Обращение поэта к деве Марии с просьбой корить его и исправлять, чтобы помочь ему уберечься от грехов и заблуждений, явно принадлежит в большей степени традиции куртуазной лирики, чем церковной поэтической традиции. И хотя не следует делать никаких далеко идущих выводов из оброненного поэтом в «Книге герцогини» и, возможно, шутливого замечания о «восьми годах» безответной преданной любви к некой даме, одно то, что Чосер перевел для Бланш возвышенно-тонкую «Азбуку», говорит о дружбе между ними, возникшей задолго до смерти Бланш и создания посвященной ей элегии.
Если по отношению к Бланш Джеффри Чосер испытывал чувства дружеской привязанности и восхищения, то у нас есть все основания полагать, что с другими молодыми дамами он, возможно, позволял себе больше. На склоне лет он признавался, что написал «немало песен, непристойных лэ». У нас нет причины ставить под сомнение это признание пожилого Чосера. Почтенному поэту, который был всем известен своим благочестием, исполненным глубокого достоинства и чуждым фанатизма, не было смысла наговаривать на себя, присваивая себе грехи, которых он не совершал, и превращать безобидные песенки в «непристойные лэ[127]». Кроме того, друг Чосера поэт Джон Гауэр поведал в стихотворении, написанном в расчете на читателей, близко знавших Чосера, что в «расцвете младости» тот был поклонником и певцом Венеры и полнил долы звуком «развеселых песен». Даже если по своему душевному складу Чосер не был покорителем женских сердец, атмосфера, царившая при дворе, обрекала его на это. Как указывал Дж. Дж. Коултон, сами условия жизни дворов, при которых довелось служить Чосеру, были таковы, что любовь, платоническая дружба, пылкая страсть, утоленная и безответная, становились чем-то «не просто естественным, а прямо-таки совершенно неизбежным». «В тесном мирке средневекового замка, – писал далее Коултон, – повседневное общение было тем теснее, чем выше и неодолимей – по сравнению с сегодняшним днем – были иерархические социальные барьеры; в обществе, где ни он, ни она не могли всерьез помышлять о браке, королева Кэт могла с тем большим удовольствием слушать любовную песенку пажа, кормящего собак».[128]
Две знатные дамы, которым предстояло занять важное место в жизни Джеффри Чосера, были дочерьми сэра Паона Роэта, шевалье из королевства Эно. Роэт состоял на службе у королевы Филиппы со времени ее переезда в Англию, а впоследствии находился в ее свите во время осады Кале; между прочим, он был одним из двух рыцарей, которым было поручено проводить из английского лагеря горожан, спасенных Филиппой от гнева Эдуарда. Кроме того, ему довелось служить и при дворе сестры королевы Филиппы Маргариты, императрицы Германии и графини Эно. Одна из дочерей сэра Паона, Катрин, вышедшая замуж за Томаса Суинфорда, стала впоследствии любовницей, а много лет спустя и женой Джона Гонта. А ее сестра Филиппа стала – наверное, накануне 1366 года – женой Джеффри Чосера.
Время от времени высказываются догадки – вероятно, небезосновательные – о том, что роман между Чосером и Филиппой начался еще примерно в 1357 году. Эта версия строится на ряде записей в расходных книгах графини Ольстерской о подарках, сделанных фрейлине по имени Филиппа Пан. Если верна гипотеза, что «Пан» – это сокращенное написание фамилии «Пэон», то тогда Чосер и Филиппа познакомились в ранней юности, и вполне возможно, что некоторые из своих любовных песен Чосер посвятил знатной, теоретически недосягаемой для него Филиппе.
Пожалуй, тут будет нелишне внести ясность в один вопрос. Исследователи сплошь и рядом выступают с возражениями против самой мысли о том, что Чосер, как и всякий пылкий юноша в его окружении, отдал – и в жизни, и в поэзии – дань поклонения Венере. Спору нет, Чосер не раз заявлял в своих стихах, будто он ровным счетом ничего не смыслит в любви. Так, в «Троиле и Хризеиде» Чосер называет себя слугой служителей Любви, потому что сам он, мол, полный профан при дворе Купидона. Начиная с «Книги герцогини», самой ранней из его великих поэм, и вплоть до самых поздних его вещей он всюду изображает себя человеком, до смешного неудачливым в любви, которой посвятил себя трудам благочестия по той, дескать, причине, что его отвергли женщины. Поскольку Чосер снова и снова занимает такую позу, это может означать одно из двух – нет, из трех. Или он говорит правду, шутливо извиняясь за то, что в силу неумения или набожности не принимает участия в обычной придворной любовной игре; или он, говоря правду, вежливо поддразнивает знатных дам (некоторые его слушательницы и покровительницы были знатнейшими из знатных – Елизавета, графиня Ольстерская, Бланш Ланкастер, королева Филиппа, королева Анна); или же он рассчитывает насмешить своих слушателей, которым прекрасно известно, сколь далеки от истины его слова о собственной неопытности в делах любви. У меня нет никакого сомнения о том, что верно именно это последнее объяснение. В ранних вещах любовные жалобы Чосера менее традиционны и явно представляют собой, во всяком случае на мой взгляд, искренние попытки обольстить возлюбленную. В них он не только восхваляет и льстит, как это делают авторы французских и итальянских любовных стихов того времени, но и дразнит, смущает и намекает, как это издавна делали опытные соблазнители. Более того, ни один поэт во всей истории английской литературы не умел так жизнелюбиво, без тени стеснения воспевать радости плотской любви, как это делает Чосер, например, в «Рассказе мельника», «Рассказе мажордома» и так далее. Взять хотя бы тот восхитительно сочный эпизод из «Рассказа мажордома», в котором студент обманом овладевает мельничихой. Первый студент, Алан, залез в постель к мельниковой дочке, и тогда второй студент, Джон, счел своим долгом взобраться на Мельникову жену. Воспользовавшись тем, что в комнате, где все они легли спать, кромешная тьма, Джон переставляет колыбель с младенцем, стоявшую в ногах кровати, на которой спали мельник с женой, к своей собственной кровати. И вот что из этого вышло:
Впрочем, Чосер знает отнюдь не только физическую сторону любви. Поэма «Троил и Хризеида» вошла в сокровищницу английской литературы как одна из двух-трех лучших повествовательных поэм, в частности, и благодаря тому, что в ней предпринят подробный и мудрый анализ чувства любви: как приходит любовь к мужчине и женщине и как она преображает их. Сила впечатления прямо зависит тут от восприятия поэмы в целом, поэтому никакой отдельно взятый отрывок не даст читателю должного представления об этом анализе, но мы попытаемся проиллюстрировать творческий метод Чосера одним примером. Хризеида на протяжении долгого внутреннего монолога обсуждает сама с собой вопрос, позволительно ли ей будет влюбиться в молодого принца. Она рассматривает этот вопрос подробно, со всех сторон, рассуждает очень тонко и искусно, но так и не приходит ни к какому решению. Наконец она ложится спать, по-прежнему мучимая сомнениями. И происходит следующее:
После пассажей вроде этого – а их в поэме великое множество – трудно принять всерьез уверения Чосера, будто он ничего не смыслит в любви, не имея личного любовного опыта.
Разумеется, в XIV веке любовь была классической темой поэзии (хотя и не всегда, как мы видели, любовь является истинной темой поэта). Повсюду в придворных кругах, как мог наблюдать молодой Чосер, главной фигурой, вызывавшей наибольшее восхищение, был покоритель женских сердец – король Эдуард, Черный принц, Лионель, Джон Гонт. Разве можно было юноше семнадцати или восемнадцати лет от роду не подпасть под их влияние, тем более что любовные истории, происходившие у него на глазах, были отмечены рыцарственностью и своеобразной верностью? Разве можно представить себе, чтобы мужчина далеко не безобразной внешности (как это нам известно по его портретам), исключительно тонко понимавший женщин (как это нам известно из его поэм), обладавший, по отзывам хорошо знавших его людей, удивительным благородством и обаянием и занимавший в более поздние годы положение чтеца поэзии при крупнейших дворах Англии, равнозначное положению современного знаменитого исполнителя, – разве можно представить себе, чтобы такой мужчина не мог нравиться женщинам? И главное, откуда бы ему так много было известно об интимнейших отношениях мужчин и женщин? И последнее: как бы ни истолковывали мы «Отречение», помещенное в конце «Кентерберийских рассказов», – как предсмертное покаяние в грехах (в грехе сочинения стихов, которые манили парочки влюбленных в леса), как тщательно продуманную эстетическую концовку после «Рассказа священника» или как хитроумный способ перечислить важнейшие свои произведения, – «Отречение» не оставляет сомнения в том, что Чосер считал тему полнокровной любви одной из главных тем в своей поэзии, ранней и поздней. В сущности, Джеффри Чосер придавал физической любви первостепенное значение – ей и тому обострению всех чувств и подъему душевного благородства, которые ей сопутствуют, как это бывало у молодого Троила:
В 1359 году – согласно собственному его заявлению, сделанному на судебном процессе Скроуп – Гроувенор 1386 года, где он давал свидетельские показания по вопросу о геральдическом старшинстве, – Чосер ушел на войну. Все время, с момента ухода на войну и до того момента, когда он заявил на суде, что «в течение двадцати семи лет носит оружие», Чосер был – по крайней мере в формально-юридическом смысле слова – солдатом, воином. Однако фактически он, по-видимому, участвовал с оружием в руках лишь в немногих кампаниях, включая зимнюю кампанию 1359–1360 годов, так как впоследствии он, как известно, служил главным образом на дипломатическом поприще.
После того как Черный принц взял его в плен в битве под Пуатье, король Франции Иоанн пребывал в Англии. Он жил на широкую ногу, чаще всего в Линкольншире, в окружении многочисленной свиты. При нем состояло более сорока человек служителей: два священника, секретарь, причетник, лекарь, метрдотель, три пажа, четверо старших челядинов, три хранителя гардероба, три меховщика, шесть конюхов, два повара, фруктовщик, хранитель пряностей, брадобрей, мойщик, главный менестрель (в чьи обязанности входило также изготовлять музыкальные инструменты и часы), шут и так далее. Вместе с королем жил и его сын Филипп, плененный в той же битве. Иоанна и в плену окружала роскошь: шпалеры, драпировки, подушки с дорогим шитьем, инкрустированные ларцы, вина, пряности, сласти (до которых он был большой охотник), бесчисленные мантии, одна богаче другой – на меховую оторочку одной из них пошло 2550 шкурок, – и многое, многое другое. Он проводил время, музицируя, играя в шахматы и в триктрак; его сын заполнял свой досуг, охотясь с гончими и соколами, наблюдая петушиные бои. Иоанн устраивал пиры и посещал все большие английские пиршества, но его столь приятное пребывание в Англии нисколько не способствовало разрешению спора между Англией и Францией, где вместо Иоанна правил теперь молодой дофин Карл. И тогда Эдуард III, по-прежнему претендовавший на французскую корону, которую, по его мнению, он должен был унаследовать по линии своей матери королевы Изабеллы, решил, что пора внести в это дело полную ясность.
Медленно и тщательно готовился он к решительному удару, и наконец осенью 1359 года его военачальники во всех концах Англии начали собирать свои полки. По приказу короля значительная часть зерна нового урожая была переправлена в портовые города Кента. Ведь во Франции вряд ли можно будет прокормиться: набеги английских летучих отрядов, подобных тому, что случайно захватил в плен короля Иоанна, вконец разорили ее тучные нивы. По всей Англии дети заготовляли прутья и жерди, из которых делались луки, стрелы, пики и копья. Из Уэльса и Динского лесного края прибывали в восточную Англию лесорубы, говорившие на чужеземной тарабарщине, – они валили тут лес, предназначенный для изготовления повозок, фургонов и кораблей. По сообщению Фруассара, было сооружено восемь тысяч повозок, каждую из которых запрягали четверкой лошадей, реквизированных в английских деревнях. В армию насильно забирали кузнецов: они должны были изготовлять переносные мукомольни, жаровни, подковы, оружие. Мясники получили предписание сдавать определенную часть шкур забитого скота дубильщикам, которым вменялось в обязанность изготовлять из этих шкур кожу для обуви и обтягивания рыбацких лодок, необходимых для того, чтобы обеспечивать войска съестным по постным дням. Корабельные компании передали в распоряжение короля лучшие свои суда: корабли-углевозы с Тайна водоизмещением в двадцать тонн и торговые суда из портов восточной Англии водоизмещением в пятьдесят тонн. Кроме того, были построены новые корабли, такие, как флагман «Новая св. Мария» водоизмещением в триста тонн – команда судна составляла сто человек.
И вот 28 октября 1359 года, «в час между рассветом и восходом солнца», весь цвет мужского населения Англии, включая Черного принца, Лионеля и Гонта (и Джеффри Чосера), – в общей сложности около ста тысяч человек, если верить подсчетам современников, хотя только тысяч пять из них были в прямом смысле слова воинами, – отплыв от родных берегов, направился через Ла-Манш во Францию. Это была самая большая армия вторжения, которую когда-либо собирал под своими знаменами Эдуард III; ее многочисленность, как выяснилось потом, только мешала делу.
Генрих Ланкастер, тесть Гонта, переправившийся со своей армией через Ла-Манш за несколько месяцев до этого, столкнулся в Кале с непредвиденными трудностями. В городе сложилось бедственное положение в связи с тем, что многие феодалы и рыцари из разных краев, старые союзники короля Эдуарда, снарядили своих боевых коней, надели доспехи и прискакали с толпой служителей в Кале дожидаться английского короля, который, как предполагалось, должен был прибыть в августе месяце. Эдуард в назначенный срок не прибыл, зато со всех сторон продолжали стекаться все новые искатели приключений, которые «не знали, где им разместиться и куда поставить коней; к тому же хлеб, вино, сено, овес и прочие припасы вздорожали и исчезли, так что их нельзя было более купить ни за серебро, ни за золото; но постоянно шли разговоры, что король прибывает на будущей неделе». Для того чтобы прожить в Кале, где установилась неслыханная дороговизна, искатели приключений были вынуждены распродать все, что имели: коней, седла, упряжь и оружие. Когда в Кале явился Ланкастер с «четырьмя сотнями конников и двумя тысячами лучников» (по явно завышенной оценке Фруассара), им негде было остановиться и нечем было питаться, если не считать продовольствия, взятого ими с собой. Они не имели возможности пополнить запасы своих добровольных союзников, которые к этому времени успели настроиться по отношению к англичанам весьма враждебно. Ланкастер решил выиграть время.
«Благородные лорды, – обратился он к союзникам, – мало проку сидеть здесь сложа руки. Я пойду в глубь Франции и посмотрю, что можно добыть там. Посему, господа, я призываю вас отправиться в поход со мною; я же со своей стороны передам вам определенную сумму денег, дабы возместить расходы, которые вы понесли, живя здесь, в городе Кале, и распоряжусь предоставлять вам необходимое содержание, чтобы вы могли воевать». Союзники приняли это предложение, Ланкастер, как и обещал, выложил кругленькую сумму наличными, и весь этот разношерстный сброд отправился грабить города и села Франции. Впрочем, грабить было почти нечего. Войско штурмом взяло город Брай-сюр-Сомма и, не найдя там никакой поживы, направилось дальше, к Серизи, где добычи оказалось лишь немногим больше. Здесь воители Ланкастера провели канун дня всех святых, а назавтра узнали о прибытии короля в Кале. Повернув обратно, они повстречались в четырех лигах от Кале «с таким великим множеством людей, что вся земля вокруг, насколько мог охватить взор, была затоплена ими; зрелище этих вооруженных до зубов воинов в новеньких, сверкающих на солнце доспехах, которые стройными рядами ехали на легких рысях под развевающимися стягами, радовало глаз». Среди этого «великого множества людей» ехал – в камзоле и легком железном шлеме, в ливрее служителя принца Лионеля, как о том можно было догадаться по цвету воротника и рукавов, – двадцатилетний поэт Джеффри Чосер.
Эдуард не мог предложить искателям приключений ничего лучшего по сравнению с тем, что предлагал Генрих Ланкастер, но он уговорил их отправиться вместе и довольствоваться тем, что пошлет им судьба. Медленно тащившиеся, неповоротливые повозки с провиантом, запряженные ломовыми лошадьми, и ехавшие шагом тяжеловооруженные рыцари замедляли темп продвижения войска, которое делало не более девяти миль в день. Эта гигантская орда двигалась тремя параллельными колоннами, и там, где они проходили, на земле, брошенной жителями, оставался широкий вытоптанный след, мусор, пепел. Многие искатели приключений, продавшие коней ради пропитания или забившие их на мясо, шли теперь пешком. Отряд Лионеля, в котором состоял Чосер, продвигался вперед в боевых порядках фланговой армии под командованием Черного принца. Целыми днями ехали они, не встречая ни души: ни одного французского воина, ни одного крестьянина. В какую бы сторону ни вглядывался Чосер, которому с непривычки мешала смотреть передняя часть шлема, прикрывающая нос (кстати, шлем, плотно прилегавший к ушам, мешал и слышать: все звуки доносились слабо, приглушенно), повсюду вокруг простиралась голая, выжженная земля без признаков жизни – разве что привидится иной раз серый дымок на горизонте. Посевы, хижины, целые города были превращены в сплошное пепелище – кое-где это сделали англичане во время предыдущих набегов, кое-где – сами французы, не желавшие облегчать жизнь захватчикам. Когда Чосер в составе небольших разведочных отрядов выезжал на поиски фуража и продовольствия, им приходилось все дальше и дальше отрываться от основных сил. По мере того как армия шла и шла по опустошенной территории, истаивали запасы съестного в ее длинных обозах и три громадных войсковых колонны были вынуждены все увеличивать расстояние между собой. Как нам известно из «Скалахроники» сэра Томаса Грея из Хетона, Черный принц со своим войском «…избрал путь на Монтрей и Эсден и далее через Понтье и Пикардию, переправился через Сомму и, миновав Нейи и Ам, подошел к Вермандуа; поблизости от этого места воины из свиты принца пленили в бою рыцаря Бодуэна Докена, начальника арбалетчиков Франции, вместе с другими французскими рыцарями, которые напали ночью на лагерь графа Стаффордского, отважно защищавшегося… Итак, принц проследовал дальше этим путем, через Сент-Квентен и Ретьери, где французы сами сожгли свой город, чтобы помешать продвижению неприятеля; однако войско принца переправилось главными силами через реку у Шато-Порсен…».[130]
Нам также известно, что Чосер находился именно на этом фланге и что только колонна Черного принца прошла данным маршрутом. Вскоре после битвы под вышеупомянутым Ретьери Чосер, отправившись в очередную фуражировку, наверное, попал в засаду. Французы захватили его в плен и потребовали выкупа. Через много лет Чосер засвидетельствовал на судебном процессе Скроупа, что незадолго до своего пленения он видел сэра Томаса Скроупа «перед городом Реттерсом» и тот носил такие-то и такие-то гербы. Ученые спорили о том, какой город следует отождествлять с упомянутым Чосером «Реттерсом» – Ретье в Бретани или Ретель в Арденнах; однако подробности, приведенные сэром Греем в «Скалахронике», по-видимому, позволяют дать однозначный ответ на этот вопрос: никакой отряд из армии Эдуарда не проходил вблизи от Ретье в Бретани. Названного Греем «Ретьери» больше нет на карте, но когда-то этот город, видимо, существовал: Шато-Порсен находится неподалеку от Ретеля.
Чосер попал в плен уже после того, как армия Эдуарда подступила к Реймсу и начала осаду, поскольку в показаниях на процессе Скроупа он прямо говорит, что проделал «весь поход», иными словами, дошел до самого Реймса. Должно быть, его пленили где-то между 4 декабря 1359 и 11 января 1360 года. А 1 марта 1360 года, когда еще продолжалась осада Реймса (город капитулировал 8 мая), Чосер был выкуплен, причем сам король уплатил за него 16 фунтов стерлингов (3840 долларов). По всей вероятности, это была лишь часть общего выкупа. Т. Р. Лаунсбери отмечал в конце прошлого века:
«Документ составлен в таких выражениях, что остается неясным, идет ли речь о всей сумме выкупа или о ее части. Естественнее предположить последнее… Высказывались, однако, и не слишком благожелательные замечания по поводу суммы, уплаченной королем за него. Сумму эту сравнивали с другими расходами, фигурирующими в том же перечне, делая весьма неблагоприятные выводы о его величестве как ценителе литературы. Из этих сравнений явствует, что примерно в то же время король отдал Роберу де Клинтону шестнадцать с лишним фунтов за коня и Иоанну де Беверли – двадцать фунтов за боевого коня. Но ведь Чосер был выкуплен, какое бы отношение ни имел к его выкупу король, не как поэт, а как воин: в расчет принимались его боевые качества, а не литературные способности. К тому же критика такого рода основывается на ошибочном представлении о сравнительной ценности людей и коней. В истории человечества не было такого периода, когда бы за освобождение среднего человека, этой довольно безликой фигуры, давали такую же цену, как за хорошего коня».[131]
Данные о том, что Чосер, служивший под началом Лионеля, находился в составе войска Черного принца, а не в главных силах Эдуарда и что, будучи выкуплен из плена, он вернулся на службу к принцу Лионелю и отвозил по поручению последнего письма из Кале в Англию (за что ему было выплачено 24 фунта 10 шиллингов 8 пенсов), подтверждают догадку Лаунсбери о том, что взнос короля составил лишь часть выкупа, а другую его часть, наверное, выплатил принц Лионель. Как бы то ни было, Чосера выкупили по тем обстоятельствам довольно быстро. В свой отряд он вернулся, вероятно, под Гийомом в Бургундии, отвез в Англию письма Лионеля, затем вернулся с ответными письмами и после подписания 18 мая в Бретиньи мирного договора отплыл вместе с сыновьями короля домой в Англию.
Победа короля Эдуарда, как и многие другие победы, одержанные во времена его правления, оказалась иллюзорной: англичане победили на поле боя, где они были сильнее, но не сумели воспользоваться плодами победы за столом переговоров, где никто из них, даже граф Генрих, не могли состязаться в искусстве дипломатии с французами. Переговоры затягивались. (Вопреки мнению некоторых исследователей Чосер, судя по всему, отвозил в Англию сугубо частные письма Лионеля, которые не имели никакого отношения к заключению договора.) Наконец была установлена сумма выкупа за короля Иоанна – 30 миллионов фунтов стерлингов (7,2 миллиарда долларов). Впрочем, Англия так никогда и не получила этих денег – они текли в ее казну маленькой струйкой, да и та вскоре иссякла. В разгар весны, когда Эдуард собирался возобновить свое наступление на Париж и победно завершить войну, над его войском разразилась необыкновенной силы апрельская гроза. По сообщению Холиншеда,[132] к концу дня в этот «черный понедельник» гигантскими градинами и молниями, беспрерывно бившими в землю, было убито или ранено до тысячи рыцарей и шесть тысяч коней. Объятый религиозным ужасом, Эдуард поклялся перед богом без промедления заключить мир и отказался от всяких притязаний на французскую корону. Впоследствии он, правда, переменит свое решение.
Что до Чосера, то, по версии многих историков, он увидел войну вблизи, во всей ее неприглядности, и утратил все иллюзии относительно воинской славы, во всяком случае в том, что касалось лично его. Не думаю, чтобы это было так. Спору нет, Чосер был человеком мягким. Но разве избегал он в своих стихах сцен насилия, будь то узаконенное насилие войн и турниров или драка пьяного старика мельника с двумя кэмбриджскими студентами? Ведь он был англичанин. Можно не сомневаться: он гордо носил свой меч (иначе и быть не могло, раз он вращался в придворных кругах) и уж когда пускал его в дело, то, обладая необходимой придворному выучкой, размахивал им не без изящества и с намерением сразить врага. Но пора размахивать оружием кончилась, и мечи были вложены в ножны, во всяком случае временно. И вот Чосер, то ли следуя совету какого-нибудь своего покровителя из числа членов королевской семьи, то ли прислушавшись к собственному внутреннему голосу, а вернее всего, по обеим этим причинам, избирает более оседлый образ жизни – он становится студентом. Принц Лионель умчал в Ирландию чинить произвол над местными жителями. Чосер почтительно откланялся, поцеловал графиню в обе щеки и отправился на розыски книг.
Глава 4
Дальнейшее образование Чосера, краткое изложение некоторых важных для Чосера идей XIV века, женитьба поэта на Филиппе Роэт – догадки и порочащие сплетни (1360–1367)
Одно время многие биографы полагали, что вплоть до возвращения Лионеля в Англию в конце 1367 года Чосер находился вместе с ним в Ирландии. Ныне большинство специалистов, занимающихся Чосером, отказались от этой идеи в силу трех причин: отсутствия какого бы то ни было упоминания об Ирландии в поэзии Чосера (если не считать одного-единственного случая использования в основном ирландского мотива в «Рассказе батской ткачихи»), наличия веских косвенных доказательств того, что в течение этого периода Чосер какое-то время учился в Лондоне или, может быть, в Лондоне и затем в Оксфорде, и, наконец, недавно обнаруженного факта, что ему была выдана охранная грамота для поездки в Наварру на севере Испании с 22 февраля по 24 мая 1366 года как королевскому «эсквайру». (Если слово «эсквайр» употреблено здесь в специальном смысле – а это вряд ли так, то оно означает придворный ранг, более высокий, чем valettus.) Между прочим, документ о выдаче охранной грамоты был опубликован в 1890 году, но только в 1955 году его связали с именем Чосера. За неимением других сведений, ранние биографы заставляли Чосера все это время переводить с французского «Роман о Розе» и восемь лет терзаться муками трагической, неразделенной любви к жене Гонта Бланш. Чосер, наверное, и впрямь примерно в ту пору переводил «Роман о Розе», хотя вряд ли работа заняла у него целых семь лет; как я уже говорил, он, наверное, и впрямь любил Бланш, хотя более чем сомнительно, чтобы восемь долгих лет он издали обожал ее (или какую-либо другую женщину), никак не обнаруживая своей любви (в чем он уверяет читателя в «Книге герцогини»). Предположение, что он любил Бланш Ланкастер такой любовью, маловероятно хотя бы потому, что автопортрет, нарисованный Чосером в «Книге герцогини», – это не более и не менее как забавная карикатура, призванная оттеснить по контрасту портрет подлинного и удачливого влюбленного, Джона Гонта, и мы можем быть совершенно уверены, что Чосер одинаково любил – это явствует из его поэмы – и Бланш, и ее мужа.
Если только можно подходить к Чосеру с современными мерками, следует признать, что выпавшее из поля зрения биографов шестилетие – Чосер был тогда в возрасте от двадцати одного года до двадцати семи лет – явилось одним из самых интересных и плодотворных периодов в его жизни. В эти годы он получил высшее образование и занял при дворе заметное положение, так что король называл его (в документе, датированном 20 июня 1367 года) «dilectus valettus noster» – «наш любезный служитель»; в эти годы он женился – видимо, в результате какой-то запутанной истории – на женщине знатного происхождения и приобрел близкого друга и покровителя в лице великолепного Джона Гонта. Но, пожалуй, важнее всего было то, что эти шесть лет стали годами поэтической учебы Чосера.
Чосер, конечно, много раз присутствовал при чтении поэтических произведений при дворе короля или кого-нибудь из членов королевской семьи. Слушатели собирались то в мрачноватом феодальном замке где-нибудь под Лондоном или в далеком Ланкашире, то в просторных, ярко освещенных залах Савоя – лондонского дворца Джона Гонта. Весь превратившись в слух, Чосер изучал как сами стихи, так и манеру их чтения – те тонкие модуляции голоса и смены интонаций, которые придавали этой поэзии преимущественно устный характер. Наверное, он задерживался потом в обществе других молодых поэтов-чтецов, но не для того, чтобы высказаться самому и расспросить других, а только ради того, чтобы с интересом послушать авторитетного Фруассара, облаченного в черную рясу, или недавно прибывшую из Европы знаменитость – молодого французского поэта, автора лирических стихов и поэм-видений Эсташа Дешана,[133] с которым годы спустя Чосер станет обмениваться поэтическими произведениями с посвящениями. Порой молодого Чосера можно было увидеть в харчевне, где кормились студенты «судебных иннов»[134] – юридических гильдий, в одной из которых он изучал право. Возможно, нашим глазам предстала бы такая картина: Джеффри Чосер рассеянно тянется за своей оловянной кружкой, а сам уткнулся в рукопись на пергаменте, которую протянул ему невысокий мужчина с постным, серьезным выражением лица – приглядевшись, мы узнали бы в нем товарища Чосера по учебе, а в будущем – коллегу по перу, придворного поэта короля Ричарда «нравственного» Джона Гауэра. (Поэма, похоже, длинная – конца ей не видно.)
Ранние стихи Чосера – такие, как «Азбука», представляющая собой вольный перевод с французского, сделанный на заказ, и другие переводы, выполненные по собственному почину, – свидетельствуют о таланте, остроумии, даре образной речи и, разумеется, о готовности автора учиться поэтическому ремеслу принятым в ту эпоху способом: в средние века, как и в XVIII столетии, перевод великих поэм прошлого и подражание им являлись естественными первыми шагами на пути становления оригинального поэта. В ходе работы над переводом «Романа о Розе», важнейшего из переведенных им произведений, Чосер освоил многие приемы, которыми пользовался потом всю жизнь: он научился создавать яркие аллегорические фигуры и условно-традиционные пейзажи с помощью таких оригинальных мазков, которые сделают их продолжением и развитием традиции, живым сочетанием старого и нового, придавать композиционную цельность длинной, сложной поэме и – главное, пожалуй, – обрел то, что составляет сущность великий поэзии, – свой собственный, неповторимый поэтический голос. Нет худа без добра: трудности стихотворного перевода с мелодичного, богатого рифмами языка на язык менее певучий и бедный рифмами помогли Чосеру выработать тот легкий, непринужденный слог, который верой и правдой служил ему всю дальнейшую жизнь, с годами становясь все более богатым и изощренным, обретая все большую способность передавать любые авторские интонации – от шутливой иронии до эпической серьезности и высокого пафоса. Обратите, например, внимание на то, с какой разговорной легкостью написан вот этот отрывок из «Романа о Розе», включенный затем Чосером в поэму «Книга герцогини»:
Или возьмем другой отрывок:
Здесь уже слышится голос зрелого мастера. И хотя с тех пор, как Чосер впервые публично прочел свое восхитительное переложение на английский язык «Романа о Розе», за ним прочно утвердилась репутация поэта, все-таки первая его большая оригинальная поэма наверняка явилась сюрпризом для его современников. «Книга герцогини» – несомненный шедевр, и Чосер, конечно, знал это. В момент своего появления на свет эта поэма представляла собой не менее самобытное, глубоко выстраданное и «трудное» произведение, чем «Любовная песнь Дж. Элфрида Пруфрока» Т. С. Элиота. После создания «Книги герцогини» ее автора нельзя уже называть «молодым Чосером» – во всяком случае, как художника. С этого момента он будет творить с уверенностью мастера, которому предстояло решить лишь одну техническую проблему, которая встает перед каждым крупным поэтом: научиться писать проще. Бланш Ланкастер умерла в 1369 году, и Чосер, по-видимому, написал элегию на ее смерть вскоре после этого. Поэтическим же мастерством, необходимым для ее создания, Чосер овладел главным образом в те утраченные для биографов годы. Как бы ни увлекался он войной, дипломатией, женщинами и чем бы то ни было еще, ничто в жизни не могло идти для него ни в какое сравнение с радостью приобщения к тайнам мастерства, которому «так долга учеба».
После того как, навоевавшись и побывав в плену, Чосер вернулся из Франции домой, он поступил в учебное заведение, которое с большой натяжкой можно назвать юридической школой. Некоторые исследователи до сих пор считают этот факт недостоверным, но имеется достаточно оснований считать его подлинным. Во-первых, сохранились документы за 1395 и 1396 годы, в которых Чосер, подписываясь, называет себя атторнеем, во-вторых, и в прозе, и в стихах Чосер с легкостью оперирует правовыми терминами, которые в XIV веке могли быть известны только человеку, получившему юридическое образование, – этими терминами буквально пестрят «Рассказ мажордома» и особенно «Рассказ о Мелибее».[135] Если современному писателю ничего не стоит подковаться в философии, биохимии, психологии или любой другой интересующей его области, поскольку к его услугам целые библиотеки книг, то средневековому поэту, пожелавшему получить хранимые в тайне познания, приходилось выучивать их наизусть со слов учителя или вчитываться в темные по языку и смыслу манускрипты, доступ к которым был практически закрыт для всех, кроме профессионалов, ибо знание тогда считалось сокровенным достоянием ученых «магистров» и ревниво оберегалось ими.
Далее, все должности, на которые Чосер назначался впоследствии, вплоть до конца его жизни, как правило, занимались только людьми с юридической подготовкой. Дж. М. Мэнли рассказывает в своей книге, посвященной Чосеру, о любопытной работе, проделанной двумя его студентами:
«Исследовались данные об участниках около четырехсот дипломатических миссий [подобных той, в составе которой Чосер ездил в Геную]. Приблизительно в восьмидесяти случаях не удалось найти сведений о социальном положении и профессиональной подготовке некоторых участников. Зато во всех остальных случаях, т. е. в отношении личного состава трехсот двадцати прочих миссий, такие сведения были установлены, и вот что при этом обнаружилось: последним в списке членов комиссии неизменно стоит человек, обладающий определенной юридической подготовкой. Поэтому вполне допустимо предположить, что Чосера так часто выбирали для таких переговоров потому, что он обладал специальной (правовой) квалификацией, необходимой для этой работы».[136]
Но самый убедительный довод Мэнли опирается на старинное предание, согласно которому Чосер однажды отколотил монаха-францисканца. Томас Спейт, составитель собрания сочинений Чосера, изданного в 1598 году, писал в предисловии: «Предположительно оба этих ученых мужа (Чосер и Джон Гауэр) обучались (юриспруденции) во Внутреннем темпле, ибо много лет спустя магистр Бакли своими глазами видел в том учебном заведении запись, гласившую, что Джеффри Чосер был оштрафован на два шиллинга за нанесение побоев брату-францисканцу на Флит-стрит». Запись, которую видел магистр Бакли, оказалась впоследствии уничтоженной – быть может, восставшими крестьянами в 1381 году, – но свидетельство Бакли было сочтено истинным или, во всяком случае, правдоподобным сэром Уильямом Дагдейлом и позднейшими историками судебных иннов. Фрэнис Тинн, один из первых исследователей творчества Чосера, в своей «Критике» издания Спейта оспаривал истинность свидетельства Бакли, но исходил при этом из неправильных данных. Так, ошибочно полагая, что Чосер родился в 1328 году, он утверждал, что к тому времени поэт был слишком «серьезным человеком», чтобы колотить монахов; кроме того, он считал, что обучение юридическим наукам началось в Темпле после 1370 года, тогда как на самом деле юриспруденции обучали там уже в 1347 году.
По ряду веских причин свидетельство Бакли можно рассматривать как достоверное. Бакли был как раз тем человеком, который в силу своего служебного положения скорее, чем кто-либо другой в Англии, должен был видеть эту запись, если она существовала. Он являлся не только членом юридической гильдии – «Общества Темпл», но и должностным лицом, в чьи обязанности входило хранение архивов Темпла. Помимо того, штраф, уплаченный Чосером за нанесение побоев францисканцу, представлял собой типичное наказание, назначавшееся за подобные проступки в то время при аналогичных обстоятельствах. Архивы Темпла погибли, но изучение архивов инна Линкольна, такой же юридической гильдии, где обучали будущих законников, показало, что «за драки и другие нарушения общественного порядка чаще всего назначались штрафы, величина которых варьировалась обычно от 1 шиллинга 3 пенсов до 3 шиллингов 8 пенсов».[137]
Итак, весьма вероятно, что во время учебы во Внутреннем Темпле, расположенном сразу за городской стеной поблизости от улицы Флит-стрит, Чосер разговорился, гуляя по Флит-стрит, с каким-то монахом – может быть, из францисканского монастыря, что стоял прямо за городскими воротами, – повздорил с ним и в пылу спора надавал ему тумаков. По единодушному мнению самых разных исследователей, у Чосера, всерьез заинтересованного в учении и приобретении знаний, могло обнаружиться больше чем достаточно причин испытывать неприязнь к типичному монаху нищенствующего ордена. Хотя члены этих братств давали обет нестяжательства, они частенько пользовались милостями принцев – например, Черный принц наряду с другими осыпал их щедрыми дарами – и ухитрялись скопить такие богатства, что одно только перечисление их занимало многие и многие страницы в монашеских завещаниях. Хотя братья не упускали случая выставить напоказ свою ученость (кое у кого, возможно, и имелись на то основания), многие из живших во второй половине XIV века нищенствующих монахов, чьи жизнеописания и высказывания дошли до нашего времени, были людьми серыми и малообразованными, и их притязания на ученость, наверное, казались вздорными тем, кто обладал по-настоящему глубокими знаниями.
Как бы ни относился Чосер к этим монахам в целом, тот конкретный монах-кармелит, которого он увековечил в своих «Кентерберийских рассказах», – человек ужасный, омерзительный. Распутник (на что Чосер лукаво намекает с помощью таких двусмысленных выражений, как «Крепчайшим был столпом монастыря», и т. п.) и лжеисповедник, помышляющий не об исправлении грешника, а лишь о том, как бы содрать с него плату побольше; корыстолюбец, увиливающий от исполнения первейшей своей обязанности – печься о сирых и убогих – и презирающий обет жить в бедности, даваемый членами его ордена, он вдобавок ко всему – так уверяет паломников пристав церковного суда – еще и один из самых больших дураков среди духовных лиц веселой Англии. Во времена Чосера нападки на монахов являлись чем-то вроде литературной традиции, и Чосер, наверное, с особенным удовольствием отдавал тут дань этой традиции, поскольку сочувствовал Джону Уиклифу. Примерно тогда же, когда Чосер создавал свой «Общий пролог», Уиклиф оказался втянутым в яростный спор с несколькими учеными-францисканцами, в ходе которого он подверг сомнению необходимость самого существования их ордена, которая не находит себе оправдания в Писании. Но, независимо от того, была ли эта сатира на монахов нищенствующих орденов самобытным творческим актом или данью литературной традиции, Чосер отделал своего монаха так, что никакой другой сатирик не мог бы с ним тягаться:
Кое-кому из биографов Чосера, которым хорошо известно, сколь мягок был характер поэта, история с избиением монаха кажется неправдоподобной. Она покажется им более правдоподобной, если они вспомнят, как Джон Чосер, отец поэта, уже степенный, уважаемый горожанин сорока лет от роду, ввязался-таки в кабацкую драку и что Джеффри, подобно отцу, знал толк в выпивке. Разумеется, пьяницей он не был – иначе он не оставил бы такого богатого поэтического наследия и не занимал бы стольких ответственных должностей, – но студенты в XIV веке, да и короли, случалось, крепко набирались. Поэтому дело, может быть, обстояло так. Однажды весеннею порой Чосер прогуливался по Флит-стрит в компании разгоряченных хмельных друзей – таких же, как он, студентов Темпла. Спускались сумерки. Соловьи среди виноградных лоз и дрозды на ветвях дубов начинали вечернюю перекличку, а из расположенной по соседству, сразу за огороженными живыми изгородями полями, деревни доносилось мычание коров, пришедших с полным выменем к воротам хлева. Молодой Чосер разговорился со случайным прохожим – монахом-францисканцем. Чем больше вслушивался Джеффри в речи своего собеседника, тем более опасными, безнравственными и неразумными казались ему суждения брата-францисканца… А может быть, напротив. Чосер был трезв как стеклышко. Среди многих качеств, сделавших его великим поэтом, были твердое сознание того, что является справедливым, а что нет, и тонкое чувство меры, а в политической жизни, как нам известно, его отличала непоколебимая преданность принципам и людям, в которых он верил. Руководители Темпла, вполне разделяя мнение Чосера о францисканце, ограничились назначением номинального штрафа в пару шиллингов и еще, может быть, отеческим предупреждением вести себя впредь осмотрительней.
Темпл, где учился Чосер, являлся одним из судебных иннов – учебных заведений, в которых молодым людям преподавали общее право. Джон Фортескью подробно описал, как он обучался юриспруденции в «Обществе юристов инна Линкольна» лет через четырнадцать после смерти Чосера. Будущие законоведы сначала поступали в один из канцлерских иннов,[140] «где они изучали юридическую природу первоначальных приказов о вызове в суд от имени короля и приказов суда, которые суть первейшие принципы права».[141] Отсюда они переходили в свой срок в судебные инны. Фортескью далее пишет:
«И в судебных иннах, и в канцлерских иннах есть некое подобие академии или гимназии – заведение, где шлифуют манеры людей, которые займут высокое положение в обществе; там их обучают пению, игре на различных музыкальных инструментах, танцам и прочим искусствам и развлечениям (называемым «праздничными забавами»), которые приличествуют их общественному положению и приняты при королевском дворе. Остальное время… большинство из них посвящают изучению права. По праздничным дням и вечерами, по окончании церковных служб, они изучают священную и светскую историю: тут все благое и добродетельное подлежит заучиванию, а все порочное пресекается и изгоняется. Поэтому рыцари, бароны и знатнейшие лица королевства часто посылают своих детей учиться в судебные инны – не столько для того, чтобы они штудировали законоведение, ни тем более для того, чтобы они обзавелись профессией, которая кормила бы их (ибо они унаследуют большое состояние), но для того, чтобы привить им хорошие манеры и уберечь их от заразы порока».
Фортескью говорит, что судебные инны – это те же университеты, но в плане подготовки к практической жизни образование в них предпочтительней более специализированного, более теоретического образования в Кембридже и Оксфорде. Да и сам Чосер, описывая в «Общем прологе» эконома судебного подворья, сообщает, что многие руководители «Общества Темпл» преподавали науку управления хозяйством, хотя сами, возможно, управителями и не работали. Среди законоведов, живших в подворье, были ученые люди:
Фортескью касается еще двух особенностей обучения в судебных иннах, которые проливают свет на жизнь Чосера в тот период: стоимости такого образования и социального состава учащихся.
«В этих иннах обычное содержание студента обходится никак не меньше двадцати восьми фунтов в год [6720 долларов]; если же у студента имеется слуга (а чаще всего так и бывает), то расходы возрастают соответственно. Вот почему здесь учатся только сыновья лиц высокопоставленных; люди низкого звания не в состоянии оплачивать расходы на содержание и обучение своих детей в таких заведениях. Что до купцов, то мало кто из них захочет производить столь большие ежегодные траты в ущерб своей торговле. В силу этой причины во всем королевстве не найти ни одного выдающегося законника, который не был бы джентльменом по рождению и по состоянию; вследствие этого они больше дорожат своей честью и репутацией, чем люди, получившие иное воспитание».
Как нам известно, отец Чосера был человеком незнатного происхождения, но с достаточным состоянием, чтобы оплатить расходы по обучению сына в Темпле. Впрочем, ему, быть может, не пришлось одному нести все эти расходы. Ко времени поступления Джеффри в Темпл в Англии вот уже около столетия продолжался конфликт между каноническим правом и правом государственным (т. е. между правовой традицией, разработанной церковью, в противоположность правовой традиции, установленной светской властью), причем поначалу большинство судебных решений принималось в пользу юристов-каноников. При Эдуарде I король и крупные феодалы, по горло сытые тем, что судебные дела раз за разом решаются в пользу церкви, ввели практику финансирования учебы «клерков»-мирян, которые поддерживали бы своих покровителей в делах толкования судебной практики, исторических прецедентов и т. п. Как видно из уцелевших архивов инна Линкольна, среди членов инна насчитывалось немало сквайров, служивших при дворе короля, а уставными положениями предусматривались специальные льготы и привилегии для таких людей. (Хотя формально-юридически Чосер имел придворный ранг служителя, с ним, несомненно, обращались как со сквайром, если он учился в юридической школе под покровительством короля.) Попутно надо добавить, что если правила придворной службы при Эдуарде III были такими же, как при Эдуарде IV, то в каждый данный момент требовалось присутствие при дворе лишь половины королевских сквайров; следовательно, молодой придворный, если у него имелись способности и король благоволил к нему, мог половину своего времени посвящать дальнейшей учебе. Если кто-нибудь действительно субсидировал образование Чосера – во всяком случае, в период между 1361 и 1366 годами – то, скорее всего, это делал не король, а Джон Гонт. В подтверждение такого предположения можно привести ряд сложных косвенных доказательств. Во-первых, до недавних пор биографы Чосера полагали, что из формулировок документа о королевском пожаловании Чосеру в 1367 году вытекает, что к тому моменту он уже числился некоторое время личным королевским служителем; однако недавно было установлено, что эти формулировки аналогичны формулировкам документа о назначении Филиппы Чосер фрейлиной (domicella) Констанции Кастильской, второй жены Гонта, которая только что приехала в Англию. Не исключена, следовательно, возможность, что в начале и середине 60-х годов Чосер служит придворным не у короля, а у кого-то еще. Во-вторых, 12 сентября 1366 года «Филиппе Чоси», т. е. «Филиппе Чосер», была пожалована пожизненная рента из королевской казны в размере десяти марок (около 1500 долларов) в дополнение к ее регулярному жалованью фрейлины; сам Чосер в этом документе не упомянут, из чего, вероятно, можно заключить, что, хотя он уже был женат на Филиппе, его еще не приняли на службу при королевском дворе. Он действительно стал потом одним из придворных короля, притом не позднее июня месяца 1367 года, когда его поименовали в сохранившейся записи королевским «служителем», но, по всей очевидности, он еще не был таковым летом 1366 года, так как его имени нет в подробном перечне служителей королевского двора, которые тогда были пожалованы мантиями. В-третьих, если Чосер служил у принца Лионеля в Ирландии (что представляется крайне маловероятным), то он вернулся в Англию и женился на Филиппе задолго до возвращения самого Лионеля в ноябре 1366 года. В-четвертых, если слова Чосера о «восьмилетнем любовном недуге» в его элегии на смерть Бланш, первой жены Гонта, скончавшейся в 1369 году, действительно имели к ней хоть какое-нибудь отношение, то, значит, он должен был коротко ее узнать уже в 1361 году – быть может, став одним из членов ее свиты. В-пятых, Джон Гонт, который с 1360 года не выезжал из Англии, если не считать кратковременной поездки с дипломатической миссией во Фландрию в 1364 году, готовился в сентябре 1366 года покинуть Англию, чтобы принять участие в военном походе, и этим может объясняться появление Чосера среди придворных служителей короля примерно в то же время. Иными словами, не желая ехать вместе с принцем Лионелем в ирландскую глушь, Чосер уговорил принцессу Елизавету перевести его в служители двора ее молодой кузины и единственной невестки Бланш. (Такие переводы были обычным делом.) А когда супруг Бланш, Джон Гонт, начал приготовления к походу – Бланш должна была ехать в Европу вместе с ним, – Чосер добился второго перевода, на сей раз ко двору отца Гонта, Эдуарда III.
Несмотря на то что свидетельства эти имеют лишь косвенный характер, они выглядят более вескими в свете дальнейшей дружеской близости между Гонтом и поэтом. Будет разумно предположить поэтому, что обучение Чосера субсидировалось не королем, а Гонтом.
Согласно давнему преданию, Чосер учился также и в Оксфордском университете, хотя основывается оно тоже на косвенных и, можно добавить, довольно шатких доказательствах. Впервые эта догадка была высказана, насколько мне известно, собирателем древностей Леландом, который умер, впав в помешательство, в 1552 году. Леланд утверждал, что Чосер был прилежным оксфордским студентом, завершил курс обучения со степенью магистра логики, глубоко изучив философию, и что в последующие годы – а может быть, в предшествующие – он обучался во Внутреннем темпле. Многое из того, что говорил Леланд, получило подтверждение из других источников – например, что Чосером восхищались лучшие французские поэты той эпохи, – но многие другие утверждения Леланда оказались недоказуемыми легендами, а то и заведомыми выдумками. Поэтому исследователи относятся к версии Леланда и тех знатоков старины, которые воспроизвели его рассказ, – епископа Бейла и настоятеля Ливерданского собора Джона Питса – не слишком серьезно. (Тем более что, к примеру, Бейл начинает свою историю английской поэзии со всемирного потопа.) Но при всем том сведения Леланда об учебе Чосера вполне могут быть более или менее соответствующими действительности; во всяком случае, утверждать, как делают некоторые, что предание это, мол, «давно уже опровергнуто», по меньшей мере неосторожно.
Один из друзей Чосера, Ральф Строуд, которому (наряду с поэтом Джоном Гауэром) Чосер посвятил «Троила и Хризеиду», был в 60-е годы преподавателем Оксфордского университета, а в своем «Трактате об астролябии» (написанном, когда его сын Луис учился в Оксфорде) Чосер упоминает двух оксфордских профессоров – своих современников. Его религиозные взгляды, похоже, в основном совпадали со взглядами, которые были популярны в Оксфорде и настолько интересовали Джона Гонта, что он однажды посетил там религиозного реформатора Джона Уиклифа (надо сказать, что Гонт бывал в Оксфорде несколько раз). Мы не располагаем подробными документальными данными за 60-е годы, но в последующий период Гонт оплачивал обучение в Оксфорде нескольких студентов, которых определял потом на службу при королевском дворе; возможно, он прибегал к этой политически полезной практике и ранее. Кроме того, он отправил учиться в Оксфорд как своего сына Генриха Бофорта (от Катрин Суинфорд), так и своего внука Генриха (короля Генриха V, сына Генриха IV, отпрыска Гонта и Бланш Ланкастер). К этому можно добавить, что один из самых лестных портретов в «Кентерберийских рассказах» – это портрет оксфордского студента, а один из самых забавных – «душки Николаса», оксфордского студента из «Рассказа мельника» (может быть, мельник в насмешку изобразил в лице Николаса оксфордского студента – сотоварища по паломничеству, каким тот мог быть, по его мнению, в молодые годы). Самыми разными исследователями подмечено, что Чосер во всех подробностях знал жизнь Оксфорда; поэт, к примеру, называет городок Осни и заставляет оксфордского плотника клясться святой Фридесвидой,[143] популярной именно в тех местах. Кроме того, книги, которые, как нам известно, имелись в оксфордском Мертон-колледже[144] до 1385 года, в немалой степени способствуют выяснению научных и философских источников познаний Чосера. Поэт конкретно упоминал в своих произведениях многие из этих манускриптов, начиная от богословских трудов и кончая, например, всеми двенадцатью медицинскими авторитетами, перечисленными доктором медицины в «Общем прологе». Да и в более поздние годы своей жизни Чосер, вне всякого сомнения, был в курсе оксфордских дел. Большинство его важных астрологических аллюзий содержится в поэмах, датируемых периодом после 1385 года, когда Мертон-колледж приобрел библиотеку Рида, откуда Чосер мог с легкостью почерпнуть нужные сведения.
Гипотеза о том, что Чосер начал учиться в Оксфорде где-то между 1360 и 1367 годами и впоследствии время от времени вновь посещал свою старую школу, объясняет такие особенности его стихов и прозы, которые трудно объяснить как-нибудь иначе: его твердое знание всего обязательного материала по курсу изучения искусств – травиума и значительной части университетского квадривиума. По всей видимости, Чосер, если не считать некоторых познаний в науке врачевания, не был знаком с высшими программами университетского образования: медициной, каноническим правом и богословием. Возможно также, что в Оксфорде он обучался сначала (если обучался там вообще), а уже затем поступил в Темпл, как полагает профессор Уильямс (ведь средневековый курс обучения в отличие от современного не предусматривал четких градаций в уровне образования); он мог заниматься в обоих этих учебных заведениях более или менее одновременно или же перейти из Темпла в Оксфорд.
Чосер так никогда и не выучился на барристера – на это ушло бы, по свидетельству Фортескью, никак не меньше шестнадцати лет. Но для работы, которую Чосер выполнял в дальнейшем, такой высокой юридической квалификации и не требовалось. При рассмотрении всех важных дел он выполнял свои обязанности мирового судьи в Кенте совместно с другим юристом, чего бы не понадобилось, если бы у самого Чосера имелся этот высокий ранг. Вместе с тем исследователи доподлинно установили, что ему необходимо было обладать кое-какими правовыми познаниями, чтобы занимать должности смотрителя королевских работ в Вестминстерском дворце, лондонском Тауэре и других местах; доказано также, что он должен был иметь юридическую подготовку, чтобы работать помощником лесничего в королевском парке Норт-Пезертон в Сомерсете: управление этим лесным имением осуществлялось в соответствии с довольно своеобразным особым сводом законов, которые отличались и от общего, и от государственного права и соблюдение которых обеспечивалось специальными судами. С другой стороны, представляется маловероятным (хотя и не абсолютно невозможным), чтобы без университетской подготовки Чосер смог когда-нибудь стать тем «благородным поэтом-философом», каким он был, мыслителем, которым повсеместно восхищались как одним из самых оригинальных умов и ученейших людей своего времени.
Каким бы предметам ни обучался Чосер, лучше всего он изучил неимоверно сложное искусство поэзии. С какими трудами это было связано, здесь можно только намекнуть. Начать с того, что ему пришлось овладеть риторикой, или элоквенцией, которая была во времена Чосера богатой, многообразной и полнокровной областью знания.
За столетие до Чосера ректор Оксфордского университета Роберт Гростест, один из выдающихся ученых той эпохи, обнаружив, что многие важные идеи, дошедшие от древних времен, были неправильно поняты в результате неточного перевода, разработал под влиянием этого открытия тщательно продуманные и точные теории перевода с классических языков, много сделал для возрождения в Англии интереса к изучению древнегреческого языка, литературы и философии, пригласил из-за границы ученых знатоков древнегреческого (как будто бы незначительное нововведение, но благодаря ему неизмеримо расширилась и обогатилась университетская программа) и договорился о возможности доставки древнегреческих манускриптов из Афин и Константинополя. Автор ряда великолепно точных для своего времени переводов с древнегреческого и латыни, он организовал совместную работу переводчиков, в которой упор делался на верном истолковании смысла оригиналов и повышении критериев точности.
Для того чтобы по достоинству оценить достигнутое Гростестом в этой области, мы должны припомнить, что до него «перевод» сплошь и рядом фактически означал переработку оригинала, и хотя различные школы придерживались различных убеждений, «правилами» перевода обычно предусматривалось не дословное переложение оригинального текста на более доступный язык, а, напротив, изменение оригинала путем сокращения или расширения, включения морализаторских отступлений, стилистических фигур для оживления повествования и т. д. и т. п. В этой связи следует отметить, что все те пассажи, подлинные сокровища прозаической речи, которые так восхищают нас в переводе «Утешения философского» Боэция, сделанном королем Альфредом,[145] как, например, сравнение с колесной осью для разъяснения сущности ограниченной свободы воли, отсутствуют в оригинале.
Дело Гростеста продолжил монах-францисканец Роджер Бэкон, профессор Оксфордского и Парижского университетов. Развивая идеи Гростеста, он ратовал за дословно точные переводы с древнееврейского, древнегреческого и арабского и разработал принципы грамматического изучения прочих языков, помимо латыни. Хотя в своих научных занятиях он уделял незначительное место изучению местных языков, Роджер Бэкон не переставал твердить о том, какие торговые и политические преимущества сулит расширение языковых учебных программ, и это привело к общей переоценке, особенно во Франции и в Англии, значения того языка, на котором в действительности говорит население страны. (К 1362 году лорд-канцлер Англии будет говорить по-английски, открывая сессию парламента, и это сделает английский официальным языком страны.) Немало способствовал возрождению занятий литературой в Оксфорде – не столько в качестве новатора, сколько в качестве пропагандиста новых методов, выработанных Гростестом, Бэконом и их учениками, – Ричард Бери, епископ Даремский (? – 1345), известный собиратель и ценитель книг, автор трактата «О книголюбии» (Philobiblion).
Ко времени Чосера три поколения оксфордских профессоров много потрудились, осторожно продвигаясь вперед в деле изучения классиков, поощряя перевод их прозаических и стихотворных произведений на английский язык и смело, по-новому – без экзегетической тенденциозности – анализируя стиль и структуру произведений античной литературы. Возникли разные мнения, и велись жаркие споры. Одни подходили к литературе с аристотелевским критерием, согласно которому писатель должен «говорить как простолюдин, но мыслить как мудрец», другие ссылались на изречение Сенеки: «Приятно только то, что освежено разнообразием впечатлений». Люди вроде Джона Уиклифа убежденно отстаивали, апеллируя к авторитету Августина и апостола Павла, крайнюю необходимость понятной, простой и прямой речи и насмехались над богатыми словесными украшениями стилистов, подобных ритору Джеффри Винсофу, преподававшему в Оксфорде свое учение о речевом этикете – приспосабливании стиля к конкретному слушателю и конкретному случаю, при котором «высокому стилю» позволены всевозможные пышные украшательства и композиционные сложности. Полемика имела отнюдь не сугубо академический характер, как это могло бы показаться. Она самым непосредственным образом затрагивала вопрос о том, как работает человеческий мозг, какая существует связь между языком и мыслью, короче говоря, всю горячую проблематику «номинализма», к рассмотрению которой мы в самом скором времени обратимся. Для того чтобы найти для себя ответы, оксфордский студент читал труды всех мастеров, старых и новых, какие только мог достать, и, переводя их на английский, заострял внимание не только на смысле слов, но и на том, какое впечатление производят на ум и чувства тонкие стилистические приемы: повторы, сопоставления и т. д. и т. п.; овладев этим искусством, он сочинял, по старым и новым канонам, свои собственные произведения. Если он при этом считал, что мысль в основе своей рациональна, это делало его последователем Уиклифа. Если же он полагал, что поэтические метры и тропы способны выразить невыразимое, его больше привлекали теории Винсофа. В поэме «Книга герцогини» Чосер признает правомерность обеих точек зрения, в чем и выразился его рано пробудившийся гений. Попробую объяснить это более подробно.
Черный рыцарь, персонаж поэмы, оплакивая смерть своей дамы, избегает прямо говорить о собственном горе и прибегает к поэтическим уловкам и метафорическому языку поэтических условностей. Он говорит, например, что проиграл Фортуне шахматную партию:
Рассказчик, от лица которого написана поэма, должен излечить рыцаря от гибельной меланхолии, и с этой целью подвести его к признанию факта на ясном, простом языке: «Она умерла». Но если важна ясная, прямая речь, то имеет свое значение и речь, искусно построенная, наталкивающая на ассоциации: только поэтическое иносказание способно передать тончайшие оттенки чувства, неожиданно смутить ум подсознательным косвенным намеком, дать выражение той стороне действительности, которую мы ощущаем, но не можем увидеть.
Ко времени начала работы над «Книгой герцогини» Чосер в совершенстве овладел техникой применения риторических фигур: гипербол, метафор, повторов и прочих, которые делают возможной поэтическую образность. Он уже перевел как минимум одну, а то и несколько трудных – стилистически и философски – поэм, глубоко изучил латинскую и французскую поэзию и умел искусно играть аллюзиями, с такой же непринужденной легкостью, как Т. С. Элиот, и создавать поэтические конструкции, более сложные и более насыщенные символикой, чем любые другие произведения, написанные на английском языке после «Беовульфа».
Современные ученые без конца дебатируют вопрос о том, каковы были в действительности познания Чосера в иных областях, помимо ars poetica,[146] хотя его ученость, похоже, не вызывала ни малейших сомнений у его современников. Дебаты дебатами, но на этот вопрос можно дать простой ответ: он знал достаточно, чтобы быть серьезным «поэтом-философом» средневековья, иными словами, он знал очень много. К сожалению, этот простой ответ требует некоторых пояснений, и, хотя пояснения могут увести нас в сторону, мы должны привести их здесь, пусть совсем кратко. Они прольют некоторый свет на привычки и интересы Чосера в области умственной работы и ознакомят нас с единственным имеющимся ныне доводом, который подтверждает версию о том, что Чосер учился в Оксфорде.
В средние века считалось само собой разумеющимся, что поэзия высшей пробы всегда философична; это означало, что поэт стремился понять и выразить человеческую природу, осмыслить место человека в мироздании, его назначение. Как и в средневековой философии и политической теории, как и в метафизических рассуждениях любой эпохи, как и во всей великой поэзии, это было связано с ходом мысли, который мы теперь иногда пренебрежительно именуем «аргументацией по аналогии», отказываясь принимать ее всерьез. Логика этой аргументации такова если мы уразумеем точное соотношение между золотом и свинцом, между Христом и девой Марией, нам удастся установить правильное соотношение, ну скажем, между королем и его подданными.
Хотя этот способ доказательства не в чести у современных логиков (и, со своей точки зрения, они, конечно, правы), довод по аналогии в такой же мере является методом познания для большинства самых серьезных современных писателей и некоторых из наших наиболее глубоких философов (скажем, Алфреда Норта Уайтхеда[147]), в какой он являлся таковым для Джеффри Чосера или для древнего китайского мыслителя. Он начинает (возьмем простой, но отнюдь не шутливый пример) с интуитивного убеждения, что, коль скоро капля воды, планета и вселенная тяготеют к шарообразной форме, они имеют некую внутреннюю общность, и приходит к конечному выводу об общности всего сущего. Сравните с этим выдвинутую Боэцием идею «любви» как всеобъемлющего принципа мироздания, как закона природы, подобного Ньютоновым законам термодинамики, но только более широкого по сфере своего действия, охватывающей и полет искр к небу, и устремление волн к берегу, и порыв человеческого духа к своему создателю. Средневековые мыслители считали, что путь к истине идет через метафору, т. е. через поиски сущности связи вещей в мире. Серьезный средневековый поэт не мог довольствоваться простым изложением своих мыслей по поводу той или иной конкретной ситуации, как это мог бы сделать Роберт Фрост; он считал необходимым найти аналогичную по своему существу ситуацию и выявить идущий там идентичный процесс упадка, роста или чего бы то ни было еще, как это любил делать Т. С. Элиот. Так, Чосер, говоря в «Рассказе второй монахини» об очищающей силе святости, использует язык алхимии. Хотя аналогия ускользает от взгляда современного читателя, следующие строки подразумевают сравнение между небесной сферой, философским камнем и праведной жизнью:
Повествуя далее о мученичестве св. Цецилии, Чосер сравнивает ее с философским камнем, сгорающим в перегонном кубе, или, как говорится в некоторых английских трактатах по алхимии, в «доме»:
Для того чтобы понять поэзию Чосера и наслаждаться ею, вовсе не обязательно знать все средневековые искусства и ремесла, ибо в ней, как в Библии (во всяком случае, когда ее толкованием занимаются более мудрые отцы церкви), то, о чем говорится темно и смутно в одном месте, непременно получает ясное выражение в другом; однако представляется важным – и с эстетической, и с философской точек зрения – знать, что для Чосера все в мироздании взаимно связано, находится в кровном родстве.
Хотя мы продолжаем пользоваться методом доказательства по аналогии, делаем мы это, по средневековым понятиям, крайне неумело. Мы применяем метафоры, пригодные для того или иного конкретного случая (скажем, «умственные токи», «каналы мысли», «реки чувства»), но не имеем всеорганизующей системы. Мы сосредоточиваем внимание на частностях, игнорируя универсалии. В противоположность этому средневековая и античная философия, не затронутая аналитической мыслью Декарта и Лейбница, исходила из идеи целостности. Возьмем такой пример. Тогда как современная западная медицина изучает больной орган, игнорируя остальную вселенную, средневековая и (в некоторых случаях) античная медицина принимала в расчет положение планет на небе, характер питания больного в течение целой жизни, его физиогномические особенности, семейные отношения, а подчас и вид внутренностей только что убитой козы. Там, где современный хирург вырезает пораженную часть органов, средневековый врач, убежденный в том, что микрокосм (человек) и макрокосм (вселенная) тесно связаны, в качестве составной части своего курса лечения отливал «образ» – маленькую модель зодиака, в которой каждый камень или металл имел своим назначением притягивать целебные силы или же противодействовать разрушительному действию той или иной планеты, и в дополнение к лекарствам советовал изменить диету больного, предварительно установив, какой из «соков» организма является источником недуга: кровь, флегма, желчь или черная желчь. Хотя Чосер насмехается над алчностью и самонадеянностью врача из «Кентерберийских рассказов», он совершенно серьезен в своих похвалах его лечебному ремеслу:
Поскольку Чосер жил в эпоху холистического мышления,[151] у него не было никакого другого выбора, как продолжать всеми доступными ему средствами изучение метафизики, взаимосвязи формы и содержания, высших и низших категорий живых существ (от червей до ангелов или платоновских духов), а также геометрии, нумерологии – науки о магических числах, – астрологии, алхимии, философии музыки и т. д., иными словами, предметов, входивших в университетскую учебную программу, так называемый квадривиум. Не постигнув этой премудрости, он не мог бы даже надеяться стать первоклассным поэтом. Его сочинения свидетельствуют о том, как он хорошо справился с нелегким этим делом. Идя к своей собственной цели, Чосер приобретал познания не как будущий специалист в области всех этих дисциплин, а как поэт, которому полученные знания будут нужны в особых, поэтических интересах. Чосер не стал профессором математики (если последняя страница трактата «Экватор планет» принадлежит его перу, что вполне возможно, он способен был делать поразительные ошибки), но зато он был превосходным математиком-любителем – не просто специалистам по подсчетам, а человеком, который вникал в таинственные свойства чисел и геометрических форм и вобрал в себя математические познания, дошедшие до него от Пифагора, Платона и Аристотеля в сочинениях Макробия, Боэция и других и примененные в области физики, оптики и т. п. (у нас нет надобности останавливаться здесь на подробностях способов применения) такими учеными, как Роберт Гростест и Роджер Бэкон.
Алхимию Чосер в конце концов изучил достаточно хорошо для того, чтобы не только насытить «Рассказ слуги каноника» специальной терминологией алхимиков, но и живо передать эмоции этих людей: жгучее любопытство, честолюбие, гнев, огорчение, отчаяние. Более того, он разбирался в алхимии настолько, что смог дать правильное истолкование трудному алхимическому тексту, которым завершается этот рассказ. Во времена Чосера, как мы уже отмечали, нумерология и алхимия не считались псевдонауками, хотя они и включали в себя то, что мы называем сегодня «магией»; далеко не все, кто занимался ими, напоминали тех законченных пустословов, с какими мы встречаемся в «Рассказе слуги каноника». Лучшие из математиков-нумерологов и алхимиков были трудолюбивыми учеными, теоретиками и практиками, которые усердно пытались раскрыть тайны природы. Как и Чосер в этом рассказе, они придерживались мнения, что если дурной человек способен стремиться к знанию ради личной выгоды, то добрые люди стремятся к знанию ради той пользы, которую оно приносит, и для удовлетворения своей любознательности. Такие добрые люди заслуживали всяческого уважения, особенно в Оксфорде, где изучение оккультных наук имело славные традиции, восходившие как минимум к Роджеру Бэкону, за которым в последующие времена закрепилась репутация великого мага, основывавшаяся главным образом на его оригинальных (а с нашей точки зрения – бездоказательных) идеях в области астрологии и алхимии.
В 60-е годы Чосер, должно быть, только приступал к изучению этих дисциплин. В своей элегии на смерть Бланш, написанной, скорее всего, в 1369 или 1370 году, Чосер занимает в основном боэцианскую философскую позицию: одной из главных тем «Книги герцогини» является свободная воля как свойство сознания в мире, где Фортуна кажется всесильной; в произведении использованы – в общем виде – боэцианское противоположение тьмы и света (применительно к материи и форме или духу) и мысль Боэция о том, что нужно действовать не наперекор природе, а в союзе с ней; кроме того, автором непосредственно позаимствован ряд образов из «Утешения философского». Но только в поэмах, написанных позже «Книги герцогини», Чосер начинает широко цитировать Боэция и ссылаться на него – примером может служить использование в «Доме славы» боэцианской идеи, согласно которой все сущее имеет свое определенное природой место на лестнице, подымающейся от низшего вида материи до чистейшей духовной субстанции:
Астрономические и музыкальные аллюзии в «Книге герцогини» носят традиционный характер, а если в поэме и содержатся алхимические вкрапления, то исследователям обнаружить их не удалось. Зато поэма в изобилии содержит свидетельства того, что Чосер отлично усвоил предметы, входившие в тривиум, и как свои пять пальцев знал «Песнь песней», «Апокалипсис», французскую поэзию и Овидия. Он обнаруживал также знакомство с современной ему психологией, притом не только с теорией снов, но и с теоретическими подходами к сумасшествию и его лечению (получившему у оксфордских медиков название «сердечная охота»). По всей вероятности, Чосер только начинал осваивать математические и естественные науки, которые приобретут для него важное значение впоследствии, и пока что не слишком далеко углубился в изучение спекулятивной философии.
В XIV веке Оксфордский университет являл собой центр вольнодумия и кипучей умственной деятельности. Отчасти это было обусловлено его влиянием и прочным положением, его правом на самоуправление и проявляемой время от времени неистовой решимостью отстаивать это право, а отчасти являлось следствием той творческой атмосферы, которая была там создана смелыми идеями нескольких поколений мыслителей, начиная, в известном смысле, с Роберта Гростеста. В XIII столетии, после того как доминиканцы, взяв в 1286 году обязательство защищать учение Фомы Аквинского, связали себя по рукам и ногам, ведущая роль в развитии средневековой мысли перешла к францисканцам. И вот Гростест, учитель-францисканец, основал в Оксфорде школу, которую Роджер Бэкон и другие сделают важнейшим для своего времени учебным заведением. С самого начала эта школа стояла за независимость суждении и получение знании из первых рук и, помимо изучения «старых авторитетов», культивировала изучение языков и физики.
В деле критического опровержения томизма – философской системы Фомы Аквинского – великий ученый Дунс Скот[152] пошел дальше Гростеста. Будучи блестящим критическим исследователем систем, Дунс Скот сумел показать, что постулируемая Аквинатом гармония божественного откровения и философии иллюзорна. Но Дунс Скот не решился сделать последний шаг и признать, что между разумом и верой, между философией и религией лежит непроходимая пропасть. Затем в Оксфорд середины XIV века явился Уильям Оккам, а вместе с ним пришло возрождение (или, скорее, переосмысление и новый расцвет) давнишнего, возникшего еще в XII столетии философского течения, известного под названием «номинализм».
Сегодня Оккама помнят главным образом по изречению, именуемому «бритвой Оккама»: «Pluralites non est ponenda sine necessitate» – «Сущности не должны быть умножаемы сверх необходимости». Принцип этот, на самом деле не являвшийся изобретением Оккама, имеет важное значение для истории философии и естественных наук не только по причине своего логического удобства (т. к. он утверждает, что простое объяснение логически предпочтительней более сложного), но еще и потому, что он, как оказалось, верно отражает тот метод работы, которым пользуется природа: так, например, когда в процессе эволюции живых организмов возникает необходимость в изменениях, природа начинает не с нуля, а удлиняет, сплющивает или как-нибудь еще видоизменяет уже запущенные в производство клетки, т. е. латает и штопает, идя по линии наименьшего сопротивления. Однако значение Оккама для своего времени определялось его оригинальными изысканиями в области политической теории (где он энергично защищал государство от притязаний папы на мирскую власть) и философии, особенно в таких ее разделах, как психология, метафизика и логика. Он первым сформулировал убедительные критические доводы номиналистов против универсалий, утверждая, что существуют только индивидуально-конкретные вещи – конкретные коровы, деревья или люди – и что универсалия (скажем, человеческая природа) имеет объективный смысл и существует лишь постольку, поскольку она измышлена. За столетия до Шопенгауэра он утверждал, что первичным свойством души является не интеллект, а воля, поскольку идеи, естественно, вытекают из перцепции и интуиции, этих основных форм человеческого познания; и еще он утверждал, что, коль скоро универсалии являются не больше как понятиями, не может быть никакого реального различия между «сущностью» (идеей вещи) и «существованием» (самой этой вещью, как мы ее воспринимаем своими органами чувств).
И до, и после Оккама в средневековой философии имелись два основных направления, известные в истории философской мысли как «реализм» и «номинализм». Полемика разгорелась по поводу истолкования одного места из трактата Порфирия[153] «Введение к категориям Аристотеля» в переводе Боэция, в котором речь шла о проблеме родов и видов (например, «животные» и «лошади»). Споры велись по трем вопросам. Во-первых, существуют ли роды сами по себе или только в сознании? Во-вторых, если они имеют самостоятельное существование, то материальны они или нематериальны? И, в-третьих, существуют ли они отдельно от чувственно воспринимаемых вещей или помещены в них? В самом упрощенном виде эти вопросы сводились к следующему: 1) можно ли думать о «животном», не думая о лошади, кошке, собаке или корове; 2) если просто «животное» существует, то есть ли у него тело; 3) если «животные» как таковые есть, то существуют ли они сами по себе, или же нам нужно, фигурально выражаясь, разрезать носорога, чтобы извлечь из него «животное»?
Реалисты, философская позиция которых восходила к Платону, были склонны считать, что конкретным животным – моему псу Фреду, моему коню Александру и моей обезьянке Джиму – предшествовала божья идея «животного» и что только эта божественная идея в конечном счете реальна. Все остальное, пользуясь выражением Чосера, заимствованным у Платона, «лишь тени, что мелькают на стене». Номиналисты же, напротив, утверждали, что такие слова, как «животные» (т. е. универсалии), – это не больше как названия, которые мы придумываем для выражения в отвлеченной форме свойств, наблюдаемых нами в конкретных предметах. Подобный взгляд на вещи связан с одной занятной проблемой, которая позволяла Чосеру вдоволь потешиться: коль скоро идеи суть абстракции, отвлеченные от конкретного, я не могу узнать, «правильна» ли моя идея, и – поскольку вы, абстрагируя, тоже отвлекаетесь от конкретного – я не могу в точности передать вам смысл моей идеи. (Хотя данная проблема была многократно разъяснена, эта ошибка в суждении не изжита по сей день и проявляется, например, в утверждении позитивистов, что человек «не может почувствовать зубную боль другого человека».) Если все идеи неизбежно носят личный характер, то, значит, всякое обсуждение, всякое вынесение оценок обязательно обернется перепалкой, столкновением предвзятых мнений. А раз так, то сам бог велит Чосеру обрушиться в обращении, предпосланном пародийно-номиналистскому «Дому славы», на критиков, которым не понравится его поэма:
Хотя на первый взгляд весь этот диспут между «реалистами» и «номиналистами» может показаться пустой схоластической казуистикой, на самом деле он затрагивал вопросы огромного философского и практического значения. Номинализм, и особенно номинализм периода начала XI–XII веков, подразумевал материалистическое, антиидеалистическое мировоззрение, тогда как реализм подразумевал идеалистическую систему взглядов. Но еще важнее было вот что: так как учение церкви – столетиями создававшееся скрупулезными толкованиями смысла Библии – претендует на разъяснение абсолютных реальностей (таких незримых сущностей, как троица, например), номинализм, если строго следовать его логике, подводит к выводу, что все писания отцов церкви вполне можно выбросить на свалку.
Переосмысливая положения номинализма, Оккам, человек глубоко религиозный, понятное дело, отказался признать столь еретический вывод; он просто-напросто (в соответствии с интуитивистскими воззрениями св. Франциска, основателя ордена) отказался от всяких попыток примирения человеческого разума и божественных тайн. Перенесенный в сферу непостижимого, бог стал загадочной Абсолютной волей, не связанной никакими человеческими понятиями справедливости или разумности, Верховным существом, о котором бессмысленно размышлять. Сама эта идея не была нова. Августин давным-давно уже провозгласил, что он верит, потому что не может понять. Зато была нова цель, которую преследовал Оккам, – освобождение философии. Он ни на минуту не позволял себе усомниться в истинности христианского откровения, но он, по существу, превратил его в предмет, не подлежащий более обсуждению. Он широко открыл дверь в философию для мирянина и ученого-небогослова, который мог свободно ставить вопросы, не будучи связан исходными теологическими предпосылками. Его последователи станут изучать историю человечества, политику и чувственно воспринимаемый мир без чрезмерной оглядки на старые авторитеты, а дух независимого исследования, порожденный его идеями, будет вдохновлять Уиклифа и – через Уиклифа – чешского религиозного реформатора Яна Гуса, сожженного на костре, Кальвина и Лютера.
Джон Уиклиф, друг и идейный союзник Джона Гонта, был на десяток лет старше Джеффри Чосера. В своих сочинениях он по большей части оспаривал идеи номиналистов, но иной раз приходил к таким же, как они, выводам. В философии он был умеренным реалистом и, являясь отчасти последователем Фомы Аквинского, признавал, что общие идеи реально существуют лишь «в двойственном смысле»: их существование отделимо, с одной стороны, от единичных вещей, в которых они становятся осязаемыми, а с другой стороны, от божественного разума, в котором они обретаются вечно в невещественном виде. Поскольку же бога Уиклиф представлял на манер платоников как сущность, чья воля и природа неизменны, наподобие Платоновой «формы» (такой, как, скажем, идеальный, нематериальный Платонов стул, приближенными подобиями которого являются все конкретные стулья), он неизбежно должен был отвергнуть ряд положений тогдашнего вероучения: идею произволения господня; представление о правомочности папы и его легатов присваивать самим и предоставлять другим незаконные привилегии, такие, как отпущение грехов с помощью индульгенций или освобождение от обетов, разрешение браков между родственниками и т. д.; власть папы в мирских делах (в этом он был последователем Оккама); учение о пресуществлении как нечто привнесенное в более позднюю историческую эпоху и абсурдное с философской точки зрения. С годами Уиклиф все больше склонялся к принятию теологического детерминизма и идеи предопределения (божьей благодати в особом смысле) – концепций, во многом сходных с позднейшим учением Кальвина. При всей своей нелюбви к номинализму он разделял заботу номиналистов о правильном переводе текстов; отстаивая идею о буквальной боговдохновенности Библии, он признавал Писание единственной основой божественного закона и призывал сделать Библию достоянием мирян. Всем церковникам, по его убеждению, надлежало запретить занимать светские должности и иметь слишком большой достаток. И хотя фактически он не ополчался против богатства как такового, его призывы, истолкованные именно таким образом, вдохновляли участников крестьянского восстания 1381 года, спаливших дома богачей, в том числе и дворец Гонта. На самом-то деле Уиклиф, конечно, был сторонником Гонта и защищал его от врагов-церковников, «бегая из одной церкви в другую» по всему Лондону.
Главными популяризаторами идей Уиклифа являлись лолларды[155] или «бормотуны», обосновавшиеся в Оксфорде. В своих «Двенадцати выводах», которые были сформулированы для представления в 1395 году парламенту, лолларды наряду с прочим выдвинули следующие положения: английская церковь находится в чрезмерной зависимости от своей «мачехи» в Риме; теперешнее духовенство не было посвящено в священники Христом, и ритуал рукоположения не имеет обоснования в Писании; безбрачие духовных лиц порождает противоестественную похоть; таинство пресуществления – это «лжечудо», ведущее к идолопоклонству; освящение хлеба, вина, одежды и т. п. равнозначно колдовству; прелаты не должны быть светскими судьями и правителями; молитвы по умершим, паломничества и приношения даров образам являются язычеством; для того чтобы спастись, вовсе не обязательно исповедоваться духовнику; война находится в «явном противоречии с Новым заветом». Хотя многие известные лолларды были богаты и принадлежали к цвету рыцарства, особенно некоторые вассалы Черного принца, движение лоллардов ассоциировалось в народном сознании с упрямой уверенностью в собственной правоте, свойственной представителям низшего сословия, и со своеобразным библейским фундаментализмом,[156] в особенности с заумным, эксцентричным толкованием текстов. Именно такими представляют себе лоллардов Гарри Бэйли и шкипер, затеявшие разговор о них на страницах «Кентерберийских рассказов»:
Но, несмотря на распространенное представление о лоллардах как о людях невежественных, малообразованных, несмотря на естественную притягательность лодлардских идей для англичан, едва овладевших грамотой, которые, в соответствии с учением лоллардов, могли читать Библию на своем родном языке, а не на латыни и понимать ее безо всякой специальной подготовки, это религиозное движение оставалось составной частью интеллектуальной атмосферы Оксфорда XIV века. Будучи связан с Оксфордским университетом – то ли как студент, то ли как поэт, время от времени приезжавший туда читать стихи, то ли как отец, навещавший учившегося там сына, то ли как гость, останавливавшийся в комнатах своих друзей-преподавателей, – Чосер неминуемо должен был познакомиться в Оксфорде с некоторыми лоллардскими идеями и не мог не отнестись к ним сочувственно. При этом он, подобно Гонту, не собирался становиться последователем Уиклифа в еретических его воззрениях – таких, например, как непризнание таинства пресуществления, – но многие отличительные черты поэзии Чосера, и в особенности ненависть к развращенным богатством священникам, несут на себе отпечаток влияния идей Уиклифа.
На протяжении большей части XIV столетия Оксфорд был лучшим университетом во всей Европе. Но при всем своем престиже он часто становился ареной беспорядков и бесчинств. Ректор, избиравшийся высшим преподавательским составом старшего факультета (богословия и канонического права), являлся главным должностным лицом университета, наделенным административной властью и широкой юрисдикцией в уголовных и гражданских делах, в которых оказывались прямо замешанными студенты или преподаватели университета. Круг его полномочий фактически обеспечивал университету полную автономию – не только право самоуправления, т. е. право самостоятельно принимать любые решения относительно моральных и академических критериев, но и право ограждать своих членов от действия гражданских законов и даже право вершить суд над горожанами, если одной из сторон в тяжбе оказывался член университета. Эти ревниво оберегаемые права постоянно подвергались угрозам как извне, так и изнутри, но оставались незыблемыми вплоть до временного закрытия университета в 1382 году из-за ереси лоллардов. Время от времени происходили баталии с оксфордскими горожанами, имевшими веские основания протестовать против непростительных иной раз вольностей, которые позволяли себе студенты на улицах Оксфорда (например, смертоубийство), и еще более бурно протестовать против притязаний университета на юрисдикцию в подобных делах. Случались порой и внутренние распри: то враждовали различные факультеты, то – это бывало чаще – студенты разных национальностей: англичане, шотландцы и валлийцы. Столкновения носили такой ожесточенный характер, что, по словам одного автора, на многих знаменитых полях сражений, наверное, было пролито меньше крови на один квадратный ярд, чем на оксфордской Хай-стрит.
Самые крупные и наиболее известные из оксфордских беспорядков вспыхнули в день св. Схоластики – 10 февраля 1355 года – и получили название «Великая резня». Чосеру тогда было пятнадцать лет, но эти события еще не изгладились из памяти очевидцев в его оксфордские времена. Все началось со ссоры студентов с хозяином одной таверны. Студентам не понравилось вино, и они высказали хозяину свое неудовольствие. Тот имел неосторожность ответить и получил кружкой по голове. Началась потасовка, и уже вскоре набатно зазвонил колокол церкви св. Мартина, призывая горожан к оружию. По распоряжению ректора ударили в колокол на колокольне университетской церкви – сигнал к сбору всех университетских. Два дня подряд горожане и жители окрестных деревень врывались в залы университета и перебили в общей сложности шестьдесят пять студентов. Большинство уцелевших учащихся бежали из города, но победа горожан оказалась пирровой. Университет взыскал с города большую компенсацию за убытки, наложил на горожан крупный штраф и добился расширения юрисдикции ректора, который стал теперь единственным охранителем твердых цен на хлеб и эль, точных весов и мер и получил другие привилегии, фактически поставившие город под управление университета. И вплоть до XIX века мэр Оксфорда продолжал ежегодно приносить покаяние за грехи горожан, совершая церемониальное шествие к университетской церкви.
Хотя «Великая резня» унесла больше жертв, чем любой другой из оксфордских бунтов, кровопролитные битвы между горожанами и университетскими или между студентами разных национальностей были во времена Чосера обычным явлением. Может быть, и он, припомнив старые свои военные навыки, участвовал в этих сражениях, крался на цыпочках узкими проходами между домами, прижимался к стенам… Дж. Дж. Коултон приводит выдержку из следственных протоколов за 1314 год как наглядный пример бесчинств, характерных для всего того периода. В отчете жюри присяжных при коронере[158] излагаются обстоятельства стычки на Гроуп-Лейн студентов-шотландцев со студентами – выходцами из южной и западной Англии; и те и те были вооружены «мечами, щитами, луками, стрелами и прочим оружием и, сойдясь там, стали биться друг с другом». Роберт Брайдлингтон и несколько его сотоварищей, сообщается в отчете, стояли в проеме окна верхнего зала, и вот «…упомянутый Роберт Брайдлингтон малой стрелой поразил… Генри Колнайла, тяжело ранив его в горло; стрела вонзилась в горло спереди и слева; рана была шириной в один дюйм, а глубиной до самого сердца; таким образом, стрелявший убил его… В том же столкновении Джон Бентон вышел на Гроуп-Лейн с широкой кривой саблей и ударил ею Дэвида Киркби по затылку, нанеся рану длиной в шесть дюймов и глубиной до мозга. В тот же момент явился Уильям Хайд и ударил вышеназванного Дэвида мечом по правому колену и голени; тогда же подошел Уильям Эстли и ударил помянутого Дэвида кинжалом под левую руку и этим ударом убил его…».[159]
Такие же сцены разыгрывались и в 1389–1399 годах, когда Адам Аск, пожилой, серьезный преподаватель канонического права, водил своих студентов, валлийцев и уроженцев южных графств, в бой со студентами-северянами, и на поле битвы оставалось немало убитых с той и другой стороны.
В некоторых случаях причиной вспыхивавших в Оксфорде беспорядков являлось интеллектуальное рвение. Дерек Бруэр пишет:
«Во время полемики с лоллардами один из диспутантов, выступавший на стороне ортодоксов [противников лоллардов], которые были непопулярны в университете, потерял самообладание, когда увидел (или когда ему показалось, будто он увидел), что у двенадцати человек из числа его слушателей спрятано под мантиями оружие. И он решил, что, если он тотчас же не слезет с кафедры, с которой, согласно обычаю, он публично излагал свои доводы, ему грозит неминучая смерть».[160]
По словам Бруэра, «подобные бесчинства уравновешивались горячим интересом к интеллектуальным материям, причудливым свидетельством которого они, эти бесчинства, и являлись». Не знаю, может быть. Но независимо от того, чем были вызваны бесчинства в данном конкретном случае, многочисленные письменные сообщения об избиениях и уличных войнах отбрасывают немного зловещий свет на веселые фабльо Чосера о грубоватых, бесцеремонных оксфордских и кембриджских студентах – «Рассказ мельника» и «Рассказ мажордома». В «Рассказе мажордома» происходят такие вещи: мельник, набросившись на молодого студента Алана, «кулаком ему расквасил нос»; вскакивают на ноги Джон, товарищ Алана, и жена мельника и в кромешной тьме бросаются на помощь: Джон – Алану, мельничиха – мужу: