Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вечер в вишнёвом саду (сборник) - Ирина Лазаревна Муравьева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Колька вдруг разглядел болячку на материнском подбородке.

Болячка была замазана белым и поэтому стала сильно заметной на покрасневшей коже. На вокзале мать долго дозванивалась куда-то из автомата, потом что-то записала в блокнот. Взяли «левака». В машине так сильно пахло бензином и вином, что Кольку затошнило, и он испугался, что его вырвет. Хотел было попросить, чтобы остановились, но увидел Верины выпуклые неподвижные глаза и промолчал. Через полчаса машина затормозила у голубого дома с костлявыми балконами. В лифте тоже пахло вином, а кнопки этажей были липкими. На пятом этаже кабинка остановилась, и вошла толстая старуха с зонтом и палкой.

– Вниз? – спросила она почему-то злым голосом.

– Наверх, – таким же злым голосом ответила мать.

Старуха промолчала, но вид у нее стал такой, что еще немного – и она изобьет их своим зонтом. На девятом этаже мать дернула Кольку за руку: «Приехали!» Кольку все сильнее и сильнее тошнило.

Мать позвонила в дверь, обитую коричневой клеенкой.

Алла Аркадьевна, совершенно такая же, какой она была месяц назад в Сочи, – только вместо белого купальника на ней был большой и пышный белый халат, – стояла на пороге. За ее спиной висело квадратное зеркало, в котором отражался ее рыжий затылок, кусок шеи с завитком и рядом – красное лицо матери Веры с болячкой на подбородке.

Кольки не было видно, так как зеркало висело высоко, а он был маленького роста.

– Где? – прохрипела мать.

– Кто? – ласково спросила Алла Аркадьевна.

– Леонид, – прошептала мать.

– Ах, вы за мужем? Сейчас заверну, – и Алла Аркадьевна звонко крикнула в глубину квартиры: – Ле-е-ня! Тут за тобой из партбюро пришли! Одевайся!

Мать сделала было шаг вперед, но Алла Аркадьевна отпихнула ее. Глаза Аллы Аркадьевны стали злыми и темными:

– Но, но, но! – вскрикнула она. – Ты куда? А ну, на место!

Мать левой рукой толкнула ее в грудь, а правой схватилась за рыжие волосы и изо всех сил дернула их. Алла Аркадьевна не успела закричать, потому что из комнаты вышел отец. Таким страшным Колька его еще не видел. Отцовское лицо было искажено, и казалось, что у него не два, а четыре глаза и несколько ртов. Брови сдвинулись в одну лохматую черную полосу, а волосы стояли дыбом, как шерсть озверевшей собаки.

При виде отца мать отпустила волосы Аллы Аркадьевны и подпихнула Кольку прямо в живот Леониду Борисовичу. Колька, не удержавшись, влетел лицом в отцовскую горячую, пахнущую потом рубашку.

– Ребенок же! – закричала мать. – Смотри, ведь это ребенок!

– Замолчи! – прошептал отец, но так жутко, что Колька зажмурился. – Зачем ты пришла?

– Я пришла, – дрожащим голосом ответила мать, – потому что ты не имеешь права бросить семью, потому что я, – и она положила на горло обе руки, словно ей было больно говорить, – потому что я – твоя жена, а это твой сын…

Леонид Борисович сморщился, все его глаза исчезли.

– Вера! – Он схватился за голову. – Вера! Ведь я тебе говорил! Я ведь тебе все сказал! Не будем мы жить вместе! Не будем! Не можешь ты меня заставить!

– Ой, ну, с меня, кажется, хватит, – пробормотала Алла Аркадьевна и вдруг весело засмеялась: – Родители! Колю бы своего пожалели! Он у вас в психушке кончит!

– Колю? – прошептала мать. – Откуда она знает, что это Коля? – И обернулась к Кольке: – Ты с ней знаком? Видел?

Колька молчал. Больше всего ему хотелось, чтобы все это было сном и чтобы он быстрее проснулся.

– Я спрашиваю тебя, – повторила мать, – ты ее когда-нибудь видел?

Колька замотал головой.

– Ай-яй-яй! – и Алла Аркадьевна погрозила ему большим белым пальцем. – Да разве мы с тобой не знакомы? Разве мы не плавали наперегонки, не играли в дурака?

– Что? – прошептала мать. – Какого дурака?

И вдруг ударила Кольку по лицу.

– Предатель! Убирайся от меня! Гаденыш!

– Перестань, – проревел отец, – идиотка!

Мать разрыдалась. Колька стоял оглушенный и чувствовал, как у него щиплет щеку. Отец вплотную приблизился к ним.

– Вера, – видимо сдерживаясь, сказал он, – я своего решения не поменяю. Мы с тобой еще поговорим. Я буду помогать. Уходи отсюда.

И вдруг высокая, неловкая мать в своем скользком красном плаще опустилась на колени и сказала Кольке:

– Проси отца. Становись. Проси его. Мы не уйдем.

– О господи! – задохнулась Алла Аркадьевна. – Да сделай же ты что-нибудь, Леня! Я сейчас милицию вызову!

Мать не шевелилась. Красный плащ стоял над ней так, словно на спине, под плащом, прятался человек. Алла Аркадьевна высоко подняла волосы обеими руками и ушла куда-то, хлопнула дверью. Колька и отец посмотрели друг на друга.

– Черт знает что, – отчаянно сказал отец, – вот ведь угораздило меня… Коля, уведи маму домой. Успокой ее. Я позвоню вечером. Обещаю.

– Мам, – прошептал Колька, – пойдем, мам, это, домой поедем…

Вера тяжело поднялась с колен. Лицо ее было каким-то голубовато-серым, помада размазалась.

– Пожалеешь ты об этом, Ленечка, – тихо сказала она, – ох, как ты пожалеешь!

В лифте они молчали. Дождь из моросящего стал тяжелым и холодным. Опять поймали машину.

Дом, подъезд, мокрые помойные баки у подъезда.

На двери приклеен листок: «Их разыскивает милиция». Два лица: мужское и женское. Женщина похожа на гиену, которую Колька видел по телевизору.

В квартире было сумрачно, пыльно, окна зашторены. Не снимая плаща, Вера бросилась к телефону и принялась кому-то звонить. Колька пил воду из-под крана и слышал, как она шепчет в трубку:

– Войдите в мое положение! Какая травма? Два месяца – не срок для адаптации! Я профессиональный психолог, я знаю, что говорю!

Вечером приехала бабушка Лариса. Посмотрела на мать, лежащую на диване под пледом. Сварила макароны. Вытащила из сумки банку клубничного варенья и пучок укропа.

– Грибов на участке очень много, – сказала бабка, – хотела собрать, да потом плюнула. Не до грибов.

Прошло еще несколько дождливых и пасмурных дней. Колька стал бояться ночи, потому что сны ему снились такие тяжелые, что он просыпался в слезах, а однажды даже замочил постель, не удержался.

Мать обнаружила это первая, сделала огромные глаза и позвала бабку. Бабка велела Кольке идти в ванную, сдернула с кровати его простыню и сказала матери:

– Сама понимаешь, о чем речь… Не мне тебя учить.

Мать сжала виски руками и опять пошла звонить кому-то по телефону.

Случилась же эта неприятность вот почему. Колька видел во сне, что он вырос, стал моряком и служит на подводной лодке. Он плыл на огромной глубине и чувствовал море. Море шумело рядом и со всех сторон обнимало его. Колька успел только подумать, что здесь намного лучше, чем на берегу, как вдруг раздался грохот и вспыхнул огонь. Лодка развалилась на куски, вода вперемешку с огнем хлынула и сзади, и спереди. Колька почувствовал, как запекло сначала в голове, потом в самом низу живота.

Он начал барахтаться в этой огненной воде и звать на помощь. Звал он всех на свете людей, которых знал по именам, но людей этих было не так много, и вскоре Колька начал просто кричать «мама», хотя думал он не о Вере, а о ком-то другом. Ему казалось, что, если он еще немного продержится и будет звать маму, она услышит его и отзовется.

Он почему-то знал, что мама его далеко, не только в другом городе или даже в другой стране, но где-то гораздо дальше, и для того, чтобы она его услышала, надо кричать громко-громко и очень просить при этом, чтобы им с мамой помогли. Кого просить, он тоже не знал, но Тот, которого нужно было просить, понимал, что Колька не знает Его имени, и не обижался на это.

В конце концов в животе его что-то лопнуло, и произошла неприятность.

Вечером пришел отец. Наверное, до этого он позвонил и сообщил, что придет, потому что бабка вымыла всю квартиру и наготовила очень вкусных – судя по запахам – вещей. Вера ей не помогала, только сидела перед зеркалом и красилась. Накрасившись, она смотрела на себя, как на чужую, потом вскрикивала и бежала в ванную смывать все, что накрасила. К восьми часам она все-таки накрасилась окончательно, и щеки у нее стали такими розовыми и блестящими, словно на них наклеили конфетные бумажки.

Отец пришел чужой и невеселый. На голове у него была маленькая клетчатая кепочка, и он, видно, отпускал бороду, потому что из подбородка лезла густая щетина, похожая на срезанные в поле толстые стебли сорняков.

– Иди спать, Коленька, – ласково сказала мать Вера, глядя на отцовскую щетину так, словно она сейчас бросится выдергивать ее зубами.

– Да, Колян, – торопливо поддержал ее отец, – ты сейчас лучше иди ложись, а я к тебе потом отдельно загляну, – и вытащил из кармана большую шоколадную плитку. – Сразу только не ешь, а то живот заболит.

Бабка возилась на кухне, так что Колька лег на постель, не раздеваясь и не зажигая света. В соседней комнате закашлял отец и сказал, кашляя:

– Простыл я, погода хуже ноябрьской…

Мать перебила его дрожащим голосом:

– Ты когда думаешь вернуться, Ленечка?

Отец, видимо, не успел ответить, так как бабка ворвалась из кухни и запела:

– От кашля липовый цвет надо заваривать. Шалфей с ромашкой, свеженький боярышник, пустырник, корочку дуба… Полчаса на огне, потомить, потомить, потом через марлечку, через марлечку, и – как рукой… Главное: потомить как следует.

– Вера! – Отец возвысил голос, но бабка опять вмешалась:

– А я тебе пирожков на закусочку, потом горяченькое принесу, ногу баранью запекла с чесночком, и выпьем, как люди, все по-людски, все по-человечески… Верочка-то от плиты не отходила, жена ведь, старалась для тебя, по-людски все…

– Вера! – не обращая на нее внимания, сказал отец. – Я хочу развестись, потому что собираюсь жениться. Она ждет ребенка.

Наступило молчание. Потом мать тихо спросила:

– Ребенка? От кого?

– Прекрати! – заорал отец. – В таком тоне я не разговариваю!

– Но я, честное слово, не понимаю, – так же тихо и странно повторила мать, – от тебя ведь нельзя ждать ребенка, Ленечка, я на опыте убедилась…

– Вера! – Отец понизил голос, но Кольке показалось, что еще секунда, и он набросится на мать с кулаками: – Я пришел не для того, чтобы слушать гадости, а для того, чтобы решить практический вопрос: что ты намерена делать с Колей?

– Забирай его, – равнодушно сказала мать, – что я намерена с ним делать? А ты что намерен?

– Куда я могу забрать его? – пробормотал отец. – Мне некуда!

– А мне незачем! – закричала мать. – Мне незачем!

– Но подожди, – растерялся отец, – так все же нельзя, мы же люди…

– Кто это – мы? – начала было мать, и тут Колька не выдержал.

Непонятной силой его сдернуло с кровати и вытолкнуло в ту комнату, где был накрытый стол, а за столом сидели так и не снявший кепочки отец и розовая, блестящая, как кукла, мать Вера. Они сидели друг против друга, и между ними лежала чья-то небольшая, словно бы детская, до черноты зажаренная нога в прилипших к ней чесночных дольках.

Кольку и до этого ужасно тошнило, но сейчас, при виде черной детской ноги, затошнило до того, что он зажал обеими руками рот и ничего не смог сказать, даже крикнуть не смог. Они вскочили при его появлении.

Он догадался, что речь идет о том, чтобы отдать туда, где страшнее всего, то есть в детский дом, в актовом зале которого лежит мертвая Тамарка-бакинка, а в кухне гримасничает пьяный Скворушка. У него задрожали ноги, из глаз хлынули слезы, но, поскольку говорить он все равно не мог, само собой получилось, что он упал перед ними на колени, точно так же, как мать Вера, когда их выгоняли из квартиры Аллы Аркадьевны.

– Коля! – завопил отец и тут же схватил его огромными горячими руками. – Коля, да ты что!

Но больше Колька уже ничего не помнил.

Прошло несколько дней. Кажется, все это время он был нездоров, потому что к нему приходил участковый врач, прослушивал его и простукивал. Каждый день бабка заставляла его пить какие-то таблетки, от которых ужасно хотелось спать и было очень сухо во рту. Потом бабка почему-то исчезла, и мать сказала, что она тоже заболела и поехала лечиться. Колька уже встал с кровати и тихо ходил по дому, не зная, куда себя девать. Мать разрешала ему смотреть телевизор и не заставляла читать ей вслух. В душе у Кольки наступило отупение, и все стало безразличным. Еду мать не готовила, а просто покупала в соседней кулинарии и разогревала на плите. Иногда она забывала накормить Кольку, потому что самой ей совершенно не хотелось есть и она могла, не евши, пролежать целый день на диване, кутаясь в свой серый платок.

Наступила среда, 26 августа. Показывали очень смешной фильм «Бриллиантовая рука». Мать подошла к Кольке сзади, перегнулась через его стул и выключила телевизор. Колька задрал голову и посмотрел на нее. Похожая на козу незнакомая женщина отвела глаза.

– Коля, – сказала эта женщина. Кольке показалось, что рот ее полон травы и она пытается ее проглотить. – Коля, у нас в семье осложнились обстоятельства. У нас большая беда, К-к-оля, – коза подавилась травой, – и мне нужно уехать из Москвы, чтобы поправить свое здоровье. Бабушка тоже лечится…

Два выпуклых глаза неподвижно смотрели на Кольку.

– Но ты должен пойти в школу, – сказали глаза, и рот повторил за ними, как эхо: «Д-д-должен – п-п…»

– Ладно, – вдруг ответил Колька и почувствовал, что у него запекло голову, словно опять начался сон про лодку. – Ладно.

– Так что поначалу ты пойдешь в ту школу, где тебя знают и любят…

Коза вытянула вперед руку и погладила его очень горячей ладонью, как утюгом. Колька отдернул голову от ее руки.

– А потом, – давясь травой, заторопилась она, – потом мы, конечно, заберем тебя обратно. Это – вынужденный поступок, и все это не продлится больше двух-трех месяцев…

– Ладно, – повторил Колька, чувствуя, как печет голову, – ладно…

* * *

Сначала с мокрого песка под детским деревянным мухомором, только что заново покрашенным к началу сезона, поднялась Тамарка-бакинка.

Оказывается, все это время она пряталась в песочнице, а Колька, живший в том же самом дворе, и не подозревал об этом. Потом к ней присоединилась Петрова мать, обняла ее за плечи и поцеловала. И Тамарка, и Петрова мать были одеты в светлые платья, только на животе эти платья были сильно запачканы чем-то красным. Колька изо всей силы напряг глаза, потому что почувствовал, что сейчас должен появиться еще один человек.

И правда: там, где луна особенно сильно освещала двор, стояла скамейка с прилипшей к ней размокшей газетой и кто-то, в таком же светлом платье, как Тамарка и Петрова мать, сидел на этой скамейке, спиной к Кольке. Лица этой женщины Колька не видел, но даже затылок ее и худая рука вызывали в нем такую сладкую боль, что ничего другого и не нужно было: пусть только она сидит там, внизу, а он на нее смотрит. Но тут Тамарка-бакинка задрала голову и увидела его. Лицо ее засияло, словно увидеть Кольку было огромным счастьем.

– Смотри, – громко, на весь спящий двор, сказала Тамарка Петровой матери, – смотри, Коля!

Петрова мать тоже задрала голову. Он разглядел тоненький красный шрам на ее горле, но щека, которая запомнилась ему в виде ядовитой поганки, была чистой и белой. Петрова мать оказалась не такой, какой она была тогда, на даче, а совсем молоденькой, почти как Тамарка, может, чуть постарше, только глаза ее остались прежними.

– Нашли, нашли! – закричала она. – Ну, слава тебе!

И быстро подбежала к той, которая сидела спиной к Кольке.

– Да не плачь ты! – сказала она. – Нашелся! Гляди, вот он!

Женщина на скамейке повернулась всем телом и вскочила, но Колька по-прежнему не смог разглядеть ее. Глаза его слепило от восторга, сердце колотилось так, что хотелось кричать, и поэтому он видел только кусок сгустившегося света, который становился все ярче и ярче.

– Мама! – сказал он сам себе. – Это ж мама моя!

– Иди, иди к нам, – радостно кричала ему Тамарка, – иди, не бойся! Я им сказала, что ты мне братик, я сказала, что мы найдем!

– Иди скорей! – как эхо, повторила Петрова мать (Колька вспомнил, что ее звали Шурой!). – Иди к ней! – И показала рукой на ту, видеть которую ему мешали слезы.

Он хотел ответить им, что сейчас придет, сейчас, сию минуту, но ноги его прилипли к полу, а в горле остановился ком. Тогда эта незнакомая ему, родная его мама громко заплакала, и тут он наконец разглядел ее. Она была похожа на него, как две капли воды, у нее было точно такое же лицо, которое Колька каждый день видел в зеркале, когда чистил по утрам зубы и умывался, только волосы были не короткими, а длинными, густыми и кудрявыми, как у Тамарки. По движению ее губ он догадался, что мама хочет что-то сказать ему, но не может, потому что плачет. И тут Кольке стало так жалко ее, как никогда в жизни не было жалко никого на свете.

– Ладно, – закричал он, – я сейчас приду! Я уже иду, мам!

«Главное, чтобы не плакала, – торопливо думал он, одеваясь в темноте и не попадая в рукава рубашки, – я уже иду, вот же я!»

Не зажигая света, он нашарил ботинки, положил в карман куртки перочинный ножик, подаренный Леонидом Борисовичем, половинку жевательной резинки, застегнул «молнию» и осторожно вышел из комнаты.

В квартире было темно, из соседней спальни доносилось тяжелое дыхание Веры. Боясь, чтобы она не проснулась, он открыл входную дверь и, не захлопывая ее, чтобы не устраивать лишнего шума, бросился вниз по лестнице. Добежав до площадки первого этажа, он остановился, убедился, что за ним никто не гонится, и вышел во двор. Во дворе никого не было. Он огляделся по сторонам, надеясь, что они зашли в тень густых липовых деревьев. Под деревьями было пусто. Тогда он побежал к песочнице. Мокрый песок был похож на пластилин черного цвета. Колька начал расковыривать его перочинным ножом, но ничего, кроме детской лопатки, не обнаружил. В ужасе он отбросил ножик в сторону и даже не пожалел о нем.

«Где же они?» – заколотилось в нем так, словно кто-то невидимый начал стучать в живот барабанными палочками.

Он чувствовал, что они где-то рядом, ждут его, но как найти их, не знал. Кольку охватила паника. Он принялся бегать по двору, плача и задыхаясь.

– Мама! – закричал он.

Гулкое эхо подхватило его голос, и каждый кирпич простонал вслед за ним: «Мама!» На пятом этаже зажегся свет, из открытого окна высунулась какая-то женщина и перегнулась через подоконник.

– Мама! – не помня себя, надрывался он. – Мама моя!

В доме переполошились. Теперь свет горел почти в каждом окне, и изо всех окон смотрели люди. Колька кричал и кругами бегал по двору.

Иногда он спотыкался и падал, но тут же вскакивал и, не замечая боли, бежал дальше. Наконец в самом последнем окне, на восьмом этаже, появился Скворушка с бутылкой в руке и голосом, от которого в Кольке остановилась кровь, сказал:

– А я уже иду, иду! Одеваюсь!

Колька упал на землю. Захлопали двери в подъездах, он понял, что все эти люди уже близко и сейчас схватят его. Тогда он собрал последние силы, чтобы еще раз позвать ее:

– Мама!

…Яркий горячий свет накрыл его собою, как одеялом. Колька понял, что это она. От счастья он вскочил на ноги, но тут же резкая боль в груди бросила его обратно на землю. Дышать стало нечем, но мама была тут, она легла рядом с ним и принялась гладить его голову.

Колька успел почувствовать, что становится совсем маленьким, размером с куклу, и обрадовался, что теперь маме будет гораздо легче – она просто возьмет его на руки и унесет.

Так и случилось.

Когда она уходила по двору с младенцем на руках, во двор въехала «Скорая помощь». Она показала на нее глазами двум женщинам, которые шли с нею рядом. Тамарка-бакинка мстительно улыбнулась при виде белой машины с красным крестом на боку, а Петрова мать только покачала головой. Ни одна из них не стала смотреть на то, как санитары накрывают белой простыней маленькое скорчившееся тельце. Они улыбались новорожденному, который сонно смотрел в ночь молочными глазами и еще не понимал, что с ним происходит.

Кудрявый лейтенант

Памяти В. В. Левика

«Ты на меня давишь, давишь, давишь! Не нужна мне эта любовь, эта забота! Я свободный человек, я художник, ты понимаешь? Ничего ты, черт побери, не понимаешь!»

Она сидела в темно-вишневом, протертом до белых залысин кресле и плакала. Лицо ее было обращено к свету, и крупные слезы летели из широко раскрытых глаз, словно бы не реагирующих на эту яркую лампу. Его и прежде поражало, как она плачет. Никогда не закрываясь руками, не съеживаясь, как это делают все плачущие, она поднимала руки, откидывала мешающие ей волосы – рыжие, спирально закрученные пряди, и так, с поднятым потрясенным лицом, безжизненно уронив руки, заливалась слезами, от которых огненно краснели ее щеки, а все вокруг становилось мокрым. Когда-то это восхищало его: рыжий, блестящий даже в самых густых сумерках нимб ее боттичеллиевских волос, круглая белая рука, бессильно упавшая на колено, шепот, влажными сгустками вырывающийся вместе со слезами, и то, как все это: волосы, рука, колено, кусок освещенного волосами лба, мокрая белизна шеи – просилось на холст. Со временем восхищение прошло, и сейчас он с раздражением ждал, когда она перестанет. Больше всего хотелось хлопнуть дверью и уйти. Но уйти было некуда. Здесь был его дом, женщина, называвшая себя его женой, натянутые холсты, кисти и подрамники. Запах красок смешивался с приторным запахом увядших ландышей, пожелтевших без воды. Она всегда забывала налить в цветы воду. «Хорошо, – произнес он устало. – Выговори мне все, что у тебя там накипело. И завершим. Поставим точку». – «Что значит – точку?» – голос ее стал испуганным. О Господи! И ко всему эта страсть к выяснению отношений! В первый год их знакомства ему приходилось признаваться в любви шесть раз на дню. «Ты меня любишь?» А если они три дня не виделись: «Ты очень скучал?» Каждый раз, когда она это спрашивала, хотелось отрезать: «Не люблю и не скучал!» Но это было бы неправдой, потому что скучал невыносимо и злился на себя, когда во время работы рука вдруг начинала сама выводить мягкий профиль в спирально закрученных прядях. «Что значит – поставим точку? – переспросила она. – Ты хочешь сказать: «расстанемся»?» – «Ничего я не хочу сказать! Ничего я вообще не хочу! Оставь меня с этими глупостями! Ты живешь как мышь и дальше собственного носа ничего не видишь! И хочешь, чтобы я жил так же! А я другой, понимаешь! И не навязывай ты мне эти заботы, эти, чтоб им провалиться, приторные радости!» – «Разве я навязываю?» – спросила она хрипло. «А разве нет? И почему ты все время говоришь о себе? Только и слышу: я, я, я!» – «Подожди, – прошептала она и, видимо, делая над собой усилие, встала с кресла. – Подожди, я, наверное, неправа, но я так мучаюсь, что ты живешь какой-то совсем не зависимой от меня жизнью и мне нет в ней места, я ревную, мне горько. Но ведь это пройдет, ведь это уже прошло почти, правда?» Влажный, соленый от слез шепот прервался. Она подошла и положила круглые белые руки на его плечи. Мокрым пылающим лбом прижалась к его подбородку. Несколько секунд он стоял неподвижно. Круглые руки погладили его лицо. Он поцеловал затылок в перепутавшихся рыжих спиралях. Все это уже было.

«…понимаешь, все это уже было! Было сто раз! Я жил с ощущением пропадающего времени. Мне казалось, что я настоящий художник, из тех, которые рождаются раз в сто лет! А мне мешают, мешают! То, что творилось тогда в живописи, ты представляешь. Идиотизм и газетные травли. А дома была она с этой настойчивой любовью, с этим эгоизмом и одновременно честным желанием угодить мне, предупредить каждое мое желание! Пытка какая-то. Но стоило ей на два дня уехать к матери, я терялся и не находил себе места!» – «Она красивой была?» – «Красивой – очень. Но не в этом дело. Она была – как бы тебе сказать? Разве я могу, например, описать словами себя самого? Разве я вижу себя со стороны? Вот так и она. Когда говорят, что женщина была создана из ребра мужчины, я это чувствую буквально: ребро – мое, а женщина – она». – «Кажется, я понимаю. А потом?» Медленно проплыл троллейбус вдоль Гоголевского бульвара. Было не поздно, но в окнах большого серого дома напротив уже горел свет.

«Потом началась война. Мы прощались на пороге нашей комнаты, я целовал ее и просил не провожать дальше, и тут она сказала, что ждет ребенка. Помню, какое радостное, светлое лицо было у нее, когда она оторвалась от меня и произнесла это. Она произнесла это как-то даже весело, словно и не было тех четырех дней, когда она металась по дому, собирая мои вещи, ждала меня под дверями военкомата, а ночами, во время которых мы почти не спали, все шептала и шептала, и просила прощения, и плакала так, что обе подушки, моя и ее, были насквозь мокрыми. И вдруг, в самый последний момент, подняла лицо, светлое, розовое, в рыжих своих локонах, и сказала мне весело: «Леня, у нас ведь ребенок будет. Ты вернешься домой, и у нас уже будет ребенок». Я оторопел. Не помню даже, что я сказал ей. Кажется, пробормотал, что сейчас не самое лучшее время. Она помолчала и весело пожала плечами. Потом прошептала: «Не волнуйся, я с тобой». И я ушел. Поцеловал ее ладонь. Это было нашим, особым прощанием. Я всегда целовал ее ладонь, когда мы мирились или расставались на какое-то время. Дверь захлопнулась. Она осталась за ней».

«Слушаю вас сейчас, и мне кажется, что все это кто-то сочинил нарочно!» – «Да. Но в жизни, знаешь, всегда так. Как это говорят? «Нарочно не придумаешь!» Так вот. Шла война. Животного страха перед ней у меня не было. Была только сильная физическая усталость. И навязчивая мысль, что теперь я долго не смогу писать. Ночами мне снились мои холсты, краски, подрамники. Иногда снилась она. Всегда веселая. С этим ее круглым сияющим лицом. Один раз приснилась с ребенком на руках. Тоже круглым, розовым, сияющим. После этого сна на душе у меня было почему-то скверно. Я написал ей очередное, сдержанное, как всегда, письмо, но в конце добавил, что беспокоюсь за ее здоровье. Она ответила, что всё в порядке».

Теплый октябрьский вечер, поскрипывая сухой листвой, надвигался на Гоголевский бульвар. За чугунной оградой сумерки размывали кривые переулки с гулкими дворами и открытыми, благодаря последнему теплу, форточками. Старуха в стоптанных мужских башмаках и с клочком чудом уцелевшей на шляпке вуали опустилась рядом на лавочку, навострила бескровное ухо. «Пойдем пройдемся немного», – сказал он и встал. Они пошли по направлению к Арбатской площади, и звук их шагов плавно поднимался вверх, застревая в полуголых деревьях.

«Однажды утром, как сейчас помню, шел мелкий слабый дождь и удивительно пахло грибами. Этим утром мне было поручено влезть на дерево и составить план местности. Я как художник, по мнению начальства, должен был сделать это лучше других… Дерево было высоким, и прямо там, где обрывалась над головой листва, начиналось серенькое небо, которое сочилось эдаким щекочущим дождем, напоминающим слезы. Я прочно сидел на толстой ветке, работал, но чувствовал, что со мной происходит что-то странное. Внизу росли молоденькие елочки со светло-зелеными свечками на концах. Почему-то они вдруг напомнили мне детей, маленьких девочек, растопыривших платьица. Кора на соседней сосне треснула так, что четко обрисовался профиль моего умершего брата. Вообще вокруг все как-то обострилось и приобрело почти жутковатый смысл…»

Старуха в стоптанных мужских башмаках обогнала их перед самым памятником. На древнем лице ее вспыхнул красный отблеск промчавшейся «Скорой помощи».

«А дальше? Что было дальше?» – «Дальше? Помню, как я страшно тосковал по ней, сидя тогда на дереве. Может быть, первый раз за эти месяцы я тосковал и думал о ней по-настоящему, и чувство было такое, словно у меня оторвали половину тела. Голова кружилась так сильно, что еще немного, и я бы, наверное, упал. Вдруг меня позвали к комбату: «Левин! Машина за тобой! Генерал вызывает!» Комбат был удивлен не меньше меня.

В машине сидел молоденький лейтенант, лет не больше восемнадцати, а то и меньше. Лицо у него было совсем детское, молочно-розовое, как у очень здоровых детей, волосы рыжеватые, кудрявые, слегка напоминающие волосы моей жены. Я, помню, еще подумал тогда, что, если у нас родится сын, у него будет такая же вот золотая кудрявая голова… Когда мы приехали, выяснилось, что произошла путаница и генерал даже не слышал моей фамилии». – «Как?! Он не вызывал вас?» – «Говорю тебе: он обо мне даже не слышал. Поднял брови, почесал в затылке и приказал немедленно доставить меня обратно. Ничего не понимая, я сел в ту же машину, но с другим уже шофером, лица которого, хоть убей, не помню, и вернулся в часть. Вся история заняла пару часов. Но интересно другое…» Он помолчал, собираясь с силами. Арбатская площадь хрипела гудками. Старуха в мужских ботинках расстелила на лавочке газету, положила на нее матерчатую сумку и осторожно опустилась рядом на краешек. Черный лист упал на ее плечо.

«Интересно другое, – отчетливо повторил он. – Вернувшись в часть, я узнал, что человек, которого вместо меня послали на дерево снимать план местности, убит». – «Господи! Я так и знала!» – «Да… Я, как ты понимаешь, онемел, услышав это. Ведь на месте этого человека должен был быть я! Кто спас меня? Откуда взялся этот кудрявый лейтенант, доставивший меня к ничего не ведавшему генералу?»

Вернувшись в Москву, он понял, что не может идти домой. Ее мать жила в Мытищах. Полупустая электричка с крепким махорочным запахом в тамбурах скрежетала колесами. Память без труда привела его к низенькому бревенчатому домику, заросшему мокрой майской сиренью. Теща, зарыдав, припала к нему на пороге, и через ее затрясшуюся голову он увидел на стене фотографию своей жены. Круглое лицо в спирально закрученных боттичеллиевских прядях. «Так как же это случилось?» – «Я сначала не поверила, что корь. В ее возрасте – корь! Но она действительно не болела корью, весь класс болел, кроме нее. И вот подцепила где-то на шестом месяце беременности. Температура была выше сорока всю неделю, потом осложнение… И всё. Всё, Леня!»

Не отрываясь, он смотрел на круглое лицо, светлым пятном повисшее на стене. Боттичеллиевские пряди, откинутые ветром. Корь. Детская болезнь. Как это похоже на нее. Она никогда не была взрослой. Ребенок, унесший с собой в могилу их сына, у которого тоже, наверное, были такие же волосы… Золотые, сияющие… На круглой головке…

«Леня, я хоронила ее почти одна. Соседки только пришли. Она лежала, как живая, только что не улыбалась. Такая спокойная, светлая. И дождик шел. Теплый, несмотря на середину октября…»

Арбатская площадь дрожала тусклыми рекламами. Старуха в мужских ботинках неподвижно сидела на лавочке. Черный лист, как птенец, вздрагивал на ее плече. «Подождите! Она еще жива была, когда… Когда вы… Когда появился кудрявый лейтенант?» – «Не знаю. Думаю, что нет. Или это были ее самые последние дни. Она умерла шестнадцатого, а вот какого числа меня вызвали к генералу, не помню. Помню только, что известие о ее смерти я получил через три примерно недели. Но почта так работала, что…»

Не сговариваясь, они повернули обратно, оставив за спиной Арбатскую площадь с неподвижным Гоголем и старухой в мужских ботинках, которая остановившимися глазами смотрела вслед, пока чернолиственный сумрак бульвара не поглотил их.

На краю

«Я, Вася, не виновата в том, что меня за решетку посадили и теперь в зону переведут. В нашей стране таких преступников, как я, половина всего населения. Теперь в зоне жить пять лет. Какой же оттуда выйду?

Совсем старой. А мне детей нарожать, Василий, хочется. Двух мальчиков и девочку. Жить по-людски. Меня ребенком мать бросила, когда мне шесть лет только исполнилось, уехала в Сибирь. А может, и не в Сибирь.

Увез ее куда-то любимый человек. Нам с бабушкой писала редко, а потом и вовсе перестала. Так что я выросла без материнской ласки. Жили мы бедно, на одну бабушкину пенсию, а она еще выпить любила, потому что у нее, Вася, тоже жизнь была тяжелая, одно горе. Я в школе училась хорошо, книжки любила читать, про любовь очень любила, и фильмов много про любовь смотрела. И я, Вася, думаю, что ничего нет лучше, чем когда один человек другого любит и у них дети родятся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад