерью, Роджером Мортимером и своими родичами из Эно он посетил множество блистательных турниров, а уж когда получил корону и свободу действий, стал прямо-таки фанатичным поклонником этой военной забавы – и как зритель, и как участник. Такими же фанатиками турнирных боев были и его друзья.
Возьмем типичный пример – большой турнир, устроенный Уильямом Монтегю на Чипсайде.[120] Чосер тогда был еще ребенком. Под пронзительные вопли волынок и рокот барабанов король и его рыцари, одетые в диковинные татарские наряды, продефилировали по улицам Лондона, выехали на арену и объявили, что готовы принять вызов каждого желающего сразиться. Их доспехи должны были производить эффектное впечатление и одновременно наводить страх. (Ведь недаром рыцарский шлем делался в форме капюшона палача со зловеще скошенными прорезями для глаз!) На подобные турниры – о них заранее широко оповещали публику – собирались тысячи зрителей. Это и неудивительно, если вспомнить о том, что люди всегда питали нездоровый интерес к боли и смерти, – тот самый интерес, смесь страха и желания, который и сегодня приносит славу, если не богатство, матадорам и трюкачам, исполняющим акробатические прыжки на мотоцикле. Хотя побежденный на турнире соперник мог остаться в живых (чаще всего так и бывало), самая жестокая разновидность современного футбола показалась бы по сравнению с турнирными боями развлечением для кисейных барышень. «Рассказ рыцаря» свидетельствует о том, как хорошо Чосер разбирался в этом смертоносном виде спорта, да и о том, пожалуй, как он к нему относился:
Несмотря на то что тут «потоком красным грозно кровь бежит», «кость разбита», «один пронзен насквозь», Чосер описывает не смертельную схватку, а всего лишь спортивное состязание – турнирный бой на копьях с утолщенными наконечниками.
Турнир открывало парадное шествие вокруг арены – прообраз парада артистов и животных на манеже современного цирка. Как и в «Рассказе рыцаря», каждого выдающегося турнирного бойца сопровождала целая дружина соратников в прекрасных доспехах, на отборных боевых конях, с множеством ярких стягов, реющих над головами; кроме того, в шествии иногда участвовали трубачи, клоуны, породистые охотничьи собаки и экзотические звери. После парада начинались поединки. Герольды, разъезжая туда и обратно, объявляли имена соперников, коменданты турнира устанавливали исходные позиции для состязающихся, обговаривали правила ведения боя, количество его участников – два рыцаря, два десятка или целых две сотни. Подготовка каждого поединка занимала уйму времени, поэтому между сшибками закованных в сталь латников устраивались различные интерлюдии: выступления акробатов, дрессировщиков, жонглеров, клоунов, фокусников, плясунов – все то «шутовство», из-за которого, по убеждению лестерского монаха Найтона и ему подобных, бог и наслал на грешников чуму. Как только приготовления к бою завершались, громко трубили рожки (украшенные вымпелами деревянные духовые инструменты, секрет изготовления которых ныне утерян). И на ристалище воцарялась тишина. Разговоры смолкали, обрывались рукоплескания, и на арену с противоположных сторон выезжали участники поединка – рыцари со снятыми шлемами или поднятыми забралами и копьями, смотрящими вверх. Развлекавшие публику артисты сломя голову бежали с поля на трибуны, а кто замешкался – в безопасную зону «к вехам». С громоподобным шумом затворялись массивные ворота, отделяя ристалище от зрителей, и снова громко трубили рожки.
Поставленное в вертикальное положение копье входило своим толстым концом в чашеобразный упор, который подвешивался на уровне стального рыцарского башмака; высотой оно было с современный телеграфный столб, да и по ширине тыльной своей части мало уступало ему – правда, древко у копья было долбленое. (Подобные копья сохранились повсеместно в Европе – их можно увидеть, например, в лондонском Тауэре.) Когда участник поединка был готов к бою – или когда средневековый «рефери» подавал сигнал к началу схватки, – он с резким металлическим звоном опускал забрало, затем, как штангист перед рывком, делал глубокий вдох, с усилием поднимал копье еще выше, так чтобы его широкий стальной гребень лег ему на плечо, а толстый конец был прижат локтем к боку (при этом он слегка наклонял копье вперед, показывая, что начинает атаковать), и, пришпорив коня, устремлялся в сторону соперника. Всадники на крупных, но резвых боевых конях, похожих на современных тяжеловозов клайдсдейльской породы, все быстрее скакали навстречу друг другу и постепенно опускали копья с таким расчетом, чтобы в ударной позиции гребень прилегал к правому стальному нагруднику. Если рыцарь ошибался в расчете, его копье неудержимо опускалось все ниже и вонзалось в землю или же не успевало вовремя опуститься до уровня головы либо груди противника, куда надлежало целиться. Если же расчет был верным, то противник, если ему не удалось отразить удар своим громадным щитом, вылетал из седла и грохался наземь. Сплошь и рядом наземь валились, громыхая доспехами, оба соперника. И всадник, и конь могли получить при таком столкновении тяжелые увечья, даже если на острие копья насаживали большой шар, как это и было сделано в «Рассказе рыцаря» и как часто, но отнюдь не всегда делалось на проводимых в Англии турнирах, которые наблюдал, подавшись вперед, затаив дыхание и «болея» за своих любимцев, Чосер. Короче говоря, то был спорт не для слабых телом и духом, но для тех, кто обладал ловкостью, глазомером и не боялся больно расшибиться. Нечего и говорить, что поединок на заостренных копьях носил еще более жестокий характер. Хроники пестрят описаниями, подобными следующему:
«Затем вперед выступил англичанин, сквайр… приблизясь к графу, он опустился перед ним на колено и просил дозволить ему сразиться на поединке, на что граф и дал свое согласие. Тогда сей сквайр вышел на поле, надел доспехи и взял копье. Кларенс тоже вооружился копьем; они поскакали навстречу друг другу и сшиблись с такой силой, что обломки копий взлетели вверх над их головами. И во второй раз, и в третий раз повторилось то же самое: они сломали свои копья. Все знатные лорды с обеих сторон сочли, что оба соперника явили образец воинского искусства. Затем сражавшиеся взяли свои мечи, очень большие, и, обменявшись шестью ударами, сломали четыре меча. Дальше они хотели драться на топорах, но граф не дал на то своего согласия, сказав, что они и так уже показали себя и он не позволит им биться до конца».[122]
Впрочем, в хрониках чаще встречаются перечни рыцарей, которые бились-таки до конца: убивали противника или погибали сами.
Король Эдуард, невысокий, узкий в кости, был тем не менее одним из величайших турнирных бойцов в мире. Уже одно это могло сделать его героем в глазах подданных, страстных любителей пышных зрелищ и отчаянно опасных игр. Но он, кроме того, был искусным стратегом (неудачно начав свою карьеру в пятнадцатилетнем возрасте в Шотландии, он стал потом опытным полководцем), дьяволом во плоти на поле боя, грозой своих врагов на суше и на море. Незадолго до того, как появился на свет Джеффри Чосер, огромный французский флот представлял постоянную угрозу берегам Англии. В 1338 году он совершил нападения на Портсмут и Саутгемптон, дерзко проплыл перед самым устьем Темзы и захватил на рейде Мидделбурга большой корабль «Кристофер» с четырьмя другими, поменьше; в 1339 году французы напали на Дувр и Фолкстон. А год спустя они были жестоко наказаны. Король Эдуард, находившийся на борту своего корабля «Томас», подплывал с малочисленным английским флотом к фламандскому побережью, как вдруг натолкнулся на французский флот, «который был столь велик, – сообщает нам Фруассар, – что корабельные мачты вздымались вверх подобно большому лесу». Английский король перестроил боевые порядки своей флотилии, выдвинув «самые крупные корабли, оборудованные для стрельбы из луков, вперед и поместив между каждыми двумя кораблями с лучниками корабль с тяжеловооруженными воинами». Три сотни латников и пять сотен лучников король отрядил охранять многочисленных знатных дам, плывших во Фландрию к королеве Филиппе. Затем, дождавшись попутного ветра и прилива, он велел поднять все паруса и направил свою флотилию в устье Слёйса. Солнце светило в глаза противнику, слепило его. Англичане яростно обрушились на французов, корабли которых стояли на якоре в гавани. Хотя на стороне французов было огромное превосходство, примененная Эдуардом тактика совместных действий лучников с латниками (он обучился этому приему в Шотландии) оказалась убийственно эффективной. Французы сражались упорно, но к утру оба французских флотоводца были убиты, а их флот уничтожен.
В 1346 году, когда Чосер под стол пешком ходил, король Эдуард нанес французам еще более сокрушительное поражение. Изменив в последнюю минуту весь свой план военных действий (о том, было ли это блестящим стратегическим решением, можно спорить), он произвел высадку не в Бискайском заливе, где по первоначальному плану собирался соединить силы с Генрихом, графом Ланкастерским, старшим сыном слепого Генриха, а в Нормандии, где, по словам советника (цитируемым Фруассаром), англичанам «не окажут сопротивления: здешний народ не привычен к войне, а все рыцари и сквайры этого края осаждают сейчас вместе с герцогом Агийон; вы, сир, обнаружите в Нормандии большие города, не обнесенные стенами, где ваши воины возьмут такие трофеи, что им этого хватит на двадцать лет безбедной жизни». Замысел Эдуарда отличала характерная для него как полководца смелость. Он шел на риск повстречаться с куда более многочисленной армией французского короля Филиппа, а поскольку капитаны английских кораблей после высадки войска по обыкновению спешили убраться домой, ему грозила опасность, лишившись единственного пути к отступлению, подвергнуться окружению и разгрому. Но Эдуарду повезло: то ли ему, как всегда, помогал дьявол, то ли он располагал информацией, которой не располагают историки. Даже после того, как французы обнаружили его, Эдуард сумел с помощью отвлекающих маневров уклоняться от сражения до тех пор, пока не занял идеальную для обороны позицию у Креси: с тыла его войско прикрывал лес Креси-ан-Понтьё, а прямо перед ним расстилалась широкая долина. Не прислушавшись к советам некоторых военачальников Филиппа и не обращая внимания на грозу, поднявшую в небо огромную стаю испуганно мечущегося воронья, безрассудно храбрые французские рыцари бросились в бой, навстречу выглянувшему из-за туч слепящему закатному солнцу. В авангард выставили генуэзских арбалетчиков. Большие луки английских лучников били дальше генуэзских арбалетов, и генуэзцы, выпустив свои стрелы в воздух, в беспорядке отступили. По свидетельству Фруассара, французский король в ярости воскликнул: «Перебейте этих мерзавцев, чтобы они не путались у нас под ногами!» Французская конница лавиной накатилась на союзников-генуэзцев; рыцари топтали их конями, разили оружием, словно врагов, а дисциплинированные, организованные отряды лучников Эдуарда хладнокровно расстреливали и генуэзцев, и французов, в то время как пешие английские воины ножами подрезали коням подколенные сухожилия и убивали валившихся наземь французских рыцарей – к вящему неудовольствию короля Эдуарда, который предпочел бы получить за них хороший выкуп.
Под Креси восторжествовали военные принципы Эдуарда, его представления об искусстве побеждать. Французская знать и аристократы, сражавшиеся на стороне Филиппа, воевали по старинке, верные кодексу индивидуальной рыцарской доблести, что вело к неоправданным жертвам. Фруассар рассказывает: король Богемии, почти слепой, просил своих рыцарей взять его с собой на битву, чтобы и он смог хоть раз взмахнуть мечом; тогда его вассалы связали своих коней поводьями, так что их король оказался во главе отряда; наутро все они были найдены мертвыми, а их кони так и оставались связанными. В отличие от французов и их союзников англичане сражались под началом Эдуарда как единое, послушное воле полководца соединение, состоящее из дисциплинированных и фанатически преданных королю воинов. Когда стало светать и все вокруг окутал густой туман, любая другая средневековая армия рассеялась бы, преследуя противника, – тут-то вот, возможно, ей и пришел бы конец. Англичане же по приказу Эдуарда подсчитали свои потери, оказали помощь раненым и приготовились к походу на Кале.
В глазах своих современников – людей, подобных молодому Чосеру, – Эдуард был идеальным королем, что бы ни говорили теперь о нем историки. Его превозносили до небес за великодушие. Несмотря на то что имущество изменника сэра Роджера Мортимера подлежало конфискации, Эдуард позволил сыну сэра Роджера Эдмунду (тому самому, которого венчали потом с малолетней дочерью графини Ольстерской) сохранить земельные владения в Уэльсе, а после смерти Эдмунда король пожаловал его сыну Роджеру поместья, посвятил его в рыцарское звание (за доблесть, проявленную в битве при Креси), принял в члены ордена Подвязки, возвратил ему все титулы и родовые имения, а в довершение всего добился отмены парламентом приговора об осуждении его деда. Сведущие люди при дворе считали Эдуарда III дальновидным политиком, да он и был таковым в действительности, хотя этот факт оказался заслоненным несчастьями, которые невозможно было предугадать, такими, как ранняя смерть его старшего сына Черного принца и злополучная судьба его внука Ричарда, сына Черного принца. Эдуард справедливо и мудро обращался со своими феодалами и поддерживал преданность в своих подданных не только собственным личным обаянием, но и такими удачными нововведениями, как замена феодального ополчения войском наемников – мера, избавившая его от вечного проклятия средневекового полководца, каковым являлась нестабильность армии, составленной из вассалов, которые имели законное право через сорок дней службы под знаменами своего сеньора возвращаться домой к сельским трудам. Но в первую очередь он обеспечивал верность подданных своей заботой об общем благе всех англичан. Эдуард мудро подбирал себе помощников: советников, военачальников, государственных служащих – и охотно передоверял им власть. Он избегал столкновений с парламентом и церковью, но при этом изо всех сил старался не допускать ущемления королевских прав. И если он ошибочно полагал, что благодаря войне сбудутся самые большие надежды его королевства, то большинство англичан искренне разделяло это его заблуждение.
В эпоху Эдуарда люди с радостью и гордостью называли себя англичанами. Когда Эдуард встал у кормила правления, Англия была крайне слаба в военном отношении. А к тому времени, когда придворный служитель Джеффри Чосер удостоился лицезреть короля Эдуарда, английские воины, конные рыцари и пешие ратники, стали любимцами Острова колокольного звона. Английское рыцарство, руководимое Эдуардом, научилось с уважением относиться к простолюдинам – лучникам и пехотинцам, хотя это и не значило, что рыцари считали их ровней в социальном отношении. Храбро сражавшихся крепостных теперь регулярно отпускали на свободу – ранее ничего подобного не было и в помине. Во внутриполитической жизни люди незнатного происхождения обрели кое-какую власть в парламенте; судьи стали меньше свирепствовать, поскольку и пополнение войска, и финансирование войны во многом зависело от доброй воли простых людей. В результате в стране царило, несмотря на чуму, неурожаи и упадок торговли, всеобщее, подчас почти что истерическое возбуждение; налицо был неслыханный прилив английского ура-патриотизма.
Как бы проницателен и рассудителен ни был юный Джеффри Чосер, он, подобно любому англичанину, наверняка испытывал в присутствии короля Эдуарда трепет и волнение. Если он когда-либо считал короля неправым – в его творчестве нет ни малейшего намека на это, хотя другие поэты высказывали подчас критические суждения, – то это была критика с позиций одержимо преданного королю вольнодумца. Чосер ни за что не согласился бы с современным историком, осуждающим Эдуарда за его любовь к показному. Он сказал бы, что любовь к показному предосудительна в простолюдине-ремесленнике (как он и говорит в «Общем прологе» к «Кентерберийским рассказам»), но что она является благородной добродетелью, украшающей такого человека, как герцог Тезей (в «Рассказе рыцаря» и поэме «Анелида и Арсит»), и тем более богоподобного Эдуарда III. Шестнадцатилетний Чосер был убежден – как были убеждены и англичане вдвое старше его, – что король Эдуард воплощает в себе идеального монарха, что для Англии он – бесценный дар небес. Если под влиянием отца, а позже принца Лионеля будущий поэт еще не стал преданным роялистом, он стал им в тот день, когда познакомился со своим королем.
Находясь при дворе графини, Чосер рано или поздно должен был познакомиться с гордостью и отрадой Эдуарда, любимцем всей Англии – молодым Эдуардом, принцем Уэльским, которого чаще называли при жизни «le Prince d'Angleterre» – «принц Английский», а историки эпохи Тюдоров окрестили впоследствии Черным принцем (ибо он сражался на турнирах в черных доспехах). По общему мнению, он был даже красивей своего отца, отличался такой же фанатической преданностью рыцарским идеалам, любил турниры, упоение боя, любил красивых женщин, умел, как и отец, внушить подчиненным чувство героической преданности, вдохнуть в них сверхчеловеческую отвагу. Он был героем битвы при Креси, а в 1355 году, назначенный наместником Гаскони, прибыл туда в сентябре с немногочисленным отборным войском (этаким громоздким средневековым эквивалентом современного десантно-диверсионного отряда), чтобы всячески беспокоить французов. Осенью он грабил и жег окрестности старинных городов Нарбонн и Каркассонн, после чего совершил опустошительный набег на средиземноморские провинции Франции. Ему не удалось выманить французские войска из укрепленных городов, но зато он сумел унизить противника, усугубить дезорганизацию Франции, подорвать ее ресурсы, на какое-то время укрепить верность гасконцев Эдуарду III и, конечно же, обеспечить добычей своих воинов. В следующем году двадцатишестилетний Черный принц предпринял поход еще дальше в глубь страны – возможно, он хотел соединиться с Генрихом Ланкастером, сыном слепого Генриха, чтобы совместно нанести удар по центральным и северо-западным областям Франции. И вот 17 сентября 1356 года – Чосер в это время поступал на службу к графине Ольстерской – армия Черного принца, двигавшаяся походным порядком по бездорожью в сторону Пуатье под серым, низко нависшим небом (ее движение замедлял большой обоз – множество захваченных по пути крытых повозок, доверху набитых награбленным добром), столкнулась нос к носу с французским разведывательным отрядом. В последовавшем бою Черный принц, невзирая на слабую маневренность обремененного добычей войска, ухитрился взять пленных – двух французских графов – и двинулся дальше. Велика же была его досада, когда на следующий день он увидел перед собой всю французскую армию во главе с самим королем Иоанном Добрым. При виде горстки захватчиков французы не могли удержаться от смеха. Молодой Эдуард, стремясь выиграть время, вступил в переговоры. Был воскресный день, и папским нунциям удалось договориться о кратком перемирии.
В понедельник – такова версия большинства французских историков, как видно достоверная, – Черный принц попытался было поспешно ретироваться, но Иоанн обошел его с фланга. Французы имели пятикратное численное превосходство (эта цифра оспаривалась, но она почти наверняка правильно отражает соотношение сил), к тому же англичане были измотаны предыдущими боями и переходами и перегружены добычей, захваченной в набегах. Однако местность с ее многочисленными высокими, густыми лесами и виноградниками, еще не сбросившими листву, была чрезвычайно удобна для обороны, тем более что англичан отделяла от противника топкая низинка. Принц прибег к тактике, примененной его отцом в сражении у Креси: укрепись на возвышенности, и пусть солнце светит тебе в спину, а противнику в глаза.
Грянула битва, которая, судя по описаниям, была едва ли не самой продолжительной и ожесточенной за всю историю средневековья. Снова и снова англичане, дрогнув, обращались в бегство; снова и снова рыцарь в черных доспехах с поднятым забралом умолял, сыпал проклятьями, ободрял и воодушевлял ратников, останавливая бегущих и ведя их вперед за собой. Благодаря своей железной воле, отчаянной храбрости и фанатичной вере в божественную правоту и могущество англичан он, как никакой другой английский полководец со времен короля Альфреда, сумел вдохновить своих воинов, поднять их боевой дух. Когда у английских лучников кончались стрелы, они выдергивали их из тел убитых и раненых и продолжали стрелять; когда у английских конников ломались копья, они дрались расщепленными обломками, потом – трофейными ножами, молотками и топорами, наконец – камнями. Такая совершенно фантастическая – если не сказать безумная – отвага оказалось непреоборимой: колонны огромной, закаленной в боях армии короля Иоанна расстроились и обратились в беспорядочное бегство. Бойня была неописуемая, триумф англичан – ни с чем не сравнимым. Среди 1975 пленных, достаточно богатых, чтобы имело смысл сохранить им жизнь, были французский король, его младший сын, архиепископ, восемнадцать графов и виконтов и двадцать один барон.
На зиму Черный принц обосновался в Бордо; он принял предложение французов о перемирии и прислуживал пленному королю Иоанну, как заправский придворный служитель. В мае он переправил своих пленников в Плимут и устроил трехнедельное триумфальное шествие в Лондон: на протяжении всего пути его восторженно приветствовали плачущие от радости, истерично ликующие толпы; следом за головой процессии, точно сверкающий чешуей хвост дракона, тянулся поезд длиной в несколько миль – бесчисленные повозки с военной добычей.
Когда Чосер познакомился с ним, в этом прекрасном принце, вероятно, не было и намека на те перемены, которые произойдут с ним позже. В 1357 году он был весь воплощенная рыцарственность и красота. Но уже подстерегала его трагедия: болезнь, распад личности, отчаяние. В 1362 году, став суверенным правителем Гаскони, он назначил на все важные должности не гасконцев, а собственных своих приближенных – этот фаворитизм привел в дальнейшем к большим беспорядкам, а в конечном счете к отпадению Гаскони. Но это явилось скорее политическим просчетом, чем серьезным изъяном характера. В 1367 году он по-прежнему проявляет себя человеком благородных принципов: одержав – как всегда – победу в войне за возвращение престола Наварры королю Педро Жестокому, он тем не менее отказался выдать Педро его противников, которых взял в плен, так как ему было слишком хорошо известно, как тот поступил бы с ними. (Впоследствии они убили короля Педро.) Воюя в Испании, принц подцепил какую-то болезнь – возможно, туберкулез, – которая потом свела его в могилу. К 1370 году он до неузнаваемости изменился – не только физически, но и душевно. К тому времени европейские вассалы и союзники короля Эдуарда стали один за другим откалываться от него. Поскольку наследный принц был болен – по-видимому, смертельно, – король связывал теперь свои надежды с младшим братом Черного принца, консервативным Джоном Гонтом, герцогом Ланкастерским (герцогство Ланкастерское досталось по наследству его жене от ее отца, графа Генриха). Исполненный отчаяния, подталкиваемый, быть может, ощущением близости своего смертного часа, Черный принц решил как следует проучить предателей, чтобы раз и навсегда отбить у них охоту переходить на сторону Франции.
Вскоре ему представился удобный случай: от англичан отпал Лимож, красивый и богатый город на Вьенне. Вопреки настойчивым уговорам Джона Гонта, который и по-братски, и по-дружески просил его не делать этого, Черный принц предпринял карательную экспедицию и лично возглавил ее. Его несли на носилках, и от каждого толчка его тело пронизывала нестерпимая боль. Большие городские ворота оказались запертыми, а на стенах дежурили горожане с самодельным оружием. Целую неделю принц, изможденный, мучимый лихорадкой, обливающийся потом и совсем потерявший сон, лежал в своем роскошном боевом шатре, проклятьями подгоняя своих воинов, которые вели подкоп под стену. Наконец, после того как зажгли деревянные крепления в подкопе, часть стены на рассвете обрушилась. Английские воины устремились в образовавшийся пролом, разя налево и направо неумелых защитников Лиможа. Служители, перешагивая через каменные обломки, внесли носилки с принцем в город. По его приказу воины начали избиение всех мужчин, женщин и детей в Лиможе. Слыша мольбы о пощаде, Черный принц демонстративно отворачивал лицо. Отлично зная, что город взбунтовали немногочисленные влиятельные вожаки, а простым горожанам ничего не оставалось, как подчиниться им, он тем не менее велел носить его с улицы на улицу по всему городу и наблюдал кровавую расправу над его стенающими подданными.
Второй сын короля Эдуарда, Уильям, умер в младенческом возрасте. С третьим сыном короля, принцем Лионелем, Чосер, как придворный его супруги, был, надо полагать, хорошо знаком. Из всех сыновей Эдуарда Лионель, пожалуй, наименее понятен как личность и труднее других поддается оценке. Историки чуть ли не в один голос порицают его. Вот один пример: «Он был ленив, жесток и тщеславен. А так как он обладал красивой внешностью, его с детства баловали и портили женщины: сперва мать, потом жена и сменявшие друг друга любовницы».[123] Если не считать обвинения в лености, то это же, разумеется, можно было бы сказать о каждом из сыновей Эдуарда (да и о самом Эдуарде) – все они были красавцы, их обожали женщины, ими восхищались мужчины, каждый был способен на жестокость, но также и на великодушные поступки. Родился Лионель в 1338 году в Антверпене, а свое романтическое имя, по-видимому, получил в честь Лиона Брабантского. Так как на сколько-нибудь значительную часть наследственных имений отца ему рассчитывать не приходилось, единственный шанс преуспеть заключался для него в удачном браке. Его женили на Елизавете Бер, внучке леди Елизаветы и единственной дочери Уильяма Бера, графа Ольстерского. С приданым ему, насколько мы можем теперь судить, крупно не повезло: среди прочего он получил в приданое номинальную власть над графством Ольстер, где тогда было, пожалуй, еще более неспокойно, чем ныне. Король Эдуард отправил его туда в качестве лорда-наместника (это произошло вскоре после того, как Чосер оставил службу у супруги Лионеля), и принц потерпел полное фиаско.
Правление его в Ирландии было явно тираническим. Ни одному ирландцу не позволялось приближаться к нему ни в дублинском замке, ни на улицах города. Он обложил своих подданных непомерно высокими налогами и никуда не выходил без многочисленных телохранителей – как утверждали, он разрешал этим головорезам совершенно безнаказанно творить насилия и грабежи. Всеми правдами и неправдами он добился принятия Килкеннийского статута, по которому запрещались всякие связи и родство, в том числе и браки между англичанами и ирландцами. Все это выглядит ужасно, но, вероятно, верно отражает широко распространенное тогда среди англичан отношение к ирландцам. Будь Лионель более умен и менее эгоистичен, он, может быть, и понял бы, что, потакая своим прихотям и предубеждениям, он сеет вражду, пожинать плоды которой придется грядущим поколениям. Но, увы, Лионель был копией своего отца Эдуарда, который, согласно одной довольно меткой характеристике, наряду с другими, более привлекательными мальчишескими чертами до старости «сохранял ребячливую нетерпеливость и близорукое пренебрежение к последствиям – готовность пожертвовать будущим ради настоящего, отдать чуть ли не все на свете ради того, чего он в данный момент страстно желал».[124] Если Черный принц, управляя Гасконью, проявлял все-таки больше благородства, великодушия и понимания, то это объяснялось отчасти и тем, что он не презирал до такой степени всех гасконцев, как Лионель – ирландцев. Лионель, подобно многим средневековым англичанам (об этом свидетельствуют хроники), ненавидел все ирландское: диковинные меховые одежды ирландцев, дикарские обычаи их военных вождей, их коварство и вероломство (качества, приписываемые им в основном незаслуженно). Когда в конце XIV века просвещенный Ричард II попытался, не без успеха, отнестись к ирландцам с пониманием и умиротворить их, его соотечественники-англичане отнеслись к его попытке с презрением.
Лионеля продолжал преследовать злой рок. После смерти графини Елизаветы его женили на красавице итальянке, наследнице рода Висконти и потенциальной наследнице львиной доли состояния ее дяди, правителя Милана. За невестой дали богатое приданое – два миллиона золотых флоринов, частично выплаченных авансом, и обширные поместья в северной Италии. Принц Лионель обвенчался с ней 5 июня 1368 года в Миланском соборе, а через четыре месяца отдал богу душу: согласно одной версии – из-за «неумеренного пристрастия к обильным трапезам в неурочное время», согласно другой – из-за того, что ему подсыпали в пищу яд.
Чосер познакомился с принцем Лионелем еще до его отъезда в Ирландию. Судя по всему, принц был маменькиным сынком, хотя не обязательно в отрицательном смысле слова. Он не питал фанатичной любви к битвам и турнирам, но гордился своим старшим братом Черным принцем (сыновья короля Эдуарда даже в пору разногласий сохраняли душевную близость друг другу) и во многом подражал ему: в манере экстравагантно одеваться, заносчиво держать себя, ухаживать за женщинами. Лионель с его робкой натурой чувствовал себя уверенней в обществе матери и ее интеллектуальных друзей, чем в обществе героического воителя-отца, и разговорам о войне предпочитал разговоры о поэзии или живописи – предметах, в которых он лучше разбирался. Характер у него был меланхолический и уклончивый. Он чрезмерно много ел, чрезмерно много пил и избегал серьезных занятий, ссылаясь на отсутствие настроения или на приступы меланхолии. Какого мнения о нем был Чосер, нам не известно, но ясно одно: всю свою жизнь Чосер был предан семье короля Эдуарда (как и сами члены этой семьи были в основном преданы друг другу, о чем единодушно сообщают нам все хроники). Любил Чосер принца Лионеля или недолюбливал – он, по всей вероятности, подобно королеве Филиппе, легко извинял его.
Как мы уже говорили, четвертый сын короля Эдуарда, Джон Гонт, был примерно одного с Чосером возраста, возможно его ровесник. Представляется крайне маловероятным, чтобы они не были знакомы в период с 1357 по 1359 год. Неизвестно, что они тогда думали друг о друге, но впоследствии Чосер станет изображать Джона Гонта в своих стихах образцом добродетели. Первая прославленная поэма Чосера – «Книга герцогини» – являла собой элегию на смерть жены Гонта, Бланш Ланкастер (дочери графа Генриха), и поэтическое выражение соболезнования Гонту. По внушающим доверие свидетельствам, Гонт и Чосер стали очень близкими друзьями. Их связывали впоследствии и родственные узы, но куда крепче были связавшие их узы подлинно братской дружбы.
Историки по традиции относились к Гонту неприязненно, прислушиваясь с большим доверием к враждебным голосам современников герцога, чем к восхищенному голосу Шекспира. Однако в наши дни исследователи стали склоняться к мысли, что Гонт – за исключением разве что своего тестя Генриха Ланкастера – был самым привлекательным человеком во всем королевском семействе. При этом он обладал и общими для всего семейства недостатками. Так, он был чрезмерно любвеобилен. Зато впоследствии стал образцом верности – сперва как любовник, а затем как муж Катрин Суинфорд. Вопреки утверждениям некоторых историков он вовсе не был профаном в ратном деле. Его «большой поход через Францию», который некоторые из нынешних историков расценивают как катастрофическую неудачу, в его собственное время считался великолепным образцом воинского искусства. Его многочисленные отступления и сомнительные компромиссы иной раз говорят о стремлении позаботиться о собственных интересах (вполне понятном в тех обстоятельствах), но прежде всего они говорят о том, что как полководец он больше думал о сохранении своего войска, чем о достижении победы любой ценой. Здесь нелишне вспомнить прославившую Черного принца битву при Пуатье, в которой его неистово храбрые воины дрались чем ни попадя, вплоть до камней, и вырвали-таки победу; он вступил в сражение только лишь потому, что путь к отступлению был ему отрезан. Военные кампании Гонта в Испании, где в 80-е годы он с оружием в руках сражался за корону Кастилии, никоим образом не были «романтическими авантюрами», ни тем более корыстными попытками захватить чужой трон, как изображали дело предубежденные против него авторы (ведь Гонт, женившись на Констанции, принцессе Кастильской, получил, по понятиям той эпохи, достаточно веские основания претендовать на кастильский престол), – они, как и испанские войны его брата Черного принца, в первую очередь являлись попытками подчинить себе испанский флот и открыть второй фронт против Франции. Профессор Уильямс справедливо отмечает:
«Нам не известно ни единого случая, когда бы Гонт предал друга или отказал в помощи своему приверженцу. Зато нам хорошо известно, что он продолжал защищать Уиклифа после того, как разошелся с ним в вопросах веры, и даже после того, как защита этого реформатора стала непопулярным и опасным делом. Биограф Гонта Армитедж-Смит говорит о нем как о человеке, который почитал священными законы рыцарской чести, отличался безупречной «рыцарской скромностью» и львиной отвагой, высоко ценил ученость; в век, известный своей жестокостью, этот человек сумел оставить по себе память, «не омраченную никакими актами насилия и произвола», с сочувствием относился к бедным и униженным, совершил множество добрых и милосердных поступков и славился своим искренним и глубоким благочестием».
И Уильямс, опять-таки справедливо, добавляет: «Когда мы узнаем, что Чосер считал такого человека великим и добродетельным и гордился дружбой с ним, это не должно ни удивлять, ни возмущать нас. Скорее уж (если мы попытаемся взглянуть на дело глазами людей XIV столетия) было бы достойно удивления и даже постыдно, если бы Чосер проявлял неуважение к такому человеку».[125] Пока на троне сидел любимец Англии король Эдуард и Англия была преисполнена самоуверенности (или самонадеянности), Гонт оказывал стабилизирующее влияние, выступая против военных излишеств, требовавших непомерных расходов и больших человеческих жертв. Когда же королем стал Ричард II и зарекомендовал себя сторонником непопулярной политики мира, упорным защитником королевских прерогатив и надменным интеллектуалом, который, похоже, больше всего на свете ненавидел растущее могущество своих крупных феодалов (стараясь при этом быть справедливым и действовать, как подобает королю), Гонт выступал как влиятельный сторонник политики компромисса и терпимости.
Гонт был любителем умных мыслей и книг, защитником – притом чем дальше, тем больше – свободы научных исследований и покровителем искусств, окружившим, в частности, заботой Джеффри Чосера. Как и другие члены королевской семьи, Гонт глубоко верил в пользу интеллектуальных и з ы с к а н и й, – верил настолько убежденно, что, когда – много лет спустя – привлекли к суду по обвинению в ереси крупнейшего оксфордского ученого-богослова (еретических взглядов которого он не разделял), Гонт явился с войском, чтобы в случае необходимости силой оружия защитить то, что мы именуем теперь университетскими свободами. Достойным образом проявлял он себя и на турнирах, хотя так никогда и не стал столь же блистательным турнирным бойцом, как его брат Черный принц или отец. Подобно всем членам королевской семьи, Гонт являлся принципиальным сторонником пышного ритуала, ярких зрелищ, внешнего блеска; он считал постыдным объяснять нижестоящим свои решения; он мог безжалостно наказывать преступников, но никогда не бывал несправедливым (по средневековым понятиям). В отличие от своих родственников – например, от своего отца, чьи многочисленные хитроумные финансовые прожекты один за другим проваливались из-за лихоимства и нерадивости исполнителей, – Гонт был убийственно эффективен по части взимания причитающихся ему денег (во всяком случае, в личных своих делах). Отчасти по этой причине, отчасти из-за его пресловутого высокомерия – ведь он осмелился вмешаться во внутренние дела Лондона, когда там судили как еретика Джона Уиклифа, – отчасти же по другим, более сложным причинам восставшие в 1381 году крестьяне обрушили свою ярость в первую очередь на Савой – дворец Гонта в Лондоне. Но высокомерие Гонта предназначалось для недругов, а с друзьями он был совсем иным. Вот как характеризует его Чосер в «Книге герцогини»:
В те годы, когда Чосер служил у графини, все помыслы Гонта были заняты войной. Вернее, войной и женщинами. И если двум этим молодым людям – одаренному юному принцу и лукавому юному остроумцу, сыну виноторговца, – случалось разговаривать друг с другом, то чаще всего они говорили о войне и о женщинах. Старший брат Гонта незадолго до этого добыл в бою свой неслыханный военный трофей, самого короля Франции Иоанна, и, вернувшись с войны домой, наслаждался теперь обожанием женщин и одаривал их своей благосклонностью, словно этакий великолепный черный шмель, перелетающий с цветка на цветок. В придворных кругах XIV века война и женщины были неразделимо связанными удовольствиями. То, что Чосер говорит в прологе к «Кентерберийским рассказам» о сыне рыцаря, юном сквайре, можно было сказать и обо всех молодых воинах той эпохи, да и не только той:
Ведь в какой-то мере таков всеобщий опыт: мужчины, постоянно играющие со смертью, испытывают обостренную жажду удовольствий, а разве есть в жизни радость глубже и сильней, чем любовь к женщине? Однако в позднее средневековье этот универсальный опыт, возможно, приобрел дополнительную остроту.
Согласно официальной – к тому времени изрядно устаревшей – церковной доктрине, любовь считалась грехом (так же как считалось грехом и насилие). Тот, кто предавался радостям любви, рисковал прямой дорогой угодить в ад на вечные муки, которые в жутких подробностях описывали художники XIV века, второстепенные английские поэты и священники в своих проповедях: жалящие змеи, чудовищное пламя, изобретательные в своем садизме черти, вооруженные новейшими итальянскими орудиями пыток. Но, с другой стороны, как явствовало из примера девы Марии, подлинно добродетельная женщина могла вдохновить мужчину на высокие и благородные дела. Во всей средневековой Европе имел широкое хождение отрывок из «Романа о Розе», в котором давалось такое объяснение: мужчина, влюбленный в даму великой добродетели, чистоты и праведности, может достичь благодаря ее «благосклонности» такой же, как у нее, степени добродетели, а потом подняться еще выше, согласно платоническому учению о том, что блага низшего порядка пробуждают душу к восприятию благ все более высокого порядка, изложенному в платоновском диалоге «Пир» и использованному Данте в качестве центрального драматургического принципа его «Божественной комедии». Любовь к добродетельной женщине, точь-в-точь так же, как благородная и справедливая война, может спасти душу рыцаря для вечного блаженства. Напротив, «чувственность» в любви, стремление низвести любовь до удовлетворения похоти, до алчной эгоистической страсти, так же как несправедливая, неблагородная война – война, которая ведется за неправое дело или «грязными», нерыцарскими методами, – чревата погибелью. Таким образом, оба чувства: любовь к боям и любовь к женщине – тесно переплетались в сознании. Не только на турнире, но и на поле брани рыцарь носил талисман своей дамы сердца: пусть ее добродетель, ее облагораживающее влияние уберегут его от губительных отступлений от кодекса рыцарской чести. И пусть победа в битве, в которой он сражался с ее именем на устах и ради ее вящей славы, завоюет милостивую «благосклонность» возлюбленной – и заодно убедит ее лечь к нему в постель. Для тех, кто всерьез верил в непреложность официального вероучения, роман воина с его дамой сердца был своего рода балансированием на канате над бездной адских мук, головокружительно опасной игрой, волнующей, как рыцарский поединок. Ведение этой игры по всем правилам стало ритуалом, своего рода религией (во всяком случае, в поэзии, но в какой-то степени, вероятно, и в реальной жизни), так называемой любовной религией, или куртуазной любовью во всех ее бесчисленных формах и разновидностях.
Плантагенеты были большими специалистами в этом деле, хотя, разумеется, они, как люди достаточно просвещенные и свободомыслящие, относились к официальной доктрине с известным скептицизмом. Будучи потомками сатаны – эту роль они играли с истинным удовольствием, – Плантагенеты довольно легко смотрели в лицо смерти и перспективе адских мук. Но при всем том они получали огромное наслаждение от любовной игры. Ведь даже человека, глубоко убежденного в правильности основных идей учения религиозного реформатора Джона Уиклифа (что каждый должен сам изучать Писание и веровать в милосердие Христа, а не папы) и уверенного в том, что бог есть любовь и терпение (а все члены семейства Эдуарда были уверены в этом), могли беспокоить – особенно по ночам – дурные предчувствия и опасения, и это придавало игре особую прелесть. Плантагенеты (за некоторыми исключениями) старались показать, что они выше суровых предписаний ограниченной, устарелой официальной веры. Но оставались при этом щепетильно честными. У Черного принца было несколько незаконных детей (ни он, ни кто-либо другой при дворе не видел в этом особого греха), и он заботился о каждом из них. До женитьбы на Бланш Ланкастер Джон Гонт имел дочь от некой Марии Сент-Илэр – он постоянно заботился потом о благосостоянии обеих: матери и дочери. Когда Плантагенеты меняли любовниц, а меняли они их довольно часто (исключение составлял младший брат Гонта Томас Вудсток, впоследствии граф Глостерский, человек глубоко религиозный и, как видно, ограниченный), они не бросали их на произвол судьбы. Особенно внимателен был Гонт: он в течение всей жизни выказывал своим бывшим любовницам и внебрачным детям знаки любви и заботы и щедро их одаривал. По меньшей мере дважды в жизни он глубоко и верно любил – сперва Бланш, чью смерть Чосер оплакивал в «Книге герцогини», потом Катрин Суинфорд, которая двадцать пять лет была его любовницей, прежде чем он стал свободен и смог обвенчаться с ней.
При дворах, где вращался юный Гонт и где время от времени бывал в свите графини Чосер, достойные дамы с благородным сердцем имелись в избытке – об этом, как заботливая и великодушная мать, пеклась королева Филиппа. Она вышла замуж за Эдуарда III не только потому, что это был брак по расчету (выгодный для обеих сторон династический брак), но и потому, что любила его. Она продолжала самоотверженно любить его до самой смерти. Полагают, что это она незадолго перед тем, как отдать богу душу, помогла Эдуарду найти такую любовницу, которая любила бы его и заботилась о нем. Это была подопечная Филиппы Алиса Перрерс.
Филиппа и Эдуард познакомились в последние дни правления Эдуарда II, когда Эдуард с матерью, королевой Изабеллой, прожили неделю во дворце короля Эно в Валансьенне в качестве гостей короля, его супруги и их дочерей. Всю неделю Эдуард и Филиппа были неразлучны. Родители Филиппы и Изабелла радовались, глядя на них. Изабелле это давало шанс заручиться военной и финансовой помощью для задуманного ею вторжения в Англию вместе с Роджером Мортимером, и она тотчас же обещала, что Эдуард женится на Филиппе, как только его провозгласят королем. Как рассказывала потом Филиппа своему старому другу Фруассару, в день отъезда Эдуард на прощание церемонно поцеловал ее, и она вдруг разрыдалась. Когда ее спросили, почему она плачет, она проговорила сквозь слезы: «Потому что меня покидает мой красивый английский кузен, а я так к нему привязалась». Эдуарду тоже запомнилась эта минута прощания. Когда сразу после коронации пэры и епископы объявили ему о предварительном сговоре с королем и королевой Эно, подросток король, рассмеявшись, сказал: «Мне приятней взять жену в Эно, чем где-либо еще, и тем более я рад жениться на Филиппе: нам с ней было так хорошо вместе, и она, помнится, заплакала, когда я прощался с нею». Обвенчали их в Йорке, в недостроенном соборе, где над их головами кружились занесенные внутрь ветром снежинки. С тех пор Эдуард и его королева счастливо жили в мире и согласии до самой смерти Филиппы.
Она родила Эдуарду дюжину детей: семерых сыновей и пятерых дочерей. Два ребенка умерли в младенчестве, а юная красавица Иоанна, любимая дочь, умерла от чумы в далекой французской деревушке по дороге в Кастилию, где должна была состояться ее свадьба. Ей шел шестнадцатый год. Много позже, в 1361 году – тогда Джеффри Чосеру было уже за двадцать, – чума неожиданно оборвала жизнь Маргариты, которую считали самой умной из королевских детей, а еще через несколько дней она скосила семнадцатилетнюю Марию, невесту герцога Бретонского. Еще одна дочь, Изабелла, – с нею Чосер, должно быть, часто виделся и разговаривал, – как видно, доставляла королеве Филиппе много огорчений. Она была упряма, вспыльчива, сумасбродна и своевольна, но Филиппа без памяти ее любила. Изабелла отвергла многих женихов, которых ей сватали. Один раз она была обманута женихом. И вдруг в возрасте тридцати двух лет Изабелла влюбилась во французского дворянина, прибывшего в Англию в свите плененного короля Иоанна. В 1365 году она вышла за него замуж.
К тому времени, надо сказать, у стареющей королевы Филиппы были и другие огорчения. Черный принц, старший ее сын, краса и гордость Англии, самый великолепный, самый завидный жених королевства, который мог бы составить блестящую партию, женился – не по династическому расчету, а по любви – на Иоанне, «прекрасной кентской деве», которая была подопечной Филиппы еще с той поры, как Роджер Мортимер, закулисный властитель страны в первые годы правления Эдуарда III, казнил ее отца. В расцвете своих лет Иоанна слыла самой красивой женщиной в Англии, и, хотя в хронике говорится об этом несколько глухо, по-видимому, она и была той «графиней Солсбери», возлюбленной короля Эдуарда, чья подвязка сыграла столь важную роль при учреждении его знаменитого ордена. Еще в детстве она была помолвлена с графом Солсбери, но так и не стала его женой. Когда Иоанна воспротивилась настояниям Солсбери, он похитил ее, чтобы силой осуществить свои права по брачному договору, но тогда она призналась ему, что вот уже три года, как она тайно повенчана с его мажордомом Томасом Холлендом. (К тому времени она уже была возлюбленной Черного принца.) Позже, узнав о смерти Томаса Холленда в Нормандии, Иоанна поспешила к принцу, жившему в Беркамстеде. Ей было сорок лет, она располнела, ее легендарная красота поблекла, но принц, по-прежнему влюбленный в нее (по-прежнему исполненный благородства), отмел все возражения против их брака (возраст невесты; вероятная любовная связь Иоанны с его отцом; тот факт, что Черный принц был крестным ее сына) и поспешно послал за папским разрешением. Не дожидаясь, когда оно придет, он женился на Иоанне.
Королева Филиппа тревожилась. Она любила Иоанну, но не доверяла ей. Хотя Иоанна была известна своей добротой и мягкостью, она слишком уж любила показной блеск, слишком уж напоминала честолюбивую и неразборчивую в средствах выскочку. К тому же Филиппа опасалась, что сорокалетняя женщина не сможет родить здорового ребенка. Ее опасения, по-видимому, оправдались. Из Бордо пришла весть: у наследника английского престола родился ребенок. «Малоподвижен, – шептались при дворе. – И глаза странные». Эти слухи, по мнению некоторых историков, доходили и до Филиппы. (Многозначительно отсутствие упоминаний об этом в письменных источниках.) Как минимум можно предположить, что у младенца была монголоидная внешность. Упоминая о смерти ребенка, Стоу пишет: «Как говорили, дитя умерло далеко не сразу». Как бы то ни было, Черный принц горько переживал утрату. Но Иоанна Кентская забеременела вновь, и на сей раз все сложилось более удачно – так, во всяком случае, тогда казалось. Она произвела на свет смышленого, здорового мальчика с золотыми кудрями – будущего Ричарда II, человека, который в силу своей редкостной невезучести и просчетов в политике будет низложен.
Молодой Чосер станет хорошим знакомым Иоанны Кентской, и не подлежит сомнению, что его возмутили бы неблагоприятные суждения, время от времени высказываемые о ней современными историками. Королева Филиппа могла неодобрительно относиться к этому браку, но, если бы она и впрямь недолюбливала Иоанну, ее преданный и послушный старый друг Фруассар никогда не позволил бы себе написать, что в Англии нет другой такой любящей женщины, как Иоанна, «известная всем своей красотой и богатством нарядов». Любящая натура этой миловидной, полной, усыпанной драгоценностями женщины сквозит во всех ее поступках. В 1381 году (Чосеру пошел тогда сорок второй год, он только что начал писать свои «Кентерберийские рассказы» и время от времени читал отрывки из них принцессе Иоанне и ее друзьям) Иоанна, взяв на себя роль посредницы, пыталась помирить Гонта с разгневанными лондонцами, которых сам Гонт не удостаивал своим вниманием, будучи то ли чрезмерно занят, то ли чрезмерно уверен в своей правоте. Некоторые рыцари, вассалы Иоанны, оказывали важное стабилизирующее влияние при дворе Ричарда, в то время как другие ее вассалы оказались в числе знаменитых «рыцарей-лоллардов», ревностных приверженцев богослова-реформатора Джона Уиклифа. Когда разгорелась ссора между Ричардом II и его несдержанным единоутробным братом Джоном Холлендом, которому Ричард пригрозил казнью, их мать Иоанна Кентская совершала частые и мучительно трудные поездки от одного к другому, стараясь уладить эту ссору. Ей так и не удалось примирить сыновей, и это, возможно, свело ее в могилу.
Помимо Иоанны Кентской и Алисы Перрерс – девушки, ставшей впоследствии любовницей Эдуарда, – в свите королевы Филиппы было немало подопечных и фрейлин; к концу 50-х годов многие из них уже имели свой собственный двор – например, Елизавета, графиня Ольстерская, у которой служил Чосер, и Бланш Ланкастер, первая жена Джона Гонта.
Отец Бланш, как я уже говорил, был сыном слепого Генриха и приходился кузеном Эдуарду III; после смерти Генриха он унаследовал титул графа Ланкастерского. Это был выдающийся полководец, прославившийся в войнах с шотландцами и французами; искусный дипломат на переговорах; советник, оказывавший благотворное влияние на короля и не раз отговаривавший его от жестоких поступков; один из лучших в Европе турнирных бойцов. Кроме того, он был самым богатым человеком в Англии – его ежедневные расходы составляли 100 фунтов стерлингов (24 000 долларов!) – и одним из наиболее глубоко и истово верующих христиан своего времени. Когда Генрих приехал во Францию для участия в грандиозном рыцарском турнире, французский король Иоанн Добрый, принимавший его со всеми почестями, предложил своему гостю богатые дары, но Генрих отказался от них и взял только колючку из тернового венка спасителя, переданную им впоследствии в дар соборной церкви девы Марии в Лестере. Незадолго до своей смерти – он умер в 1361 году от чумы – Генрих Ланкастер написал честную и трогательную книгу размышлений, которой дал название «Книга святых врачеваний».
Бланш, вторая дочь Генриха, по-видимому, во многих отношениях пошла в отца. Конечно, вряд ли можно ожидать, что в элегии на смерть будет нарисован точный портрет умершего человека, и поэтому портрет «Белой леди», созданный Чосером в «Книге герцогини», вероятно, в значительной мере идеализирован. Но несомненно и то, что хороший поэт не станет в элегии выдумывать, лгать – он лишь идеализирует те качества, которые имелись в действительности. Бланш, какой изобразил ее в своей элегии Чосер, являла собой воплощенную скромность, но не чуждалась общества людей; она была утонченна, благородно сдержанна, но вместе с тем весела сердцем, набожна, но без холодной строгости. Что бы ни писал Чосер для других дам, для Бланш он сочинял (когда познакомился с ней поближе, может быть не раньше 1361 года) стихи на религиозные темы. Так, согласно преданию, он написал по ее просьбе религиозную поэму «Азбука», представлявшую собой вольный перевод с французского. Стихотворение это всегда – и с полным основанием – считалось сугубо религиозным, но его привлекательность для современников Чосера заключалось в очевидном его родстве с поэзией куртуазной любви в ее наиболее одухотворенной форме. Да, по сути дела, «Азбука» Чосера и представляет собой образчик поэзии куртуазной любви. Посвящено стихотворение деве Марии, а одновременно (и только косвенно), может быть, и самой леди Бланш. Особый упор делается в нем на облагораживающем душу влиянии дамы, что в одинаковой мере свойственно как стихам в честь богородицы, так и куртуазной любовной лирике. Поэт молит лишь об одном: чтобы ее совершенство помогло ему приблизиться к богу; однако молитва его облекается в довольно нетрадиционную форму. Например, поэт говорит: