Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Атлантический дневник (сборник) - Алексей Цветков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Каждый помнит классические сцены вестернов: два героя с нарочитой неторопливостью выходят из бара, затем некоторое время стоят друг против друга, держа руки в окрестностях кобуры, в мгновение ока выхватывают свои шестизарядные: один падает, другой все так же неторопливо уходит.

Или групповая перестрелка: пули летят роем минут семь, после чего положительные герои опять же неторопливо уезжают, а подбитых негодяев лошади волокут за стремя.

Начнем с того, что револьверы времен освоения Запада чаще давали осечку, чем стреляли, а извлечение их из кобуры было довольно длинной и потной операцией. Попадал обычно тот, кто уже держал оружие в руке и долго целился. Попасть из револьвера в цель с размаху на расстоянии больше десяти метров практически невозможно и по сей день. Реальные американские пионеры, в отличие от нынешних кинозрителей, хорошо об этом знали и поэтому стреляли из винтовок, а револьвер, порой даже два, носили как мужественное украшение.

Кроме того, порох в те времена использовался дымный, так что после двух-трех выстрелов стрелок уже не мог разглядеть не только цель, но и ствол собственного оружия. Впрочем, ему было уже не до этого: нужно было кашлять и протирать глаза.

Вторая половина XIX века была одной из самых замечательных эпох в истории США – время покорения необжитого и фактически безлюдного континента. Беда индейцев, оттесненных к этому времени за Миссисипи, была вполне реальной, и рассказать о ней мне еще предстоит. Но «дикий» в общепринятом смысле Запад не существовал никогда. По этому поводу мнение Ларри Макмертри еще более радикально, чем у Пола Джонса: Запад стали выдумывать не параллельно его покорению, а с опережением.

...

Год или два спустя после того, как я прочитал «Изобретение традиции», и собрал, для собственного развлечения, длинный список людей, принявших участие в изобретении Запада. Этот список я потерял, но помню, что начинался он с Томаса Джефферсона, а заканчивался Энди Уорхолом, автором «Двойного Элвиса», где король [рок-н-ролла] изображен как револьверный стрелок. В промежутке – стрелки, сапожники, седельщики, железнодорожные магнаты, художники, индейцы, актеры, режиссеры, лжецы всех пород, но, странным образом, не так уж много писателей: Нед Бантлайн, Зейн Грей, Макс Брэнд и Луис Л’Амур. По влиянию самым важным из них был, вероятно, Бантлайн. Утверждали, что вся русская литература вышла из гоголевской «Шинели», – по тому же, хотя и более глупому принципу бесчисленные кипы американской бульварной литературы следовали модели Бантлайна…

Нед Бантлайн, в действительности Эдвард Зейн Кэррол Джадсон, был не менее экзотичной фигурой, чем его выдуманные персонажи. Он начал корабельным юнгой, затем участвовал в войне против индейцев-семинолов. В Гражданскую войну его выгнали из армии юнионистов за пьянство. На склоне лет он стал писать религиозные гимны и проповедовать трезвый образ жизни. Но самым главным его достижением было изобретение так называемого «десятицентового» романа, dime novel, из жизни героев и пионеров Запада. У этих литературных персонажей не было времени ждать покорения настоящего Запада, и они взяли дело в свои руки.

В число заслуг Бантлайна можно также включить создание одного из ведущих реальных участников покорения Запада. Такая формулировка нуждается в объяснении. До встречи с Бантлайном Уильям Фридерик Коуди был следопытом, охотником и участником конфликтов с индейцами. Он также был великолепным наездником: по словам современников, он сливался со своей лошадью в единое существо. Бантлайн благословил Коуди на карьеру в шоу-бизнесе и придумал ему сценическое имя Баффало-Билл, под которым тот и вошел в историю. Главный герой освоения мифического Дикого Запада – владелец цирковой труппы, псевдоковбойского шоу. Тем временем Бантлайн, продолжая работу над мифом, ввел Баффало-Билла в обойму своих литературных персонажей, оттачивая ему героическую биографию: в 1888 году вышел очередной десятицентовый роман «Первое испытание Баффало-Билла».

Цирковая карьера Баффало-Билла началась в 1883 году, когда он организовал первую выставку «Дикий Запад». В программу входили виртуозные снайперские представления, охота на бизонов, инсценировка нападения на дилижанс, поездка на почтовом экспрессе и, конечно же, целые отряды ковбоев и индейцев – настоящих, нанятых для участия в шоу.

На протяжении десятков лет Баффало-Билл путешествовал со своим ковбойским цирком по всему миру, распространяя и утверждая легенду, которая заменила стране целый отрезок истории. Популярность его была феноменальной, в том числе и среди европейских коронованных особ. Макмертри приводит эпизод с российским великим князем Алексеем, прибывшим в Америку поохотиться на бизона. Надо сказать, что великий князь был сильно близорук и стрелял просто из рук вон плохо. Баффало-Билл одолжил ему собственную любимую винтовку по прозвищу «Лукреция Борджиа», но августейший гость все равно ухитрился уложить выстрелами трех лошадей, прежде чем его все-таки развернули в сторону бизона, а бизона каким-то образом убедили упасть. Честь российской короны была спасена.

А откуда все-таки ковбой, да еще в качестве центрального героя вестерна? Первоначально этот персонаж назывался по-испански «вакеро», и его получили в готовом к употреблению виде, когда в середине XIX века Соединенными Штатами был аннексирован отделившийся от Мексики Техас. Ничего общего с героями сигаретной рекламы он не имел: это был конный пастух в сомбреро и прочих мексиканских доспехах, уж конечно никак не в джинсах. Форму одежды затем переняли и американские ковбои, когда, с расширением железных дорог, вольное содержание скота стало весьма прибыльным. Эпизод был сравнительно коротким, потому что вслед за железными дорогами появились поселенцы, коровам стало тесно, а ковбои лишились работы. Баффало-Билл обеспечил многим из них сносное пропитание в своем аттракционе. У него же, кстати, подвизались и целые отряды согнанных с родных мест индейцев, в том числе такой известный вождь сиу, как Сидящий Бык.

Тут, надо сказать, кое-что еще досочинила иностранная публика, не совсем разобравшись в выдумке изобретателей жанра. Главный герой десятицентового романа, а затем и киновестерна – это так называемый gunfighter, револьверный стрелок. Тот, кто в белой шляпе, употребляет свой кольт в пользу добра, а тот, который в черной, – напротив. Иностранец, которому все шляпы на одно лицо, решил не путаться в лишних терминах и записал всех в ковбои.

Основное искусство ковбоя – вовсе не стрельба, а верховая езда и бросание лассо. В конном гарцевании, как я уже упомянул, самому Баффало-Биллу не было равных. Владение лассо, как и следовало ожидать, – тоже во многом циркового происхождения. Уилл Роджерс, впоследствии один из любимых киноактеров Америки и автор многих популярных афоризмов, вырос в Оклахоме на территории племени чероки, но трюки с лассо впервые поразили его как раз в шоу Баффало-Билла. Впоследствии, когда его нанял аттракцион Тексас-Джека-младшего, его коронным номером был тройной бросок: первым он связывал руки всаднику, вторым стреноживал коня, а третьим привязывал всадника к седлу.

Одно из изречений того же Роджерса как нельзя лучше применимо к процессу сочинения Дикого Запада: «Чем больше занимаешься чем-нибудь, что непохоже на рекламу, тем лучшая выходит реклама».

А вот еще реальное лицо, замечательная Энни Оукли, урожденная Фиби Энн Мозес. Она никогда в жизни не была к востоку от Цинциннати, если не считать гастролей. Но ее претензии на славу не вызывают сомнений: она была, вполне вероятно, лучшим стрелком за всю историю человечества – не из кольта, конечно, а из винтовки. Ее способности проявились с детства: еще ребенком она фактически содержала свою семью за счет охоты и, согласно легенде, зарабатывала столько, что сумела выплатить ипотеку за семейную ферму. В 15 лет она победила в стрелковых соревнованиях с местной знаменитостью Фрэнком Батлером, за которого впоследствии вышла замуж. Одно время они выступали вместе, а затем Энни Оукли вошла в труппу Баффало-Билла и долгие годы была одной из ее главных достопримечательностей.

Вот некоторые из номеров Энни Оукли, которыми она неизменно приводила публику в восторг. С тридцати шагов она могла расщепить с торца игральную карту. Она попадала по брошенной в воздух десятицентовой монете, а подброшенную карту успевала просто изрешетить. Ее коронным номером было вышибание пулей сигареты у мужа изо рта, и, когда она была на гастролях в Берлине, она исполнила его с кронпринцем, впоследствии кайзером Вильгельмом II, – по просьбе последнего.

Все перечисленные люди, несомненно, существовали, они действительно умели проделывать типичные для Дикого Запада трюки с необыкновенным искусством, но к настоящему американскому Западу имели лишь косвенное отношение. Тем временем освоение земель по ту сторону Миссисипи проходило своим чередом, и порой вполне драматично, но без особой дикости: не сравнить, допустим, с украинской или русской казачьей вольницей. Большинство людей, отправлявшихся на новые места, были не иммигранты, которые оседали, как правило, в больших промышленных городах или на шахтах, а потомки ранних поселенцев, наследники богатой культуры местного самоуправления, не привыкшие, да и не желающие ждать законов откуда-то из центра. Стоило населению достигнуть минимальной плотности, и уже строилась церковь, избирался шериф с помощниками, появлялась добровольная пожарная команда, а на главной, порой даже единственной улице открывались неизбежные адвокатские конторы. Временные беспорядки имели свойство возникать там, куда иммигранты все-таки стремились и добирались: можно вспомнить золотые лихорадки в Черных холмах Дакоты, в Калифорнии и на Аляске, с их барами и борделями. Но на помощь шерифам приходили стихийные народные дружины, и зарвавшихся чужаков быстро урезонивали.

На смену цирку пришел кинематограф, и уже укоренившийся жанр вестерна легко встал на новые рельсы. Этот вид исторической мифологии оказался куда более мобильным и эффективным, чем Баффало-Билл с его неповоротливым ковбойско-индейским контингентом. Киногерои с медальными лицами, друзья простого добра и враги нехитрого зла, попадающие в цель не глядя и почему-то не имеющие постоянного места работы, быстро покорили весь мир, включая Советский Союз, куда к началу 60-х добралась «Великолепная семерка». Голливуд, который принято ругать, чтобы без особых умственных затрат намекнуть на собственную возвышенность и изощренность, в действительности оказал Америке, да и всему миру, немалую услугу в трудные 30-е годы, отвлекая отчаявшихся и утешая потерявших надежду.

Но кино органически враждебно реальной истории и имеет свойство вытеснять ее из коллективного сознания. Французский социолог Жак Эллюль доказывал, что кино по самой своей природе не может быть искусством, оно стремится стать либо развлечением, как в Голливуде, либо пропагандой, как в Германии или Советском Союзе. Это связано с простым принципом сопротивления материала: оно минимально в литературе, где в идеале творцу достаточно стопки бумаги и карандаша. Художнику, с его красками, холстами, натурщицами и студиями, уже необходим карман поглубже. Кино – самый дорогой вид творчества, финансировать который под силу лишь крупной коммерции, и тогда мы имеем развлечение, либо государству, и тогда пропаганда неизбежна. Кинематографисты «от искусства» интуитивно тяготеют к тиранам: одному человеку угодить легче, чем миллионам.

Вред, наносимый истории коммерческим кино, на глаз меньше, чем в случае тоталитарной киноиндустрии, и нацистские эпопеи Эйзенштейна расправились с русской историей куда беспощаднее, чем вестерны – с американской. Кроме того, в самой Америке мифы Дикого Запада давно развенчаны, и Ларри Макмертри лишь подбивает некий итог этому процессу. Но за пределами страны простая мораль и нравы вестерна по-прежнему, а кое-где даже все чаще, принимаются за чистую монету, причем далеко не с самыми честными намерениями. Нам вполне свойственно принимать собственную глупость за чужую, этот принцип очень облегчает жизнь. И вот мы принимаемся рассуждать, что пока, дескать, у нас творили Достоевский или Бодлер, у них грабили банки и поезда и палили от бедра куда попадя. Труднее доказать свой ум, развенчав собственные мифы, а не принимая по номиналу чужие, уже давно погашенные. Пушкина или Пруста мы предпочитаем противопоставлять Микки-Маусу или Клинту Иствуду, а не Эмерсону или Пинчону: нам такой размен выгоднее, мы богаче по этому курсу.

Когда я слышу расхожее выражение «у нас все-таки не Дикий Запад», я сразу понимаю, что дело обстоит гораздо хуже, чем на историческом американском Западе.

Зло сильнее добра, потому что для его торжества достаточно просто сидеть и ничего не делать. Аналогичным образом ложь сильнее правды и одерживает верх автоматически. Знаменитый следопыт Кит Карсон был настоящим героем освоения Запада, одним из первопроходцев, проводником знаменитой экспедиции Джона Фремонта в Калифорнию. Однажды, когда индейцы убили переселенца и захватили в плен его жену и ребенка, отряд солдат попросил Карсона помочь. Он напал на след, и они нашли разбойников, но, когда Карсон бросился в атаку, капитан остановил его, решив, что индейцы хотят вступить в переговоры. Никаких подобных намерений у индейцев не было: они убили пленницу стрелой в сердце и мгновенно скрылись. Возле трупа женщины Карсон обнаружил книгу, которой она развлекалась в последние минуты жизни: десятицентовый роман, главным героем которого был именно он, Кит Карсон, но не настоящий, а цирковой, который всегда найдет, поможет и выручит. Настоящий нашел, но помочь не сумел, потому что командир решил иначе. Реальная жизнь спасовала перед цирком. Сам Карсон увидел такой роман впервые, он вообще был неграмотен, книгу ему либо прочитали, либо пересказали. Этот эпизод он запомнил на всю жизнь, и в мемуарах, которые были записаны под его диктовку, он вспоминал, как эта глупая книга еще долгие годы не давала ему покоя.

Кино победило цирк, из которого отчасти выросло. На склоне дней Баффало-Билл пытался снять фильм о реальной жизни на Западе, о поселенцах, индейцах, бизонах и всем прочем, как оно было на самом деле. В конце концов, он ведь жил в этом мире, пока не переделал его в цирковое шоу. У него, конечно же, ничего не вышло, и дело было не только в качестве продукта: публике, которой он всю жизнь продавал столь замечательно упакованную выдумку, правда была уже ни к чему.

Уилл Роджерс, этот виртуоз лассо, принадлежал к новому поколению и большую часть карьеры посвятил уже не цирку, а кино. Однажды он сказал: «Есть только один способ покончить с кино: распространить образование». Чем, собственно говоря, я и пытаюсь заниматься.

СЕВЕРО-ВОСТОЧНОЕ КОРОЛЕВСТВО

Девяносто пятое шоссе – восточный коридор Соединенных Штатов, тысячи две километров параллельно атлантическому побережью. Систему федеральных автодорог заложил президент Рузвельт в борьбе с экономическим кризисом, а в годы послевоенного процветания продолжил Эйзенхауэр. Девяносто пятое знает на Востоке если не каждый ребенок, то уж по крайней мере любой 16-летний с новенькими водительскими правами в кармане. Впрочем, на ферме подросток может получить права и в 14.

Сразу к северу от Вашингтона, где машины даже в праздничный день движутся беспросветной колонной, я вдруг замечаю черепаху, переходящую дорогу. При виде такой дерзости перехватывает дыхание. Американцы вообще-то избегают давить животных, некоторые даже приклеивают на бампер предупреждение о возможности резкого торможения, но обилие машин и зверья все-таки сказывается: то и дело видишь на обочине сошедшего с земной орбиты енота, а навязчивый запах раздавленного скунса преследует милю или дольше.

Самое поразительное в этой черепахе то, что она уже фактически завершила переход, одолев все три битком набитые линии, и теперь пересекает правую обочину, чтобы скрыться в кустах. Она держит голову перископом, дивясь необъяснимой людской торопливости, и переставляет лапы, твердо обдумывая каждый шаг. Она уверена, что успеет к месту своего назначения.

Американская дорога – это отдельный образ жизни, способ существования. В Европе дороги сейчас кое-где не хуже, а порой и лучше, потому что новее. Но там это практически продолжение улиц, города и деревни стоят слишком плотно – просто путешествие из пункта А в пункт Б. В Америке, особенно где-нибудь в глубине, в предгорьях Скалистых или в пустыне, дорога становится суверенной, независимой от исходного и конечного пунктов. Если прибегнуть к языку старинной научной фантастики, сериала «Звездный след», машина выходит в гиперпространство, а шофер впадает в медитацию или гибернацию – для этого у него стоит на руле регулятор крейсерской скорости, который запираешь на каких-нибудь семидесяти милях в час. Можно спокойно читать книгу – сам я никогда не рисковал, но видел, как это делали другие.

Впрочем, для большинства дорога – это работа. На грузовике размером с космический челнок написано «Вежливо ли я еду?» и приведен номер телефона, чтобы позвонить, если невежливо. На другом: «Требуются опытные водители. Оплата – от 30 до 40 центов за милю». Взгляд невольно сползает на собственный спидометр, и в голове затевается бесполезная арифметика.

Страна однажды встала на колеса и с тех пор куда-то мчится. Это понимаешь по неизменному обилию прокатных автофургонов для перевозки имущества. То ли нашел по объявлению работу в дальнем штате, то ли просто навязло в зубах место жительства, погрузил мебель – и вперед. Наверное, сказывается ген вчерашних покорителей Запада. Впрочем, самых благополучных покорителей перевозят за счет фирмы, и они скучают, созерцая дорожную паутину в иллюминаторе «боинга».

Для удовлетворения сиюминутных нужд вовсе не обязательно покидать гиперпространство. Дорога снабжена зонами отдыха, самодостаточными космическими станциями: заправочная колонка, хирургически стерильные туалеты, рестораны с аккуратной пластмассовой едой, а в Неваде – даже казино, где можно быстро проиграть настоящие деньги. Переселенец разминает ноги, подтягивает ремни на упакованном имуществе, ведет на собачью площадку семейного золотистого ретривера и остальных детей. Тут же – сувенирный магазин с образцово бесполезным ассортиментом: брелок для ключей с зубастым силуэтом штата, снежный ландшафт в стеклянном баллоне, малиновый плюшевый медведь в майке с надписью «Мэриленд» – штанов ему почему-то не предусмотрели.

Я временно покидаю гиперпространство и выхожу, если продолжить метафору, в глубокий космос. Городок Карлайл расположен в самом сердце Пенсильвании, у подножия Аппалачей. Я прожил здесь почти пять лет, обучая студентов колледжа Дикинсон русской словесности.

Если через пятнадцать лет заглянуть в Нью-Йорк или Москву, окажешься в совершенно другом городе. В Карлайл прибываешь словно не на автомобиле, а на машине времени, возвращаешься ровно в исходную точку – вопреки Гераклиту, есть реки, в которые можно ступить и дважды, и трижды. В городе всего 16 тысяч населения, он построен вокруг колледжа. Университеты в Америке обычно расположены на собственной территории, так называемом «кампусе», с экстратерриториальными правами, обычно даже с собственной полицией. Вокруг центральной стриженой поляны стоят все те же здания – административный Олд-Уэст с деканатом, здание гуманитарных кафедр, научные лаборатории. Идут занятия – некоторые, по случаю хорошей погоды, проводятся прямо на лужайке, студенты расположились на траве амфитеатром вокруг профессора, жуют травинки и невпопад отвечают на детские вопросы – я позволяю себе слегка подслушать. Профессор мне неизвестен, но, зайдя в кабинет декана, я вижу точь в точь ту же самую секретаршу, словно она все годы просидела в формалине, и секретарша, на секунду прищурившись, называет меня по имени.

Кажется, что оказался здесь посмертно, в каком-нибудь чистилище – для ада недостаточно плох, в рай не выслужился, и приходится повторять пройденное. Чистилище – загробная жизнь для второгодников.

На факультете иностранных языков – тот же запах, что и тогда, старые здания не меняют привычек. Дикинсон – один из тринадцати так называемых «колониальных» колледжей, и эта древность остается главным предметом гордости, хотя конкурировать с Гарвардом не получается. Здесь куются крепкие средние кадры чиновничества для недалекого Вашингтона, рабочие лошадки бормашины и адвокатской конторы. Ну, от силы какой-нибудь федеральный министр или штатный сенатор.

Впрочем, кое-что все-таки изменилось. Некоторые из правил парковки на окрестных улицах – неожиданно по-итальянски, Дикинсон имеет филиал в Болонье и программу обмена с тамошним университетом. В супермаркете Giant, куда я с возобновленным через пятнадцать лет приятелем заглянул за припасами, – новинка, автоматический кассир, который считывает коды на товарах, загадочным образом определяет вес и номенклатуру овощей и казенным женским контральто лопочет многословные инструкции. В конце концов все-таки предлагает прибегнуть к услугам живого продавца – стоп машина. Может быть, там внутри – карлик, как в шахматном автомате, с которым играл Наполеон. Какой-нибудь невезучий питомец Дикинсона, из моего урожая.

Уезжая наутро, я делаю заведомый крюк на юг, в знакомые персиковые рощи. Ругать американские фрукты вошло в обычай у русских туристов, которые по наивности покупают их в магазинах пластмассовых изделий. Настоящие фрукты продаются у фермеров в придорожных палатках, бушелями, то есть ведрами, и они легко дадут форы итальянским или сочинским. Рядом – экзотические изделия домашней кулинарии, пироги с патокой и варенье: из айвы, из красных помидоров, из чудовищно жгучего перца халапеньо.

На сельской дороге – привычные пробки, машины выстраиваются в хвост гужевым повозкам амишей, никто не ропщет. Амиши – строгая протестантская секта, сохранившая быт незапамятных времен. Они не верят в электричество, автомобили и прививки от гриппа, ходят, соответственно полу, в черных шляпах и чепчиках, а на одежде почему-то не имеют пуговиц, предпочитая завязки – пуговицы от лукавого. У женщин – два платья: лиловое праздничное, в котором выходили замуж, и черное на все остальные дни. Молодежь бунтует, покупает на карманные деньги автомобили и прячет в амбарах под сеном. Амиши, надо отдать им должное, прибыли из еще более отдаленного прошлого, чем я.

Кто-то из слушателей в письме возмущался моим словоупотреблением: дескать, какие могут быть графства и графы в стране ковбоев? Я прожил в Америке много лет и ковбоев видел только в кино, а вот в графствах бывал неоднократно, в одном даже регистрировал акт гражданского состояния. Да и в Англии графы появились намного позднее графств, они там импортные, как и в России. Может быть, еще не поздно и для Штатов, хотя в присяге на гражданство отрекаешься от всех заморских титулов.

Как бы то ни было, граничная с Канадой область штата Вермонт, треугольник из трех графств, именуется Северо-Восточным королевством. В данном случае это – не административная номенклатура, а дань гордости и восхищения. Журнал National Geographic Traveler включил Вермонт в перечень пятидесяти самых красивых мест земного шара, наряду с такими достопримечательностями, как Венеция, греческие острова и гавайские пляжи. В горных долинах к югу – два сезона, осенняя окраска лесов, когда цветовой спектр становится тесен, и зимняя лыжная лихорадка. На севере, с его пологими холмами и резными озерами, есть только лето и воздух, который впору пускать на экспорт в герметических банках. Чистилище пройдено, мы, наконец, в раю.

Лицо Вермонта резко отличается от других штатов, и поначалу не понимаешь, в чем дело – соседний Нью-Хэмпшир очень похож по рельефу и флоре. И вдруг догадываешься: вдоль дорог не высятся вездесущие рекламные щиты, источающие сутолоку и немые вопли даже в марсианской глуши пустынь или Скалистых гор. Щиты запрещены законом штата. «Макдоналдсы» не запрещены, но и на них здесь натыкаешься нечасто.

На спортивной базе в Крафтсбери я представлен как корреспондент экзотической заморской радиостанции, и меня с почетом поселяют в фанерную избушку с железной печью и настольной лампочкой в сорок свечей. Остальные удобства – по ту сторону дороги, куда по утрам этим летом путь порой лежал и через заморозки, но сейчас погода благосклонна. Длинное и гладкое как лезвие озеро, километра на два с половиной, по пути к берегу из-под ног прыскают бурундуки с хвостами наперевес, словно заводные игрушки с тугой пружиной. Здесь занимаются греблей – только что прибыл новый контингенту женщина-инструктор обучает абитуриентов азам: как забраться назад в лодку после того, как неизбежно из нее выпадешь. Потом на бескильватерной моторке мы объезжаем водоем с расползшимися байдарочниками: весь берег в деревьях, обстриженных снизу как под линейку – это не от паводка, а работа оленей, высота их вытянутой шеи. Местный ветеринар только что приобрел солидный кусок берега, но строить запрещено экологическим законом, и, наезжая, он живет в вигваме. Зимой все наглухо затянет льдом и снегом, а вокруг озера проляжет лыжня. Кажется, перетерпи здесь январь-февраль, глядя в белое до боли окно, и вспомнишь все забытое горожанами, как Амундсен с Нансеном, но мои здешние друзья предпочитают в эту пору Флориду или даже Израиль.

В окрестной деревушке Гринсборо обосновался цирк, называется Circus Smircus – по-русски, наверное, «цирк-смырк», или «цирк с ухмылкой». Идут лихорадочные сборы, труппа наутро отбывает в Вашингтон на детский фестиваль, но хозяин, директор и основатель Роб Мермин, соглашается уделить мне несколько минут. Он родом из ближнего штата, из той же Новой Англии, по специальности мим – учился у Марселя Марсо. Затем – работа в Европе, в Копенгагене и Будапеште. В 1987 году решил возвратиться на родину и поделиться тем, чему научился, а в Вермонте как раз было красиво, бедно и дешево. Здесь, в Гринсборо, он открыл школу циркового искусства для окрестных детей. В первый год дети платили дровами и едой – я поинтересовался, не пытался ли он заплатить налоги натурой.

Постепенно пришел успех – и цирк, и школа приобрели международную известность. В 80-х сотрудничали с советскими цирковыми коллективами, а затем, когда цирковое дело в России стало приходить в упадок, многие потянулись сюда, в Вермонт – кроме них в труппе есть также монгольские артисты. Некоторые из выпускников школы стали профессионалами. Впрочем, цирковой успех не обязательно сопутствует богатству. К осени бизнес регулярно хиреет: на вопрос моего спутника, «где Олег», Роб отвечает: во Флориде, устроился на «нормальную» работу. Работа в цирке, конечно же, ненормальная.

Шапито, простоявшее здесь все лето, уже свернули. Чтобы визит не пропадал зря, Роб ведет меня к амбару, где заперт старинный цирковой фургон, который приобрели в Англии. Он ярко раскрашен, внутри – масса викторианских архитектурных изысков, включая камин. В старину о романтических подростках в Америке говорили: убежал с цирком. Теперь я понимаю, почему.

Впрочем, разъехались не все. Вечером мы отправляемся в гости: Володя и Зина – семья акробатов. Недавно сняли дом в Гринсборо, повесили лиловые занавески и коврик с оленями, теперь живут буржуазно, как на родине. Правда, пол кривой, ходишь как на судне в бурю. На столе возникает обычный пейзаж, и мы обмениваемся летописями странствий. Володя и Зина в Америке уже лет шесть, кроме акробатики занимаются дрессировкой – енотов, выращенных из подкидышей, и кошек, что в Америке в новинку. Дочь Наташа, которая раньше тоже была в семейном шоу, два дня назад сыграла свадьбу, на восьмом месяце – все пытались отговорить. Муж – из Пакистана, на двух ломаных языках превозносит ислам и ругает все остальное – террорист, что ли? В общем, история складывается непростая.

Покидая Крафтсбери, я останавливаю взгляд на машине у соседской избушки: бамперная наклейка, эксклюзивно американский литературный жанр, обычно неожиданная шутка или назидательная сентенция. Эта гласит: «Не верь всему, что думаешь». Я мысленно соглашаюсь. И всему, что читаешь, – тоже, особенно на бамперах.

Бостон, подобно другим большим городам на Востоке, образовался путем слияния более мелких. Один из них – Кембридж, столица американского высшего образования. Наверху пирамиды – Гарвард и Массачусетский технологический институт, а чуть пониже – другие университеты и колледжи, десяток или больше. Как всегда в начале семестра улицы забиты фургонами, выгружают имущество, на обочинах – картонные ящики хлама. Прибыли студенты, жизнь началась. Толпы молодежи ходят по улицам, прижимая к груди папки с инструкциями и учебными планами. Американская традиция – учиться вдали от дома, учиться в числе прочего и самостоятельности, а престижный Гарвард – один из главных магнитов.

Все квартирные дома в округе – вроде общежитий, новые обитатели приглядываются друг к другу, а старожилы, вопреки городской традиции, хорошо знакомы друг с другом. Много русских – физики, математики, биологи, а в пригородах, как грибы, – компьютерные фирмы. Для кого-то утечка мозгов, а здесь – приток, я бы сказал наводнение, но метафора может лопнуть.

В главном книжном магазине, Coop, который здесь именуют «куп», то есть курятник, – столпотворение, идет бойкая торговля учебниками. Я поднимаюсь на второй этаж, в галерею художественной литературы – до потолка и метров сто в окружности. Русские классики есть практически везде, но тут, в твердыне знаний, я наталкиваюсь к тому же на целых три книги Пелевина. Больше, видимо, пока никого не переводят, образование может получиться однобоким.

И снова – девяносто пятое, восточный коридор. Нью-Йорк я пропускаю, но это лишь фигура речи: здесь машины выстроены в очередь, от северной оконечности до моста Джорджа Вашингтона через Гудзон. Как ни торопись, а меньше двух часов в Нью-Йорке не оставишь.

Делать нечего, включаешь новости и постепенно закипаешь от ярости и стыда. Освобожден Вэнь Хо Ли, физик тайваньского происхождения из лаборатории в Лос-Аламос, который провел девять месяцев в одиночке, пока ФБР пыталось обвинить его в шпионаже, изобретая улики и стращая публику желтой опасностью. Вся вина, видимо, состояла в неправильном происхождении. Судья, рассмотрев дело, извинился перед обвиняемым и попенял зарвавшимся федеральным ротвейлерам. Справедливость все-таки восторжествовала, но лишь ценой суровых испытаний.

Америка – моя страна. Я люблю ее в числе прочего и за то, что за нее порой бывает стыдно, но этот стыд незачем скрывать, и его разделяют со мной многие из сограждан. Страна, которая не стыдится мрачных эпизодов своей истории, не заслуживает светлых.

Впрочем, в случае Вэнь Хо Ли стыд – неверный термин. На фасаде министерства юстиции, которое пыталось испортить ему жизнь, высечено: «Соединенные Штаты выигрывают дело тогда, когда в их судах гражданам воздается по справедливости». Справедливость – это ведь далеко не всегда обвинительный приговор. Проиграло министерство, а страна осталась в выигрыше.

Уже в сумерках я подъезжаю к Вашингтону, к месту давешнего черепашьего брода. Я понимаю, почему черепаха выжила там, где у шустрого енота или опоссума нет никаких шансов. Она идет медленно, потому что иначе не может, давая машинам шанс пропустить себя между колес. И она никогда не шарахается. Может быть, это и есть общий принцип жизни, которому нам еще предстоит научиться: медленно ползти вперед и никогда не шарахаться.

ПОВОДЫРИ СЛЕПЫХ

Сэр Исайя Берлин, практически ровесник века и лишь немного не доживший до рубежа тысячелетия, был одним из замечательных персонажей этого порубежья. Я отдаю себе отчет, что слово «персонаж» не является безраздельной данью восхищения, но объяснюсь постепенно. Прежде всего, нужно представить этого человека, который в России известен гораздо меньше, чем того заслуживает.

Свою родину, Ригу, он покинул вместе с родителями в 1920 году в одиннадцатилетнем возрасте. Семья обосновалась в Великобритании, где Исайя проявил недюжинные способности и получил блестящее образование. Он тяготел к философии и одно время был учеником знаменитого Людвига Витгенштейна. Впрочем, Берлин выбрал для себя более узкий и популярный жанр: социальную философию и историю культуры.

Исайя Берлин – один из ведущих теоретиков и проповедников либерализма, продолжатель традиции Джона Стюарта Милля. Мировую известность ему принесла в первую очередь небольшая книжка под названием «Четыре эссе о свободе». Кроме того, Берлин много лет работал над историей романтизма и сумел показать, что это было не просто направление в искусстве, а фундаментальная духовная революция, последствия которой не оставляют нас и по сей день. Берлин был человеком исключительной эрудиции и, по свидетельствам современников, не имел себе равных как собеседник, был настоящим виртуозом устной речи, затмевая даже себя самого как эссеиста.

Это достоинство, однако, обернулось неожиданным изъяном после его смерти, когда стали собирать воедино разрозненные работы мастера и публиковать их том за томом. Выяснилось, хотя, впрочем, можно было понять и раньше, что Берлин за всю свою долгую жизнь так и не создал стержневого труда, того, что принято называть opus magnum,  не сумел сплести воедино многочисленные путеводные нити, которые держал в руках. Дворец этой мудрости, призрачно манивший с холма при жизни зодчего, его кончина мгновенно превратила в импозантные руины, в которых пытливый исследователь всегда отыщет небольшое сокровище, но реконструировать целое бесполезно: его никогда не было.

Среди лучших работ Берлина – его эссе о Льве Толстом под названием «Еж и лиса». Название позаимствовано у древнегреческого поэта Архилоха: лиса знает много мелких истин, еж – одну большую. Толстой всю жизнь стремился быть ежом, но на самом деле всегда оставался лисой. Эта же формула неожиданно оказалась применимой и к самому автору: при жизни он казался обладателем какой-то окончательной правды, в которую должны были неминуемо слиться его многочисленные прозрения, но смерть Берлина развеяла иллюзию: он все-таки был лисой.

«Еж и лиса» – лишь одно из свидетельств постоянного и пристального интереса Исайи Берлина к русской культуре и литературе. Его перу принадлежат также статьи об общественной мысли России в XIX веке, о месте Герцена в истории русского либерализма. А недавно эта коллекция пополнилась еще одним документом: в американском журнале New York Review of Books была опубликована так называемая «Записка о литературе и искусстве в РСФСР к концу 1945 года». В 1945 году Исайя Берлин, в ту пору сотрудник МИД Великобритании, впервые со времени эмиграции посетил Советский Союз. Ему удалось встретиться с видными представителями местной интеллигенции, в том числе с Анной Ахматовой, Борисом Пастернаком и Корнеем Чуковским. Упомянутая «Записка» была составлена на основании бесед с этими людьми и личных наблюдений. Она предназначалась исключительно для внутреннего дипломатического пользования – того, что сегодня и по-русски называют «брифинг», и сам Берлин оценивал ее довольно скромно.

Тем не менее этот документ составлен с присущей Берлину проницательностью и по-своему уникален, ибо многие аспекты тогдашнего советского общества, в том числе его культурная жизнь, были скрыты от западного наблюдателя густым туманом. И однако, чем внимательнее вчитываешься в этот своеобразный очерк, особенно задним числом, тем чаще спотыкаешься о досадные неточности – не прямые искажения или глупости, а цепь каких-то упущений и передвинутых ударений, последовательность которых заставляет сомневаться в их случайности.

Берлин открывает свой очерк характеристикой короткого расцвета советского авангарда и недолгой поры благополучия наследников прежней культуры: всему этому вскоре предстояло рухнуть под натиском штурмовиков РАППа.

...

Хотя в этой эпохе было немало претенциозности, фальши, грубости, показухи, ребячества и прямой глупости, было в ней и много бьющей через край жизни. Это был, как правило, не столько дидактический коммунизм, сколько антилиберализм, и здесь есть некоторое сходство с итальянским футуризмом, предшествовавшим 1914 году. Это был период творческого расцвета таких поэтов, как популярный «трибун» Маяковский, который, пусть и не великий поэт, был радикальным литературным новатором и высвободителем обильной энергии, силы, в первую очередь влияния; эпоха Пастернака, Ахматовой… Сельвинского, Асеева, Багрицкого, Мандельштама; эпоха таких прозаиков, как Алексей Толстой… Пришвин, Катаев, Зощенко, Пильняк, Бабель, Ильф и Петров; драматурга Булгакова…

Импровизированные списки талантов, которые автор здесь приводит, конечно же не претендуют на полноту и строгость иерархии, и я бы не стал обращать на них внимания, если бы эффект этого не вполне представительного набора имен не нарастал по ходу повествования. Но не буду опережать события. Берлин рассказывает далее о суровых временах, наступивших после образования Союза писателей, наступления на партийную оппозицию и сталинских чисток, уничтоживших цвет творческой интеллигенции и окоротивших языки уцелевшим. Годы войны, однако, сопровождались если не идеологическим послаблением, то, по крайней мере, резким изменением всей творческой атмосферы, в том числе и отношений между авторами и их читателями.

...

Однако, к некоторому удивлению властей и самих авторов, вдруг дал о себе знать необыкновенный рост популярности среди сражающихся на фронте солдат наименее политически окрашенной и наиболее личной лирической поэзии Пастернака и таких замечательных поэтов, как Ахматова, – это из числа живых, а также из числа умерших после революции – Блока, Белого и даже Брюсова, Сологуба, Цветаевой и Маяковского. Неопубликованные произведения лучших из живущих поэтов, распространенные в рукописях среди немногих друзей и переписанные от руки, теперь ходили по рукам среди солдат на фронте…

Исайя Берлин, пусть даже иностранец, был современником этих событий, чем я похвастаться не могу, и все же эти сведения вызывают у меня недоумение. Английское слово soldier имеет широкое поле значений, сюда можно зачислить не только солдат, но и офицеров. Тем не менее трудно себе представить, чтобы этот контингент в такой степени изобиловал читателями Ахматовой и Пастернака – принимая во внимание и личный состав вооруженных сил, и природу творчества этих поэтов. Я, конечно же, нисколько не сомневаюсь, что такие случаи были. Но при воспоминании о войне все-таки первыми в голову приходят другие имена. Берлин вскользь упоминает о таком производителе «низкопробной» литературной продукции, как Константин Симонов, – не вижу оснований спорить с этой нелестной оценкой, но, когда мы говорим о войне, почему-то само собой приходит на ум «Жди меня» или «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…». А переписывали из тетрадки в тетрадку все-таки в первую очередь Есенина. В общем, картина выходит несколько более субъективной, чем могла бы. Почему? Как позволил Исайя Берлин ввести себя в заблуждение, и кому он это позволил? Ответ, впрочем, уже очевиден.

В художественной прозе существует довольно распространенный прием: использование так называемого «ненадежного рассказчика». Повествование от первого лица автор поручает персонажу, чья неадекватность довольно скоро становится очевидной для читателя: то ли он слишком простодушен и наивен, то ли чересчур пристрастен. Мы понимаем, что события, которые рассказчик описывает, имеют совсем иной смысл, чем он сам думает или старается представить. Примеров можно привести множество: это Макар Девушкин Достоевского, Максим Максимыч Лермонтова или доктор Уотсон у Конан Дойля. Иногда герой намеренно пытается скрыть от нас правду: в одном из романов Агаты Кристи, вопреки всем канонам детективного жанра, убийцей оказывается сам рассказчик. Прием можно вывернуть наизнанку: в «Холстомере» у Толстого повествование ведется от лица заведомо «наивной» лошади, обличающей человеческую глупость и жестокость.

Исайя Берлин писал не повесть, а информационную записку, и ни о каком намерении ввести в художественное заблуждение речи быть не может. Но эффект, вопреки воле автора, выходит очень похожий, и ненадежным рассказчиком предстает, увы, сам Берлин: незаметная соринка, попавшая ему в глаз, в конечном счете оборачивается изрядным бревном.

Я уже обращал внимание слушателей на приведенные списки поэтов и прозаиков: их открывают имена Ахматовой и Пастернака, которые затем повторяются, многократно и в самом положительном смысле. В этом нет ничего удивительного и предосудительного: Ахматова и Пастернак были наследниками культуры Серебряного века, Берлин был хорошо знаком с их репутацией и творчеством. Странно, однако, что Мандельштама он упоминает лишь после Сельвинского, Асеева и Багрицкого. Правда, чуть позже, описывая сталинские репрессии, он упоминает Мандельштама в паре с Мейерхольдом, называя обоих гениями, но на фоне блистательного присутствия двух главных героев Мандельштам все равно выглядит эпизодическим персонажем.

Есть, однако, прямые упущения, которые, даже в столь коротком очерке, не поддаются разумному объяснению. Советская власть вырубала под корень и признанных мастеров, и молодую поросль завтрашней литературы. В результате, как верно замечает Исайя Берлин, в искусстве воцарился стандарт второсортности, плохая почва для урожая гениев. Тем труднее и непростительнее было не разглядеть на этом фоне двух уцелевших, исключительно одаренных мастеров, флагманов и прозы, и поэзии: Андрея Платонова и Николая Заболоцкого. Оба к моменту визита Берлина фактически завершили свой творческий путь, советская власть убила их заживо: ни вялая послевоенная проза Платонова, ни дидактические стишки позднего Заболоцкого не могут сравниться с их прежними шедеврами. Но в записке Берлина ни тот ни другой не отмечены ни единым словом.

К этому зияющему изъяну можно добавить немало мелких. Возьмем список прозаиков: он тоже не столько неполон, сколько пристрастен. О Леониде Леонове Берлин вспоминает, лишь когда речь заходит о послушных советских щелкоперах: справедливо, но зачеркивает ли это «Барсуков», первую редакцию «Вора» или замечательную поэму в прозе «Туатамур»? И как сопоставить такую оценку с тем, что Берлин не раз находит доброе слово для Алексея Толстого, которого к тому же необъяснимо считает искренне принявшим сторону советской власти? Искренность Алексея Толстого, как хорошо было известно современникам, исчерпывалась искренней любовью к деньгам, комфорту и славе.

Меня можно упрекнуть в том, что я сужу с расстояния, пользуюсь преимуществами обратного зрения, но это не вполне справедливо. Перечисляя жертвы сталинского террора, Исайя Берлин упоминает о литературоведе Дмитрии Святополк-Мирском, таком же возвращенце, как Алексей Толстой, но куда менее расторопном и поворотливом. Его идеологические симпатии, чем никогда не грешил Толстой, были довольно путаными, что и привело его в конечном счете к гибели, а в проницательности и глубине зрения он никак не сравнится с Берлином. Тем не менее его учебник русской литературы по сей день не утратил своей ценности, он наверняка был известен Берлину, и главы, посвященные литературе начального периода советской власти, у Мирского гораздо объективнее и тщательнее. И уж коль скоро речь зашла об оценках современников, стоит вспомнить такой курьез, как положительный отзыв о Платонове Эрнеста Хемингуэя. Что же сбило с толку великий ум там, где другие вполне обошлись средним? Ответ вечен как мир: дурная компания.

На информационной записке Исайи Берлина пестрят отпечатки пальцев, и принадлежат они как раз Анне Ахматовой и Борису Пастернаку, главным героям этого документа и основным источникам сведений, полученных автором.

Встреча Ахматовой с Берлином давно стала чем-то вроде литературной легенды: слишком невероятны ее подробности, хотя в основе своей они верны. Оценим по достоинству смелость поэтессы, которая не побоялась встретиться один на один с британским дипломатом в самый угар сталинщины. Их беседа продолжалась целую ночь, и потом о ней стали растекаться самые недвусмысленные слухи, по многим сведениям исходившие от самой Ахматовой, тогда как Берлин всегда их опровергал. Ахматова, согласно многочисленным свидетельствам, отличалась исключительно завышенной самооценкой, и в какой-то степени ей удалось заразить этим мнением заезжего гостя с Запада, размягченного благоговением. Самый мягкий термин для такой самооценки – спесь, а сомневающимся я могу предложить для размышления вот что: Ахматова была вполне убеждена, что Сталин начал холодную войну лично из-за нее, из-за этой вот самой встречи с Берлином. Иными словами, она, уже в довольно почтенном возрасте, всерьез считала себя чем-то вроде Елены Прекрасной, чье лицо, по словам Кристофера Марлоу, «спустило на воду тысячу кораблей».

След Пастернака взять еще проще. Говоря о сталинских репрессиях, Берлин вновь перечисляет имена – при этом, упуская множество самых очевидных, он упоминает грузинских поэтов Паоло Яшвили и Тициана Табидзе, то есть людей из круга Пастернака. В другом месте он пишет о любопытном методе бегства советских писателей из идеологической сферы – о занятиях детской поэзией и художественным переводом:

...

Одним из таких способов побега стало искусство перевода, на которое тратится сейчас немало замечательного русского таланта – и тратилось всегда. Несколько странно, что ни в одной другой стране это невинное и далекое от политики искусство не практикуется с большим совершенством…

Столь высокий стандарт перевода, конечно же, достигается не просто из-за его привлекательности как достойного способа избежать политически опасных взглядов, но также благодаря традиции высокохудожественного переложения из других языков, которую Россия, страна, в прошлом долгое время зависевшая от иностранной литературы, выработала в XIX столетии.

Не нужно быть инженером человеческих душ, чтобы понять, чей интерес здесь представлен. Миф о невероятных достоинствах русской школы художественного перевода я помню почти с детства и долгое время свято в него верил – ровно до тех пор, пока не стал сравнивать эти переводы с оригиналами. Кое о чем, впрочем, можно было бы догадаться и самому. Советские переводчики, даже самые добросовестные из их числа, жили за железным занавесом и с живыми носителями иностранного языка практически не имели контакта. Кроме того, им катастрофически не доставало знания реалий, составляющих живую ткань литературы, и они сплошь и рядом прибегали к уловкам, к выдумке – проверить было некому и негде. Репутация Пастернака в этой области вдвойне фальшива, он не принадлежал даже к числу добросовестных. Каждый, кто в состоянии свободно читать Шекспира в оригинале, поймет, что Пастернак не столько оказал ему услугу, сколько совершил над ним расправу. Исайя Берлин мог легко удостовериться сам, но предпочел принять слова своего авторитетного собеседника на веру.

Один из товарищей моей юности любил цитировать изречение, которое приписывал своему приятелю, и я продам его, за что купил: «Говорить с художником о живописи – все равно что с лошадью о скачках». Святополк-Мирский, человек не столь высокого полета, счастливо избежал ловушки, в которую угодил изощренный философ, уступивший авторитету и самомнению. Можно вспомнить и лингвиста Романа Якобсона: когда университет собирался нанять Владимира Набокова преподавать литературу, потому что он – писатель, Якобсон заявил, что в соответствии с такой логикой на кафедру зоологии надо принять слона. Набокова в конечном счете взяли в другой университет, но опыт показал, что мнение Якобсона было достаточно обоснованным.

В записке Исайи Берлина можно найти немало метких наблюдений и вдумчивого анализа. На мой взгляд, она бы очень выиграла, если бы эти наблюдения оставались достаточно абстрактными, без неустанного повторения целевых имен. Может показаться, что ничего страшного не произошло и что Ахматова и Пастернак в целом заслужили свою репутацию. Но свидетельства, подобные тому, какое представил Исайя Берлин, были в ту пору слишком редкими и вескими, они ложились намертво, как камень в мгновенно твердеющий раствор. Когда я четверть века назад прибыл в Америку, иерархия была уже практически несокрушимой, и соваться со своим мнением оказалось практически бесполезно. Благодаря протекции сэра Исайи Берлина Анна Ахматова стала на Западе генеральным директором русской поэзии, потеснив даже Пушкина, который не имел такого шанса. Дела Мандельштама пошли немного лучше после публикации книг его вдовы – думаю, в немалой степени из-за того, что он выведен в них как друг Ахматовой. Что же до Заболоцкого, то его в эту компанию не звали, ему никто вовремя не составил протекцию.

Остается задуматься над тем, какие миссионеры представляют, в свою очередь, нам, русским, литературу и духовную жизнь других народов, прикрываясь авторитетом и высокими знакомствами: слепые, поводыри слепых.

РОДНАЯ РЕЧЬ

Президент Путин в свое время высказался за проведение «зачистки» русского языка. Президенту свойственно выражаться образно, и есть надежда, что этот процесс не будет сопровождаться конфискациями и расправами в местах общего пользования, хотя проверки документов не избежать. Судя по всему, процесс уже пошел, поступают сообщения о консультациях среди соответствующих компетентных и авторитетных лиц с целью укрепления позиций родной речи. Игнорируя все факты и детали, можно заведомо утверждать, что мероприятие завершится провалом.

Нынешний президент свободно владеет иностранным языком, что для его предшественников совершенно нетипично. Но ведомство, которое озаботилось его образованием, выбрало для него немецкий – досадно, потому что кругозор и опыт все-таки не тот. Чтобы лучше понять судьбу собственного языка, полезнее всего изучить пример чужого беспрецедентного успеха и уяснить его причины и последствия.

У истоков английского языка стоит король Уэссекса Альфред Великий – по крайней мере, он был первым, кто назвал свой язык английским. Дело было во второй половине IX века, Альфред с большим трудом отразил нашествие датчан, а затем сплотил воедино несколько крошечных англосаксонских королевств. Так началось победное шествие языка Шекспира и Интернета.

Английскому языку и его месту в современном мире не подобрать никакого сравнения: если прибегнуть к компьютерному термину, он стал, что называется, языком «по умолчанию». Не знаешь, к какому языку прибегнуть в незнакомом месте или ситуации, – говори по-английски. Иллюстраций можно подобрать множество, но вот одна из самых ярких. Во время своего исторического визита на Святую землю папа римский Иоанн Павел Второй выбрал не иврит, не арабский, не церковную латынь и не свой родной польский. Он говорил по-английски, и всем было ясно, почему, – а если выразиться точнее, никаких «почему» попросту не возникло.

В этой ситуации будущее английского языка не должно, казалось бы, вызывать сомнений ни у его носителей, ни у всех иноязычных. Тем не менее вопросы все-таки возникают, в том числе и у американцев. Проблемам нынешнего и завтрашнего статуса английского языка посвящена статья Барбары Уолраф в журнале Atlantic под названием «Какой язык главнее». Ее позиция в значительной степени расходится с общепринятым бездумным оптимизмом. Она, безусловно, отмечает очевидные успехи.

...

И тем не менее английский язык, конечно же, не сметает все на своем пути, даже в Соединенных Штатах. Согласно бюро переписи США, десять лет назад примерно один из семи человек в стране говорил у себя дома не по-английски, а с тех пор пропорция иммигрантов среди населения все растет и растет. Все более обширные районы Флориды, Калифорнии и Юго-Востока приобретают в значительной степени испаноязычный характер. Испаноязычные составляют 30 процентов населения Нью-Йорка, и телевизионная станция в этом городе, принадлежащая к испаноязычной сети, в иной день собирает большую аудиторию, чем англоязычные. Даже в Сиу-Сити, в штате Айова, сегодня выходит газета на испанском языке. Согласно переписи, с 1980 года по 1990-й число испаноязычных жителей США увеличилось на 50 процентов.

А вот какая вырисовывается картина, если взглянуть на положение английского языка во всем мире. Число людей, считающих его родным, можно оценить примерно в 372 миллиона человек, хотя эта статистика по необходимости приблизительна. А вот на китайском говорит с детства миллиард 113 миллионов человек. И даже второе место английскому очень скоро придется уступить. Посмотрим на мир, каким он будет через полвека. Число говорящих по-китайски возрастет до миллиарда 384 миллионов, а число англоязычных – до 508 миллионов. Но это будет уже третье место: на второе выйдут 556 миллионов носителей южно-азиатской языковой семьи хинди-урду. А непосредственно следом идут испано– и арабоязычные.

Разумеется, говорить о едином китайском языке преждевременно – это набор диалектов, нередко совершенно непонятных для жителей другой области. Но можно ли говорить о едином английском?

Существует по крайней мире четыре крупных разновидности английского языка: американский, британский, австралийско-новозеландский и индийский. Диалектами их не назовешь: по известному выражению лингвистов, язык – это «диалект, располагающий армией и флотом», а все названные языки обладают государственным статусом, хотя и не обязательно официально. В целом они взаимопонятны, хотя существуют и более экзотические наречия. Английский, в отличие от китайского и других широко распространенных языков, опирается также на так называемых «носителей второго языка»: людей, которые по каким-либо причинам пользуются не только языком собственных родителей, но по крайней мере еще одним добавочным. Как правило, носители второго языка живут в странах, где ему по тем или иным причинам предоставлен специальный статус: в случае английского это все та же Индия, Нигерия, Сингапур, Малайзия и еще ряд стран. Несмотря на все попытки оценить численность таких двуязычных людей, самые точные результаты колеблются от 38 до 350 миллионов.

Добавим сюда еще сотни миллионов, владеющих английским языком как иностранным. Иногда их трудно отличить от носителей второго языка, поскольку предпочтение, отдаваемое английскому в современных школах, неотличимо от придания ему исключительного статуса. В Нидерландах, например, одно время всерьез намеревались перевести все школьное обучение в стране на английский язык.

И тем не менее, как показывает Барбара Уолраф, второй язык – в значительной степени миф. В Индии, где английский язык официально является одним из государственных, им владеет менее пяти процентов населения. Среди европейцев за пределами Великобритании, в том числе и тех, которые уверенно проставляют английский в анкетах, лишь весьма немногие действительно способны на нем изъясняться. Лучше всего дело обстоит в скандинавских странах, но и там реально владеющих английским – лишь чуть больше десяти процентов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад