Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако всеобщая мобилизация ресурсов античной общины не сводится к накоплению невольников и усилению степени их эксплуатации. Если бы дело ограничивалось одним только этим, едва ли бы Греции удалось устоять перед персидским нашествием и стать основательницей всей европейской цивилизации. Слишком несопоставим порядок величин, поддающихся физическому измерению, поэтому решающее значение здесь принадлежит действию принципиально иных, нематериальных факторов.

Впервые в мировой истории, на тысячелетия давая пример всем (в особенности будущим тоталитарным режимам двадцатого века) греческий полис делает то, что ещё не удавалось никому, – ставит себе на службу не только тело, но и самую душу своего гражданина.

Здесь уже было упомянуто о том, что античный город создаёт развитую систему воспитания своих граждан.

Строго говоря, воспитание существовало от века, любой народ, преодолевший порог цивилизации, создаёт определённую систему подготовки человека к жизни в обществе и государстве, поэтому каждому, кто входит в этот мир, прививаются какие-то семейные, социальные и религиозные ценности. Но если повсюду в роли воспитателя выступает семья, храм, каста, то только в Греции полный контроль за воспитанием своего юношества впервые берёт на себя само государство.

Мы видели, что уже Спарта выносит воспитание за пределы семьи и ставит его под неусыпный надзор правительства. Армия и ничто иное составляет основу могущества этого полиса, и отнятые от семьи мальчики-спартиаты, которым специально назначенными педагогами прививается выносливость, терпение, дисциплина, сила, ловкость, смётка, чувство товарищества и в то же время стремление к первенству, словом, качества, совсем не лишние и в условиях мира, но всё же более уместные на войне, приучаются в первую очередь, к военной службе.

Афиняне воспитывали своих детей по-своему, но и здесь государство брало на себя многое. Афины, конечно же, не столь милитаризированы, поэтому идеал воспитанного человека здесь заметно отличается от спартанского. Для афинянина совершенно недостаточно одной только физической силы, ловкости и умения владеть оружием, – от молодого человека требуются ещё и хорошие манеры, красивая осанка, правильная речь, знакомство с музыкой, поэзией, отчасти даже некоторая учёность.

Идя своим путём, римляне всё же много заимствуют и у греков, в особенности у спартанцев, поэтому практически всё время существования Республики здесь господствует суровый и строгий дорический строй подготовки подрастающего поколения к тем вызовам, который она бросает окружающему миру. Рим воспитывал в своих детях, в первую очередь, мужество и гражданственность, а потому, в отличие от эллинов, сокращал до минимума в программах своих школ преподавание изящных искусств и даже критиковал греческую педагогику за то, что она побуждает более мечтать, нежели действовать. Впрочем, позднее, во времена Империи Римом был перенят не чуждый гуманитарным началам афинский образец.

Может быть, самой главной, свойственной всем – и спартанцам, и афинянам, и римлянам, чертой была любовь к своему отечеству; вся система формирования гражданина была направлена в первую очередь на то, чтобы взрастить в нём готовность к любым испытаниям и даже к подвигу, к принесению самого себя в жертву ради него. Здесь, впрочем, следует заметить, что и эта готовность, и эта жертвенность отчасти были свойственны и Востоку, воспитывавшему элитарное юношество в соответствии с какими-то своими традициями. Однако за пределами Эллады существует принципиальное отличие, оно проявляется уже в том, что в одном случае интенсивное воспитание охватывает собой лишь тех, кто включается в сравнительно узкий круг громких фамилий, преданных властителю и сознающих свою ответственность только перед ним, в другом – формирует могущественный орден, силовой каркас целого государства. Кроме того, Восток вообще не знает понятия отечества; в лучшем случае ему свойственно лишь общее всем народам инстинктивное неприятие иноплеменного начала, иноязычной культуры, поэтому в случае вторжения каких-то чужих сил не остаётся безразличным и он, но здесь нет полного отождествления собственной судьбы индивида с судьбой своего государства.

Добавим к сказанному, что если в условиях монархического правления господствует лишь личная преданность правителю, то демократический (и в конечном счёте только он) полис порождает в гражданине острую потребность в жертвенном служении некоему обезличенному и в принципе не поддающемуся никакой персонификации институту высшей государственной власти. Строго говоря, даже само государство растворяется здесь в понятии отчизны. Кстати, известное многим тоталитарным режимам отождествление государства с отечеством берёт начало именно в демократически устроенном греческом полисе. Словом, преданность своему городу становилась чем-то вроде государственного культа везде, где утверждались начала демократии. Поэтому и греческое, и римское юношество – это не просто прошедшие великолепную выучку солдаты, но беззаветно преданные своей родине воины, для которых не выполнить долг перед нею означает покрыть себя несмываемым позором, больше того, даже в собственном доме (вспомним судьбу тех спартанцев, кому удалось спастись в Фермопилах) оказаться без отечества, без защиты покровительствующих ему богов.

Заметим ещё одно немаловажное обстоятельство. Преданность родному городу есть в то же время и предельно уважительное отношение к его закону; требования последнего становятся строго обязательными для гражданина вовсе не потому, что нарушение грозит ему наказанием, а из осознания его высшей разумности, справедливости, из убеждения в том, что неповиновение ему разрушительно для фундаментальных устоев государства – единственного гаранта его свободы. Так что неповиновение закону становится равнозначным поползновению против самой свободы; в конечном же счёте равнозначным её утрате, а значит, и утрате смысла самого существования гражданина, ибо без свободы для эллина жизни нет. Между тем такое отношение к императивам права рождает и совершенно новое восприятие дисциплины; она становится не чем-то навязываемым извне и ограничивающим его волю, а собственным выбором свободнорождённого гражданина. Сознательное же отношение к ней делает воинский строй несокрушимым. Поэтому вовсе не случайно, что действующая как единый организм греческая фаланга чаще всего вообще не входила в соприкосновение с иноплеменным противником – тот ударялся в бегство уже при первых звуках пеана, боевого гимна гоплитов.

Таким образом, воспитание гражданина оборачивается не только глубокой преданностью родному городу, готовностью к подвигу, но ещё и повышенной устойчивостью его боевого строя.

Правда, и в Греции, и в Риме государство берёт на себя заботу о воспитании далеко не всех детей, но лишь потомков лучших семейств, относящихся к господствующему слою. Но в те поры и этого было довольно: составленное именно из них кадровое ядро античных армий, было вполне способно придать боевую устойчивость всему контингенту; поставить же под абсолютный контроль государства без исключения всех не удавалось и самым жестоким режимам двадцатого века.

На службу городу привлекался не только патриотизм, но и все возвышенные чувства его граждан, не исключая даже и тех, которые сегодня могли бы бросить тень на романтических героев того далёкого бурного времени. Например (не будем иронизировать над тем, что не во всём доступно разумению обычного человека), гомосексуализм. Известно, что греки были не чужды этой, как сказали бы сегодня, нетрадиционной ориентации; артистичные художественные натуры, они были готовы поклоняться любой красоте, часто не отдавая явного предпочтения ни мужской, ни женской. К тому же долгая жизнь в военном лагере накладывала какой-то свой отпечаток на нравы. Впрочем, это общество и за пределами военного лагеря не находило решительно ничего зазорного в однополой любви. Тем более, что она по-своему способствовала укреплению мощи государства: ударные отряды, сражаться в которых составляло высшую честь для любого гражданина, часто формировались из пар искренне любящих друг друга мужчин. Нужно ли говорить, что этим подразделениям было по силам многое из того, перед чем отступали даже овеянные славой громких побед бестрепетные фалангиты.

Так, например, «Священный отряд», составленный из 300 беотийских юношей, связанных не одними только узами товарищества, служил всему фиванскому войску примером мужества и отваги. Именно ему была поручена охрана и полководца и государственного знамени. При Левктрах в 371 г. до н. э. «Священный отряд» сыграл ключевую роль в сражении с численно превосходящей спартанской фалангой, опрокинув заходящих во фланг не знавших поражений вражеских гоплитов. Во многом благодаря подвигу этих юношей спартанское войско потерпело сокрушительный разгром, который практически уничтожил военное могущество Лакедемона и положил конец его гегемонии.

§ 3. Природа патриотизма

Как же должен был относиться греческий полис к тем, кто подрывал сложившуюся в нём систему государственного воспитания? Ведь с нею подрывались и мобилизационные возможности его до предела милитаризованной общины, а значит, посягательство на устои воспитания не могло не рассматриваться им как род идеологической диверсии, направленной на то, чтобы разоружить окружённое врагами отечество.

Ответ даёт осуждение Сократа, одной из центральных фигур всей греческой философии. Впрочем, не одной только философии, ибо и сама его жизнь, заслуживает такого же внимания, как его учение. Сам он, правда, не оставил после себя ни строчки, но остались диалоги Платона, воспоминания Ксенофонта, сочинения Аристотеля, глава о Сократе у Диогена Лаэртского, диалог «О Демоне Сократа» Плутарха… Словом, обилие источников и громкие имена их авторов уже сами по себе свидетельствуют о масштабе личности.

«Мудрейший из греков», как когда-то определил его дельфийский оракул, символ мудрости, каким он предстаёт перед нами в диалогах Платона, Сократ был обвинён в антигосударственной деятельности. Его осуждение и казнь во все времена использовались врагами демократии в качестве обвинительного приговора ей самой. Сократ, – говорят её судьи, – погиб от совершенно надуманных и вздорных обвинений, суть которых заключалась в развращении юношества и отрицании богов, признаваемых Афинами. Эти обвинения были выдвинуты какими-то ничтожными личностями, от которых пусть и остались имена (некий Мелит, ритор Ликон и демагог Анит), но, за пределами узкого круга специалистов, стёрлась практически всякая память о свершённых ими делах. Кроме, как кажется, одного – политического доноса на одного из величайших мыслителей древности.

Обычно здесь намекают на «подковерную» возню борющихся за политическое влияние различных партий. Здесь (гл. 1) уже говорилось о том, что не только в приверженных демократии городах существовали силы, открыто враждебные принципам народовластия, но и там, где властвовали аристократические начала, оставалось достаточно места для исповедующих демократические идеалы группировок. В сущности ни в одном из греческих государств не было «стерильных» форм правления. Но в самом ли деле за этими смешными по сегодняшним дням обвинениями стояло нечто другое, не исчерпываемое обычной политической демагогией?

Впрочем, забудем о туманных намёках и зададимся простым вопросом: так ли уж неправы вконец развращённые (воспользуемся выражением, родившимся в постперестроечной России) разгулом своей демократии Афины? Ведь обвинение в безбожии имело вполне реальное основание: хорошо известно, что Сократ был монотеистом и не признавал антропоморфные олимпийские божества Гесиода и Гомера. Казалось бы, это и в самом деле даёт право для контробвинений лидеров афинской демократии в политической нетерпимости, в неоправданном обстоятельствами подавлении свободы совести. Не подлежит сомнению, что Сократ – это один из первых политзаключённых, осуждённых на смерть за свои убеждения. Но всё же спросим себя ещё об одном: существовал ли вообще когда-нибудь в истории, и существует ли сейчас, в век политкорректности и веротерпимости, демократический режим, который смог бы простить свершённое им преступление против государственности?

Именно так – преступление. Ведь по тем порам вера в государственных богов – это вовсе не политическая реакционность, не знак какой-то интеллектуальной отсталости и мракобесия; в действительности здесь кроется, может быть, самая глубочайшая основа патриотизма. Заметим, что рождённая духом греческих же городов любовь к своей родине, готовность ценою собственной жизни защищать её в своей пренатальной жизни восходит ко временам, задолго предшествовавшим рождению всякого государства. Вот только нужно уяснить, что в этой пренатальной жизни одной из самых величественных идеологем европейской цивилизации отечество – это не территория, доставшаяся какому-то племени в наследство от предков, но земля, в которой устраивают свою обитель могущественные боги, и посягать на неё означает тревожить их покой.

Важно понять, что в древнем представлении боги – это не только те могущественные существа, которые обитают на Олимпе, но и бесчисленные духи лесов, рощ, рек, ручьёв, озёр, где селятся сами греки. Причём в бытовом сознании, на уровне повседневных забот человека, эти божества играют куда более важную роль, нежели далёкие недосягаемые олимпийцы. Бессмертные небожители – лишь опорные элементы официальной государственной религии, о которой вспоминают только по случаю. Занятые чем-то своим, великим и непреходящим, они не всегда могут заметить деяния маленького человека, а вот с этими существами приходится жить бок о бок, а следовательно, согласие с ними ничуть не менее важно.

Кстати, Афинам покровительствовала не только великая богиня. Город чтил память получеловека, полузмея, рождённого Землёй Кекропа, своего основателя и первого царя. По древней легенде, именно он построил афинский акрополь и соединил разбросанных по полям жителей Аттики в составе государства. Кстати, и сами афиняне часто называли себя кекропидами. В числе заступников города был и один из первых афинских властителей Эрехтей:

…которого в древние векиМатерь земля родила, воспитала Паллада Афина,И в Афины ввела, и в блестящий свой храм водворила…[85]

Позднейшие предания приписывают ему решающую роль в борьбе с фракийцем Евмолпом, вторгнувшимся в Аттику: царь принёс в жертву богам свою собственную дочь, после чего победил и убил захватчика. Впоследствии ему был воздвигнут храм; он стоял на том самом месте, где, согласно легенде, совет богов во главе с Зевсом судил спор между Афиной и Посейдоном за власть в Аттике. Было решено передать её тому, кто принесёт более ценный дар городу. Посейдон коснулся трезубцем скалы, и из неё забил источник солёной морской воды. Афина ударила копьём в землю, и на этом месте выросла плодоносная олива. Кекропу Зевс предложил решить, что полезней, – и, благодаря именно его вердикту, город стал носить имя богини. Солёный источник остался в пределах храма, так же, как и священная олива в его саду. В память об этом храм Эрехтейон был посвящён всем трём участникам знаменательного события: Афине, Посейдону и Кекропу. Впрочем, забота эллина о том, чтобы ненароком не обидеть какое-то пусть и не являвшееся ему, но скорее всего наделённое и могуществом и властными полномочиями божество доходила даже до воздвижения (так, на всякий случай) алтарей вообще не известным никому богам. Существовал такой и в древних Афинах, на нём так и было написано: «Неизвестному богу».

Заметим, что великие боги Гесиода и Гомера по многим причинам становятся общими для греков далеко не сразу. Кстати, в формировании единого пантеона не последнюю роль играет и размер самой территории, ибо представление об отечестве может появиться впервые только там, где существует возможность объять конечным разумом этноса всё, что охватывается им; необъятные земли Востока не знают этого понятия. В древнем мире общих богов не существовало; даже у греков, несмотря на государственную раздроблённость, сознававших своё этническое и культурное родство, общеэллинские божества долгое время были скорее исключением, нежели единым для всех правилом.

Любопытно, что языческие божества (это отчётливо видно у Гомера) едва ли не во всём подобны людям; они могли интриговать, могли даже противоборствовать друг другу, и часто земли, отделённые всего несколькими дневными переходами, принадлежали уже враждебным потусторонним силам. Поэтому между богами и племенем возникал своеобразный завет, пусть и негласный, но вместе с тем нерушимый договор, согласно которому первые берут на себя обязательство покровительствовать смертным, люди же – защищать их покой, их обитель, не впуская сюда тех, кто находился в согласии с другими, недружественными первым, божествами.

Кстати, с точки зрения традиционных представлений, в войне с персами на стороне греков сражались и бессмертные боги. В самом деле, ведь это их высшая воля оставила Азию во владении варваров, но Европу вручила эллинам. Ксеркс же напал на Элладу и тем нарушил её, совершил преступление против предначертанного миру. Обуянный спесью, он попытался встать выше того, что было определено ему непостижной судьбой и уже только за это должен был получить справедливое возмездие. Нам ещё придётся говорить о преступлениях против предначертаний Рока, наказаниях за них и об искуплении вины. Именно эти мотивы родят великую греческую трагедию. Сейчас же отметим, что воздаяние высокомерию персидских владык – это в первую очередь дело небожителей. Именно они вершат высшую справедливость. Коварный Фемистокл (считалось, что он уже тогда готовил свою будущую измену) говорит: «Нам ведь неожиданно посчастливилось спасти самих себя и Элладу, отразив столь страшные тучи врагов. Ведь этот подвиг совершили не мы, а боги и герои, которые воспротивились тому, чтобы один человек стал властителем Азии и Европы, так как он нечестивец и беззаконник. Он ведь одинаково не щадил ни святилищ богов, ни человеческих жилищ, предавая огню и низвергая статуи богов. И даже море повелел он бичевать и наложить на него оковы».[86] Это не вызывает никаких возражений у афинян, поскольку сказанное хорошо укладывается в привычный им строй мысли. Но кара бессмертных может свершиться только руками людей, поэтому эллины оказываются избранным самими богами народом, и таким образом, восстав против кощунственных притязаний варвара, они оказываются в едином победном строю с небожителями.

Словом, победа над персами воспринималась, кроме всего прочего, и как свидетельство могущества греческих олимпийцев, и как знак некоего избрания ими греческого народа, а значит, ссориться с ними у государства не было решительно никакого резона.

В связи с такими воззрениями становится более понятным, почему Рим, захватывая всё новые и новые территории, вместо того, чтобы силой навязывать свои верования чужим народам, всякий раз включал в свой собственный пантеон тех богов, которым они поклонялись. Но не будем преувеличивать прагматизм великого города, ибо не всё сводится к тому, что может быть объяснено простым рассудком. В его национальной политике присутствует не только разумное стремление избежать ненужного конфликта с обычаями покорённых племён, не только желание заручиться покровительством каких-то новых богов, но ещё и древний суеверный страх перед могуществом тех, в чью обитель они вторглись. Не в последнюю очередь именно этот иррациональный подсознательный страх перед возможным возмездием заставляет Рим исполнить перед ними какие-то примирительные ритуалы, представить дело так, что с его вторжением в земли, пользующиеся их защитой и покровительством, для самих богов практически ничего не меняется: им будет сполна обеспечено и должное поклонение и своевременные обильные жертвы. Это же обстоятельство проливает какой-то дополнительный свет и на его преследование первохристиан. Ведь уверовав в единого Вседержителя последователи новой религии по существу отторгали и предавали тех, кому Рим был обязан своим процветанием, иначе говоря, совершали род тягчайшей государственной измены. Так что здесь не просто перемена вероисповедания – своим неприятием официального культа (если не сказать глумлением над «государственными» богами) они навлекали на отечество гнев самых могущественных сил, перед которым становится чем-то мелким и ничтожным даже гроза вражеского нашествия. Отсюда неудивительно, что на этих несчастных было совсем не трудно натравить городскую чернь, видевшую в том, что творилось на римских аренах род справедливого воздаяния предателям.

Впрочем, во всём этом есть и другая сторона. Ведь, как уже сказано, и сами олимпийцы не могут остаться в стороне от битвы, поэтому племя, заключившее нерушимый завет с ними, оказывается в едином строю с бессмертными. Между тем известно, что у всех народов мира считалось величайшей честью для воина биться рядом с царём; ею удостаивались лишь лучшие из лучших, лишь доказавшие на деле своё право на избрание, и доблесть, явленная в Фермопильском ущелье, – яркое подтверждение тому. Заслонившие Грецию спартанцы – это личная гвардия Леонида, избранные из первых, удостоившиеся самого высшего из всех воинских отличий того времени – права сражаться рядом с царём. Какой же честью для целого народа было биться бок о бок с самими богами! Смутно ощущаемая богоизбранность народа – вот что стоит за одержанной победой над несметным персидским воинством. Ею удостоверяется тот факт, что эллин – это самое ценное, что населяет всю землю; возглавившие же общенациональное сопротивление Афины – лучшее, что есть в самой Элладе.

Так что античный город руководствуется вовсе не мракобесным стремлением свести счёты с неудобным для него политическим диссидентом, – его ведёт древний, как мир, охранительный государственный инстинкт и ничто другое; государство видит в нём, может быть, самую страшную угрозу для основных своих институтов. Здесь уже приводилось свидетельство того, что виднейшие деятели греческой истории, входившие в кружок Сократа (Алкивиад, Ксенофонт, Платон), в конечном счёте оказались во враждебном Афинам лагере. Всё это подтверждает относительную справедливость и обвинений и вынесенного судом вердикта. Правда, ещё древними высказывалась мысль о том, что процесс над Сократом кончился вынесением смертного приговора не в последнюю очередь благодаря вызывающему поведению самого философа. Другими словами, веди он себя как-то по-другому, возможно, дело кончилось бы обычным остракизмом. Впрочем, тогда и Сократ не был бы тем, кем он был в действительности, да и вряд ли вообще это соответствовало истине: ведь посягательство на исключительность, больше того, богоизбранность – куда хуже любого предательства, любой государственной измены, и какой же демос вообще способен раскаяться в своей расправе над тем, кто подвергает её осмеянию?

Исполнение приговора, вследствие делосских празднеств, было отложено на один месяц, но срок пришёл, и в мае 399 г. до н. э. Сократ выпил кубок цикуты. Пребывание Сократа в темнице и его предсмертные беседы с друзьями описаны в знаменитом диалоге Платона «Федон». Встречается мнение и о том, что афиняне вскоре раскаялись в смертном приговоре Сократу, однако оно не находит подтверждения.

Но здесь было произнесено слово остракизм.

Остракизм – был введён в Афинах ещё Клисфеном как мера против политических противников демократического режима, впервые же применён в то ли в 488, то ли в 487 до н. э. Изначально имелись в виду сторонники свергнутой тирании, которых в городе было ещё много. Но впоследствии ей подвергались все, кто мог представлять угрозу победившему государственному строю. Осуждённые на длительное время (обычно на 10 лет) изгонялись из полиса. Подобные меры применялись не в одних только Афинах, но также в Аргосе, Мегарах, Сиракузах, Милеете, Эфесе…

Процедура была простой. Ежегодно во время главного народного собрания опрашивали народ, желает ли он кого-нибудь изгнать; ораторы выступали и за и против. Если народ решал прибегнуть к остракизму, то назначался для этого день. Всякий обладавший правом подачи голоса гражданин писал на черепке (????????) имя того гражданина, который, по его убеждению, опасен для народа. Черепки складывались в урны и потом разбирались членами совета и архонтами. Если «в пользу» кого-то подавалось больше 6 тысяч голосов, то он должен был не позже 10 дней оставить город.

Примечательно, что изгнанные не лишались ни прав гражданства ни собственности, и по истечении срока они вновь могли вступить в обладание своим имуществом, которое, за время их отсутствия, должно было оставаться неприкосновенным. Последний известный случай остракизма в Афинах относится к 417 г. до н. э. (по отношению к вождю афинского демоса Гиперболу), но это совсем не значит, что преследованию инакомыслия был положен конец. Просто система репрессий, как и всё остальное, развивалась по какой-то своей логике, в ход шли уже другие формы расправы, и суд над Сократом – пример именно им.

Кстати, изгнание практиковалось и в других городах Греции, вот только голосование проводилось с использованием иного инструментария, так в Сиракузах вместо черепков употребляли оливковые листья. Однако в памяти неспециалиста остались одни Афины, это видно уже из того, что далеко не каждому носителю чужого языка знакомы производные в его родной речи термины от греческого ??????.

Мы сказали, что прежде всего остракизму подвергались те, кто выдавался над прочими. Это обстоятельство тоже ложилось в строку обвинительного вердикта против демократии. Но в действительности и здесь действует врождённый охранительный инстинкт демократического государства, ибо устранение любого, кто может персонифицировать собою его авторитет, – это тоже форма тотальной мобилизации, ибо эта мобилизация предполагает прямо противоположное – абсолютное отрешение от всего личного и полное растворение гражданина в государственном.

§ 4. Мечта о прекрасном

Максимальная мобилизация античным городом своего гражданина достигается там, где личный интерес человека всецело отходит на какой-то задний план или полностью сливается с интересом самого полиса. В той или иной мере к такому положению вещей стремилась, наверное, любая власть, любая форма государственного устройства. Поэтому едва ли будет преувеличением сказать, что ни одно государство никогда не пренебрегало идеологией – ведь только с её помощью можно поставить на службу своим интересам не только тело, но и самую душу гражданина, но всё же абсолютные рекордсмены в этой области – демократические режимы античного мира. Никому – ни до, ни долгое время после них – не удавалось достичь того, что было естественным и атрибутивным для них. Основной же (если не сказать единственный) интерес полиса – это обеспечение собственного самовыживания в условиях вечной войны против всего своего окружения. Вернее сказать, обеспечение безусловной победы в этой войне, достижение такого положения вещей, когда уже никто и ничто за периметром его границ не будет в состоянии бросить (или принять) вызов, ибо полная безопасность возникает только там, где лишь один остаётся диктовать всем остальным правила межгосударственного «общежития». Словом, максимально адаптированная к идее свободы форма государственного устройства не может не порождать мечту о мировом господстве, и в конечном счёте высшим долгом обязанного своему отечеству гражданина оказывается служение именно ей.

Но всё же будем справедливы. Часто одни и те же вещи предстают перед нами по-разному. Вот так и здесь: можно увидеть в формировании совершенно особого духа, впервые рождающегося именно в демократическом полисе Древней Эллады, лишь структурный элемент его всеобщей милитаризации, но можно удивиться и великому чуду преобразования самого человека, рождения какого-то нового его типа. Меж тем это вселенское чудо также должно быть отнесено на счёт народовластия. Именно благодаря той форме государственного устройства, что утвердилась в великих городах Греции, нам останутся прекраснейшие образцы гражданских доблестей, которым будет подражать честолюбивое юношество всех последующих поколений. На них будут воспитываться целые народы. Словом, лучшее, что есть в пассионарном авангарде любого современного европейского государства – тоже наследие античной демократии, и это обстоятельство невозможно, несправедливо игнорировать.

Но, справедливости же ради, следует сказать, что чудо народовластия проявляется не только в воспитании нового типа человека – беззаветно преданного своему полису гражданина, не только в рождении настоящего культа жертвенности во имя своей родины. Дух глубокой преданности родному полису порождал безусловный приоритет общественного над частным, и в этом многие смогут обнаружить зародыш того, что со временем разовьётся в самую всеобъемлющую и жестокую форму порабощения личности. Но вместе с тем (это может показаться какой-то мистикой, и всё же от этого никак нельзя отмахнуться) город, в жертву которому приносилось все личное, стократ отдаривал своего гражданина, возблагодаряя его тем, что могут дать человеку одни только боги, – счастье художественного творчества и сознание собственной исключительности, избранности.

Задумаемся над одним совершенно поразительным фактом. В античной Греции насчитывались сотни и сотни непохожих друг на друга претендующих на самостоятельность городов-государств (по некоторым оценкам их число простиралось до двух тысяч), но если мы говорим об искусстве, то в первую очередь вспоминаются Афины. Этот удивительный полис размером своего вклада в художественную культуру Древней Эллады, да и Европы в целом, превосходит все другие города едва ли не вместе взятые. Меж тем, даже если брать в расчёт всю Аттику, мы получим территорию менее трёх тысяч квадратных километров. В сущности, это совершенно ничтожная площадь, сопоставимая по своим размерам с той, которую занимает современный мегаполис (территория Москвы занимает около 1 тысячи кв. км), но именно на этом до чрезвычайности ограниченном пространстве сконцентрировалось все лучшее, что было создано классическим греческим искусством. Никогда в истории всей огромной планеты не было – и, наверное, уже не будет – такого, чтобы община, насчитывавшая, включая младенцев, немногим больше 100 тысяч свободных граждан (по традициям того времени женщины – не в счёт), сделала столь огромный вклад в историю мировой цивилизации. В сущности, ничто из созданного за двадцать с лишним веков европейской культурой, уже не было оригинальным, – начало всему было положено именно здесь.

Меж тем именно в Афинах, как мы знаем, принципы демократии получают наиболее глубокое развитие. Случайно ли это совпадение? Но совпадение существует не только в пространстве, не менее удивительно и стечение во времени. Пробуждение античного духа, высший его взлёт хронологически полностью совпадает с расцветом всё той же демократии, то есть с периодом от конца персидских войн до подчинения Греции македонскому владычеству (470—338 до н. э.). Есть ли здесь хотя бы какая-то причинная связь? Возможно, прямой и не существует, но опосредованная действием известных условий несомненно наличествует. А это значит, что при господстве каких-то иных форм государственного правления в военно-политических центрах, видевших свою цель в установлении панэллинской гегемонии, культура Греции (а с нею и всей Европы) приобрела бы совершенно другие черты.

В связи с этим любопытно отметить то обстоятельство, что тип цивилизации, который именуется спартанским, вовсе не был характерен для ранней Спарты. Примерно до 600 г. до н. э. развитие спартанской культуры в целом шло в том же направлении, что и в Афинах и в других греческих государствах. Обломки скульптур, керамика, фигурки из слоновой кости, бронзы, свинца и терракоты, обнаруженные в этой местности, свидетельствуют о достаточно высоком её уровне. Однако вскоре после 600 г. до н. э. вдруг происходит не вполне объяснимая перемена. Искусство и поэзия исчезают, имена спартанских атлетов больше не появляются в списках олимпийских победителей (между тем, более столетия, с 720 г. до н. э., когда первый спартанец стал победителем в беге на XV Олимпиаде, спартанские атлеты доминировали на Олимпийских играх, добившись за это время 46 побед из 81, которые остались в анналах). Спарта внезапно превратилась в военный лагерь, и с этих пор милитаризованное государство производило только одних солдат. Политическое развитие Спарты отклоняется от того пути, по которому пойдут Афины, и теперь уже даже для строительства храмов она оказывается вынужденной приглашать мастеров со стороны; подобно болиду, оставивший яркий след в мировой истории город не даст миру ничего, что составляет гордость европейской культуры. А впрочем, полностью отметать всякую роль Спарты в рождении художественного гения Древней Эллады (как, впрочем, и роль афинской культуры в милитаризации Лакедемона) было бы тоже неверным. Но мы ещё вернёмся к этому несколько ниже.

Разумеется, предположение о тесной связи политических форм самоорганизации античного полиса с развитием искусства требует тщательного исследования, но какие-то объяснения этому феномену можно найти уже из сказанного здесь. Демократическое государство, полностью подчиняя себе самую душу гражданина, освобождает его от всего суетного, от низких (если не сказать низменных) забот о повседневном. Вместе с тем оно же, переполняясь рабами, передаёт их ему в личное владение; в свою очередь труд невольников позволяет человеку стать материально независимым. Понятно, что и система государственного воспитания, и обеспечение материальной независимости гражданина простирались отнюдь не на всех, но ведь именно господствующему слою полиса и принадлежали те, чьё мироощущение определяло его удивительный дух. Меж тем душа человека не может уснуть, поэтому, освобождённой от рутины, ей остаётся только одно – воспарить к чему-то вечному и внеземному.

О том, что форма политического устройства античного города создаёт необходимые условия для развития творчества, говорит ещё Аристотель, и чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к его учению о природе человека и государства.

«Государство создаётся не ради того только, чтобы жить, но преимущественно для того, чтобы жить счастливо».[87] Другими словами, оно создаётся для того, чтобы обеспечить благоденствие всех.[88] Ключевым основополагающим признаком государства является вовсе не общность местожительства объединяемых им граждан, его цель состоит не в предотвращении взаимных обид и даже не в обеспечении безопасности их совместного бытия, – государство «появляется лишь тогда, когда образуется общение между семьями и родами ради благой жизни… в целях совершенного и самодовлеющего существования».[89]

По сути дела это программное заявление, его важность подчёркивается тем обстоятельством, что уже буквально через несколько строк мысль повторяется: «Таким образом, целью государства является благая жизнь, и все упомянутое создаётся ради этой цели; само же государство представляет собой общение родов и селений ради достижения совершенного самодовлеющего существования, которое, как мы утверждаем, состоит в счастливой и прекрасной жизни».[90]

И сегодня под подобным определением охотно подписываются все соискатели депутатских мандатов на всех континентах земного шара, куда проникает демократическая идея. Но тонкий и проницательный философ, Аристотель никогда не стал бы тем, кем он оставался для многих поколений, если бы за всем этим стояла лишь обычная демагогия охочего до власти проходимца. Назначение государства у него неотделимо от миссии самого человека; сущность одного принципиально неотделима от природы другого. Только в рамках цивилизованного государства человек получает возможность до конца развить все свои способности, стать человеком в самом высоком значении этого и тогда уже довольно гордого слова.

Непреодоленное ещё и по сию пору, родство человека со зверем слишком очевидно для Аристотеля, но ещё более очевидно качественное отличие от него; два противоположных начала бьются в этом сложно организованном таинственном даже для сегодняшней науки существе, и стать подлинным человеком можно только одолев все животное, что противостоит возвышенному духу. Блаженная и счастливая жизнь – это форма существования лишь окончательно восторжествовавшего над всем низменным в человеке начала: «Ведь мы называем природой каждого объекта – возьмём, например, природу человека, коня, семьи – то его состояние, какое получается при завершении его развития».[91]

Но далеко не каждому дано подняться над своей животной противосутью, ибо не в каждом в одинаковой мере заложено то светлое и надмирное, что примиряет с ним даже самих богов. «Живое существо состоит прежде всего из души и тела; из них по своей природе одно – начало властвующее, другое – начало подчинённое. Разумеется, когда дело идёт о природе предмета, последний должен рассматриваться в его природном, а не в извращённом состоянии. Поэтому надлежит обратиться к рассмотрению такого человека, физическое и психическое начала которого находятся в наилучшем состоянии; на этом примере станет ясным наше утверждение. У людей же испорченных или расположенных к испорченности в силу их нездорового и противного природе состояния зачастую может показаться, что тело властвует над душой».[92] Наглядным свидетельством тому является наличие подобий недочеловека, несчастных грубых неразвитых существ, которым самой природой отказано в возможности самодостаточного существования. Полузверей, полулюдей, единственным спасением которых является только одно – симбиотическое соединение с теми, чьим уделом оказывается свобода; предоставленные сами себе они обречены на полное вырождение. Но и тот, кому надлежит взять на себя заботу о спасении первого, не в состоянии существовать без него. «Так, необходимость побуждает прежде всего сочетаться попарно тех, кто не может существовать друг без друга, – женщину и мужчину в целях продолжения потомства»;[93] точно так же необходимость сводит вместе «властвующих и подчинённых», способных к организации и планированию с теми, кому доступно лишь выполнение чужих предначертаний.

Именно государство служит соединению тех и других; именно в нём каждый выполняет своё собственное назначение: один – служа свободе, другой – услужая первому. При этом ясно, что «счастливая и прекрасная жизнь» – это награда лишь тому, кто в своём нравственном развитии превосходит другого и в состоянии по справедливости ценить значение этого превосходства; труд же подвластного – не более чем необходимое условие или, вернее сказать, простое средство обеспечения блаженной жизни в идеально устроенном государстве. В свою очередь, блаженная жизнь в правильно организованном государстве достигается лишь там, где гражданин освобождается от всех забот о насущном: «для хорошего политического устройства граждане должны быть свободны от забот о делах первой необходимости».[94]

Но в чём суть самого блаженства, в чём состоит высшее назначение того человека, в котором преобладание духовного начала делает его назначенным к властвованию?

«Вся человеческая жизнь распадается на занятия и досуг, на войну и мир, а вся деятельность человека направлена частью на необходимое и полезное, частью на прекрасное.»[95] Поэтому «нужно, чтобы граждане имели возможность заниматься делами и вести войну, но, что ещё предпочтительнее, наслаждаться миром и пользоваться досугом, совершать всё необходимое и полезное, а ещё более того – прекрасное».[96] Отсюда «законодатель должен… прилагать старания к тому, чтобы его законодательство… имело в виду досуг и мир».[97] Конечным назначением любой войны служит мир, всякая же работа венчается досугом; таким образом, в правильно устроенном обществе частная цель свободного человека и высшая цель государства достигают согласия и вступают в гармонический консонанс друг с другом, и «законодатель должен стремиться внедрить в души людей убеждение в том, что высшее благо и в общественной и в частной жизни – одно и то же».[98]

Назначение человека – это ничто иное, как деятельность его души.[99] Развитие этой непреложной истины приводит философа к утверждению о том, что человеческое благо представляет собой деятельность души сообразно добродетели, а если добродетелей несколько – то сообразно наиболее полной и совершенной из них.[100] Именно этой деятельностью, руководимой наиболее полными и совершенными добродетелями человека и должно создаваться все то прекрасное, что будет составлять и достоинство самого гражданина и гордость его государства. При этом особенно важно понять, что подобная деятельность должна совершаться на протяжении всей человеческой жизни, ибо ни за день, ни даже за краткое время никто не делается блаженным и счастливым.[101] А это значит, что и мир и досуг – необходимые условия прекрасного и блаженного существования в правильно устроенном городе – не могут быть чем-то мимолётным и ненадёжным. Все это обязано иметь устойчивое основание, поэтому прочный мир ещё нужно завоевать, а для этого требуются умеряемые воздержанностью и справедливостью мужество и выносливость. Или, по словам Платона, руководимый рассудком «яростный дух»,[102] ибо кто не имеет этого, в конечном счёте сам становится рабом. Для наслаждения же нескончаемым досугом требуется обладание множеством предметов первой необходимости.[103] А всё это может дать только тот, кто в принципе неспособен к пользованию его блаженством, то есть к созданию прекрасного.

Таким образом, досуг наделённого и высокими добродетелями, и яростным духом свободнорождённого гражданина – это отнюдь не праздное возлежание в приятной компании за пиршественным столом, но длительный и напряжённый труд исполненной благородством души. Поэтому, строго говоря, предметы первой необходимости ограничиваются лишь кругом того, что делает возможным созидание прекрасного и возвышенного; излишества и роскошь недостойны назначенного совсем к иной жизни гражданина; воздержанность и чувство меры во всём – вот единственный путь к совершенству.

Разумеется, блаженная и прекрасная жизнь – вовсе не для рабов, ибо уже сама их природа, убогая и ущербная, начисто исключает возможность самодостаточного существования; рабы не способны пользоваться досугом, следовательно, они нуждаются в постоянном руководстве и строгом контроле со стороны тех, кто может взять на себя заботу о них. А значит, и властвование над ними – это вовсе не слепая эксплуатация несчастных невольников, как это может показаться при поверхностном взгляде на вещи, но разумное руководство ими во имя всё того же прекрасного и счастливого, что надлежит породить суверенному городу. Не способны к нему и свободные ремесленники, ибо они умеют производить лишь предметы первой необходимости, другими словами, всё, что они могут, – это служить кому-то другому, и лишь в обмен на это услужение получают возможность собственного существования. Поэтому ни рабы, ни ремесленники не могут, не вправе быть гражданами правильно устроенного города, да и не являются ими; посвящённый прекрасному досуг – это удел одной элиты. Вернее сказать, той «золотой середины» полиса, которая сегодня именуется «средним классом»; именно она – подлинное средоточие его добродетелей, и назначение государства состоит в том, чтобы предоставить все свои ресурсы в распоряжение этих избранных.

Конечно всё это – некая идеализация, социальная утопия, каких ещё будет немало в истории европейской мысли, род голубой мечты, но всё же размышляя о некоем образцовом городе, Аристотель идеализирует ничто иное, как современную ему действительность. Ведь если бы созидаемый им эталон не имел абсолютно ничего общего с нею, знаменитый манускрипт бесследно затерялся бы среди тысяч и тысяч других, так и оставшихся безвестными. Вместе с тем несомненный интерес представляет и то личное, что вносит в оценку действительности и в политическую теорию своего времени сам философ. Уже хотя бы потому, что многое из формулируемого им, на протяжение двух с лишним тысячелетий будет преломляться самым неожиданным образом во всех великих утопиях европейских народов.

Было бы ошибочным видеть в Аристотеле предтечу фашизма – противник всех крайностей, певец «золотой середины», он ещё и провозвестник подлинного гуманизма; но в то же время было бы ещё большей ошибкой не увидеть ничего общего между его учением и одним из самых зловещих воплощений вечного сна человечества о наиболее справедливом устройстве мира.

Многое от развитого древним афинским философом обнаруживается и в коммунистической мысли. Заметим, сердцевина теории коммунизма заключается вовсе не в обобществлении всего и вся, включая чужих жён, не в удовлетворении мыслимых и немыслимых потребностей, когда каждому будет дано по его запросам. Подлинное её существо состоит в «очеловечивании» самого человека, в развитии всех его творческих способностей, в устранении того уродующего воздействия, которое оказывает на него всеобщим разделением труда лишённая всякой духовности работа.

Двойственная природа человека, а вместе с ним и всех его отправлений, вошла в аксиоматику европейского мировоззрения. Не исключение и более столетия господствовавшая над умами доброй половины человечества теория Маркса. Человек, – вслед за Аристотелем утверждает он, – это в первую очередь его деятельность, труд, но собственно человеческое здесь только то, что в принципе не может быть передано ни животному, ни природной стихии (току воды, энергии пара, электричества…), ни машине. Даже чисто логические функции сегодня передаются бездушному вычислительному устройству. Но ведь если все это поддаётся отчуждению, значит, и в самом деле эти составляющие его деятельности не имеют ничего общего с собственно человеческим в человеке, с тем, что выделяет его из царства неодухотворенной природы. Меж тем именно эти мертвящие начала отупляют его, делают даже не подобием, но прямым воплощением животного или механизма, именно их преобладание препятствует пробуждению его бессмертной души.

Но что может остаться после того, как в деятельности человека будут стёрты последние следы животных и механистических начал? Да вот именно то, о чём и говорит Аристотель, – свободный полёт в прекрасное, творчество. Вот только в теории Маркса освобождение человека для творчества достигается не за счёт эксплуатации тех, кто самим устройством государства выбрасывается за пределы круга избранных, но в результате максимального развития всех производительных сил общества…

Словом, именно творчество должно стать содержанием труда свободнорождённого человека, который, благодаря своему городу, обрёл самодостаточность и досуг; только в не прерываемом ни на минуту служении прекрасному находит он своё подлинное назначение. Лишь возвеличением самого имени человека и славы его города будет оправдан исход его дней.

Так что демократический античный город и в самом деле формирует совершенно особое состояние духа своих граждан…

Добавим сюда и общую атмосферу персидских войн, которые вызвали подъем не только полисного, но и общегреческого патриотизма; рост Афинского морского союза, укрепление его авторитета и могущества, что служило причиной сосредоточения в Афинах всего в Греции, что обладало талантом и творческим честолюбием. Не последнюю роль, конечно, играла роль и сознательная политика властей, стремившихся сделать родной город крупнейшим политическим и культурным центром Эллады, средоточием всего ценного и прекрасного, что было тогда в греческом мире.

Не забудем и о таких взаимодополняющих друг друга стихиях, как пламень агона и воздух свободы – обжигающий и пьянящий состав атмосферы, которым с самого появления на свет дышал гражданин победоносного города. Свобода в глазах каждого – оружием обеспеченное право господствовать над всем окружением, в конечном счёте над всем (во всяком случае известным полису) миром; но ведь оружие – это не столько то, что несёт поражение и гибель кому-то другому, сколько то, что придаёт уверенность и силу гордому его обладателю. Впитанное с молоком матери стремление эллина первенствовать рождает мощную социальную динамику античного города, неодолимое стремление всех, кто чувствует в себе силы, к самым вершинам единой общественной пирамиды. Властвующий же над отправлениями общественной жизни дух агона вселяет уверенность в том, что к этим вершинам ведёт великое множество самых разных дорог. Словом, одоление вершин, стремление к победам – это неодолимый никакой силой стихийный порыв свободного человека, который порождается самой конституцией штурмующего небо города, самим устройством единой его психики; а значит, именно её организация и вызывает острую потребность индивида совершенствоваться во всём, что может заслужить восхищение сограждан и возвысить его над окружением.

Боги не всякого всем наделяют: не каждый имеетВдруг и пленительный образ, и ум, и могущество слова;Тот по наружному виду внимания мало достоин,Прелестью речи, зато одарён от богов; веселятсяЛюди, смотря на него, говорящего с мужеством твёрдымИли с приветливой кротостью; он украшенье собраний,Бога в нём видят, когда он проходит по улицам града.[104]

Наверное каждый эллин согласился бы с этими словами Гомера. Состязательности же, которая развивается в господствующих формах публичности, остаётся лишь разнообразить и умножать средства достижения победы. Словом, именно эти возбуждающие ингредиенты духовной атмосферы демократического полиса и рождают великое множество человеческих способностей, вдруг пробуждают самые неожиданные таланты, открывают дорогу творчеству во всех сферах духа…

По-видимому, это стечение столь разнообразных условий и делало возможным необычайный творческий взлёт, расцвет культуры, каким отмечена жизнь греческого полиса вообще и Афинского в первую очередь.

§ 5. Пробуждение камня; богоизбрание народа

Вообще говоря, настоящая родина греческой культуры – это Ближний Восток. Зачатки своего искусства Греция получила непосредственно, или при содействии финикиян из Египта и Азии; как кажется, что-то в нём было и из ещё более далёких краёв. Чтобы понять это, достаточно взглянуть на лица ранних греческих статуй, изображающих юного Аполлона, чтобы понять всю глубину восточных корней архаической Греции. Характерный для Востока разрез глаз, загадочная улыбка Будды – всё это напоминает облик древневосточного божества, закрытого для человеческой мольбы, равнодушного к людским делам. Восточное происхождение имели и мистерии – древнейшие таинственные религиозные обряды греков. Прочные связи с Востоком прослеживались и в одиссеях греческих богов. Так, Дионис, на которого мстительная Гера насылает безумие, долгое время скитается по всему Востоку от Египта до берегов Ганга, пока его не исцеляет Кибела. От неё он перенимает восточные одежды и многочисленные обряды, которые позднее вводит в Элладе. Только учредив свой культ от Индии до Греции, он вызволяет свою мать из Тартара, и восходит на Олимп. Миф находит известные подтверждения: само прозвище Диониса (Вакх) необъяснимо из греческого языка, название одежды Диониса – бассара явно не греческого происхождения.

Разумеется, унаследованное от Востока не могло не смешаться с тем, что было воспринято от народов, населявших страну до вторжения эллинов. Да и сами греческие племенные объединения (во всяком случае в собственном представлении Востока) возникают как некая периферия его цивилизации, её колониальный отросток. Поэтому нет ничего удивительного, что объединившая Ближний Восток Персидская империя унаследовала взгляд недавно покорённых ею великих держав. В этом (имперском по своему существу) мировоззрении Эллада представала даже не как населённая область, расположенная в сфере политического влияния, но как территория, куда простираются её вполне законные права и ответственность. Отсюда и сами походы через Геллеспонт на Запад – это не столько агрессия, сколько форма консолидации великой Империи, род «собирания земель».

Впрочем, и сами эллины проводили границу между собою и Востоком вовсе не так резко, как это делают современные историки. Греческие эмигранты во все времена, как рыба в воде, чувствовали себя за морем. Основанные ими города на малоазийском побережье Милет, Эфес, Галикарнас, Смирна, походили не просто на окна – на широко распахнутые на восход Солнца ворота. Однако в эллинском самосознании довольно скоро сформировалось представление о суверенности своей собственной истории, о независимости общегреческих судеб от судеб того, что объединялось собирательным понятием Азии; поэтому, возможно, именно притязания последней и обострили тяготение Эллады к политической и культурной самостоятельности. Эпоха, предшествовавшая персидским войнам, – это время не только великого геополитического раскола, но и окончательного духовного разрыва между генетически связанными цивилизациями, старой и новой.

Все эти обстоятельства находят своё отражение и в эволюции греческой культуры. Точно так же, ко времени персидских войн греческое искусство, до того испытывавшее сильное влияние Востока, практически полностью освобождается от него и создаёт нечто самобытное, никем невиданное доселе. Стояние в одном строю с бессмертными богами, священный дух освободительной борьбы, торжество своего полиса, героический характер эпохи, вдруг пробудившей в человеке высокое чувство гражданина, рождают совершенно новое искусство, в центре которого становится именно он – сознающий своё достоинство свободный человек-гражданин, гордый своим богоизбранным племенем герой-победитель.

Вообще говоря, интерес к человеку, к человеческому телу с давних пор отличал греческое искусство. Уже на стадии раннего полиса в VII в. до н. э. складывается форма так называемого куроса, статуи юноши, которая ставилась в святилищах или на гробницах и воплощала собой идеал физически совершенного героя – атлета или воина (другое его название – «архаический аполлон»). Как бы дополнением к нему служила кора – изображение прямо стоящей молодой прекрасной женщины в ярко раскрашенных по греческому обычаю ниспадающих длинных одеждах. Ярким примером служат кариатиды Эрехтейона, храма Афины и Посейдона-Эрехтея на акрополе в Афинах. Однако красота форм и здесь и там сочетается с недвижностью и застылостью. Впрочем, это и неудивительно – ещё никому не удавалось привести в движение ни мёртвый камень, ни бронзу.

С началом же цивилизационного противостояния Востока и Запада в центре художественных представлений полиса оказывается уже не просто гармония прекрасного тела. Героический пафос дезновенных деяний жаждущего свободы эллина становится едва ли не главным предметом общенационального искусства. Два признака характеризуют греческую скульптуру того времени: ставшее образцом для всех последующих поколений исключительное благородство форм и движение. С пробуждением полиса, с становлением присущего ему самосознания избранности греческая скульптура полностью освобождается от плена окаменелой статики и… оживает!

Этапным в развитии искусства стал храм Афины Афайи на Эгине, небольшом острове между Арголидой и Аттикой. Этот храм был воздвигнут в самом начале V в. до н. э. на рубеже архаического и классического этапов в развитии греческой культуры. Его фронтоны запечатлели борьбу греков и троянцев. Восточный был посвящён первому походу на Трою, западный – второму, в котором участвовали жители самой Эгины. Но, как кажется, одоление Илиона было скорее перифразом, своеобразным скульптурным иносказанием, предчувствием других, ещё более великих подвигов, ибо отзвук Марафона довольно явственно распознается здесь…

Уже в эгинском храме начинают преодолеваться условности архаического канона: появляется круглая скульптура; тают ограничения, которые диктуются требованиями строгой геометрической симметрии; общая композиция подчиняется уже не ей, а объединяющему всех живому действию; исчезает скованность в изображении человека, его движение становится более свободным и естественным.

Треугольное поле западного фронтона над шестиколонным портиком заполнено двенадцатью сражающимися воинами с изваянием Афины в центре. Здесь уже нет контрастной разновеликости статуй, свойственной архаической скульптуре; чтобы сохранить замысел, воинов, расположенных ближе к краям, мастер показывает опустившимися на одно колено. Фланкируют композицию лежащие в сложных и неудобных позах гоплиты. Они повёрнуты лицами к зрителю и как бы демонстрируют несгибаемое мужество и героическую смерть. Вооружённая щитом и копьём, величавая и строгая Афина, встав над павшим воином (кажется, это – Патрокл, за тело которого и бьются эллины и троянцы), образует геометрический центр композиции.

Скульптуры восточного фронтона созданы в более позднее время. Это объясняется тем, что, разбитые то ли молнией, то ли персами, первые статуи были заменены новыми, но уже заметно отличными от прежних, часть которых была найдена археологами здесь же, вблизи храма. Среди этих находок – голова Афины: отрешённая от суетного, она полностью погружена в себя, какая-то загадочная улыбка играет на её губах, что-то от безразличного к человеку восточного божества (мы уже сказали об истоках греческого искусства) явственно проступает во всём её облике. Богиня справедливой войны (дух противной правде выражал Арес, которому Греция никогда не ставила памятников), она вне битвы и присутствовала здесь, рядом с героями, отнюдь не как участница сражения, но лишь как молчаливый знак, как указание на то, что боги – с ними, с эллинами.

Воины восточного фронтона показаны в сложных положениях. Охваченные стихией битвы, они изображены в стремительных неравновесных позах; пробуждающаяся власть над камнем рождает у мастера желание вдохнуть в него всю полноту жизни, представить не столько самих воинов, сколько неодолимый их порыв к победе. Но на первых порах сложная пластика сама получалась ещё во многом скованной; слишком подчеркнут и резок контур фигур, слишком стремительно и порывисто движение.

На глазах оживающий камень второго, восточного, фронтона властно требует изменения общей композиции; теперь на таком же по размерам пространстве помещается на два воина меньше. Это и понятно: чтобы получить свободу движения, раннеклассической скульптуре нужно больше простора, и мастер освобождает место для своих героев.

Но всё же главное не в этом. Эгинская скульптура уже не довольствуется тем, чтобы общая композиция воспринималась издали как некий изящный арабеск, радующий взгляд красивый декоративный узор. Идея богоизбранности народа, нет, даже не так – великого племени героев во весь голос начинает звучать здесь: в единый строй с эллинскими гоплитами встают сами боги.

Пафос осознания именно этого грандиозного факта и преобразует все греческое искусство.

Другой – ярчайший – пример этого великого пробуждения являют нам бессмертные творения Мирона (конец VI—начало V вв. до н. э.), работавшего в Афинах ваятеля из Елевфер, что на границе Аттики и Беотии. Его работы, исполненные, главным образом, в бронзе, не сохранились для нас; мы знаем о них только по отзывам современников, да ещё по прекрасным римским копиям. Древние характеризуют его как величайшего реалиста и знатока анатомии (кстати, не только человеческой). Он изображал богов, героев и животных. Особенно славилась его «Корова», в похвалу которой писались десятки эпиграмм; по рассказам древних, она была настолько похожа на живую, что на неё садились слепни, а пастухи и даже быки принимали её за настоящую:

Медная ты, но гляди: к тебе плуг притащил землепашец,Сбрую и вожжи принёс, телка – обманщица всех.Мирона было то дело, первейшего в этом искусстве;Сделал живою тебя, телки рабочей дав вид.

Наиболее знаменитым изваянием человека является «Дискобол», дошедший до нас в нескольких копиях (национальный музей в Риме хранит одну, может быть, лучшую из них); репродукция этой статуи, изображающей атлета в момент наивысшего напряжения его сил, приводится уже в школьных учебниках едва ли не всех стран Европы. Сохранилась прекрасная копия, скульптурной группы «Афина и Марсий». В музеях мира хранятся также копии отдельных фигур этой композиции. Здесь Мирон обратился к мифу о том, как Афина изобрела, а затем прокляла флейту, искажавшую при игре её лицо, но взятую потом силеном (младшим божеством малоазийского пантеона, впоследствии отождествлённого греками с сатиром) Марсием. Превосходство благородного над низменным, столкновение противоположных нравственных сил, несовместимых чувств составляет содержание скульптурной группы; спокойному, величавому движению богини, олицетворяющей разумное светлое начало, противопоставлена экспрессивность отпрянувшего силена, едва сдерживающего перед властью небожительницы свой безумный порыв. Словом, дошедшее до нас свидетельствует о том, что скульптору в изображении динамически напряжённого начала в гармонии человеческого тела было доступно, как кажется, все – и волевое напряжение удержания безудержного, и кульминация самого порыва.

Однако передача движения – это лишь первая ступень пробуждения нового самосознания героического полиса. Другой – куда более сложной – была задача отобразить нравственное совершенство порождённого победоносным городом нового человека; и миф о Пигмалионе – это, может быть, красивое иносказание того, чем дышит сам гордый своим могуществом греческий гегемон. Запечатлевший в камне и бронзе готовность к дерзновенным деяниям, теперь он горит желанием вдохнуть и в этот камень, и в эту бронзу высший нравственный идеал своего гражданина. Впрочем, искусство не всегда опережает действительность, и мрамор, пробудившийся движением благородной души, оставляет нам уже не только то, что должно было бы вдохновлять готовых к подвигу пылких юношей, но и возблагодарение героических деяний, уже свершённых их отцами. Парфенон – вот величественное воплощение полисом этого прекрасного и трогательного мифа о камне, обретшем живую душу. Его строителями называют Иктина и Калликрата; считается, что первому принадлежал проект этого здания, а второй заведовал строительными работами. Великий скульптор Фидий и сам Перикл наблюдали за постройкой. В первую очередь в рельефах Парфенона и свершается великое таинство окончательного пробуждения скованной камнем человеческой души.

Фриз его фасада некогда был украшен метопами, которые изображают битвы греков с амазонками и кентаврами, сражение богов с гигантами и сцены из Троянской войны; а вокруг целлы, по верху стены за колоннадой тянулась непрерывная лента зофора, изображавшего величественное шествие граждан во время праздника Панафиней, главного праздника Афин, который (по современному календарю) справлялся в продолжении нескольких дней в конце июля – начале августа.

Увы, с того самого времени, когда Греция стала добычей Рима, Парфенон подвергался почти непрерывному разрушению и разграблению. Сначала были вывезены в Рим лучшие его украшения; затем восторжествовавшее христианство уничтожило многое из того, что напоминало о язычестве; наконец, в 1687 году венецианская бомба при осаде Акрополя, пробила крышу здания, где в то время хранился запас пороха. Храм обратился в развалины; никакого ремонта тогда не проводилось, напротив, местные жители принялись растаскивать мраморные блоки, чтобы выжигать из них известь. Грабили и цивилизованные народы (если, конечно, допустимо вообще ставить в один ряд с понятием «цивилизованность» глагол «грабить»); назначенный в 1799 послом Великобритании в Османской империи лорд Т.Эльджин получил разрешение султана на вывоз скульптур. Впрочем, не будем морализировать и здесь: ценности угасшей цивилизации по нормам того времени (унаследованным генетической памятью европейца не в последнюю очередь от той же самой Греции) рассматривались в Британской Империи как род вполне законного трофея. Ведь, по совести, Греция сама давно уже не была вправе распоряжаться своим великим наследием, и, может быть, именно благодаря их отъятию у духовно чуждого завоевателя эти ценности оказались сохранёнными для европейской культуры. Как бы то ни было, в течение 1802—1812 львиная часть сохранившегося скульптурного убранства Парфенона была перевезена в Великобританию и помещена в Британский музей (часть скульптур попала в Лувр и в Копенгаген, хотя кое-что, конечно, осталось в Афинах).

Победа над персидским нашествием кладёт начало расцвету греческой скульптуры. Век Перикла – под этим именем вошёл в историю период высших её достижений. Над всеми мастерами этого времени выдаётся афинянин Фидий (около 500—432 до н. э.); его творчество выразилось преимущественно в статуях богов, наделённых удивительным благородством и неземным величием. Именно его руке принадлежит торжественная процессия на Акрополе ежегодно подносившая Афине новое одеяние – изготовленный искуснейшими девушками Аттики драгоценный пеплос. Подношение свершалось в день великих Панафиней, праздника, ещё со времён Писистрата справлявшегося раз в четыре года с особым размахом, но во времена Перикла ставшего гораздо более пышным.

Барельефная полоса по верху целлы (общая длина 160 м, высота 1 м, высота от стилобата 11 м) включала около 350 пеших и 150 конных фигур. То осаживая своих коней, то погоняя их, скачут юноши; медленно и плавно выступают девушки в длинных, ниспадающих живописными складками одеждах; несут кувшины с оливковым маслом, вином и водой, едут колесницы; служители погоняют жертвенных животных…

Скульптурное оформление Парфенона не ограничивалось рельефами. Статуями были украшены его фронтоны. Восточный посвящён рождению Афины из головы Зевса, западный – уже упомянутому здесь спору Афины и Посейдона за обладание Аттикой. Вместе с рождением Афины для Аттики кончалась уходящая, погружающаяся в океан ночь и начинался день, – вот смысл этих монументальных мраморных изваяний. Внутри храма, в глубине его главного нефа стояла колоссальная, 12 метров в высоту, – хрисоэлефантинная (покрытая золотом и слоновой костью) статуя Афины, также принадлежавшая руке бессмертного Фидия. Богиня была представлена стоящей в простой, но величественной позе, в панцире, с эгидой на груди. У ног её, слегка прислонённый к левой ноге, находился щит; на нём покоилась левая рука богини, одновременно придерживавшая копье. На ладони правой стояла фигура Победы, величиной в человеческий рост, державшая лавровый венок. Высокий шлем Афины был украшен в середине изваянием сфинкса, а по бокам фигурами грифов. Вокруг копья, внизу, обвивалась змея – эмблема мудрости (воительница Афина была ещё и богиней мудрости). На внутренней стороне щита была изображена рельефом гигантомахия, а на внешней – битва амазонок.

Строительство Парфенона должно было, по мысли Перикла, доказать превосходство эллинов над варварами, демократии – над тиранией, Афин – над всеми другими городами греческого мира. Звенящее торжество избранного самими богами античного полиса формирует ауру храма. Вот только важно понять, что, вопреки Периклу, его создание не стало торжеством одних только Афин – то новое состояние духа, которое отразилось в архитектуре и скульптурных украшениях храма, становилось общим достоянием всей Греции, и Афины были лишь средоточием…

§ 6. Вознаграждение Прометея

Однако, прежде чем настанет торжество, город и его граждане ещё должны были расплатиться по каким-то своим старым долгам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад