Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Главным в воспитании свободнорождённых граждан, в формировании единой формы ответа на все испытания, посылаемые тому удивительному государственному формированию, которое объединило и сплотило их, служила, конечно же, единая цель; все в античном полисе – образовательные учреждения, идеология, культура было подчинено одной только ей, служило лишь вспомогательным служебным началом в обеспечении некоего общего дела. А это значит, все в организации жизни античного полиса служило лишь одному – обеспечению максимальной эффективности огромной давильной машины, в которую превратился город; нравственные же начала, гражданские добродетели – суть не более чем риторические фиоритуры, украшавшие собой то, что лежало в основе процветания их отечества. В фильме польского режиссёра Юлиуша Махульского «Дежа вю» город, приготовившийся к празднику прибытия первых иностранных пассажиров, покрасил в белый цвет даже колючую проволоку, обозначавшую пределы их свободы; вот так и эти украшения не более чем окрашенная в праздничные цвета колючая проволока на принарядившемся одесском причале.

Вкратце суммируя сказанное, можно заключить, что античный полис создал какую-то свою, особую, породу граждан, в подавляющей массе обладавших иной организацией психики, иным сознанием, иной моралью, которые в минуту опасности способны действовать – и действовать с потрясающей воображение эффективностью, которая ещё проявится на поле боя, – как нерассуждающий единый слаженный механизм.

Не забудем также и о врождённой привычке свободнорождённого гражданина к повиновению всех порабощённых его городом и неколебимой ничем уверенности в своём абсолютном праве повелевать ими (нам ещё придётся говорить об этом). Добавим к осознаваемому каждым праву способность к самостоятельному, не понукаемому никаким принуждением извне, принятию на себя всей полноты ответственности за судьбу своего города. Причём не только к той, что реализуется своевременным доведением всей полноты информации о чём-либо замеченном до тех, кто, собственно, и обязан принимать какие-то меры. Иными словами, свободные граждане полиса – это порода людей, которые считают себя не только вправе, но (если того вдруг потребуют обстоятельства) и обязанными в любой момент самостоятельно предпринять все необходимые действия по немедленному устранению причины, а то и самого источника угрозы для полиса.

Здесь уместно привести фрагмент торжественной клятвы, которую давал каждый афинский гражданин. В 1932 году французскими археологами в древнем афинском пригороде была обнаружена стела. Она представляла собой мраморную плиту, высотой 1,25 метра, на вершине которой покоился треугольный фронтон, украшенный рельефом арматуры. На этой стеле и был выбит официальный текст клятвы. До этой находки аутентичный текст, как кажется, оставался неизвестным, в распоряжении историков были только его переложения. Как бы то ни было, переводы с древнегреческого отличаются друг от друга, но общий смысл, касающийся личной ответственности каждого свободнорождённого, сводится к одному: «…я буду, по крайнему моему разумению, повиноваться всем выходящим постановлениям; буду верен существующим законам, а также и тем, которые народ издаст в будущем. Если же кто-либо захочет уничтожить законы, или не будет повиноваться им, я не допущу этого и ополчусь на него со всеми вместе иди даже один».[56]

Присяга принималась в самом большом театре города; на волнующей церемонии присутствовали чуть ли не все полноправные граждане полиса, и каждый принимающий её отчётливо осознавал, что за ним наблюдают тысячи и тысячи глаз. Известно, что обстановка торжественных военных смотров в присутствии первых лиц государств во все времена достигала такой степени эмоционального накала, от которой, случалось, падали в обморок даже прошедшие сквозь огонь и воду седые ветераны; надо думать, что ритуал посвящения оставлял яркий след и в душе каждого афинского юноши. Кульминацией церемониала было получение личного оружия, которое афиняне считали священным и с гордостью хранили до конца своей жизни.

Кстати, об оружии: нужно вспомнить и о виртуозном владении едва ли не всеми его видами, которое в обязательном порядке воспитывалось в каждом из них.

Афинский мальчик, начиная с семилетнего возраста, когда ребёнка отдавали в школу, учился не только чтению и письму, но и специально подобранным гимнастическим упражнениям. До 16 лет дети занимались в палестрах, где проходили физическую подготовку с явно выраженным военным уклоном, они обучались пятиборью: бегу, прыжкам, метанию диска и копья, борьбе и плаванию. Весьма интенсивное формирование боевых качеств продолжалось и в гимнасиях. Впрочем, отдадим справедливость – греческих мальчиков учили также красивой походке, давали внешнюю выправку и манеры. Достигнув 18 лет, юноша призывался на службу. В течение первого её года он проходил военное обучение в Афинах. Именно по завершении этого срока на торжественном смотру и приносилась присяга, после которой юный гражданин получал оружие. Второй год службы он проходил в составе пограничных отрядов, постоянно участвовавших в каких-то боевых столкновениях. По существу это была чисто милиционная система (милиция – это армия, собираемая только на время войны), но блестящая подготовка и богатая практика (какие-то столкновения на границах, подконтрольных полису, происходили постоянно) формировали из каждого мужчины вполне профессионального воина, состоявшего военнообязанным до 60 лет. Кстати, состояние в запасе тоже накладывало определённые обязательства: так, если спартанец прибывал на очередной смотр несколько располневшим, он подвергался наказанию.

О боевых качествах спартанцев не говорим, ибо ничем другим, кроме как военным делом они вообще никогда не занимались. В Спарте воспитание детей составляло прямую заботу государства. Уже сразу после рождения они подлежали специальному освидетельствованию и – при наличии явных дефектов – сбрасывались в пропасть с Тайгетской скалы. Плутарх пишет: «Родитель не мог сам решить вопроса о воспитании своего ребёнка, он приносил его в место, называемое «лесха», где сидели старшие члены филы, которые осматривали ребёнка. Если он оказывался крепким и здоровым, они разрешали отцу кормить его, выделив ему при этом один из девяти тысяч земельных участков, если же ребёнок был слаб или уродлив, его кидали в так называемые «апофеты», пропасть возле Тайгета. По их мнению, для самого того, кто при своём рождении был слаб и хил телом, так же как и для государства, было лучше, чтобы он не жил…»[57]

Родителям возвращались только прошедшие эту жестокую «отбраковку» младенцы, но уже на седьмом году своей жизни они снова поступали под полный контроль государства. Военная подготовка – вот что было основным в обучении юных граждан, военная доблесть – вот высшая ценность, которую воспитывало в них общество. Неувядаемой славой покрывали себя те, кто пал на поле боя; их хоронили увенчанными лавровыми венками. Ещё почётнее было захоронение в багряной одежде. Как пел в одной из своих элегий Тиртей (мы ещё будем обращаться к нему и его стихам):

Тот же, кто в первых рядах, распростившися с жизнью желанной,Сгибнет, прославив отца, город и граждан своих,Грудью удары приняв, что пронзили и щит закруглённый,И крепкий панцирь ему, – стоном застонут о нёмВсе без разбора, и дряхлый старик, и юноша крепкий,И сокрушённый тоской город родной заскорбит.Будет в чести и могила героя, отведают честиДети, и дети детей, и все потомство его,И не погибнет вовек ни громкая слава, ни имя, —Будет бессмертным всегда, даже под землю сойдя,Тот, кто был доблести полн, кто в схватке за землю роднуюИ малолетних детей злым был Ареем сражён.[58]

Трус же наказывался всеобщим позором, сограждане как бы отторгали его от себя, запрещая ему не только участвовать в общественных мероприятиях, но даже участвовать в сделках. При этом трусом в Спарте мог быть признан даже тот, кто по всем современным представлениям причисляется к героям. Геродот, упоминая об одном из спартанцев, оставшихся в живых, когда остальные, ушедшие с царём Леонидом, погибли в Фермопильском ущелье, пишет: «По возвращении в Лакедемон Аристодема ожидало бесчестие и позор. Бесчестие состояло в том, что никто не зажигал ему огня и не разговаривал с ним, а позор в том, что ему дали прозвище Аристодем Трус».[59] О той атмосфере, которая создавалась вокруг опорочившего себя свидетельствует и Ксенофонт, когда пишет, что в Спарте считалось позорным сидеть за обедом рядом с трусом или бороться с ним в палестре.[60] Другого выжившего в Фермопилах ожидала ещё более страшная участь: «Рассказывают, впрочем, что в живых остался ещё один из этих трёхсот, по имени Пантит, отправленный гонцом в Фессалию. По возвращении в Спарту его также ожидало бесчестие, и он повесился».[61] Между тем уже для того, чтобы быть причисленным к тем трёмстам (обычный норматив личной гвардии полководца того времени), которые заслонили путь персам, необходимо было не однажды доказать свою доблесть; случайные люди в такие отряды не попадали.

Оружие, искусство и культура единоборства станут культом спартанских мужчин. Больше того – философией и образом жизни. Моё богатство, – говорится в одной старинной спартанской песне, – моё копье, мой меч и мой щит:

Есть у меня большое богатство – копье и меч,И прекрасный щит, прикрытье для тела.Им я пашу, им я жну,Им выжимаю вкусное вино из винограда,Им я назвал владык рабами.Те же, кто не дерзает иметь копье и меч,И прекрасный щит, прикрытье для тела,Все они, к колену моему припадая,Склоняясь ниц, меня владыкойИ великим царём провозглашают.

Делала своё дело и постоянная атмосфера состязательности: ещё палестры устраивали ежегодные соревнования между юношами, победа же в Олимпийских играх вообще превращала человека в национального героя. Родной город осыпал победителя чуть ли не божественными почестями. В Акраганте победителя на Олимпийских играх Экзаймета встречали 300 повозок, запряжённых белыми лошадьми. Некоторые города с целью освободить проход торжественной процессии прославившего их гражданина даже срывали часть городской стены. Победа в Олимпии значила для эллинов едва ли не больше, чем победа на войне для римлян. Так что состязательность вообще стала едва ли не главной формой эллинского воспитания. Например, в XI книге «Илиады» мы читаем:

Старец Пелей своему заповедовал сыну ПелидуТщиться других превзойти, непрестанно пылать отличиться.[62]

Поэтому вовсе не удивительно, что со временем жажда первенства, стремление во что бы то ни стало превзойти друг друга становится одним из определяющих качеств эллина. Известное всем народам мира соревнование в силе, ловкости, быстроте представляло собой элемент военной подготовки человека, но в Греции длящееся веками воспитание воина и прославление воинской доблести как высшей ценности государства делает состязательность чем-то всепронизывающим. В сущности все общественные мероприятия того времени, даже многие официальные празднества происходили в виде соревнования или, говоря языком эллина, в форме агона. Нигде в мире институт состязания не получил такого значения, как здесь, он гос­подствовал повсюду. Всё, чему учи­лись в гимнасии, – метание копья, борьба, кулачный бой и, прежде всего, состязание в беге – принимало именно этот формат; на всех празднествах ритуальные песнопения в честь богов обязательно дополнялись мусическими агонами; атмосфера состязательности охватывает собой даже философские беседы на отвлечённые темы, ярчайший пример чему мы можем видеть в диалогах Платона.

На первый взгляд, это может показаться неразрешимым противоречием, даже вопиющим парадоксом: возвышенная философская мудрость и низменное ристалище – что может быть несовместимее друг с другом? Но, кажется, именно в этом и кроется ответ. В философском споре человеку открывается сама истина, – вот так и любое состязание вообще на поверку всё той же философией оказывается не чем иным, как её поиском. Дух агона – это вовсе не выявление того, кто именно сегодня сильнейший в чём-то, но построение некоторой высшей гармонии мира, ибо для эллина гармония – это всегда строгая соразмерность частей, увязанных в единую стройную систему, где каждой из них уготовано какое-то своё место. Именно так – не просто поиск, но воссоздание истины, ибо эллин не может остановиться только на пассивном её созерцании. Вот поэтому-то и неудивительно, что взыскующий истину дух агона пронизывает собой решительно все – от гимнастических упражнений, формирующих будущего воина, защитника отечества, до состязаний в сферах, которым покровительствуют музы, что привлекает на сторону этого защитника самих богов. Видеть в греческом агоне род сегодняшних спортивных состязаний, способных зажечь лишь «фанатов», значит, не увидеть почти ничего; угасший дух былых советских олимпиад, но не отравленный воздух спортивной арены, – вот подлинное приближение к древнему агону.

А впрочем, не будем излишне романтизировать: в стремлении к первенству и в те поры использовались не только облагораживающие дух и развивающие тело средства. В пятой книге «Энеиды» в описании подготовки к кулачному бою мы читаем:

…мощный кулак обвязав и запястье твёрдою кожей.Все в изумленье глядят на ремни из семи необъятныхБычьих шкур, с нашитым на них свинцом и железом.[63]<…>Видишь – доселе ремни забрызганы кровью и мозгом![64]

Вергилий, правда, не позволяет этому страшному оружию вступить в дело, но надо думать, что при несомненном преувеличении сцена ристания списана им всё-таки с реальной действительности.

Попутно заметим, что организация состязаний, имеющая своей целью воссоздание истинной иерархии возможностей человеческого духа и тела, тем более нуждается в наличии строгих правил, судей и призов. Действенность этой организации такова, что она перенимается и другими народами, так, все в той же пятой главе «Энеиды» мы находим:

Вот у всех на виду средь ристалища ставят награды:Есть и треножники здесь, и венки из листьев зелёных,Ветви пальм победителям в дар, пурпурное платье,Золота целый талант, и талант серебра, и оружье.[65]

Здесь Вергилий упоминает обычай, не чуждый и Риму, но перенят он, конечно же, не от троянцев… Словом, как бы то ни было, самый воздух агона стал объединяющей всех эллинов стихией, одной из атрибутивных, формообразующих, черт национального характера. Уже один только он надёжно отличал их от всех варваров. Для завершения картины добавим, что культура агона была к тому же насквозь пропитана возвышенной романтикой войны, вошедшим в самую кровь эллина его родством с оружием. Изящное (не без самолюбования) двустишие Архилоха говорит именно об этом:

В остром копье у меня замешан мой хлеб. И в копье же —Из-под Исмара вино. Пью, опершись на копье.

(упоминаемый здесь Исмар – это река и город на фракийском побережье).

Вкратце подытоживая, можно сказать, что здесь явственно проглядывает какое-то инстинктивное стремление города поставить себе на службу всё то, что может побудить человека к борьбе, все лучшие (а впрочем, как мы увидим дальше, в особенности, когда речь пойдёт о Риме времён заката, и все низменные), его качества. Борющийся не просто за своё выживание в остро агрессивной среде точно таких же, как он сам, но за гегемонию город мобилизует для своей победы всё, что вообще поддаётся мобилизации; и одним из величайших открытий в мировой истории явилось открытие принципиальной возможности мобилизовать не только имущество и не только физическую плоть своего гражданина, но и весь его нравственный потенциал.

§ 4. Истоки побед

Соединим вместе все эти достоинства и мы получим совершенно поразительный, невиданный никогда и никем ранее букет человеческих качеств. Вот и попробуем представить себе их властных обладателей, людей уверенных в своей силе, одержимых стремлением к победе, в праве подчинять, в нравственном превосходстве над всеми, в виде бессловесных подданных какого-нибудь восточного царька, да даже и просто навязанного интригами своих же собственных политических партий тирана, и обнаружим, что здесь отказывает всякое воображение, оказывается бессильной любая фантазия, ибо только свобода, только не сдержанная ничьей тиранической волей гордая самостоятельность может быть уделом этого победоносного племени.

Попробуем представить себе и другое: горящих стремлением к подвигу во имя свободы своего полиса пассионариев в виде мирных хлебопашцев, – и вновь нам откажет самое буйное воображение, самая неудержная фантазия. Стихия войны – вот воздух, которым только и могут дышать эти античные герои; «мой наряд – мои доспехи, отдых мой – кровавый бой» – это пусть и будет сказано позднее, но будет сказано про тех, кому примером были именно они. Плуг землепашца – обуза для них, и там, где встаёт выбор между ним и копьём, результат во всех случаях оказывается предопределённым. Нам ещё придётся говорить о Риме, одним из героев которого был Цинциннат. Легенда гласит, что отечество позвало его именно в тот момент, когда он работал на своей земле: «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, владел за Тибром четырьмя югерами земли. Послы застали его за обработкой земли (он то ли копал канаву, то ли пахал); после обмена приветствиями они попросили его нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената…[66] Правда, скорее всего, здесь звучит мотив государственного мифа, ибо человеку, который призывается встать во главе полиса, не пристало ни копать канавы, ни пахать землю, – у него, как правило, вполне достаточно иных забот. Но если посланники Сената застают того за подобной работой, то здесь или рассчитанная на зрителя (а то и вообще на историю) игра, или род некоего «толстовства», или то и другое одновременно. Но как бы то ни было, выбор оказывается предопределённым и для бывшего консула Республики. В греческом же полисе (как, впрочем, и в Риме) готовым бросить все ради военного похода цинциннатом был, наверное, любой; впрочем, если быть справедливым, у каждого, кто мог претендовать на высшие государственные должности, было, кого оставить за плугом, ибо по верованиям того времени война ради захвата рабов – это вполне справедливое дело. Но только официальная идеология полиса, только торжественная песнь о свободе, только пафос народовластия преобразуют не чуждое и эллину стремление к военным трофеям в нравственный патриотический порыв гражданина.

Именно такой результат интенсивного социального отбора и есть, может быть, самый точный ответ на вопрос о том, почему именно свобода, именно демократия стали основными принципами политической организации того удивительного государственного образования, смыслом существования которого была война против всех, залогом же силы и жизнестойкости – эксплуатация невольничьего труда.

Никакое другое государство не смогло добиться того, что впервые в истории удалось европейскому античному городу, и прежде всего это связано с демократическим его устройством. Только такая форма организации государственной власти делает возможным поставить на службу общине действительно все ресурсы человека, то есть мобилизовать не только его физические и интеллектуальные способности, но и весь его творческий потенциал, и даже его нравственное чувство. В сущности, это тотальная мобилизация человека, в то время как основанное на любых других принципах государство могло рассчитывать лишь на использование каких-то отдельных способностей своих граждан. Поэтому нет ничего удивительного в том, что община, сумевшая задействовать весь потенциал индивида, оказывается намного могущественней любой другой, которая способна лишь на краткое время оторваться от мирных забот (профессиональный спортсмен всегда сильней любителя, который с трудом заставляет себя делать даже обычную зарядку).

Вообще говоря, здесь – некий парадокс. Тотальная мобилизация человека, которой впервые в истории удаётся достичь только демократическому полису, с трудом совместима с индивидуальной свободой, однако самим человеком она воспринимается как лишённый любого давления извне нравственный выбор истинного патриота. Впрочем, этот парадокс объясняется достаточно просто. Чем шире начала народовластия, тем менее персонифицирован действительный источник государственной власти, и в своём логическом пределе, когда этим источником и в самом деле оказывается вся община, её идеология становится способной до конца подчинить себе сознание любого члена общества. Но индивидуальное сознание в этом случае уже не в состоянии распознать внешний диктат. Так холоднокровный организм едва ли подозревает о том, что ритмы его активности обусловлены колебаниями температуры внешней среды. Правда, абсолютный предел расширения социальной базы политической власти не достигался ещё никем в истории, но ведь абсолютные величины вообще никогда не встречаются в ней; история – это царство соотносительных начал, и в этом царстве «икс» процентов всегда будет больше, чем «икс минус один». Там же, где эти соотносительные величины переходят некий предел, начинает создаваться иллюзия того, что уже не индивидуальное сознание совпадает с государственной идеей, но сам государственный выбор оказывается формой реализации свободной воли гражданина, что это именно он управляет своим полисом. Конкретная же форма управления – прямая демократия, выборы представителей, назначение диктатора, – все это вторично.

Как бы то ни было социальный «отбор», в результате которого формируется новый тип человека, перестраивает и в самом деле всю его психику; в результате, пусть и не всецело, но всё же подчинённым полису оказывается сознание каждого. Отныне индивидуальное сознание гражданина легче всего настраивается на позитивные именно для его отечества позывы и труднее всего переваривает то, что не служит его пользе. Кстати, вызывает удивление стремительность этого отбора. Реформы Солона, подводящие черту под остатками родового строя, относятся к началу VI в. до н. э. (он избирается архонтом в 594 г. до н. э.); Писистрат захватывает власть в 560 г. до н. э.; Клисфен, как уже было сказано, избирается в 508 г. до н. э., а уже в 490 г. до н. э. афинская фаланга вдребезги разбивает персидское войско у Марафона.

Так что не следует думать, что исключительный гордый дух Греции вдруг породил её порыв к свободе и равенству. И режим личной власти тирана, и патриархальные представления о свободе взламываются вовсе не тем, что (гипотетически) может быть свойственно лишь генотипу эллина; политическую структуру полиса, как, впрочем, и самый его менталитет революционизирует перешедшая какой-то качественный рубеж военная экспансия, масштаб завоеваний, резкое изменение общей массы и этнической принадлежности невольников. Во-первых, как уже было сказано, с преодолением этого рубежа на месте рабов, попавших в неволю за долги, оказываются военнопленные, на эксплуатацию которых уже не распространяются никакие моральные ограничения (что, разумеется, не отменяет соображений экономической целесообразности), во-вторых, их общая масса переходит критическую черту, за которой сохранение её подконтрольности начинает требовать формирования совершенно иных политических институтов. Там, где народные массы оказываются отстранёнными от управления государством, единый центр власти, опирающийся на лично преданный лейб-гвардейский контингент, оказывается не в состоянии обеспечить должное повиновение и порядок, угрозу которому составляют и рабы и готовые сомкнуться с ними социальные низы города. Поэтому-то и возникает объективная необходимость её рассредоточения, распределения и властных полномочий и технических функций управления, может быть, главной из которых оказывается удержание в узде порабощённых городом этнически чуждых ему масс. Структура политического управления полисом должна реформироваться таким образом, чтобы этот центр оказался повсюду, а это и означает его демократизацию. Но заметим: только видимая, «парадная» составляющая власти переходит к ордену гоплитов, её изнанка достаётся тем, кого они именуют чернью.

Понятно, что все качества впервые появляющегося нового психотипа могут характеризовать лишь сравнительно небольшую часть граждан древнего города, которые и персонифицируют собой его свободы; именно их сплочённая каста выдвигается на авансцену всей греческой (а не исключено, что и мировой) истории.

Если рассуждать лишь о видимой стороне явлений, которая поддаётся фиксации в текстах законов, то вся полнота прав того времени, все политические свободы достаются гоплитам, остальные – не в счёт: в раннедемократическом ан­тичном городе, находившемся под их властью, гражданин, который не имел надела и был экономически не способен явиться вооружённым в войс­ко, не играл никакой (закреплённой его основными установлениями) политической роли. Поэтому античная демократия – это совсем не то, что рисуется современному сознанию; в сущности, это не что иное, как тирания или, выражаясь более современным языком, диктатура «подавляющего» меньшинства. Так, например, в Афинах для принятия любых, самых ответственных, решений достаточно было всего лишь шести тысяч свободнорождённых граждан. А ведь ими определялись судьбы не только более полумиллиона людей (около двухсот пятидесяти тысяч свободных и вполне сопоставимого количества рабов) собственно Афинского полиса – решения касались миллионов, ибо существовала огромная масса зависимых от него городов, для которых многие из них были обязательными. Дело в том, что размер приносимой дани, режим расходования единой союзнической казны, долгое время хранившейся, кстати, в Афинах, односторонне утверждался здесь же; кроме того, все споры «союзников» друг с другом рассматривались все теми же Афинами, а это и означает, что небольшой цех граждан этого города был нео­граниченным властителем большого государства.

Однако мы не вправе забывать о том, что всё-таки подлинная власть находится не только у гильдии тех пышных героев, которые в состоянии уплатить по сто гульденов за место в бессмертии на полотнах «Ночных дозоров». Давление на выбор общих приоритетов города, которое оказывает массив париев, остающихся где-то там, во мраке за парадной аркой, но именно там, во мраке, и делающим главное, чем жив античный город (и что омрачает торжественную песнь о нём), – это тоже участие в управлении. И трудно сказать, какая из составляющих более действенна в определении конечного вектора государственной политики.

Так что стремление к свободе и равенству, к расширению политических прав гражданина, словом, к демократическому устройству своего общества вызывается вовсе не особой природой эллина, его породит не что иное, как тотальная война, которую на протяжении столетий по существу со всем окружающим миром ведёт его отечество. Ну и конечно – впервые в мировой истории радикально преобразованный античным городом по уникальному образцу институт рабства. Именно эти стихии станут главенствующими силами, действию которых подчинится формирование его политических предпочтений. Поэтому именно война и рабство станут по сути дела смысловым ядром в определении содержания самого понятия свободы, центральными категориями всей государственной идеологии, всей системы воспитания гражданина. Ведь только сумма отъятых у кого-то прав и составит всю полноту правоспособности гражданина (кстати, не только греческого) полиса, станет её фактической мерой. Одновременно формирование развитого института рабства включает в действие и механизмы мобилизации дополнительных скрытых ресурсов для обеспечения выживания города в условиях его переполнения рабами.

§ 5. Греческая фаланга

Разумеется, нельзя видеть во всём этом становление и в самом деле совершенно особой породы героев, породнившихся с бессмертными обитателями Олимпа, победительных сверхчеловеков, «белокурых бестий», для которых уже не существует ни преград, ни ограничений. В действительности всё то, что должно было отличать их от окрестных варваров, могло и не бросаться в глаза. Но в противостоянии любых сил решающее значение принимают даже микроскопические превосходства. Объективные законы реальной действительности таковы, что килограммовая гиря при прочих равных всегда перевесит ту, в которой насчитывается лишь 999 грамм. Вот так и чемпионом становится вовсе не тот, кто на целый порядок превосходит второго призёра, – на практике их разделяют ничтожные доли секунды, граммы и миллиметры.

Правда, живые люди – вовсе не бездушные гири, поэтому их «вес» далеко не всегда одинаков: внешние влияния, настроения, самочувствие – все это не может не сказаться на результатах усилий. Но ведь и те, кто может противостоять им, подвержены всё тому же, но, в отличие от первых, они терзаются страхом перед своими победительными соперниками, поэтому там, где счёт идёт не на единицы, а на десятки тысяч, даже микроскопическое превосходство служит источником самых громких побед.

Впрочем, здесь преобладание было отнюдь не микроскопичным, ибо оно имеет свойство каким-то таинственным образом умножаться, там где его обладатели вдруг собираются вместе. Не следует забывать ещё об одном чрезвычайно важном обстоятельстве, известном любому, кто когда-нибудь задумывался над тайнами человеческого поведения. Все переживаемое совместно, будь то спортивное состязание, театральное зрелище, похороны павших героев, приветственная встреча каких-то инопланетян, да всё что угодно, действует на людей гораздо сильнее, чем на разъятых обстоятельствами робинзонов. Экзальтация больших людских количеств достигает куда большего градуса, когда они сбиваются в единую монолитную массу, нежели там, где эта масса оказывается рассеянной на отдельные атомы, к тому же изолированные непроницаемыми клетками своих жилищ. Наверное, ни один, может быть, даже самый лучший, оратор мира не в состоянии воздействовать на людей там, где они разъединены, но собираясь вместе они поддаются магии слова как некий целостный организм. Впрочем, роль собраний не исчерпывается одним только умножением эмоционального всплеска сошедшихся вместе единиц, ибо именно здесь резко интенсифицируется формирование единой реакции на каждый значимый для масс импульс. Ристалища, театры, ипподромы, народные собрания, сисситии (ритуальные совместные трапезы спартанцев), – всё это способствовало становлению единой психологии, единого настроя, порождаемого одним и тем же сигналом, способности разных по образованию, воспитанию, личному опыту людей с полуслова чувствовать и понимать друг друга.

(Кстати, наверное, это свойство живой природы вообще: сбившиеся в стаю ли, в стадо животные реагируют на знаковый для них импульс гораздо острее и стремительней, чем поодиночке.)

Именно античный полис каким-то неосознанным коллективным наитием, каким-то интуитивным прозрением впервые понял и поставил на службу самому себе и это фундаментальное свойство всего живого. Нигде на планете оно не было использовано с такой интенсивностью, как здесь, нигде в мире не был достигнут столь потрясающий результат: марширующий по плацу батальон и слабо оформленная (пусть даже и съединенная какой-то общей целью) толпа, ну скажем, очередь за каким-нибудь дефицитом, – вот зримое отличие между общностью, порождённой строем его жизни, и жителями любого другого поселения той поры.

При Марафоне насчитывавшая примерно 10 тысяч человек фаланга афинских гоплитов даже без помощи не успевших к бою спартанцев страшным лобовым ударом копий буквально раздавила в несколько раз превосходившее её численностью персидское войско. Единый сокрушительный её натиск решил все, и завоеватели, оставив на поле боя несколько тысяч, – Геродот[67] говорит о 6400 убитых – в ужасе бежали. Урон афинян составил всего 192 человека да и те пали не столько в самой атаке, сколько во время ожидания вражеского наступления; собственно, и атака была предпринята именно для того, чтобы сократить урон, наносимый персидскими лучниками. (Впрочем, не забудем и о том павшем герое, память которого по сию пору отмечается марафонскими забегами.) Это была первая победа свободного афинского демоса над численно превосходящим войском сильнейшей державы того времени, и она произвела ошеломляющее впечатление на всех современников.

В уже упомянутом здесь Фермопильском ущелье, где обрели бессмертие триста спартанцев, несколько тысяч греков не один день сдерживали натиск армии, численность которой вместе со вспомогательными подразделениями Геродот определяет более чем в три миллиона человек (конечно, верить его подсчётам никоим образом нельзя, но безусловно и то, что фактическое соотношение сил всё-таки было близким к нереальному). Не забудем и легендарное отступление греков, когда отрезанное от всех коммуникаций десятитысячное формирование, после вероломного избиения персами греческих военачальников (в числе новоизбранных командиров был и талантливый не только в ремесле историка Ксенофонт), как раскалённый нож сквозь масло, прошло около четырёх тысяч километров по вражеской территории и с победой вернулось к Пергаму. Была и открывавшая самые блестящие перспективы кампания спартанского царя Агесилая II (ок. 442 – ок. 358 до н. э.), царя Спарты с 401 г. до н. э. А будет ещё и поход Александра (356, Пелла, Македония – 13 июня 323 до н. э., Вавилон), великого македонского царя, сына Филиппа II и Олимпии, царевны из Эпира, талантливейшего полководца, создателя самого крупного государства древнего мира; его весьма немногочисленное войско сокрушит огромную империю и откроет новую главу всемирной истории…

Стоит ли удивляться тому, что греческие наёмники очень быстро станут весьма ходовым товаром для властителей окрестных земель, и, кстати, именно формирования этих наёмников доставят, может быть, самые неприятные минуты вождю македонского войска в персидском походе.

Что играло роль? Лучшая подготовка воинов? Да, конечно. Правда, элитные формирования во все времена вбирали в себя лучших из лучших, но здесь, в отличие от армий Востока, профессиональное ядро которых тонуло в бесчисленных толпах ничему не обученных ополченцев, элитой были все. Более совершенное вооружение? И это так. В сущности пожизненная принадлежность к армии каждого гражданина формировала совершенно особое отношение к оружию: оно бережно хранилось и передавалось по наследству, больше того – оно становилось предметом фамильного культа и национального фольклора. Впрочем, ведь это только сегодня можно говорить, что пулемёт обладает абсолютным превосходством перед копьём и луком, в те же времена разница в качестве оружия была куда менее заметной. Доспехи? Но, даже разгромленная, застигнутая врасплох Спарта в ночном бою у своих очагов явила чудеса доблести и без них. «Великолепное и достойное удивления зрелище не только согражданам, но и противникам доставил также Исад, сын Фебида. <…> Он выскочил из своего дома совершенно нагой, не прикрыв ни доспехами, ни одеждой своё тело, натёртое маслом, держа в одной руке копье, в другой меч, и бросился в гущу врагов, повергая наземь и поражая всех, кто выступал ему навстречу. Он даже не был ранен, потому ли, что в награду за храбрость его охраняло божество, или потому, что показался врагам существом сверхъестественным. Говорят, что эфоры сначала наградили его венком, а затем наказали штрафом в тысячу драхм за то, что он отважился выйти навстречу опасности без доспехов.»[68] Впрочем, известны примеры и из других времён: ширнув какой-то дряни, норманнские берсеркеры бились без них не только захваченными врасплох, Однако это нисколько не мешало им внушать ужас не только врагам, но и своим же собратьям по оружию, – не случайно же в перерывах между боями их держали отдельно, на расстоянии от остальной дружины. Дух войска, его моральное состояние? Так, например, говорят, что вера в правоту своего дела – это один из главных залогов победы, следовательно, ополчение, которое сражается за свободу и независимость своей родины, обязано быть сильнее захватчиков. Но спросим себя, а кто ж вообще верит в то, что его дело – неправое (и потом: за какое отечество бились в далёкой Индии не знавшие поражений македонцы)? Словом, какие-то идеалы, может, и обладают способностью придать дополнительные силы… но всё же есть материи куда более осязаемые.

Уже очерченный выше сплав качеств способен заставить задуматься любого, прежде чем он дерзнёт бросить вызов победоносному городу, ибо ставит его общину вне любой конкуренции в борьбе за господство. Но всё же Рим сумеет влить сюда и что-то своё. Стойкость в испытаниях, презрение к боли, отсутствие всякого страха перед кровью (и перед своей, и – тем более – чужой) станет культивироваться этим великим городом. Строго говоря, эти ценности не были чужды и самим грекам, в особенности Спарте. Так, например, достигшие 15 лет мальчики на ежегодном празднике Артемиды должны были выдержать несколько жёстких экзаменов. Один из них заключался в показательном сражении, в котором разрешалось пользоваться любыми средствами, за исключением оружия. На виду у эфоров и всех выдающихся граждан государства спартанские мальчики демонстрировали свою способность добывать победу любой ценой. Случалось, что некоторые из них погибали или на всю жизнь оставались калеками во время таких сражений; но тех, кто сумел выдержать это жестокое испытание, ждал ещё более страшный экзамен – сечение у алтаря богини Артемиды. Каждый испытуемый обязан был выдержать его без единого стона; обнаружить слабость означало навлечь не только на себя, но и на всю семью общественное презрение. В своих исторических свидетельствах Лукиан (ок. 120 – ок. 190), древнегреческий писатель, так пишет об этом празднике: «Не смейся, если увидишь, как спартанских юношей бичуют перед алтарями и они обливаются кровью, а их матери и отцы стоят здесь же и не жалеют их, а угрожают им, если они не выдерживают ударов, и умоляют их дольше терпеть боль и сохранять самообладание. Многие умерли в этом состязании, не желая при жизни сдаться на глазах у своих домашних или показать, что они ослабели».[69]

На все времена осталась память о юном спартанце, который украл лисёнка и спрятал его под плащом. По дороге домой он встретил воинов, которые завязали с ним разговор, а в это время зверёк распорол ему зубами живот. Не желая себя выдать, мальчик продолжал беседу, не реагируя на страшную боль ни словом, ни жестом, пока не упал замертво.[70]

Но и эти суровые качества Рим доведёт едва ли не до абсолюта и окрасит в куда более контрастные и зловещие тона, ибо к ним как одно из высших достоинств свободного человека добавится нечувствительность к чужому страданию, сочувствию боли. Всякая сентиментальность станет свидетельством недостаточного благородства и преданности идеалам родного города, и будет компрометировать уже не только мужчину – матери станет не к лицу выказывать излишнюю заботу о выношенном ею младенце, ребёнок будет подвергаться наказанию за свои слезы. Созерцание испытываемых мук, человеческая кровь со временем станет чем-то вроде всеобщего наркотика; не знающие пощады гладиаторы превратятся в кумиров римской толпы, предметом вожделения благородных римских женщин. Лучшие умы того времени станут оправдывать гладиаторские игры, так Цицерон (103—43 до н. э.), римский оратор и государственный деятель, после смерти Цезаря вождь Сената, будет говорить, что нет более сильного средства научить презрению к боли и смерти.

Не оставим без внимания то обстоятельство, что этот сплав был легирован ещё и такими обретениями духа античного полиса, как дисциплина и законопослушность – стихии, с трудом доступные разумению русского человека, но в принципе неотделимые ни от единого понимания общей цели полиса, ни от единства образа действия его граждан. Разумеется, дисциплина известна всем, в том числе и народам, знавшим лишь монархическую форму правления, но вот законопослушность и в самом деле плохо согласуется с теми, уже упоминавшимися здесь, формами участия народа в государственном строительстве, которые реализуются только в виде протеста или открытого бунта. Меж тем дисциплина, основанная на внутреннем согласии гражданина с законом своего города, на осознании того, что позднее Рим назовёт res publica (общее дело, общее достояние), обязана отличаться от той, которая может быть привита лишь внешним насильственным подавлением индивидуальной воли.

Всё это – подкожное ощущение глубинного единства крови, инстинктивное подчинение общей цели, нерассуждающая готовность к решительному безоглядному действию, генетическая предрасположенность к стремительной синхронизации усилий в критических обстоятельствах, которые требуют мгновенной мобилизации всех физических и моральных ресурсов человека, отсутствие всех нравственных ограничений по отношению к чужим, основанная на законопослушании железная дисциплина, наконец, впитанный чуть ли не с молоком матери культ победы и выкристаллизовалось в такое впервые явленное на поле боя именно греческой цивилизацией начало, как несокрушимый воинский строй.

Нельзя сказать, что никакие другие народы не умели распределять свои силы в ходе сражения и концентрировать их в ключевом его пункте; зачатки воинского строя зарождались, конечно же, задолго до греков, но всё же в классическом его виде, то есть в виде, сохранявшем устрашающую своей безупречностью форму даже в движении, он появляется только здесь, в классическом греческом полисе. Кстати, и строевая подготовка – обязательный ещё и сегодня элемент обучения всех армий мира, родилась именно здесь же, в Греции; Рим переймёт её и доведёт до совершенства.

Конечно же, все познаётся в сравнении, и до искусства, продемонстрированного батальонами Фридриха Великого в битве при Лейтене, и греческим фалангам и римским легионам ещё далеко. Но ведь противостояли им силы, которые с трудом сохраняли боевой порядок даже стоя на месте. В движении же это были просто скученные толпища до смерти перепуганных одиночек, которые легко теряли всякое подобие упорядоченности при обтекании даже самых незначительных препятствий (поле боя – не полковой плац, любовно трамбуемый солдатскими сапогами) – отдельно стоящих групп деревьев, ручьёв, неровностей рельефа и так далее.

Что ещё, кроме суеверного ужаса, должно было чувствовать это малоупорядоченное людское повидло при виде ощетинившегося копьями страшилища, которое в стройном порядке надвигается на них под свист задающих ритм движению боевых флейт? «Зрелище было величественное и грозное: воины наступали, шагая сообразно ритму флейты, твёрдо держа строй, не испытывая ни малейшего смятения – спокойные и радостные, и вела их песня. В таком расположении духа, вероятно, ни страх ни гнев над человеком не властны; верх одерживают неколебимая стойкость, надежда и мужество, словно даруемые присутствием божества».[71]

Заметим, фаланга – это довольно громоздкое формирование, которое способно сохранить строй только стоя на месте или в коротком стремительном ударе; она практически никогда не преследовала бегущего противника, ибо увлёкшись погоней, сама становилась уязвимой, и неожиданный удар резерва или не впавших в панику и сохранивших хладнокровие подразделений легко мог уничтожить её. Это хорошо понимали и древние. «Поистине фаланга напоминает могучего зверя: она неуязвима до тех пор, – писал Плутарх, – пока представляет собою единое тело, но если её расчленить, каждый сражающийся лишается силы, потому что они сильны не каждый сам по себе, а взаимной поддержкой».[72] Кстати, именно так в 168 г. до н. э. погибла македонская фаланга в битве при Пидне, последнем сражении Македонских войн; левое её крыло, ударившись в преследование римских легионов, уже практически разгромленных правым флангом македонцев, расстроило свои ряды, чем не замедлил воспользоваться не потерявший присутствие духа Эмилий Павел, и его легионеры ворвались в образовавшиеся разрывы единого строя, что сделало фалангу обречённой.

Поэтому причина тех, упоминаемых древними авторами, огромных потерь, которые несли персы во время свирепого удара греческой фаланги, кроется не только в превосходстве общей боевой выучки, но и в парализующем волю страшном потрясении человеческой психики при столкновении с этим новоявленным чудо-зверем. Подобное потрясение через два тысячелетия испытают воины ацтеков и инков при виде закованной в броню кавалерии испанских конкистадоров: всадник воспринимался ими не как человек – и он, и его лошадь были для них неким единым человеко-чудовищем, живым воплощением какого-то страшного мифа о близком конце света… Или вооружённые луками и копьями зулусские племена, впервые напоровшиеся на последнее достижение военной техники – английские пулемёты.

Собственно, дело даже не в фаланге, да и сама она была «изобретена» в стародавние времена и применялась не одними только греками. Обратимся к «Илиаде», вобравшей в себя многое из того, чем жил тогдашний мир. Мы встречаем фалангу и в песне VI «Cвидание Гектора с Андромахой»:

…Аякс Теламонид, стена меднобронных данаев, прорвал фалангу троян…[73]

и в описаниях подвигов Агамемнона (песнь XI):

…В час сей ахеяне силой своей разорвали фаланги…[74]

и в XIX песне «Отречение от гнева»:

…Нет, не на краткое времяБитва завяжется, если Троян и ахеян фалангиВ сечу сойдутся…[75]

Впрочем, скорее всего вообще не существует каких-то идеальных боевых порядков, во всех случаях гарантирующих воинству победу. Если бы это было так, сама война давно уже стала бы невозможной. По-видимому, этот строй чем-то неуловимым отвечал национальному духу греков, точно так же, как построение легионов – духу Рима. Впрочем, и Рим не пренебрегал фалангой; именно она была основой его боевых порядков до введения манипулярного боевого порядка. Историческая традиция приписывает эту реформу Камиллу (ок. 447—365 до н. э.), римскому полководцу, взявшему Вейи. Да и позднее, во время империи, в битвах с варварскими племенами часто практиковался этот боевой ордер. В других этносах эти самые же построения могли быть и не столь эффективными: так в поздней истории даже перенимавшие европейский строй восточные народы продолжали терпеть поражение за поражением от тех же европейцев.

Нет, главным здесь был совсем не способ упорядочения и концентрации аморфных людских масс, но какие-то пронзавшие их метафизические токи; единое энергетическое поле обнимало военный строй, и благодаря этому тысячи и тысячи индивидов на время делались не просто случайным объединением, но единым организмом, каждой клеткой своего тела излучающей общую цель и множащей синхронный порыв войска. Главным здесь стала совершенно иная организация коллективной психики социума, его магнетизма, его энергетики – именно это выделило жителей греческого полиса из общего стада двуногих…

§ 6. Люди и стены

Но ведь всё то, что выплёскивал из себя бешеный ли натиск фаланги или механический напор взаимодействующих друг с другом, как хорошо подогнанные части единого часового механизма, римских когорт, клокотало и вне поля боя. И волей-неволей какая-то незримая аура, полумистические протуберанцы этой до поры скрытой энергии (как ни назови, но что-то такое обязаны были источать её властные обладатели) должно было витать над ними, светиться в их глазах. О воинах, стоящих на страже свободы города, как о совершенно особой породе людей, обладающих весьма специфическим психотипом, пишет ещё Платон: «А захочет ли быть мужественным тот, в ком нет яростного духа… Разве ты не заметил, как неодолим и непобедим яростный дух: когда он есть, любая душа ничего не страшится, и ни перед чем не отступает?»[76] Меж тем превосходство «яростного духа», давление более сильной воли, решительного характера, как правило, явственно ощущается нами. Поэтому подсознательное восприятие вселяющих что-то суеверное истечений не могло не подавлять слабую душу всех, кому самим раскладом судеб надлежало повиноваться. Загадочное племя победительных сверхчеловеков – вот чем они обязаны были представать перед своими невольниками. И пусть нас не удивляет то обстоятельство, что никому из илотов в решительной битве с персами под Платеями (479 до н. э.) не приходило в голову взбунтоваться, хотя численность этих рабов в семь раз превосходила численность их хозяев-спартанцев, внезапная же измена могла разом освободить от неволи. Пусть нас не удивляет и то, что массовые восстания рабов (если, конечно, не считать так до конца и не покорённую Спартой Мессению) были сравнительной редкостью полисной жизни.

Мы сказали, что невозможно представить гордых обладателей нового психотипа, сложившегося в условиях классического античного полиса, в виде бесправных подданных какого-нибудь тирана, только свобода и гордая самостоятельность может быть уделом этого героического племени. Но попробуем представить и спаянную своей ненавистью в монолит огромную массу рабов – и вновь нам откажет всякая фантазия: аккумулированную в тесном пространстве карликового государства эту их ненависть не сдержать никакой силой. Невозможно никакое (и уж тем более взаимопронизывающее друг друга) сосуществование двух полярно направленных сил – бесправных рабов и их безжалостных хозяев. Нераздробленный, этот монолит абсолютно неуправляем, больше того, он сам способен к диктату, поэтому не только обеспечение послушности господской воле, но и просто интересы самосохранения общины требуют решительного разъятия его на отдельные молекулы и воздвижения вокруг них непроницаемых надёжных перегородок. Пределы свободы каждого из подневольных должны определяться конфигурацией этих преград. Роль именно таких – армированных сплочённой кастой фалангитов – барьеров и заграждений и досталась античному демосу.

Надёжность любой тюрьмы определяется вовсе не одними стенами; их прочность производна не столько от качества кладки, сколько от людей. Здесь же люди, новая неодолимая их порода, впервые явленная миру именно античным полисом, гармонично соединили в себе и достоинства нерушимых каменных стен и высокие качества самых беспощадных и бдительных тюремщиков. Надёжней всех на свете запоров станет именно их гордая уверенность в самих себе и в своём неотъемлемом никакими установлениями праве повелевать и требовать повиновения, даровать прощение и казнить.

Если добавить к этому известную мягкость в обращении со всеми послушными, оставившими всякую мысль о каком бы то ни было протесте, то система обеспечения безопасности, жизнестойкости и экономической рентабельности рабовладельческого полиса станет вполне законченной. Так суровый и жёсткий военачальник, бестрепетно посылающий на смерть тысячи своих подчинённых, легко завоёвывает сердце солдата искренней заботой о нём, об устройстве его быта. Между тем, в отличие от Спарты, во многих греческих городах, и в особенности в Афинах, отношение к рабам было куда более терпимым. Некий «Псевдоксенофонт» – его рукопись, «Афинская полития», была найдена в сборнике сочинений Ксенофонта, но, по мнению экспертов, ему не принадлежит – даже упоминает о «дерзости» афинских рабов: они не уступали дороги гражданам, и их нельзя было бить из боязни ударить вместо раба гражданина, так как последний здесь внешним образом не отличался от первого.[77]

В Афинах существовал известный ритуал для введения раба в семью. Обычай разрешал ему иметь собственность. Тот же обычай признавал брак раба законным. Рабы даже имели выходной, им служил праздник, посвящённый Вакху; в этот день господа должны были служить своим невольникам. Раб, бежавший в алтарь или даже просто прикоснувшийся к таким священным предметам, как, например, к лавровому венку Аполлона, считался неприкосновенным.

Впрочем, не будем преувеличивать верность нравственным и религиозным обязательствам, ибо вряд ли какой хозяин мог пренебречь возможностью выморить его оттуда голодом. Так, иллюстрируя эту мысль в своём повествовании о заговоре Килона, Фукидид пишет: «…Килон и брат его тайком бежали, а остальные (из них многие уже умерли от голода), будучи в стеснённом положении, сели у алтаря на акрополе, в качестве молящих о защите. Когда афиняне, на которых возложена была охрана, увидели, что осуждённые умирают в священном месте, они предложили им удалиться, причём обещали не причинять им никакого зла. Но когда они вывели их оттуда, то всех перебили».[78] Случались и более жестокие формы нарушения права убежища; Геродот приводит пример, способный шокировать любого из неподготовленных к знакомству с изнанкой красивых исторических легенд: «Одному из пленников удалось вырваться из оков и бежать к портику святилища Деметры Фесмофоры. Ухватившись за дверное кольцо, он крепко держался. Преследователи, несмотря на все усилия, не могли оттащить его. Тогда они отрубили руки несчастному и увели на казнь. А руки его, словно приросшие к дверному кольцу, продолжали висеть».[79]

Но не будем ударяться и в другую крайность, – ведь как бы то ни было известные запреты существовали и их нарушение было не столь уж обычным делом, ибо в анналы истории заносится лишь то, что поражает воображение. Словом, не случайно про Афины говорили, что рабы здесь стеснены меньше, чем свободные граждане в некоторых иных государствах. Но ведь если быть строгим, то, наверное, любая, даже самая жестокая, деспотия спит и видит, чтобы все порабощённые повиновались вовсе не из страха, но из вполне осознанной необходимости, и самый свирепый террор часто (чаще всего) преследует именно эту цель…

Глава 3. Мистерия античного города

Война как способ существования. Тотальная мобилизация. Природа патриотизма. Мечта о прекрасном. Пробуждение камня; богоизбрание народа. Вознаграждение Прометея. Первенство среди равных. Два сердца Эллады

§ 1. Война как способ существования

История греческих городов-государств, как, кстати, и всех европейских городов единой Средиземноморской ойкумены, – это долгая хроника практически непрерываемой войны всех против всех. Это выражение («Bellum omnium contra omnes») введёт в политический оборот английский философ Гоббс, (1588—1679),[80] но он рассуждает о «естественном» состоянии человека, предшествующем государственности. Однако и на новом этапе истории не меняется ничего, просто война принимает более организованный и упорядоченный вид. Мы ещё увидим это и на примере эллинских полисов, пытавшихся объединить вокруг себя всю Грецию, и на примере Рима. Состояние мира для всех их – это не более чем краткие перерывы в военных действиях. Если же взглянуть шире, то в условиях всеобщей войны, в которую втянуты в сущности все города-государства, это состояние может быть порождено либо решительным поражением в борьбе с сильнейшим противником либо необходимостью накопления военного потенциала для дальнейшего противоборства. Однако длительное пребывание в мире угнетает город, причём не только попавший в кабалу (что, впрочем, естественно), но и привыкший к победам. Именно война – основная доминанта того политического «климата», к которому оказывается вынужденной на протяжении долгой череды веков приспосабливаться древняя европейская община, и это обстоятельство ни в коем случае не может быть игнорировано при изучении её эволюции.

Можно предположить, что сложись условия существования античного города как-то иначе, другими словами, если бы его жизнь протекала в мире и согласии со своим окружением (может быть, лишь изредка прерываемом вспышками вооружённых конфликтов), история европейских народов в свою очередь сложилась бы совсем по-другому. Вероятно, была бы создана совсем иная цивилизация, иная культура, – но история сложилась так, как она сложилась, и сейчас, по истечении тысячелетий, постижению подлежит именно она, а не какая-то умозрительная сущность, о которой остаётся только гадать.

Здесь важно понять, что приспособление общества к условиям войны – это ведь не только накопление каких-то арсеналов и формирование вооружённых ополчений. Двадцатое столетие явственно обнаружило то обстоятельство, что война оказывает своё влияние на все сферы жизни общества, на все институты государства, не исключая и те, которые несут ответственность за самую душу своих граждан. Правда, для того чтобы это стало очевидным, потребовались две мировые войны, но после них мы уже не вправе думать, что в древних полисах, бившихся за своё существование, всё обстояло как-то по-другому. Там, где война становится таким же постоянным, в принципе неустранимым фактором, как сама атмосфера нашей планеты, необходима специальная адаптация к ней, адаптация же – это формирование всех (без какого бы то ни было исключения!) государственных институтов, как средств обеспечения решительной военной победы. Ведь только победа гарантирует выживание.

В конечном счёте человеческое общество – это разновидность единой природы, а значит общим её законам надлежит подчиняться и античной общине. Меж тем объективным следствием именно этих законов является тот факт, что организм, который обладает способностью потреблять всё необходимое для жизни прямо «из воздуха» устроен совсем по-другому, нежели организм хищника. Растительный и животный миры – вот, может быть, самое точное приближение к представлению о существующей здесь дистанции между никогда не прерывающейся войной и нескончаемым безмятежным миром. Если, подобно растению, «высадить» животное в почву, оно тут же погибнет – просто из-за того, что оно устроено по-другому, иначе чем растение. Вот так и государственное устройство, подобно организму хищника, вынужденного бороться за своё место под солнцем в агрессивной среде себе подобных, обладает какой-то своей спецификой. Это совершенно иная энергетика, физиология, нервная система… Ну и конечно же – абсолютно другая анатомия.

О такой анатомии говорит в своём «Левиафане» (1651) Томас Гоббс. Во Введении в свой труд он пишет: «…великий Левиафан, который называется Республикой, или Государством (Commonwealth, or State), по-латыни – Civitas, и который является лишь искусственным человеком, хотя и более крупным по размерам и более сильным, чем естественный человек, для охраны и защиты которого он был создан. В этом Левиафане верховная власть, дающая жизнь и движение всему телу, есть искусственная душа; должностные лица и другие представители судебной и исполнительной власти – искусственные суставы; награда и наказание (при помощи которых каждый сустав и член прикрепляются к седалищу верховной власти и побуждаются исполнить свои обязанности) представляют собой нервы, выполняющие такие же функции в естественном теле; благосостояние и богатство всех частных членов представляют собой его силу; salus populi, безопасность народа, – его занятие; советники, внушающие ему всё, что необходимо знать, представляют собой память; справедливость и законы суть искусственный разум (reason) и воля; гражданский мир – здоровье; смута – болезнь, и гражданская война – смерть. Наконец, договоры и соглашения, при помощи которых были первоначально созданы, сложены вместе и объединены части политического тела, похожи на то «fiat», или «сотворим человека», которое было произнесено Богом при акте творения».[81]

Идеальным принципом, связующим все ткани и функциональные системы государственного организма, приспосабливающим их к условиям вечной войны против всех, как раз и становится античная демократия. Её порождает не какой-то особый менталитет древнего европейца, а самый способ тогдашнего существования средиземноморских народов. А впрочем, может быть, именно особый менталитет, ибо, как в царстве животных, здесь можно существовать лишь одним образом – только всё время поедая кого-то; но ведь психическое устройство хищника – это объективная данность, рождённая обстоятельствами, и, несомненно, отличается от того, что свойственно растению.

Правда, война – это ведь только общий фон, что-то вроде земного тяготения или воздушной атмосферы. Для того чтобы сформировались первичные демократические институты, необходимо ещё и стечение дополнительных условий.

Одним из них, как мы уже говорили, является переход от долгового к экзогенному рабству и накопление критической массы невольников, по отношению к которым уже не существует никаких правовых или нравственных ограничений. Только там, где в сравнительно узком пространстве города оказываются сосуществующими большие контингенты полярно неравноправных его обитателей, которые к тому же относятся к разным этническим группам и разным культурам, возникает острая необходимость формирования особых механизмов подчинения одних другим. Равно как и потребность в развитии особой технологии управления всей жизнедеятельностью общины, для которой фронт оказывается уже не только за периметром государственных границ, но и внутри, в самом средоточии её жизни.

Последнее обстоятельство позволяет внести определённые уточнения в уже сказанное нами. Ведь понятно, что накопление больших масс иноплеменных рабов принципиально невозможно там, где вообще нет никаких завоеваний (действительно, не сами же они идут в кабалу к своим мирным соседям). Возражение о том, что рабы могут покупаться за деньги на невольничьих рынках не вполне состоятельно. Во-первых, потому что в условиях всеобщего мира этим рабам (во всяком случае, в больших, определяющих способ производства, количествах) просто неоткуда взяться. Во-вторых, – потому что в условиях разоряющей всех войны неоткуда взяться средствам на их приобретение. А значит, речь идёт не просто о каком-то абстрактном вооружённом противостоянии, – та перманентная война, что становится единственной формой существования античного города, обязана быть победоносной на всём её протяжении. Череда же побед открывает возможность не только прямого захвата рабов, но и покупки их на обычном невольничьем рынке. Однако любое поражение способно отбросить город на обочину мировой истории, и не случайно в нашей памяти сохранились судьбы лишь тех – считанных по пальцам – общин, которым досталось вписать ярчайшие страницы в хроники блестящих военных побед. Сотни же и сотни других, оставивших после себя, может быть, только племенные имена, по сию пору остаются безвестными даже для профессиональных историков. В свою очередь, победоносность может быть обеспечена только такой же непрерывной наступательностью; аксиомой военной мысли является то, что сугубо оборонительная стратегия полностью обречена, выжить с её помощью невозможно.

Собственно, уже сама перманентность войны позволяет сделать такое наблюдение. Ведь изнуряющее все ресурсы государства вооружённое противостояние всему свету не может длиться годами, и уж тем более десятилетиями. Здесь же речь идёт даже не о десятилетиях, а о величинах совершенно иного порядка. Нам ещё придётся говорить о Риме, где война не прерывалась на протяжении целых веков. Краткие передышки, когда боевые столкновения прекращались по всему периметру его границ, вызывали там столь великое удивление хронистов, что в исторических анналах они занимали место, какое обычно занимает память о самых кровопролитных, решающих судьбы народов столкновениях, которые случаются раз-два в тысячелетие. Ясно, что это возможно только в одном единственном случае – если война «кормит сама себя» (как это позднее сформулирует, может быть, самый величайший знаток её природы, Наполеон).

Между тем ясно и другое: сугубо оборонительная война «кормить себя» не в состоянии. Тем более не может оборонительная война обеспечить приток огромной массы рабов. Все это доступно только победоносным захватническим походам. Таким образом, ясно, что речь идёт не просто о войне, в какую вступают, повинуясь естественному ходу вещей, но о той, природа которой обусловлена природой самого общества, особым его устройством. Иначе говоря, о той, в которой ведущее её государство никак не может быть представлено страдательным началом, насильственно втянутым в трагический кровеворот.

Разумеется, говорить о какой-то особой хищнической агрессивной природе древних европейских общин, которые складывались в Средиземноморском регионе в первом тысячелетии до нашей эры, нельзя. Война всех против всех создаёт условия, в которых каждый – и побеждённый, и сам победитель – оказывается жертвой; здесь даже явно выраженная агрессия представляет собой форму чисто оборонительной стратегии. Поэтому видеть в стремлении к захватам одну только алчность каких-то отдельных (может быть, генетически аномальных) племён вряд ли было бы правильно; здесь в первую очередь преследуется цель ослабления своего противника, устранения угрозы с его стороны. Но что плохого, если достижение подобной цели сопровождается собственным усилением? И обогащением: гоплит того времени в принципе не мог обходиться без рабов, как не мог обходиться без крестьян средневековый рыцарь. Тот, у кого вообще не было рабов, слыл едва ли не за нищего; Аристотель, цитируя стих Гесиода:

…Подумай-ка лучше,Как расплатиться с долгами и с голодом больше не знаться.В первую очередь – дом и вол работящий для пашни,Женщина, чтобы волов подгонять: не жена – покупная![82]

даёт к нему своё примечание: «у бедняков бык служит вместо раба».[83]

Как бы то ни было, видеть в демократическом устройстве античных полисов, которым, несмотря ни на что, удалось выжить, укрепить свою военную мощь и к тому же ещё обогатиться за счёт своих врагов, что-то второстепенное, привходящее, не имеющее решительно никакого отношения к самой войне, нельзя. Напротив, можно утверждать, что именно оно и является (по меньшей мере) одним из основных факторов, формирующих постоянную предрасположенность государства к разрешению силой оружия всех конфликтных вопросов со своим окружением. Именно это устройство формирует где-то в подсознании граждан прочную неразрывную связь между обеспечением жизнестойкости своего города и наступательностью его политики, защитой родных очагов и обильными военными трофеями.

Уже в конце VI в. до н. э., в результате победоносных войн со своими соседями Афины выводят на захваченные ими земли (Саламин и Эвбею) первые военно-земледельческие колонии (клерухии), которые преследовали одновременно две основные цели: обеспечить военно-политический контроль над новыми территориальными приобретениями и – хотя бы отчасти – решить аграрный вопрос. После решающих побед над персами и создания под главенством Афин Делосского морского союза (477 г. до н. э.), афинское государство за счёт новых доходов – и, прежде всего, союзной подати – вводит плату своим гражданам за исполнение всех общественных должностей, вследствие чего до 20 тысяч свободных афинян стали получать содержание от казны. Аристотель в «Афинской политии», говоря об истории государственного устройства Афин[84] перечисляет все категории граждан, получавших этот пенсион (нам ещё придётся вернуть к этому). Естественно, это вызывает недовольство союзников, но их протест пресекается самым решительным образом: так, например, Наксос и Фасос за попытку выйти из союза лишились своих вооружений и части земель. В сущности, политика Афинского полиса принимает империалистический характер, и с наибольшей отчётливостью она проявляется в середине V в. до н. э., когда афинскую демократию возглавил Перикл.

Время его правления – это популистская социальная политика: правительство расширяет раздачи демосу, помимо жалования за несение государственной службы, он начинает получать ещё и упомянутый здесь теорикон (зрелищные, театральные деньги); дабы предоставить заработок тем, кто в нём был заинтересован, в городе разворачиваются масштабные строительные работы; нуждающиеся в земле выводятся в клерухии на территории «союзных» городов. В то же время во внешней сфере ужесточается политика в отношении последних: увеличивается сумма подати, которую они обязаны платить в союзную казну, которая, кстати, находится в полном распоряжении афинян; ограничивается местное самоуправление, города ставятся под контроль афинских чиновников и в них нередко устанавливались афинские гарнизоны; на их территории выводятся афинские колонии, для чего без церемоний экспроприируются лучшие земли; наконец, без пощады подавляются любые сепаратистские выступления.

В качестве примера можно привести испытания, выпавшие на долю Самоса, города, расположенного на одном из островов Эгейского моря. Демократия здесь была введена Афинами насильственным путём, после вмешательства афинян в столкновение Самоса с Милетом. Девять месяцев город осаждался афинским флотом и должен был покориться на тяжких условиях (440). В 411 г. до н. э. неудачная попытка геоморов, потомков древней аристократии, произвести олигархический переворот окончилась их изгнанием. Вскоре после разгрома Афин Самосом завладела Спарта, и маятник качнулся в другую сторону: афинские клерухи были изгнаны, изгнанники возвращены, правление государством передано сторонникам олигархической партии. Однако после падения Спарты в 365 г. до н. э. афинский полководец Тимофей снова принудил город примкнуть ко второму афинскому союзу, по одному из основных постановлений которого афиняне обязывались не отчуждать земли у союзных городов. Увы, это условие скоро было нарушено афинянами, и клерухи снова появились на острове…

Словом, афинский демос чувствовал и вёл себя как неограниченный властелин в делах с союзниками, и не случайно критики афинской демократии сопоставляли политику Афин в отношении союзников с настоящей тиранией. Сегодня мы бы назвали её имперской.

Нерасторжимая связь между демократическими институтами, агрессивной политикой полиса и обогащением его граждан рождает и другой стимул революционного преобразования старых форм государственного управления, основанных на личной власти. Заметим: в условиях античного города практически все рабы, за исключением, разумеется, тех, которые обслуживают его инфраструктуру, оказываются во владении частных лиц. Казалось бы, здесь присутствует некоторое противоречие; ведь только город как целое обеспечивает их приток, ибо даже там, где они приобретаются за деньги на невольничьих рынках, расходуется, как правило, городская казна. Может быть, поэтому данное обстоятельство практически неведомо приверженному монархическим формам правления Востоку. Между тем, в отличие от традиций Востока, верховная собственность античного города ничуть не препятствует индивидуальному владению, больше того, городская община оказывается прямо заинтересованной в таком распределении полномочий, ибо именно в нём ключ к обеспечению подконтрольности и управляемости огромных невольничьих масс. Словом, если противоречие и есть, то оно относится к разряду таких, которые сообщают импульс к развитию.

Переполненность города чуждым ему этническим элементом, который к тому же источает постоянную угрозу для него, верховенство общины в праве собственности на весь порабощённый контингент, наконец, частное владение невольниками и образуют собой ту минимальную совокупность политических и юридических условий, которые порождают специфическое распределение прав и обязанностей между общиной в целом и всеми её гражданами. Подобное стечение и позволяет городу достичь максимальной слиянности собственных потребностей в обеспечении своей жизнестойкости с присущей, наверное, самой природе человека потребностью к власти над кем-то другим.

Именно эта гармония интересов и порождает максимальную рациональность организации огромного механизма принуждения многотысячных людских масс и, одновременно, эффективность эксплуатации чужого труда. Другими словами, открывает возможность предельной мобилизации всех попавших в распоряжение античного Левиафана ресурсов для создания потенциала дальнейшей военной экспансии. Здесь (гл. 2) уже говорилось, что экзогенное рабство открывает дополнительные возможности в эксплуатации невольников, которые неведомы долговому. Между тем, в конечном счёте, побеждает тот, кому удаётся поставить себе на службу большие, чем у соперников, массы живого труда; только опережение в подобной мобилизации и создаёт преимущество перед другими. Таким образом, сложное сплетение общих и частных интересов вносит свой вклад в формирование наступательности, в обеспечение военной победы.

§ 2. Тотальная мобилизация



Поделиться книгой:

На главную
Назад