Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Всё изменяет тебе - Гвин Томас на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Прости, брат Джон! — произнес он, подойдя к нам, — книжка эта меня как веревкой опутала. В ней говорится о природе человеческого общества, а этот вопрос меня за самое нутро хватает.

— Это мой друг, Алан Ли. А это, Алан, — Эйбель Джефферис, парень с головой и надежный.

Эйбель поздоровался со мной за руку и пошел налить нам по кружке эля.

Движения его отличались каким — то поразительным спокойствием и размеренностью. Я сказал ему, как восхищен тем, что у него хватает воли и желания читать книги по таким вопросам, как природа человеческого общества, да еще в таком окружении, как бочки, окорока, сыры и упившиеся посетители.

— И в нашем деле далеко не все так безобразно, как кажется, — заметил Эйбель. — Ведь вот в длинные зимние вечера Джон Саймон, Баньон и братья Эндрюс частенько собираются вокруг моего камина и рассуждают о жизни и нашем месте в жизни.

Опершись спиной о стойку, я как зачарованный любовался игрой огня на усталых, морщинистых лицах стариков, сидящих вокруг каминной ниши.

— Должно быть, здесь бывает очень уютно, — сказал я, — но я — то помню время, когда Джон Саймон Адамс не знал лучшего удовольствия, как поплясать под звуки моей арфы. Теперь же он, по — видимому, скребется, как мышь, за перегородкой скучных размышлений. В те минувшие дни он чувствовал себя значительно счастливее, чем теперь, от этого он и сам отпираться не будет.

— Да и не к чему ему отпираться, — произнес Эйбель, вытирая стойку. — У некоторых людей радость скоро отлетает, и в молчании их будто вся скорбь земная находит себе отклик. Вот к таким людям, думается мне, принадлежит и Джон Саймон.

— Человек должен жить, чтобы бороться с таким молчанием и такой жестокостью. Мировая скорбь — ужасная баба: брось на нее хоть один любовный взор, и она уже не отойдет от твоей двери, будет вымаливать подачку или ласку.

У входа вдруг раздался отчаянный шум. Дверь распахнулась, и мужчина в кроличьей шапке и желтом шарфе вкруг шеи прямо из сумерек влетел в бар, как подброшенный чьей — то рукой мяч. Вслед за ним ввалилась женщина. Вид у нее был такой, словно именно она швырнула этот мяч. Женщине можно было дать лет тридцать пять, и одета она была в костюм, помнивший лучшие времена — те времена, когда было ей лет на десять меньше. Лицо ее представляло собой самый замечательный образец увядшего очарования, какой я когда — нибудь встречал. Она остановилась в дверном проеме, упершись руками в бока; голову она запрокинула; ноздри расширились до того, что чуть ли не лопались; и дышала она так громко и тяжело, что даже с того места, где я стоял, без труда слышны были все переливы вдохов и выдохов.

сЭйбель, хозяин таверны, выбежал из — за стойки и бросился навстречу женщине:

— Убирайся прочь, Флосс Бэннет! — крикнул он. — Я уже не раз предупреждал тебя, чтоб ты не смела приходить сюда. Где бы ты ни появилась, там обязательно слу чается беда. А уж если мне понадобится беда, я и сам как- нибудь исхлопочу ее для себя.

— Заткни фонтан, Джефферис! — прорычала Флосс, вытянув шею вперед. Она не спускала мутных глаз с Эй- беля все время, пока он подходил к ней. Одно мгновение можно было даже подумать, будто она собирается ударить трактирщика. Потом она тихо заворчала, повернулась на каблуках и вышла, хлопнув дверью. Эйбель вернулся на свое место и подсел к нам. Проходя мимо низкорослого человека в кроличьей шапке, который уселся за один из столов и потягивал пиво из кружки какого — то своего дружка, вытирая лицо шарфом, Эйбель сказал:

— А ты, Оливер, черт тебя дери, брось разыгрывать из себя козла! В следующий раз, когда придешь, тащи с собой только деньги, а Флосс оставь где — нибудь подальше. Эта женщина — вместилище греха, и если ты не перестанешь путаться с ней, то кончишь тем, что схватишь французскую болезнь и, кроме шарфа, тебе нечем будет утешиться. Почему бы благочестивым людям не объединиться, не сочинить для этой женщины какой — нибудь сногсшибательный закон, чтобы загнать ее в темноту, под днище какой — нибудь домны, что ли?

— А не посидеть ли нам во дворе? — спросил Джон Саймон.

— Дельная мысль. В это время дня там совсем неплохо.

Через кладовую Эйбель крикнул жене, чтоб она пришла посмотреть за трактиром. В одной из групп, сидевших у камина, раздалось нестройное грустное пение.

Джон Саймон первым вышел за дверь, которая вела на задний дворик трактира. Этот дворик очаровал меня с первого взгляда. Хорошо замощенный и чистенький, он сам по себе был невелик. Заканчивался он пологим косогором, а косогор переходил в скалы, образовавшие прохладные мшистые гроты. Справа от него протекал бурный поток, нашедший себе ложе на плоском участке по ту сторону стены, ограждавшей трактир с запада. Вода медленно сочилась с вершины склона из множества мелких пещер. Мы уселись на двух плоских камнях. Пока я пил, рука моя полоскалась в небольшом болотце, образовавшемся от непрерывного стенания водяных капель с нависающей скалы. На небе видны были мощные — красные и розовые — гребни гор.

— Кстати, о женщине, которая только что ворвалась сюда: она похожа на королеву, перешедшую на инвалидность. Что она здесь делает?

— Эта Флосс Бэннет — такое же мунлийское промышленное сырье, как, скажем, железо. Только плавится она при более низкой температуре. Это женщина со дна.

— Жару — то в ней, пожалуй, предостаточно. Того и гляди взорвется!

— Вот именно. Горяча…

— Не о ней ли рассказывал на холме один из ваших друзей?

— Правильно, о ней. Это она имеет касательство к гибели Сэмми Баньона. Ее допрашивали. Уилфи, брат Сэмми, не поверил ни слову из ее показаний. Несколько дней после похорон Сэмми она напилась в этой самой таверне. Уилфи набросился на нее, как одержимый. Не подоспей мы вовремя, он бы из нее котлету сделал. Он требовал, чтобы она призналась в лжесвидетельстве, в том, что она предала Сэма. Если бы не Уилфи, если бы не видеть, как у него от горя текут слезы по лицу, можно было бы потешиться, глядя на Флосс: как она прикидывалась невинной овечкой, как сверкала глазами, еще более озорными, чем обычно, и делала вид, что не понимает, на кой, собственно, ляд болтает Уилфи о лжесвидетельстве. Флосс — запутанный клубок предательств. Захоти она вдруг отречься от какого — нибудь из них — и она сама не знала бы, за какую ей нитку потянуть.

Миссис Джефферис, у которой были такие же счастливые и безмятежно — прозрачные глаза, как вода, в которой покоилась моя рука, принесла нам еще эля. Она сказала, что у певцов разгорелась ссора, никак — де не могут договориться насчет второго куплета той песни, которую хотят спеть.

— Так они, значит, не знают слов второго куплета? — сказал Эйбель, встав с места и собираясь покинуть нас. — Вот я пойду сейчас к ним и скажу им только три слова, этим спорщикам: «аминь» и «марш спать!» Эль, знаете, у меня крепковат, а некоторые из этих ребят затаили обиду на жизнь; днем она преспокойно дремлет, а вот в ночные часы начинает разыгрываться. Идите, я сейчас вернусь.

Заметив, что моя рука опущена в маленький бассейн, он на ходу бросил:

— В этих гротах вода еще холоднее, чем души благотворителей, арфист. Берегись, если не хочешь, чтоб пальцы одеревенели и стали лишними!

Некоторое время мы с Джоном Саймоном посидели молча, наблюдая за густеющей окраской небесного свода.

— Почему же, — прервал я молчание, — почему же это так?

— О чем ты?

— Да почему я так переполнен вопросами, которые мне хотелось бы задать тебе, что никак не могу заставить себя выложить их? Почему ты околачиваешься в этом поселке? Отчего не уедешь отсюда?

— Открой пошире глаза, подумай, Алан, и ты скоро сам все поймешь. Я приехал сюда, чтобы побыть со стариком отцом в конце его земного пути, а он не торопился умирать. Все говорил мне о железе, обо всем, что плавится и куется. Он открыл мне тайны своей профессии. Всю жизнь, с той самой поры, как отец ушел от моей матери, оставив ее одну на Севере, он мог формировать по своему желанию только расплавленное железо. Старик был влюблен в железо. После его смерти я почувствовал, что плавильные печи тянут меня к себе, как магнит. Где — то глубоко во мне пряталась, как видно, та же тоска, что в моем старике, и для лечения понадобились те же средства. Так что я и противиться не стал. Пенбори понравились мои умелые руки, а мне пришлась по душе моя работа. Отец- то был прав: она может показаться грязной, но в ней много красоты…

— Бьюсь об заклад, что тебе было скучно без меня!

— О, разумеется, мне очень недоставало тебя. Услышу, бывало, какую — нибудь песенку из тех, что ты наигрывал, и с удивлением спрашиваю себя: что за проклятье приковало меня к этому поселку?

— В самом деле, что это за проклятье, Джон? Что связало тебя по рукам и ногам, парень? Дело, конечно, не только в твоем старике, который бредил железом в ожидании смерти; и совсем не в благочестивом желании превратить Мунли в рай земной. Или усладить жизнь, которая стала слишком горькой в этой дыре. Так в чем же дело, Джон?

Опершись головой о скалу, Джон мрачно уставился на меня.

Помнишь, ты говорил, бывало, что от чужих жизней надо держаться на расстоянии вытянутой руки?

— Конечно, помню. Теперь я сказал бы — двух рук. Они полны ужасных трясин, эти чужие жизни!

— Вот это верно. Засасывающих трясин…

— Что ж тебя засасывает? Кто тебя топит? Кто такие эти люди, что живут в одном доме с тобой? Какое место ты занимаешь среди них?

— Ты нигде и никогда не приживался достаточно долго, чтобы полюбить женщину, Алан. Тебе не понять этого.

— Я могу понять все что угодно, если это касается тебя. Мои чувства к тебе, Джон Саймон, — это особые чувства. Лимюэл говорит, что ты связался с Кэтрин и что она дрянь, потому что у нее ведь есть муж — Дэви. Я не очень сведущ в этих делах, но ты разучился думать просто и стал подражать дурацким ужимкам окружающих. Дэви — недоделанный человек. Может, он и неплохой парень, но он младенец, хотя давно вышел из младенческого возраста. Что связывает с ним Кэтрин? Чем он может быть полезен ей? А тебя — то она любит?

— Не меньше, чем я ее.

— И этого достаточно?

— Более сильной любви не бывает.

— Ну и прекрасно. Так уходите вдвоем. На Севере мне достался в наследство райский уголок. Он лежит в долине, солнце и ручьи поют там целыми днями друг другу… Этот уголок легко мог бы стать царством двух философов- поэтов — таких, какими могли бы стать мы с тобой. Но я готов на любую жертву, только бы вырвать тебя из полосы мрака. Так увези туда Кэтрин!.. Решено?

— Кто же так решает, Алан? Да еще такие вопросы!

— Ты, верно, беспокоишься о матери Дэви, об этой женщине с печальными глазами? Боишься причинить ей боль? Или, может быть, ждешь смерти Дэви? Послушай — ка, парень, не хочется мне говорить тебе душещипательные слова, но я готов прямо на части разорваться, только бы увидеть тебя освобожденным от этих пут. Помни, доконает тебя Дэви. Он дышит в такт с землей, он брат своей капусте и играючи дотянет до ста лет. А вас обоих оставит на дороге, бормоча извинения — жалко, мол, что вы так долго ждали и так мало получили. Брось раздумывать. Джон Саймон. Сегодня же ночью договорись с Кэт рин, а завтра поутру мы покажем нос твоим мунлийцам с вершины Артурова Венца!

— Так никогда ничего не решают! — упрямо повторил Джон.

Он встал с камня, на котором сидел, и начал шагать передо мной взад — вперед.

— Со стороны все это кажется очень просто. А внутри— трясина: засасывает тебя чужая беспомощность и собственное сострадание. Кэтрин не дрянь. Такое суждение— не единственная ошибка Лимюэла, этой крысиной душонки. Если бы Кэтрин была дрянь, Мунли давно уже увидело бы наши затылки и ничто не заставило бы нас вернуться, даже эта недоуменная детская боль в глазах Дэви или рыдания его матери. Оставь меня с моими делами, Алан, а сам возвращайся на свой хуторок. Если мне станет невмоготу, мы еще встретимся с тобой там. А что касается твоего безмятежного рая, то такие сусальные штучки совсем не то, к чему мы стремимся. Мы видели здесь в Мунли слишком много жизней, беспросветных, как ночь, напитанных слезами. Народ привык к страданиям, а мы хотели бы отучить его от этой привычки. Полгода тому назад нарыв уже как будто созрел. Пенбори, казалось, так ожесточился, что уже дошел до точки, а средств для решительных действий у него было достаточно. Мы в свою очередь насторожились и готовились дать посильный отпор. Однажды утром Пенбори появился на заводе. Мы окружили его, уверенные, что он пришел с объявлением войны. А он стоял с видом больного и с каким — то хлюпаньем в голосе стал рассказывать, как хорошо все шло при его отце. А потом опять замолчал. С тех пор он больше не показывался на заводе. Жизнь между тем идет своим чередом и положение с каждым днем ухудшается — все так же мирно и постепенно, как и раньше. Выселения за невзнос квартирной платы несколько посо- кратились. Работа, сколько бы ее ни было, распределяется чуть равномернее. А удара все нет. Это удивляет и тревожит меня. Я ведь ожидал, что быть буре, после которой все решится и развяжется.

— Чему ж тут удивляться? Значит, Пенбори вовсе не такой уж злодей, как кажется. Чтобы быть злодеем с головы до пят, надо затрачивать множество усилий, а он, верно, устал от этого. Ему, должно быть, так же надоело околпачивать и утихомиривать вас, как вам — предъявлять ему одни и те же претензии о заработках и квартирной плате. Природа человека требует разнообразия… Пенбори просто нужно поддерживать в вас дыхание, пока не пройдут ваши колики или вы не окачуритесь. В этом поселке слишком много народа. Когда наименее терпеливые не захотят мириться с тем, что жратвы не добыть, детей не прокормить и квартирной платы не внести, они дадут тягу, оставив Пенбори наедине с своими подданными, такими же послушными, как всегда. Он это знает, и вам тоже следует это знать. Пенбори может ждать. Ему не нужно стоять в очереди у булочной за хлебом и изредка пошвыривать камнями в Лимюэла, чтобы ускорить его перевоспитание. И дочь у Пенбори не такая, чтоб будить отца по ночам и не давать ему спать голодным хныканьем. Да он выше Артурова Венца! Стоит ему только глянуть на мир — и все совершается по щучьему веленью, по его хотенью…

— Может быть, он рассчитывает на лето?

— Почему именно на лето?

— Надеется, может быть, что смутьяны впали в уныние после минувшей зимы — и решили сбежать из Мунли? Или думает, что большинство здешнего населения свыклось с мыслью, что его можно перегонять из одной мокрой дыры в другую? Для дела, конечно, полезно, чтобы здесь надрывались над работой одни и те же люди. Тогда и сами они и их домочадцы втягиваются в эту работу, что сохраняет уйму времени и сокращает сроки обучения. Но вряд ли кто — нибудь уйдет с завода в летнюю пору. В Мунли не хуже, чем в любом горнорудном поселке. Народ бросает поля для работы на заводах, но что же ему останется делать, когда домны потухнут? Лето уже на исходе, а вот зимой вы увидите, что о мирном решении вопроса и разговора не может быть.

— Не понимаю, черт возьми, как ты можешь жить в таком воздухе: замышлять и подготавливать столкновения, будто это урожай, который надо упрятать в житницу.

Вдруг я услышал легкое постукиванье в стекло небольшого надворного окна таверны. Погруженный в свои мысли, Джон Саймон ничего не замечал. Подойдя к окну, откуда доносилось постукиванье, я разглядел в дымном мареве большого зала лицо булочника Лимюэла. Он проделывал сложную гамму гримас и жестов, а взгляд его был так тревожно настойчив, что, казалось, висел на лице плотной дымкой. Я понял, что он зовет меня в зал переговорить с ним.

Джон Саймон спохватился, что меня уже нет рядом с ним.

— Разговаривая с тобой об этом, — сказал он, — я чувствую себя как — то странно и неуверенно. Уезжай — ка ты лучше из этих мест. — Джон Саймон повысил голос и удивленно уставился на меня, увидев, что я наклонился и смотрю в окно на Лимюэла. — В Мунли ты точно муха в молоке. После моего приезда сюда какая — то злая судьба ткнула меня в водоворот гнева — и любви. Мне уже некуда податься. Но я хотел бы, чтоб ты уехал.

Я медленно вернулся туда, где он сидел.

— И ты в самом деле думаешь, — сказал я, — что мысль о женщине может окутать человека, как власяница, и уморить его до смерти?

— Это самое злое из всех чудес. Когда я скитался по горам с моими сужеными — музыкой и одиночеством, мне думалось, что уж большей красоты и больших радостей в моей жизни не будет. Но то была сущая мелочь, Алан! Вдруг ты встречаешься с женщиной и сразу начинаешь понимать, что только через нее жизнь сказала наконец свое окончательное и полновесное слово. Ты стараешься заглушить его другими звуками, будничными, твердишь о долге, труде, терпении, но это слово сильнее тебя, оно наполняет сердце тишиной, полной брожения и волнения.

— Да в тебе поселилась какая — то бацилла покорности, Джон Саймон, какое — то помешательство! Ты готов себя замучить, изломать, ты стал прямо новоявленным страстотерпцем каким — то! А это уж, знаешь, хуже сифилиса. Не успел ты еще добровольно отдаться во власть всем этим проклятым слабостям, как тебя уже потихоньку приварило к твоей брюнетке — и такой страстью, что у тебя хватило глупости поддаться ей, но не хватило ума воспользоваться ею. Ты усиленно помогаешь плести над собой паутину, в которую сам же и попадешься и будешь съеден. Каким жалким неудачником ты предстанешь перед баранами и козлами, среди которых мы с тобой вместе выросли!

— Никогда не понять тебе музыкального лада, на который настроены эти мелодии, Алан. Не болтайся ты здесь. Не хотел бы я видеть, как ты покрываешься ржавчиной…

— Мне незачем спешить. Наш друг, коротышка Лимюэл, машет руками за окном, как сумасшедший. По — видимому, он хочет что — то сказать мне и, судя по его виду, должно быть, что — то важное.

— Насколько я его знаю, это, вероятно, нечто грязное и зловещее. Протелеграфируй ты ему, чтобы он убирался ко всем чертям.

— Он ждет там, парень. И он упрям и тверд, как огнеупорная глина. Пойду я и послушаю: что он мне скажет? Никогда не знать мне покоя, если я уеду отсюда прежде, чем разгадаю хоть что — нибудь из той тайны, которая довела тебя до этакого отупения. Может быть, это сколько- нибудь поможет мне выудить тебя из здешнего болота.

Захватив с собой свою кружку, я вошел в трактирный зал… Гул голосов был, казалось, на целую октаву выше обычного, и мои изнеженные, привыкшие к тишине уши разболелись от его прибоя. Лимюэл стоял в углу и выглядел осведомленнее и плутоватее, чем полагается рядовому человеку. Приложив палец к губам, он несколько секунд не переставал ш — ш-ш — ш-икать, точно я был ответствен за весь этот галдеж, раздававшийся в зале.

— С добрыми вестями, арфист! — произнес он, прильнув губами к моему уху: слова вырывались из его уст, рассекаемые короткими тяжелыми выдохами, которые действовали мне на нервы.

— Какие же вести? Может быть, мир перестал нуждаться в железе? — спросил я в расчете на то, что эта довольно жалкая пародия на остроту поможет переключить Лимюэла на менее патетический и менее драматический лад.

— Мистер Пенбори услышал о твоем приезде. Ему угодно посмотреть на тебя, послушать тебя.

— Завтра?

— О нет! Станет мистер Пенбори дожидаться тебя так долго. Уж если он что — либо задумал, так раз — два — и готово! Он хочет видеть тебя сегодня, сейчас же.

— Да на что я ему сдался?

— А на что, по — твоему, вообще может понадобиться арфист?

— Это философский вопрос, друг мой. Но ведь арфа — то моя — тю — тю… Я же тебе говорил…

— Так ты думаешь, — сказал Лимюэл, подмигивая, — что мистера Пенбори может смутить такой пустяк? Да он в состоянии скупить инструменты во всей Британии! Говорят, он большой любитель арфы, хотя у него самого не было ни досуга, ни случая заняться этим искусством.

— К чему такая таинственность? Когда ты стал меня звать, у тебя был такой вид, что я и думать забыл о выпивке. Со стороны можно было подумать, что ты приглашаешь меня играть на полуночном шабаше ведьм. Почему ты попросту не вышел во двор и не передал мне приглашение Пенбори обычным порядком? Во дворе приятно и прохладно. Ты видел тамошние гроты?

— Какое мне дело до гротов! Достаточно и того, что я вообще забрел в такой вертеп. Придется мне еще объяснять мистеру Боуэну, что попал я сюда случайно — только для того, чтобы передать тебе приглашение хозяина. Пропади они пропадом, эти гроты! Да кроме того, я ведь видел, что вы там вдвоем с Джоном Саймоном, А он как — то странно относится ко мне. Бродяги, проживающие на склоне холма, — все эти Эндрюсы, Баньоны и как их там еще, — засорили ему мозги всякими злостными выдумками обо мне. Значит, к чему мне заводить разговор с Джоном Саймоном?

— Ну и ладно. Каким — то образом — я даже и сам не могу понять, как это случилось, — но, спускаясь сегодня утром с Артурова Венца, я подумал, что, может быть, встречусь с мистером Пенбори.

— О, это такой замечательный человек!

— Уж и сейчас поздновато. А пока мы пересечем весь поселок и доберемся к подъездной аллее, станет совсем темно.

— Можно идти прямиком через поля. И пусть тебя не беспокоит, что это поздно для мистера Пенбори. В Большом доме всегда горит свет спустя много часов после того, как во всем поселке уже нет ни огонька. Говорил же я тебе, что в Мунли чертовски недостает музыки. Да уж раз меня на ночь глядя послали за тобой, так чего же тебе еще?

— Пожалуй, это верно. Подожди — ка меня минутку.

Я вернулся к Джону и рассказал ему обо всем, что мне передал Лимюэл. Он не стал возражать, и его даже позабавила мысль об этой экспедиции.

— Когда вернешься, — сказал Джон, — наша дверь будет только на щеколде. Надеюсь, ты не собьешься с дороги?

— Ты ведь знаешь, я нахожу дорогу не хуже голубя. Единственное, на что я могу спокойно положиться, это на мои ноги в ночную пору.

Вместе с чуть опередившим меня Лимюэлом под недружелюбный обстрел пристальных взглядов мы вышли наружу мимо пьющих и болтающих посетителей. Теперь тени ползли книзу медленнее, чем раньше. День выдался сегодня такой долгий и такой замечательно яркий — мне даже было обидно, что уже наступает темнота. Отголоски этой обиды я испытывал и среди деревьев рощицы, через которую Лимюэл вел меня. Дальше мы шли по полевой тропинке, пролегающей по задворкам прямой центральной улицы поселка. По дороге Лимюэл развлекал меня рассказами об Изабелле и о том, какая это замечательная женщина. В голосе его слышалась дрожь, но у меня не хватило духу спросить его — а откуда этот тайный и лихорадочный страх, угнездившийся в жизни их обоих — его и Изабеллы, почему мне сдается, что нервы у них всегда напряжены, как туго натянутая проволока? Я замедлил шаг, сорвал высокий стебелек, пососал его и ощутил во рту сладость холодной росы…

Неровная дорога полями кончилась. Мы вступили под сень новой купы деревьев — то были серебристые березы, едва белевшие во тьме своими стволами. Под деревьями оказалась прекрасная пологая площадка газона.

— Что, может, некрасиво? — спросил Лимюэл, наклонившись и проводя рукой по ровной, низко скошенной мураве. — Не похоже разве на ковер? —

— Очень красиво. Чьи — то руки с большой любовью обработали этот клочок горы.

Я остановился. В каких — нибудь пятидесяти ярдах, прямо против меня, показался барский особняк — прохладный, вместительный дом, построенный из легкого цветного известняка, с юга отгороженный и скрытый от взоров большинства жителей Мунли еще одним лесным заслоном. От такого здания дух захватывает. Когда внезапно обнаруживаешь его при выходе из лесной чащи, сердце переполняется ощущением песни. Шорох ветра в древесных ветвях и пыхтение Лимюэла, который задыхался от усилий идти в ногу со мной, были единственными звуками, доносившимися до меня. Простирая правую руку в сторону дома, он чуть ли не рыдал от изумления и восторга. С него я перевел взгляд вправо, на группу доми шек, оказавшихся теперь на почтительном расстоянии: один из них Джон Саймон избрал в качестве своего жилья. В окнах этого домика виднелся тусклый мерцающий свет. Бросил я взгляд и на холмы повыше, туда, где другие березы — родные сестры тех, которые Пенбори, казалось, крепко прижимал к своей груди, как кованую кольчугу, — систематически вырубались и доставлялись вниз, чтобы поддерживать жар в пенборовских домнах…

— Пошли! — сказал я, и мы продолжали наш путь через свежую, ровно подстриженную, бесшумную полянку.

Сторона дома, смотревшая на нас, была окаймлена обширным парком, в центре которого красовался высокий фонтан. Между парком и окнами дома находилась нарядная терраса. Ближайшее к нам окно было ярко освещено. Как раз в этот момент горничная стала опускать шторы. Встретив какое — то затруднение, она резко дернула толстую, тяжелую ткань малинового цвета. Свет лег на занавес с щедрой изысканностью. В дверях комнаты, вся на виду, в белом платье со струящимися кружевами, стояла та самая девушка, с которой я встретился в долине, — дочь Пенбори, Элен, холодная как лед и далекая особа, так неприязненно отзывавшаяся о Джоне Саймоне…

Лимюэл схватил меня за руку и издал приглушенный, испуганный возглас. Я, кажется, пошел не туда, куда он собирался меня вести, — и все потому, что ярко освещенная комната и молодая женщина в пене кружев, все еще стоявшая на том же месте и отдававшая распоряжения горничной, привлекли к себе мои глаза. Мы свернули чуть левее. Лимюэл остановился у небольшой, окрашенной в зеленую краску двери. Та часть дома, перед которой мы оказались теперь, лишена была архитектурного величия, свойственного северному и южному фасадам, и в особенности южной стене с ее белоснежными колоннами, обращенными к поселку. Дверь нам открыл слуга, облаченный в какую — то синюю ливрею с белыми пуговицами, которая вызвала во мне удивление, но, если судить по улыбке, не сходившей с его лица, доставляла ему самому одно только удовольствие. Мне очень захотелось спросить у этого человека: какой, черт его дери, род деятельности может оправдать маскарадный костюм, в который он втиснул свое тело? Но Лимюэл стал перешептываться со слугой, и все вокруг окрасилось ощущением тайны. Судя по тому, как Лимюэл, ступая на цыпочках, произносил что — то вполголоса прямо в ухо дворецкого, я легко мог представить себе, что девять десятых жизни булочника едва ли протекает на более высоком уровне, чем перемигивание и шушуканье.

Покончив переговоры со слугой, Лимюэл обернулся ко мне и сказал:

— Это Джабец, мой друг. Он дворецкий мистера Пенбори.

Я довел до сведения Джабеца, что он — первый дворецкий, которого я повстречал на своем жизненном пути. Вспомнив об интимной уединенности человека на Севере, где даже камни и те широко и безвозмездно пользуются независимостью, я мысленно помолился о том, чтобы эта первая встреча оказалась и последней. Джабец был, по- видимому, неплохой человек, и его улыбка могла бы, вероятно, служить утешением в горестные ночи. Но у него было багровое лицо с застывшим выражением вынужденной угодливости и явной готовности всю жизнь скользить по гладкой перекладине подчинения — и это отталкивало от него.

Джабец повел меня на кухню. Он уселся за стол, на котором кухарка — столь же худосочная и неприветливая дама, сколь упитан и радушен был дворецкий — занималась приготовлением ужина. Кухарка всего только и удостоила нас, что кивком. Получив от Джабеца приказание подать три стакана эля, она его выполнила, двигаясь при этом мелкими шажками и прижимая к себе неподвижные руки. Лимюэл шепотом поведал мне, что эта женщина, которую зовут Агнес, подражает в своей походке покойной миссис Пенбори, которая, как утверждал Лимюэл, была воплощением изящества. Нацедив нам эль, Агнес с гримасой недоброжелательства на лице вернулась к своим ростбифам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад