Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Всё изменяет тебе - Гвин Томас на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Элен. А ты откуда знаешь ее?

— Встретил на вершине холма. Она там сидела в лощинке и рисовала.

Лимюэл с женой обменялись взглядами и захихикали.

— О, это смелая и сильная девушка. И с ног до головы леди, настоящая леди, можешь не сомневаться.

— Насколько я успел ее разглядеть — девушка как девушка. Прощай, Лимюэл. Надеюсь, что Джон Саймон не долго еще будет мозолить вам глаза. Он уедет со мной на Север. Где он живет?

— Иди прямо через поселок, минуя домны. Потом по проселочной дороге поднимись по склону холма, пока не дойдешь до кучки из четырех домов. Стоят они квадратом. В первом из них слева ты найдешь Джона. Большое тебе спасибо, арфист, и да поможет тебе бог образумить Джона Саймона.

— Никогда он не был благоразумен. Но в прошлом он не работал на рудниках и не отбивал чужих жен. Так что теперь ему, видно, захотелось новенького. Прощай, Лимюэл. Ты накормил меня до отвала.

3

Я шел вверх по проселочной дороге, следуя указаниям Лимюэла. Дорога поднималась довольно круто. Прямо впереди показались дома. Тесно прижимаясь друг к другу, они сиротливо ютились на косогоре. Мне вдруг тошно стало от того, что поддавшись любопытству, я сунул нос в странные отношения, которые сложились у Джона Саймона с окружающими, обычно я изо всех сил старался избегать такого вмешательства в чужую жизнь. Я это считал бесполезным, никчемным.

Прервав восхождение, я оглянулся на поселок. Отсюда я мог видеть дом Пенбори с его замечательными пропорциями и чудесными колоннами; большую новую церковь из серого камня, где мистер Боуэн держал ад на золотой привязи; здание ратуши, которому тоже было меньше десяти лет от роду: там покоились многословные мудреные документы — долговые обязательства, державшие значительную часть трудового населения Мунли в вечном страхе перед угрозой тюрьмы. Поселок глянул на меня с такой подчеркнутой суровостью, что в этой дуэли взглядов я потерпел поражение и первый опустил глаза.

Я толкнул калитку первого из домиков слева. Это жилище было чуть побольше других. Можно было подумать, что оно строилось в несколько приемов. Огород' как в надворной части, так и с фасада содержался в полном порядке, и я заметил, что в нем было больше всего капусты. Какой — то молодой чековек, довольно полный и с очень светлыми русыми волосами, работал в глубине огорода, склонившись над вилами. Калитка, когда я распахнул ее, заскрипела. Огородник посмотрел в мою сторону и поздоровался со мной. Голос у него был звонкий и детский, лицо приветливое, но взгляд какой — то отсутствующий. Это, несомненно, был тот самый Дэви — блаженненький, о котором мне рассказывал Лимюэл. Я ответил ему улыбкой, и он медленно пошел по дорожке, держа вилы на плече. Двигаясь навстречу мне, он на ходу наклонялся, любовно отстраняя кончиками пальцев листья кочанов. Дважды он опускал глаза, всматривался в капусту и, снова взглянув на меня, казалось, удивлялся, что я еще стою здесь в той же выжидательной позе.

Подойдя ближе, Дэви широко взмахнул рукой, как бы обнимая этим жестом весь огород.

— Хорошо, не правда ли? — спросил он.

— О, великолепно!

— Кто там? — раздался встревоженный женский голос.

Женщину можно было разглядеть через окно. У нее было строго очерченное прекрасное лицо, лицо человека, в котором радость и жалость упорно борются за право преобладания, часто уступая арену друг другу.

— Какой — то человек, — ответил Дэви.

— Там какой — то человек во дворе, посторонний, — произнесла женщина, обращаясь к кому — то в глубь комнаты.

Дверь распахнулась, и на пороге показалась женщина, еще молодая, с красными и распаренными от стирки ру-; ками. У нее были темно — золотые волосы и резко обозначенные брови, в ту минуту казавшиеся суровыми. Привлекали внимание ее глаза и губы, утонченно красивые. Чувствовалось, что в сердце этой женщины вихрятся, приливая и отливая, волны душевного тепла, дружелюбия. Если в пораженных болезнью органах неравных и враждующих между собой сообществ скрыты жемчужины, то Кэтрин была одной из них. В очертаниях ее головы было что — то схожее с молодой женщиной, которую я встретил на горе, но нужда убила в Кэтрин склонность к надменности, и в ней появилась какая — то целомудренная и страстная доб — рота, действующая как бальзам на сердце.

— Меня зовут Алан Ли. Я друг Джона Саймона Адамса, — произнес я.

— Арфист? — спросила Кэтрин, и лицо ее вспыхнуло, как светильник.

— Не проходит вечера, — сказала миссис Брайер, ласково взяв меня за руку, — чтобы Джон не вспомнил о друге и не пожалел бы, что нет у него под рукой вас и вашей арфы, — тогда бы, мол, его речи и песни ожили и зацвели бы.

Они ввели меня в дом, где камин сиял блеском ярко начищенного металла. Передо мной поставили тарелку похлебки, и у меня не хватило духа отказаться от нее — так приветливо ухмылялся этот рослый белокурый, странно расеянный парень, упрашивая меня взглядом есть прилежнее.

— Джон Саймон, — сказали мои хозяева, — рано утром ушел в одну из южных долин. Он отправился по горной тропе и вернется только поздно вечером.

Я не пожалел, что мне представилась возможность посидеть в сторонке и внимательно присмотреться к этим людям. Дэви большую часть дня провел на стоявшей в углу скамейке за плетением тростниковых корзин. У него были терпеливые и ловкие руки. Время от времени он подзывал меня полюбоваться на какую — нибудь деталь своего рукоделия. Я подходил, следил за его работой, похлопывал его по плечу и говорил, что еще никогда в жизни не видел ни такого замечательного орнамента, как те квадраты разных оттенков, которыми он украшает лицевую сторону корзин, ни такого тончайшего плетения, невольно наводящего на мысль о сродстве между пальцами мастера, которые, казалось, жили своей особой жизнью, и тростниковой лозой. Весь он приходил в волнение от моих слов и ласкового прикосновения моей руки, и мне стало ясно, что жизнь его похожа на затерянное в песках сиротливое озеро и на этом фоне мое восхищение сияет, как первая утренняя звезда.

В дальнем углу комнаты Кэтрин и миссис Брайер готовили за столом овсяные лепешки. Будто движимые одной силой, обе они то и дело поворачивались лицом к нам и задумчиво смотрели на нас с Дэви.

Мне подумалось, что многое можно было бы сказать в оправдание их молчаливой и грустной сосредоточенности. Уже одного моего вида, внезапного появления в поселке и моей попытки прощупать мрачную и мятежную душу Джона Саймона Адамса достаточно было, казалось, чтобы вызвать глубокое раздумье. Я и шагу не мог ступить по этому дому, чтобы все мои чувства не всколыхнулись от жуткого повторения одной и той же темы — крушения надежд, тревоги. Живущие здесь люди, более или менее отдавая себе отчет в этом, разглядывали друг друга сквозь легкие ширмы настороженности и не становились счастливее от того, что им удавалось обнаружить.

В семь часов Джон Саймон вернулся. Когда он пожал мне руку, я почувствовал, как он рад мне, хотя лицо его сохраняло торжественность и неподвижность. Можно было подумать, что он ждал моего прихода и считает его совершенно естественным и закономерным. Заглянув мне в глаза, он прочел в них мои мысли.

— Я часто и много думал о тебе, Алан, — сказал Джон, словно отвечая на эти мысли, — вот ты и вышел как бы из моей головы. Будто моим желанием ты и рожден. Я очень рад, что ты здесь, Алан.

Мы уселись вокруг стола. На столе стояло блюдо с мясом: часть бараньей туши, сваренная до удивительной мягкости и приправленная зеленью.

Я поймал себя на том, что, как и Кэтрин, внимательно рассматриваю Джона Саймона, молча поглощавшего еду.

Ему шел тридцать второй год, голос у него был глубокий, ласкающий слух, и сам он казался столь же загадочным и хрупким, как первый утренний сон. Его карие глаза лучились добротой, а лоб и плечи были шире, чем у многих. За годы, прошедшие со времени нашего последнего свидания, он вступил в сумеречную полосу хронической серьезности, и трудно было заранее предусмотреть, как он поведет себя, когда настроение его дозреет до густоты ночного мрака. Узнав о судьбе моей арфы, он только кивнул головой, словно и это обстоятельство входило в светлое поле его предвидения.

Трапеза завершилась крапивным пивом, которое, по- видимому, распространено в этой местности так же широко, как дождь. Дэви тоже хотелось выпить пива, но мать твердо, с подчеркнутой ясностью запретила ему это. Мне же она дала понять, что от одного — двух стаканов этой жидкости на Дэви находит дикая, чудовищная тоска, от которой он потом с трудом может отделаться. Дэви благодушно отнесся к этому запрету и увязался за нами, когда мы с Джоном Саймоном, выйдя из дома, поднялись по откосу и уселись между двумя скалами, заслонившими наши спины от резкого горного ветра, — в таком местечке, откуда открывалась прекрасная и обширная перспектива на всю мунлийскую долину.

Через несколько минут после того, как мы устроились там, к нам присоединилось еще четверо мужчин из двух соседних домов. Они уже, по — видимому, поджидали Джона. Первые двое из вновь прибывших отличались могучим телосложением, медлительностью жестов и приятными лицами. Это были братья Льюис и Лэйтон Эндрюс. Подсев к нам, они заявили, что рады видеть меня, так как новые люди появляются теперь в Мунли не часто. Вслед за ними подошли еще двое — не такие рослые, но оба с ясными и задорными глазами. Одного звали Уилфи Баньон, а другого — Меттью Прайс. Меттью слегка хромал. Свое увечье он получил на заводе: на ноги ему упала железная балка. У всех этих людей пальцы были черные, огрубелые, разбухшие, как у всех рабочих — металлистов, а у братьев Эндрюс — руки гигантов; я с трудом мог оторвать от них глаза. Мы пустили в ход трубки, набив их какой — то травой и листьями, которые, по словам Уилфи Баньона, он сам вырастил в своем саду. Все как будто курили с удовольствием, но меня закачало после десятка затяжек.

Чуть поодаль от нас Дэви вполголоса напевал старинную колыбельную, покачиваясь в такт мелодии.

— Что у вас тут заваривается? — спросил я у Джона.

— Пока еще только пузыри пошли. А вот когда закипит, тогда и начнется заварушка.

— А масло кто в огонь подливает?

— Пенбори и его друзья.

— Чем же это кончится?

— Беспорядками и кое — какими новшествами.

— Ты мне разъясни, что это значит. В нашей глуши ведь нет заводов.

— Но ты знаешь, как тут обстояли дела. С незапамятных времен богатые фермеры и землевладельцы топтали и гнали малоземельных крестьян, и они, как речные потоки, бежали с Запада в равнинные поселки типа Мунли. Такие поселки, как наш, повырастали за каких — нибудь десять- пятнадцать лет. Куда глазом ни кинь — улицы, церкви, часовни, суды, кабаки, — и все это на службе у заводов. Сначала это было как будто неплохо'. Неплохо до тех пор, пока у господ Пенбори дела шли в гору и весь мир гнался за железом. В ту пору казалось, что большей приманки, чем железо, на всем свете нет. Железо приносило деньги — и гораздо больше денег, чем плуги и урожаи. И хоть люди изнывали под тяжестью новой для них работы, а легкие их ржавели от жара и копоти, все — таки они считали, что жизнь их улучшится. Но вот некоторое время тому назад спрос на железо упал. Мир уже сыт железом, оно у него, что называется, из горла прет, и сотни плавильных печей потухли. С тех пор и мы начали работать через пятое на десятое. А когда заказы пошли на убыль, Пенбори взял за глотку рабочих и снизил заработную плату. Жилые дома принадлежат ему же, и, хотя почти все они не' просторнее и не лучше гробов, он знай твердит свое: пусть люди платят за них подороже, так как он уже не загребает прибыль лопатами. В Мунли — и не только в Мунли — начался голод. Сегодня я побывал в Южной долине, и там то же, что и здесь, в точности. Что ты на это скажешь, Алан?

Джон Саймон и все его товарищи так уставились на меня, как будто мой ответ и в самом деле имел для них какую — то ценность.

— Скажу, что вы дурачье. Вы же сами полезли в силки. А все эти пенбори подкрались к вам и, к своему удоволь ствию, захлестнули петлю, как я бы сделал с фазаном. Слушай, Джон Саймон! Есть один только единственный способ наплевать в глаза этим железорудным мошенникам: повернуться к ним тем местом, откуда ноги растут, и возвратиться к родным горам и полям!

— Чепуха! — сказал Уилфи Баньон. — Послушай — ка, арфист: ты, как говорится, поэт, остер на язык, скор на ноги и любому ловкачу — охотнику нос утрешь. Очень, ко-; нечно, жаль, что таких, как ты, по пальцам перечесть. Люди тяжелы на подъем, неповоротливы. А если они сами лезут в силки, так это потому, что там им сулят жилье получше и чуть побольше жратвы, чем в другом месте, хотя очень может быть, что в конечном счете именно здесь- то они совсем лишатся крова и всяких видов на работу и им не останется ничего другого, как терпеливо ждать, пока их сплавят в преисподнюю.

— Жизнь, — сказал я, — должно быть, плачет горькими слезами от того, что вы так глупо ее проживаете.

— А ты думаешь, что народ свободен в своем выборе? Нет у него выбора. Если с твоего дома сорвана крыша, тебе не остается ничего другого, как искать убежища от дождя. Если у тебя вырвали кусок изо рта, ты не станешь предлагать кому — нибудь свой желудок напрокат. Вот, посуди сам: пять лет тому назад 'у моего отца, братьев и у меня была на холме своя ферма, неплохая ферма. Своей волей и своими руками мы сделали из бесплодной земли плодородную и заставили пшеницу родиться там, где она, казалось бы, не могла расти. И вот нашу землю забрал лорд Плиммон, краснобай, солдафон, местный политик. Он сделал себе имя несколькими либеральными речами в парламенте насчет того, какое — де преступление использовать детей на вредной работе в шахтах. Он присвоил себе нашу ферму на том основании, что у нас, видите ли, нет достаточных средств и мы неспособны извлечь из земли те богатства, которые она может дать. А его друзья в парламенте благословили его на такие дела. Мы отказались было подчиниться. Но он — военный комендант гарнизона в Тод- бори, и ему ничего не стоило прислать к нам подразделение кавалеристов — добровольцев. Те заняли холм и выкурили наше семейство по всем правилам лисьей охоты. Они, разумеется, добились своего, и вот я в Мунли. Льюис и Лэйтон могли бы рассказать тебе такие же истории. Поверь мне, арфист, у нас нет выбора. Есть только тощий зад фермера, копошащегося на своей ниве, и обутая в сапог нога знатного хлыща, который пинком отправляет этого фермера на еще более скудные земли.

— И поделом побитым глупцам! — сказал я. — Есть тысячи способов содрать сапог с барской ноги; есть немало способов подставить ножку самому ловкому боксеру; должны быть средства и для того, чтобы закрепить землю за фермером на вечные времена, обеспечить человеку свободу, а его желудку — пищу. Но как раз здесь вы и беспомощны.

— Ты ошибаешься, Алан, — сказал Джон Саймон. — У нас, в Мунли, как и в других таких же поселках, люди наконец почувствовали себя не совсем беспомощными. Они тесно сомкнулись, и их много. Сообща нетрудно разобраться в том, что полезно и что вредно в наши дни и чего ждать в будущем. В глуши они были одиноки на своих делянках. Там с каждым из них порознь мог расправиться всякий, кто на свой риск отваживался на грабеж. Как ни свирепствовал там голод, нельзя было бы найти среди них больше полдесятка отощавших и обезумевших чудаков, которые вооружились бы вилами и сказали: дальше ни шагу.

— Да они нисколько и не изменились. Все такие же молчальники и страстотерйцы. Навоз во образе человеческом, но навоз, который не может отстоять даже свое старинное право попасть в борозду.

— Неверно, Алан. Конечно, если ты пощупаешь сверху этих людей, то тебе покажется, что две трети из них пустые и темные, как погреб. Но свет разгорается все сильнее. Земля уже не так доступна грабителям, как прежде. Кое — где начинают появляться межевые знаки. Когда обездоленные деревни впервые изрыгнули свое население в шахтерские поселки, люди были так оглушены несчастьем и так взбудоражены позвякиванием денег, которыми их заманивали шахтовладельцы, что не очень — то способны были прислушаться к боли от подрубания собственных корней. Теперь они пришли в себя, взбудораженность постепенно улеглась. Люди начали оглядываться по сторонам. Каждый прожитый день говорит им, что они стоят на пороге нового мира.

— Я напомню тебе об этом, Джон Саймон, когда Пенбори загонит тебя в железную могилу. К чему ты клонишь? Допустим, вы так крепко возьмете за глотку хозяев.

что они откажутся от своих звериных повадок. Но даже тогда — чего вы добьетесь? Взбаламутили людей — а дальше что?

— Я же сказал тебе: мы вступаем в новый век. Это будет суровая, бурная полоса жизни.

— Вполне допускаю, но если уж Мунли — веха на вашем пути, то легко себе представить, куда этот путь приведет. Время настанет такое, что о нем и подумать страшно.

— Мы ничтожное звено в длинной цепи. Но как бы мало нас ни уцелело, наши трупы будут опорой для новых отрядов — им уже легче будет взбираться на вершину. Да, в этом есть тихая, сдержанная самоотверженность. Это же особая радость, Алан, еще большая, чем радость наших скитаний в горах: сознавать, что ты частица массы, нащупывающей выход после первой ночи чудовищных кошмаров.

Я лег на спину, положил голову на траву и, покусывая стебелек, смотрел на Джона, устремившего взгляд на покачивающуюся прямоугольную голову Дэви. Мне вспомнились долгие дни, которые мы провели с Джоном на таких же холмах в северной части страны, глядя вниз на пустынные, девственные долины, и продолжительные беседы о свойствах человеческого сердца с дядей Джона — многоопытным старым пастухом, который длинными мудрыми речами усыплял своих овец, а частенько и меня с ними. Эти чудесные часы всегда завершались смехом, и все мы сходились на том, что, пока ночь застает нас веселыми, с неистраченным запасом радости, никто не услышит от нас обычных жалоб на жестокость жизни. Но сколько я ни вглядывался теперь в Джона Саймона, я не видел на лице его и следа былой радости. И я спросил себя: какие же невзгоды заставили Джона носиться на волне тревожных раздумий?

— Каков он из себя, этот Пенбори? — спросил я.

— Человек приятной наружности. Одет аккуратно, все вещи на нем впору. При одной мысли о жестокости его, вероятно, бросает в жар. А своего юрисконсульта Джэр- виса он заставляет хватать за шиворот всякого, кто не хочет верить, что он, Пенбори, самый доброжелательный из всех людей, когда — либо живших под сенью Артурова Венца, — со времен самого короля Артура. Он вполне хорош для тех, кто принимает его, каков он есть, кто идет навстречу смерти, не трудясь как — нибудь осмыслить окружающее. Но и глаза и представления у него совсем иные, чем у нас. Иной раз, когда он заглядывает к нам в литейный цех, мне хочется подойти к нему и спросить: как это получается, что два человека, родившихся в совершенно разных условиях, выглядят так, будто они появились на свет под одной крышей? Последнее время мы видим его не часто. Я слышал, будто застой в делах очень огорчает его и он слег. Что ж, мы рады, что он так чувствителен. А примирись он с застоем, у нас найдется немало людей, которых хлебом не корми, но дай им повод помучиться. Они и его снабдят новыми причинами для самобичевания.

— Лимюэл вполне доволен Пенбори, — сказал я. — Он чуть ли не на брюхе ползает и скулит при одном упоминании о своем хозяине. Уж у Пенбори сапоги никогда не будут грязны: стоит ему свистнуть — и язык Лимюэла к его услугам.

— Лимюэла, пекаря? Когда же ты успел встретиться с ним?

— При входе в поселок. Что он такое теперь?

— Ты же видел его лавку.

— Видать, разбогател. В лавке полно хлебных изделий, верхней одежды, и чего — чего только в ней нет.

— С год тому назад Пенбори вытащил его из крысиной норы, где была его пекарня. Вывел его в люди, и теперь Лимюэл — один из мелких кровеносных сосудов Пенбори, один из протоков для какой — то доли хозяйской крови и его замыслов. По — моему, Пенбори собирается использовать лимюэловскую лавочку для выкачивания денег из карманов рабочих. Забитые и замученные долгами будут поневоле являться сюда и в обмен на продукты оставлять здесь большую половину своего заработка. Вблизи от того места, где Лимюэл построил свое новое предприятие, стояли две другие лавочки, неплохо торговавшие по мелочам, но Пенбори нашел способ прихлопнуть их. С помощью такого советника, как Джервис, который даже волосы отращивает себе под пуделя, Пенбори без всяких затруднений решает, какие двери в Мунли открыть и какие закрыть.

— Лимюэл жаловался мне, что его считают доносчиком. Верно это?

— Если всмотреться в лимюэловское ухо, то нетрудно заметить, что краешек его в зубцах. Это оттого, что Ли-1 мюэл недостаточно быстро убрал свое ухо, когда один из тех, за кем он подслушивал, решил испытать на нем остроту своих зубов. Лимюэл — это продолжение хозяйской барабанной перепонки. Это крот, который подкапывается исподтишка. Душой он глух, как тетерев.

Я рассмеялся. В этих словах я узнал прежнего Джона Саймона с его капризной и быстрой, как стрела, фантазией.

— Да и крот — то он из опасных! — добавил Льюис.

— Чем же он опасен? — спросил я.

Глядя на Льюиса, я подумал: а уж не пересаливает ли он, придавая своему лицу такое строгое и мрачное выражение при одной мысли о Лимюэле? Мне все еще казалось, что у коротышки — пекаря и без того хлопот полон рот: справиться бы ему с печкой, с квашней, а тут еще испуганные глаза его жены Изабеллы, — где уж тут брать на себя роль сверхугрозы миру среди людей?

— Не вижу в нем ничего опасного. Что он крот — согласен. Но ведь все мы пользуемся какими — нибудь уловками, чтобы прятаться от дневного света. Под людей подкапывается? Тоже допускаю. Но кого он когда — либо укусил по настоящему, до крови?

— Сам — то ты малость смахиваешь на крота по части распознавания людей, — сказал Льюис, и так как, произнося эти горькие слова, он наклонился ко мне и почти вплотную приблизился к моему лицу, то мне показалось, что я даже ощутил его мрачный голос на своей щеке. — Голова — то у тебя, верно, ветром подбита, — продолжал Льюис, — так вот послушай, что я тебе расскажу. В прошлом году Сэм, брат Уилфа Баньона, слегка нашумел в цехе номер три, когда Пенбори попытался было скостить пару грошей с поденной платы рабочих. В ту пору Пенбори вел разговорчики о том, что нам — де придется подтянуть животы, так как у шотландских предпринимателей плавильные печи лучше наших и поэтому они отправляют на Север больше металла и лучшего качества. Хозяин предупредил Сэма, чтоб тот не бузил. Но у Сэма целый выводок ребят мал — мала меньше, и даже пояса — то у него, собственного, не было, чтоб потуже затянуться. Тогда — то Лимюэл и взял к себе постояльца — этакого коренастого парня с каменным лицом; на левой руке у него не хватало полутора пальцев. Никто не знал, кто он. Явился он из какого — то приморского поселка. Лимюэл подолгу разгуливал с ним, знакомя его с нашим городком. А еще через некоторое время Сэма нашли в неглубоком ущелье по дороге в соседний поселок: его туда столкнули. Можно было подумать, будто он сам случайно попал туда и стукнулся головой о камень. Во всяком случае, именно такую версию юрист Джервис старался внушить народу с самого начала расследования, и именно в нее народ поверил, потому что в ту пору еще только немногие из нас начинали понимать, что Джервису не всегда можно верить. Что же касается беспалого, то он заявил, что работа на домнах ему не по душе, и отправился туда, откуда пришел. Сэм же лежал вполне упокоенный и уже никак не мог больше рассуждать с хозяином о заработной плате и голоде.

— Ну и дался же вам этот Пенбори! Да вы из него прямо какое — то подобие сатаны сотворили — и все для того, чтобы хоть немного скрасить кошмар, который начался с того самого момента, как вы застряли всеми своими потрохами в этой прокопченной дыре. Да ведь это сущий вздор, все то, что вы рассказываете о Лимюэле: будто он водил этого молодчика по Мунли, как волкодава, и, тыкая пальцем то в одну, то в другую жертву, приказывал ему отгрызть им головы…

— Надо еще поучиться тебе уму — разуму, парень, надо! Много вершится на земле черных дел — таких странных, что в них и поверить трудно. Ты мог бы сыграть о них на своей арфе такие песни, от которых кровь стынет. О, что и говорить, Лимюэл чисто сработал свое мокрое дело с Сэмом. Он даже нашел женщину, по имени Флосси Бэн- нет, и она показывала против Сэма. Эта баба — цена ей от силы три пенса, ее всегда можно застать у черного хода в таверну «Листья после дождя», проспиртована она вся насквозь и готова на что угодно, — так вот эта баба заявила, будто она была на горе, собирала, мол, ранние фиалки, когда Сэм вдруг набросился на нее. От вожделения глаза у него были налиты кровью. Она — де отскочила в сторону, утверждала эта ловкая лгунья, а Сэм скатился в овраг и так стукнулся головой о камень, что страсти его сразу утихомирились. Женщине этой никогда не было дела до ранних фиалок, и уж если она за чем — нибудь забиралась на гору, то, во всяком случае, не для того, чтобы рвать цветочки. А что до того, будто Сэм Баньон ее любил, то это вздор: немножко жалости, может быть, вздох и быстрое отступление — вот все, чего Флосси могла дождаться от него. Сэм любил свою жену — если только в здешних местах любовь может прогрызть себе дорогу сквозь нужду и горе. Да и детей у него была целая куча. Ты заблуждаешься, арфист, если думаешь, что люди меняются с трудом. В своих далеких холмах ты встречал, верно, людей, одиноких, как пень. Слишком мало в их жизни дрожжей на закваску — она и не меняется; насыщаться и умирать — вот и вся недолга. Люди могут меняться. Менялся и Сэм, быстро и без шума. Мы могли бы расправиться с другими так же, как они расправились с Сэмом. Но нам не к чему пускать в ход убийство, не так уж мы трепещем за себя, чтобы искать спасения в такой дурацкой штуке. А если бы нам пришлось убить, то уж не стали бы мы прикрывать убийство такой ложью, которая будет саваном и для тех, кто остался в живых, например для жены Сэма.

— Она уже все глаза выплакала, — сказал Лэйтон Эндрюс. — Сэм и его жена очень дорожили друг другом.

— Если бы не Джон Саймон, жена Сэма и его дети наверняка погибли бы с голоду.

— Сил не было смотреть на этих детишек, — проговорил Джон Саймон. — Вся семья перебралась к соседке, в один из старых домов. В толстой стене этого дома пробили углубление, в этой дыре устроилась жена Сэма с детьми. От голода кожа у них блестела, словно натянутая и отполированная. Жалко было их, душа болела!

Я опять выжидающе посмотрел на Джона. На лице его уже угасло оживление, вернувшееся было к нему в начале разговора. Я почувствовал, что его опять сдавила какая — то великая и тяжкая мука. Я с ума сходил при мысли, что подлинная сущность этого человека, жизнерадостная и беспечная, ускользает от меня, а сам он снова скрывается в свое ужасное логово со всеми его опасностями и бедами. Но мне уже не хотелось спорить и забираться в мрачный туннель, как бы вырытый для себя этими людьми.

— Ну и веселенькая же у вас компания! Одержимые вы! — вырвалось у меня.

И в глазах их я прочел то иронически — снисходительное выражение, какое. часто можно увидеть во взоре высококвалифицированного мастера, когда он водит рукой совершенного невежды и тупицы.

Уилф Баньон заснул. Дэви упорно тянул вполголоса все ту же старинную колыбельную. Мы дружно вплелись в его пение — и вот уже весь холм огласился этой убаюкивающей мелодией…

4

Вместе с Джоном Саймоном мы направились к таверне «Листья после дождя». Как и подавляющее большинство строений в Мунли — если не считать кучки жилых домов вокруг основной домны, — здание таверны тоже было новое. Оно стояло поодаль от дороги, которая вела из Мунли на запад и обрамлена была подковообразной дубовой рощицей. Позади таверны холм круто поднимался вверх. Впереди находилась замощенная булыжником площадка с деревянной коновязью и желобами для воды по обе стороны от нее. Окна в таверне были простые, маленькие, не занавешенные и ничем не украшенные. От бурных горных ливней краска на деревянных частях пооблезла и пошла полосами.

Был поздний вечер, когда мы с Джоном Саймоном подошли, к таверне. Внутри уже зажжены были лампы, хотя небо еще струило потоки дневного света- Еще когда мы шли по дороге, до нас донесся гул человеческих голосов.

Джон взялся за входную дверь. Щеколда была новая и туго поддавалась, деревянная рама разбухла, и пришлось ударить ногой в нижнюю часть створки, чтобы дверь распахнулась. Мы очутились в большом зале, где разместились стоя человек двадцать — тридцать. Большинство этих людей знало Джона, и, как только он появился, многие закивали ему, другие приветствовали его поднятыми кружками и стаканами. В правом углу, перед дверью, которая вела в кладовую, находилась небольшая грубо сколоченная стойка. Справа видна была другая дверь — из светлого дуба и некрашеная, выходившая на черный двор. На половине левого простенка в глубокой нише мощно пылал очаг, облицованный кирпичом и обставленный скамьями, на которых двумя группами расселись люди постарше. Попивая и поплевывая, они спокойно беседовали. Несмотря на наличие очага, в самом центре зала воздух был почти прохладен. Никогда раньше мне не приходилось бывать в таком обширном питейном заведении, и я спросил Джона Саймона:

— О чем, собственно, разговаривает весь этот народ?

— Здесь почти все рабочие — металлисты, но о своих профессиональных делах они толкуют мало. А говорят они все об одном и том же: о религии и жизни, которую они вели до приезда в Мунли, о боге и родных нивах.

— Как так? А я — то, грешным делом, думал, что они день — деньской только и болтают о железе. Здорово же, должно быть, оболванен весь этот несчастный люд! — бросил я и стал обходить кучки посетителей, вслушиваясь в их речи.

То, что говорил Джон Саймон, оказалось верно. С особым удивлением я прислушивался к разговорам людей помоложе. Они, казалось, с еще большей страстностью, чем старики, садились на своего богоискательского конька. О совести и душе они рассуждали так, как будто это были важнейшие жизненные части человеческого организма, подверженные заражению, разложению, отсечению и излечению. В быстром круговороте их мыслей ощущался привкус горькой озлобленности против господствующей церкви: в их представлении она сливалась с крепнущими землевладельцами; они обвиняли ее в том, что она все более и более открыто ополчается на раскольников — сектантов. Как ни мало я сам разбирался во всем этом, но от их разговоров у меня сразу создалось впечатление какой — то умственной обнаженности, от которой меня в дрожь бросало. Я чувствовал, что именно те, кто так навязчиво и шумно тычет в глаза друг другу знаменем своих бесконечных откровений насчет души, сами повинны в своей подавленности. Так люди, надрывно кашляющие, чтобы скрыть за этим чувство собственной тревоги, кончают тем, что лишаются горла, без которого и кашлять — то нечем.

— Вот так комедия, — тихо сказал я Джону Саймону. — Эти ребята, как видно, получили немало здоровых пинков, и они так въелись им в душу, что стоит лишь стихнуть словесному ливню, как в их беспокойных, растерянных глазах отражается страх перед хозяйским сапогом. И каждый раз, когда их былое незапятнанное достоинство ущербляется хоть на волос, они, как гончие, мчатся вперед и возвращаются, запарившись, с костью какой- нибудь божественной теории в зубах, которая сулит им рай на небе. Это сущая комедия, Джон, и я готов обойти этот зал по кругу и посмеяться над каждым из этих парней.

— Какое там достоинство, да еще незапятнанное! — ответил Джон. — Нет его и не было. Некоторые из них и хо- дят — то с трудом, где уж им мчаться вперед! Многие беззубы. Кое — кто ни в грош не ставит небесные дела. Все они двигаются только по чужим следам и беснуются, когда их обжигают чужие мысли и желания. Словно раздвинутые ветки, которые возвращаются и хлещут по головам.

Передвигаясь вдоль зала, мы с Джоном Саймоном останавливались то у одной, то у другой группки. В ответ на высказывания собеседников Джон сочувственно покачивал головой. Озадаченный, я стал исподтишка наблюдать, как он с весьма торжественным видом выслушивает какого — то согбенного седого старика, разъясняющего ему некоторые замечания священника мистера Боуэна о сравнительном значении баптизма разных толков. Джон дружелюбно уставился в лицо старика и, выпятив вперед губы, тщательно вдумывался в точный философский смысл каждого его слова… Когда мы отошли в сторонку, я даже похлопал его по плечу.

— Кто же, парень, укоротил фитиль, еще недавно дававший такое пламя? Каких — нибудь три года назад ты, Джон Саймон, был таким же бесшабашным безбожником, как и любой деревенский оболтус. Жизнь, как для козла, была для тебя — день и ночь, сутки прочь. К сказкам о трудах подвижников ты непочтительно повертывался задом. А теперь? Я вижу, как ты останавливаешься возле людей, чтобы набить себе голову смердящей болтовней о спасении души. И с серьезным видом участвуешь в спорах, которые в былое время привели бы тебя в дикое бешенство при одной только мысли, что люди могут жить в таком отчаянном страхе.

— Эй, Алан, — возразил Джон Саймон, — помни, религиозные споры — это территория, на которой даже дурень может укрепиться. Это тренировочная площадка. Здесь мы упражняем свои мускулы. А затем можно взяться и за серьезное дело: перестроить формы жизни, в которые нас насильно втиснули. Сегодняшний день — беспорядочная куча всяких недугов, передвижек, задач; это кусок времени, в котором много страшного — смотри в оба, действуй. Но человек обычно не очень — то скор на враждебные действия против существующего и привычного. Зато вчерашние идеи всегда ему милы; они точно обструганные барабанные палочки, ими можно выбивать дробь, от нее улягутся наши страхи, на которые у нас нет ответа. Но пока что эти люди, собранные здесь из десятка графств, не обладают ни общим разумом, ни общим языком. Они еще заморожены и оглушены всем своим прошлым— ведь прошлое у них разное, и от этого они еще чувствуют себя чужими друг другу. И они почему — то стесняются откровенно признаться в том, как их притягивает к себе мечта о свободе.

— Значит, они, знай себе, будут болтать о душе, храмах, религиозных сектах — и на этом наживут зоркий глаз и ясную мысль? И вы получите массу, готовую восстать, готовую воевать с царством богатства и нищеты?

— Воевать? — спросил Джон Саймон и отрицательно покачал головой. — Добиться бы от них хоть интереса и протеста — и то была бы победа!

— Чего бы нам выпить с тобой, дружище? Меня уж начинает пробирать жар этого камина.

Мы подошли с Джоном к стойке. Дверь в кладовую была открыта. За огромной бочкой на высоком табурете сидел мужчина лет сорока или постарше, ширококостый, с очень располагающей наружностью. В кладовой было много полок. На них висели и лежали окорока, сыры, караваи хлеба. Мужчина читал книжку, она была небольшого формата, в коричневом переплете. Головой и плечами он как бы ушел в чтение, и Джону пришлось дважды постучать о конторку, прежде чем трактирщик обратил на нас внимание.



Поделиться книгой:

На главную
Назад