То же мы обнаруживаем и в «Энеиде»:
Ещё раньше случалось, что захваченных в бою даже съедали. Поэтому введение рабства, конечно же, было смягчающим нравы началом: теперь каннибализм, а нередко и убийства пленных оказывались под запретом. Но цивилизующее действие этого института не следует излишне преувеличивать. Раб воспринимался эллинами как вещь, «одушевлённое орудие», «животное», наделённое способностью понимать речь. Раб не имел имени, у него была кличка, он не имел собственности, права на брак, его союз с женщиной был только сожительством. Господин мог наказывать раба своей властью, продавать, дарить, клеймить, отправлять на каторжные работы и даже лишать жизни.
Все это получало даже солидное (самое солидное по тем временам) теоретическое обоснование: такие мегавеличины античного разума, как Платон[18] и Аристотель[19], развили стройное философское учение – мы ещё будем говорить о нём, – согласно которому существует особая категория людей, предназначенная уже по своей природе быть рабами; это люди с низким интеллектом, с неразвитым разумным началом; они движимы только низкими инстинктами, не способны самостоятельно разумно действовать и потому нуждаются в господине, в жёстком руководстве господской волей. Они должны были содержаться в постоянном страхе. И содержались. Правда, в Афинах раб ещё мог пользоваться правом убежища у алтаря и требовать у государства продажи другому господину, больше того, раб иногда мог приобщиться к Элевсинским таинствам, по преданию дававшим человеку личное бессмертие. Но в Спарте илоты, застигнутые после захода солнца на улице, подлежали смерти; в определённые дни спартанцы устраивали на них самую настоящую охоту, как на животных; когда юноше-спартанцу впервые вручался меч, он должен был оросить его лезвие кровью илота. Всей Греции была известна поговорка, в которой говорилось, что нигде свободный человек не свободнее, а раб не подвержен большему притеснению, как в Спарте.
В Риме рабы не были основной производительной силой общества, ею они становятся лишь к концу Республики. Рабство долгое время носило там по преимуществу патриархальный характер. Кстати, у римлян даже члены семьи не очень отличались от рабов: и жена, и сыновья, и внуки со своими жёнами, и незамужние дочери были в сущности столь же бесправны перед главою фамилии. Всё подчинялось только ему, больше того, он имел право суда над всеми домочадцами и определял им наказание вплоть до смертной казни. Никаких границ его власти вообще не существовало; во внутрисемейных отношениях правил не гражданский закон, а только людской обычай, ну, да ещё людские нравы. Взрослые сыновья только со смертью отца делались полноправными гражданами и становились главами своих семейств (а значит, обретали точно такие же, ничем не ограниченные, права уже над своими домочадцами). Прижизненное же освобождение от подчинения отцовской воле было обставлено едва ли не большими препятствиями, чем даже освобождение раба. Словом, на раба простирались практически схожие с теми, которыми обладали младшие члены семьи, права.
Это позднее Марк Варрон (116 – 27 до н. э.), римский писатель, в своём сочинении «О сельском хозяйстве» разделит средства труда на три части: орудия говорящие, издающие нечленораздельные звуки и орудия немые; к первым он относил рабов, ко вторым волов и к третьим телеги. В III и даже во II вв. до н. э. раба ещё не включали в состав имущества, рабы отвечали за некоторые проступки перед судом, не поощрялось и жестокое обращение с ними. Более того, невольники могли получить пекулий с обязательством выплаты части дохода своим господам. Пекулий на правах владения получали городские рабы, ремесленники, вилики, пастухи, земледельцы. Наделение пекулиями обусловливало имущественное расслоение рабов и сближение какой-то их части со свободными. Но с завершением Пунических войн и выходом Рима за пре делы Италии их положение начинает меняться в худшую сторону; именно Рим явит нам образцы наибольшей бесчеловечности в обращении со своими невольниками. Впрочем, и это время являет примеры гуманизма. Так, тот же Варрон отнюдь не безразличен к запросам и даже правам «говорящих орудий», напротив, он убеждал рабовладельцев не использовать бич там, где желаемого можно добиться словом. Методы принуждения должны быть более гибкими, и он рекомендует даже советоваться с прилежными рабами; его убеждение состоит в том, что невольники работают лучше, если хозяин щедрее оделяет их пищей, не скупится на одежду, позволяет отдохнуть и даёт некоторые послабления и льготы.
Однако, сколь бы серьёзными ни были отличия Рима от Греции, завершение демократических реформ, связываемое с уравнением в правах плебеев и патрициев, и в Вечном городе совпадает с прехождением некоего количественного рубежа в накоплении военнопленных, рабов-иноплеменников, по отношению к которым уже не действовали практически никакие – ни родственные, ни племенные, ни религиозные, ни моральные ограничения. (Впрочем, не последнюю роль сыграл и рост числа его неравноправных «союзников».) Словом, не противостояние разделённых антагонистическими интересами сословий (хотя, конечно, и оно тоже) – обеспечение жизнеустойчивости государства в условиях вынужденного сосуществования его граждан с подавляющим своей численностью контингентом, права которого – где частично, где полностью – отчуждаются в пользу Рима, становятся подлинной причиной изменения формы государственного устройства. Нам ещё придётся говорить об этом.
Пока же заметим, что в окружающем великие города античности «варварском» мире многое было иначе. Рабы, конечно, и здесь часто были объектом вещного права, но при всём этом они оставались как бы частью семьи; невольники могли есть за одним столом со своим господином, работать наравне с ним, вступать с разрешения родоначальника в брачные отношения, иметь детей, личное имущество, словом, здесь никогда не было той пропасти, которая существовала у «цивилизованных» греков и римлян. Самовозвеличение над чужими народами, болезнь, в той или иной степени свойственная, как кажется, всем на свете, здесь никогда не достигало градуса, отличившего Грецию и Рим и унаследованного в сущности всей западной цивилизацией. И уж тем более здесь никогда не занимались теоретическими изысканиями, целью которых было доказать иную, более низкую (если не сказать низменную), природу раба. Наконец, и это самое главное (ведь в конечном счёте всё упирается в количественные пределы, поскольку именно их преодоление вызывает необходимость глубоких государственных преобразований) Восток никогда не знал таких масштабов рабовладения…
§ 5. Свободные и рабы; количественные оценки
А кстати, сколько всего рабов было в древнем мире?
Источники расходятся в оценках, минимальные величины составляют двадцать пять процентов от общей численности населения, максимальные восходят к пятидесяти, а иногда и к семидесяти пяти. Французский историк XIX века А. Валлон считал, что соотношение рабов и свободных в Италии II– I вв. до н. э. было 1:1, то есть 50% рабов и 50% свободных. Немецкий историк конца XIX начала XX в. Ю. Белох определял его как 3:5 (37, 5% рабов, 62,5% свободных); другой немецкий историк XX в. У. Вестерман полагал, что взаимоотношение между свободными и рабами 1:2 (33% рабов и 67% свободных). Схожие цифры принимаются и для Греции. Так, например, максимальная численность населения Афин около 430 года до н. э., то есть в самый расцвет великого города, составляла примерно 230 тысяч человек. В том числе количество рабов по разным оценкам – от 70 до 120 тысяч. Население сельской Аттики, вероятно, несколько уступало в численности населению города.
Казалось бы, не так уж и много, значительно меньше численности свободных людей, но попробуем думаться в эти цифры, и, может быть, тогда мы поймём, почему становление демократических форм правления было просто неизбежным.
Что такое двадцать пять процентов? Это значит, что один раб приходится на трёх свободных граждан. На первый взгляд, совсем незначительная величина. Но ведь рабы – это, как правило, здоровые сильные мужчины самого цветущего возраста (кому ж нужны больные и немощные). Женщины, конечно, тоже брались в полон, но здесь большую роль играла их внешность, а завоеватели всех времён были весьма тонкими знатоками женской красоты, поэтому брались далеко не все. Случались среди рабов и дети, но как бы то ни было половозрастная структура невольничьего контингента резко отличалась от половозрастной структуры свободного населения. Здесь необходимо принять во внимание и экономические соображения. До тех пор, пока рабы составляют незначительную долю населения, их стоимость высока, поэтому экономически оправдано выращивать рабов в своём хозяйстве: вырастить раба дешевле, чем покупать взрослого. (Хотя и это доступно лишь человеку со средствами, ибо позволить себе долгое время кормить «лишний рот» может не каждый.) Но там, где численность невольников оказывается сопоставимой с численностью свободных, их стоимость становится незначительной, собственно, потому-то численность и растёт, что падает цена на этот «товар». В условиях же демпинговых цен содержать детей совершенно нерентабельно (кстати, существовали экономические расчёты, показывавшие, при какой именно рыночной стоимости взрослого раба собственное воспроизводство перестаёт быть оправданным). Поэтому-то половозрастная структура свободного населения и отличается. Среди последнего же доля мужчин составит только половину от остающихся семидесяти пяти, то есть около тридцати семи процентов, а за вычетом малолетних, стариков и инвалидов их численность вряд ли превысит двадцать. Вот и получается, что даже при самой минимальной оценке, которую принимают специалисты, численность рабов оказывается примерно равной численности свободных мужчин всего полиса.
Заметим ещё одно немаловажное в этом контексте обстоятельство. Мобилизационные возможности любой страны не превышают считанных процентов; даже во время самых тяжёлых войн 10 процентов населения (то есть 20 процентов мужской его части) составляли критическую величину, за которой начинал трещать становой хребет государства, ибо такой нагрузки уже не выдерживала сама инфраструктура его выживания. Невольничий же контингент, как правило, свободен от подобных ограничений, поскольку инфраструктуру рабства создаёт и поддерживает не он. Словом, даже минимальная численность рабов в три раза превышает мобилизационный резерв древнего полиса. Наконец, неплохо бы вспомнить и о том, что состав полноправных граждан полиса был значительно меньше, ибо большая часть свободного населения (метеки, периэки, вольноотпущенники) в него не включалась. Правда, многие из этих категорий тоже содержали рабов. Так, например, один из вольноотпущенников Рима, Цецилий Исидор в своё время оставит наследникам 4116 рабов. Но если даже предположить о возможности мобилизации и этих категорий граждан, то в случае восстания рабов они составили бы не самую надёжную часть того ополчения которое можно было бы выставить для подавления бунта.
Но ведь 25 процентов – это предельно низкая оценка историков, поэтому при имеющемся разбросе мнений истина должна была бы тяготеть примерно к сорока. Меж тем в этом случае доля рабов будет на одну треть выше общей численности всего свободного мужского населения полиса (40/30), если же не брать в расчёт стариков и детей, то превосходство вообще становится подавляющим… Кстати, один из римских сенаторов, в знак протеста против того обстоятельства, что рабы, несмотря на категорический запрет посещать общественные бани, форумы, амфитеатры, цирки, постоянно толкутся там, в своё время предложит снабдить их одинаковой одеждой (рабы носили то же, что и свободные римские граждане, им запрещалось только ношение тоги, но тогу не часто носили и сами римляне, ибо это была «парадно-выходная», представительская одежда, поэтому на улицах города рабы были практически неотличимы). Но это предложение будет сразу же отвергнуто по соображениям общественной безопасности: рабы могут увидеть, насколько немногочисленны их хозяева. Так что, по-видимому, всё, что более пятидесяти процентов общей численности античного города – это уже величины, выходящие за грань разумного. Кстати, ниже мы ещё будем говорить о том, что именно превышение какого-то количественного предела накопления рабов будет одной из причин кризиса и упадка античного полиса. Пока же отметим, что без формирования каких-то специальных механизмов управления, способных удержать такие огромные массы под контролем (и к тому же обеспечить максимальную эффективность их практического использования), никак не обойтись.
§ 6. Спарта и Афины
Существование рабства как развитого института, на котором зиждется экономика всего государства, легко объяснимо там, где исправно функционируют министерства Любви и Правды, где Большой брат, не отрываясь ни на минуту, всё время смотрит на каждого. Но ведь известно, что ничего этого не было ни в Греции, ни даже в куда более рационально и жёстко организованном Риме. Больше того, первые республики не содержали и постоянных армий: спартанское войско было единственным профессиональным формированием во всей Греции того времени, что же касается Рима, то его легионы вообще не имели права входить в город. Да и вообще воинские контингенты – вещь весьма разорительная для любой экономики, поэтому они созывались исключительно для похода и всякий раз распускались, как только кончались военные действия (впрочем, и сами военные действия, как правило, привязывались к тому времени года, которое не наносило большого ущерба сельскохозяйственным работам). Не были знакомы античному обществу и внутренние войска, назначением которых служило бы подавление любой формы протеста со стороны недовольных. Но если не существовало никакой регулярной силы, способной в любой момент подавить бунт или пресечь массовое бегство, то что вообще могло удержать рабов в должном повиновении своим хозяевам?
Относительно проще со Спартой. В сущности, это было довольно отсталое аграрное государство, которое не только не заботилось развитием своих производительных сил, но, как это ни парадоксально, больше того, противоестественно для государства, претендующего на общеэллинскую гегемонию, видело своей целью всяческое воспрепятствование ему. Торговля и ремесло считались здесь занятиями, позорящими гражданина, этим могли заниматься лишь пришлые (периэки), да и то в сравнительно ограниченных масштабах.
Впрочем, эти занятия были не вполне достойными гражданина и в других государствах античного мира, но всё же не в такой степени, как в Спарте. Геродот пишет: «Научились ли эллины от египтян также и этому, я не могу определённо решить. Я вижу только, что и у фракийцев, скифов, персов, лидийцев и почти всех других варварских народов меньше всего почитают ремесленников, чем остальных граждан. Люди же, не занимающиеся физическим трудом, считаются благородными, особенно же посвятившие себя военному делу. Так вот, этот обычай переняли все эллины, и прежде всего лакедемоняне»[20]. Но, как кажется, лакедемоняне в этом отношении превзошли всех: любая другая профессиональная деятельность, кроме военной, была запрещена, считаясь абсолютно невозможной для полноправных граждан. Ксенофонт пишет, что в Спарте «Ликург запретил свободным заниматься чем бы то ни было, связанным с наживой, но установил признавать подходящими для них такие лишь занятия, которые обеспечивают государству свободу»[21].
Для спартанца считалось позорным проявление какого-либо интереса к любым делам, непосредственно не связанным с военной службой или подготовкой к ней. Простое посещение рынка в глазах общественного мнения выглядело делом недостойным гражданина. По словам Плутарха, под запретом были даже темы разговоров, связанные с торговлей или наживой. Все это ещё скажется и на судьбах государства, да и на судьбах всей Греции. Впрочем, о судьбах нам ещё придётся говорить.
Спартанцам было запрещена любая роскошь; богатая мебель, нарядная одежда, даже обильный стол – всё это было как бы вне закона. Категорически запрещён был и ввоз в страну чужеземных изделий, свои же ремесленники-периэки изготовляли лишь самую простую и необходимую утварь, орудия труда и оружие. Была разработана и действовала развитая система мер, делавшая невозможным никакое личное обогащение. Считалось, что стремление к роскоши порождает неравенство, разлагает сложившееся воинское братство. Для этого была изъята из обращения даже золотая и серебряная монета, в обороте были оставлены лишь тяжёлые железные оболы – разменная «мелочь» того времени. Не случайно «спартанский образ жизни» вошёл в переживший тысячелетия идиоматический оборот многих языков мира.
Ясно, что при таких идеологических запретах все заботы о развитии хозяйства лежали вне интересов полноправных граждан этого удивительного государственного образования. Таким образом, деревня (примерно девять тысяч сравнительно равных по своей доходности наделов, розданных соответствующему числу спартанцев) была предоставлена сама себе, и являла собой что-то вроде наших российских заповедников крепостничества, куда помещик не наведывался годами. Правительство следило лишь за тем, чтобы величина наделов оставалась неизменной (их нельзя было дробить при передаче в наследство), а сами они не могли переходить из рук в руки посредством дарения, продажи или завещания. Поэтому основная масса невольников была как бы изолирована от своих господ, спартиатов (они жили отдельно пусть и в лишённом стен, но всё же укреплённом городе), и это, конечно же, существенно облегчало контроль над нею: ведь вполне достаточно карательной экспедиции в какую-то одну область, чтобы нагнать страху сразу на все остальные (правда, для этого необходимо существование пусть и ограниченного, но постоянного воинского формирования, но, повторимся, как раз в Спарте-то оно и существовало). Да и в случае массового восстания рабы лишались возможности немедленно перебить своих поработителей. Но и при таких условиях существование огромных масс невольников, одной своей численностью подавлявших весь массив свободных, становилось смертельной угрозой даже для этого выдающегося своей военной мощью государства. Поэтому совсем не случайна одна из статей упоминаемого Фукидидом мирного договора, заключённого в 421 г. до н. э. между Афинами и Спартой: «В случае восстания илотов афиняне должны прийти на помощь лакедемонянам всеми силами».[22]
Следует заметить, что отсталость Спарты состоит не только в структуре её экономики. В сущности, здесь ещё очень сильны пережитки родовой организации общества, полисное начало проявляется слабо, и не в последнюю очередь именно это обстоятельство помешает ей объединить Грецию. Впрочем, уточним: пережитки родовой организации и слабость полисного начала накладываются на строгие идеологические ограничения. Античный полис жёстко увязывает свои представления о свободе, кроме всего прочего, ещё и с полной хозяйственной независимостью. Просто в Спарте, как, может быть, ни в каком другом греческом государстве, и общая отсталость и стремление к абсолютной экономической самодостаточности проявились в наиболее резкой и контрастной форме.
Несколько сложнее с Афинами, которые представляют собой гораздо более высокую ступень в историческом развитии. Здесь родовая организация давно уже в прошлом, да и хозяйство имеет куда более прогрессивный характер. Это уже не чисто аграрное, а быстро развивающееся торгово-промышленное образование с весьма широкими экспортно-импортными контактами с зарубежьем. Ориентированная же на ремесленничество и торговлю экономика делает невозможным раздельное существование свободных и рабов; и те и другие оказываются зависимыми друг от друга. Поэтому в Афинах рабы были повсюду; это может показаться невероятным, но даже часть полицейских функций исполнялась пленными скифами. Впрочем, последнее обстоятельство объясняется просто: по представлениям того времени свободный гражданин не мог ударить другого гражданина, не опасаясь суда над собою, а раб был вправе, так как принадлежал городу. Словом, получалось так, что «в чувство» нарушителя каких-то принятых норм приводил именно город, а это не влекло за собой никакого урона для достоинства. Именно поэтому рабы и использовались для поддержания порядка. Кстати, подразделение, сформированное из числа пленников-скифов (примерно 200 конных лучников) завоюет славу в решающей битве против персов при Платеях.
Конечно, и на подвластных Афинам территориях значительная масса невольников была занята на сельскохозяйственных работах и на рудниках, но, как кажется, и там гораздо большая – в ремесленном производстве. О структуре невольничьего контингента красноречиво говорит тот факт, что среди двадцати тысяч рабов, на заключительном этапе Пелопоннесской войны перебежавших к спартанцам, большинство, как пишет в своей «Истории» Фукидид, составляли именно ремесленники.[23] Неотделимое же от торговли, развитое ремесленное производство не существует изолированно, его невозможно организовать в некоем подобии охраняемых резерваций.
Так что, даже протекая в разных правовых измерениях, жизнь свободнорождённых и жизнь рабов вынужденно пронизывают друг друга, и переполненный рабами античный город живёт, как сказали бы его будущие потомки, на готовой в любую минуту взорваться пороховой бочке. Поэтому повиновение и покорность невольничьего контингента – это залог не одной только эффективности государственной экономики, но и гарант элементарного выживания.
§ 7. Обеспечение покорности
Но что же всё-таки обеспечивало повиновение?
В первую очередь именно такая организация древнего общества, где даже те, кто не мог и мечтать о содержании своих собственных невольников и – по несостоятельности – вынужден был работать сам, где даже малые дети и немощные старухи, словом, все служили одному – пресечению любого возможного протеста. (Как бы иллюстрируя эту истину, Фукидид пишет: «Ведь большинство лакедемонских мероприятий искони было, в сущности, рассчитано на то, чтобы держать илотов в узде».[24]) Только там, где все свободные граждане составляют единый охранный контингент, оказывается возможным обеспечение покорности масс, численность которых оказывается сопоставимой с численностью свободных. А впрочем, не только граждане: даже дворовые собаки, которые, как правило, очень быстро привыкают к новым людям, и любой, кому приходилось снимать жилье в чужом доме, очень быстро обнаруживал полное их равнодушие к нему, каким-то глубинным инстинктом чувствовали исходящую от чужаков угрозу. Вспомним, к примеру, «кавказского пленника» Жилина, которому пришлось специально прикармливать хозяйского пса, чтобы тот перестал бросаться на него. Да что собаки, обыкновенные гуси (вспомним поднятую ими тревогу, которая в своё время спасла Рим) – все в древнем полисе служило общему делу охраны. Здесь нет никакого преувеличения: в сущности все живое, что обитает на подворье человека, тревожно реагирует на необычное; замысливший же что-то недоброе невольник ведёт себя совсем не так как всегда, и это не может укрыться от куда более чувствительных, чем наши, глаз и ушей, что постоянно наблюдают за нами.
Принято считать, что первые концентрационные лагеря возникли на переломе XIX—XX веков в ходе англо-бурской войны. Однако все новое – это часто очень хорошо забытое старое, ибо и здесь, в классическом античном полисе, существовало что-то вроде большого расконвоированного концлагеря, и, в общем-то, неважно, что этот лагерь не имел тех легко узнаваемых форм, которые стали присущи местам заключения двадцатого века. Здесь и администрация и конвой часто вообще не были отделены от заключённых, больше того, многие из административных и конвойных функций перепоручались самим заключённым-рабам, в то время как значительная масса свободных граждан выполняла в сущности ту же самую работу, что и сидевшие по другую сторону незримого ограждения. Этот лагерь не имел ни чётких границ, ни колючей проволоки, ни вышек по своему периметру, но суть дела от этого нисколько не меняется. Так что не будем идеализировать и античный мир, ибо он оставил нам не только выцветшие беломраморные статуи, волнующие поэтическое воображение мифы, и лучшее, что было создано человеческим разумом, – философию, но ещё и этот непреходящий позор и хронический недуг человеческого рода.
Платон в своём трактате об идеальном государстве оставил нам любопытное рассуждение, касающееся именно этой темы. Если бы кто-нибудь из богов вдруг перенёс человека, владеющего пятьюдесятью или больше рабами, вместе с женой, детьми, челядью и со всем имуществом туда, где не было бы свободнорождённых людей, готовых оказать ему помощь, тот был бы вынужден жить в постоянном страхе. Очень скоро он сам стал бы заложником своих невольников и начал бы заискивать перед ними. Между тем, живя в своём городе, он не боится ничего – и все потому, что ему в нужный момент приходит на помощь все государство.[25] Именно солидарность всех свободнорождённых перед лицом огромной массы рабов и, разумеется, такая форма государственного устройства, которая крепит её, и служат залогом всеобщей безопасности.
А вот теперь самое время всерьёз задуматься. Если весь античный полис функционирует как некая единая сплочённая корпорация, если извлечение прибыли может быть гарантировано только одним – согласованными усилиями всех его сограждан, то ведь и право на участие в этих прибылях, как в любом цивилизованном акционерном обществе, должно быть обеспечено в конечном счёте всем официально зарегистрированным его членам. В противном случае, такое общество вообще нежизнеспособно, оно обязано распасться. Разумеется, доля каждого в общем доходе может быть различной, но это нисколько не меняет существо дела, ибо речь идёт не о величине прибыли, но о некоем пусть и не закреплённом юридически, но прочно осевшем где-то в подкорке общественного сознания праве.
Поэтому пусть нас не удивляет и то обстоятельство, что широко практиковавшиеся в древнем мире бесплатные раздачи, включая такие экзотические их формы, как выплата «премиальных», связанных с посещением зрелищ, в действительности не имели никакого отношения ни к человеческой морали, ни к обычному милосердию. Всё это было ничем иным, как специфической формой дивидендов.
В Афинах так называемый «теорикон», иными словами, «зрелищные деньги» ввёл ещё Перикл, они раздавались демосу для посещения театров, ипподромов и прочих мест массовых зрелищ, он же ввёл плату за участие в народном собрании, за службу в армии и так далее. Но это только на поверхности вещей подобные выплаты предстают родом популистской меры, рассчитанной, как сказали бы сегодня, на повышение личного рейтинга Перикла среди тогдашнего электората. В её основе лежала ощущаемая чем-то подкожным, если не внутриклеточным убеждённость самого демоса в собственном праве на подобные дивиденды, и эта убеждённость постепенно формировала новый его менталитет: труд, общественно значимая деятельность уже не считались добродетелью, праздность переставала быть пороком. «По свидетельству многих других авторов, Перикл приучил народ к клерухиям [Афинские колонии на территории подчинённых государств. – Е.Е.], получению денег на зрелища, получению вознаграждения; вследствие этой дурной привычки народ из скромного и работящего под влиянием тогдашних политических мероприятий стал расточительным и своевольным».[26]
Точно так же и капризные римские плебеи видели в «хлебе и зрелищах» отнюдь не милостыню, не форму благодеяния властей, не элемент, какой-то специфической социальной политики, а то и откровенного (как сказали бы сегодня, «чёрного») пиара, но нечто, полагавшееся им по смутно сознаваемому и ими самими, и верховными властями праву. Поэтому городская чернь отнюдь не выпрашивала для себя раздачи продовольствия и гладиаторских игр, здесь не было никакого смирения – все это открыто требовалось ею, и требовалось в тем более решительной, если не сказать категорической, форме и в тем больших размерах, чем более грандиозными были успехи всепобеждающего Рима. Ни один консул не мог противостать этому требованию, – и не только в силу зависимости от своих избирателей, но прежде всего потому, что за этим требованием стояло пусть и не оформленное документально, но от того не терявшее свою фундаментальность основание.
Право же на участие в прибылях может быть гарантировано только одним – непосредственным участием каждого в управлении. Меж тем последнее и есть один из устоев демократии. Вот только следует понять, что это участие не сводится к принятию ключевых политических решений, определяющих исторические судьбы всего государства. В этом смысле демократия всегда была властью абсолютного меньшинства. Но важно видеть другое: осуществление повседневного надзора над невольничьим контингентом и то давление на власть (в виде требования воздаяний за понесённые труды бесплатными раздачами и развлечениями), в результате которого она оказывается вынужденной организовывать всё новые и новые захватнические походы, – тоже участие в управлении. Поэтому не нужно обманываться: формирование внешней политики подчинено интересам не одних только властвующих группировок. Было бы непростительной ошибкой не понимать, что работа государственной машины не сводится к заседаниям президентских советов, парламентов и кабинетов министров. Строго говоря, и всё то, что вершится в народном собрании античного полиса, являет лишь изукрашенную историографическими мифами вершину какой-то гигантской политической конструкции, силовой каркас которой крепится усилиями без преувеличения каждого гражданина, сколь бы мал и незначителен он ни был. Сумма этих усилий образует собой что-то вроде «тёмной материи» социального макрокосма, и её ускользающая от анализа глыба, точно так же, как и доля «тёмной материи» Вселенной, в действительности может простираться до подавляющих все доступное наблюдению значений. Так что подлинное основание демократии, как, впрочем, и других фундаментальных институтов цивилизации, лежит не в чеканной лексике законов, рождаемых какими-то великими мудрецами, а в чём-то другом, что часто не просто игнорируется, но и вообще не замечается нами.
Словом, то, что на монархическом Востоке принимает форму открытого бунта, в античном городе предстаёт в совершенно ином обличии; здесь в активности масс нет даже тени протеста, тем более, дерзкого посягательства на прерогативы законных властителей. Но все это лишь потому, что именно в демократическом полисе и только в нём социальные низы принимают на себя львиную долю ответственности за обеспечение покорности невольничьего контингента. Мало того – вполне отчётливо сознают собственную значимость для города. Тем же, кто поднимается на бунт против восточных сатрапов нечем крепить свои притязания, ибо Восток вообще не знает масштабов иноплеменного рабства, с которыми впервые в истории сталкиваются первые греческие гегемоны.
Таким образом, чем шире участие масс в управлении, тем наступательней политика античного города, ибо удовлетворение требований всех тех, кто считает само государство своим должником, понуждает его к постоянному умножению казны, казна же может быть пополнена только одним – новой военной добычей. Всё это говорит о том, что напряжение агрессии создают не только правящие классы, но даже самые обездоленные пасынки победоносного гегемона, его городские низы. Вернее даже так: не столько властные верхи общества, сколько презираемая всеми городская чернь.
Так что демократическая форма государственного устройства древнего полиса – это вовсе не завоевание свободного духа какой-то особой породы людей, какими иногда рисуются нам жители древней Эллады, не дар богов и не вырванная с боем уступка властей. В сущности это ничто иное, как рациональная форма его политической организации. Демократическая форма правления – это своеобразный результат некоего молчаливого сговора, основополагающий пункт неписаного (но от того не перестающего быть обязательным для всех) устава большой сплочённой корпорации, целью которой является получение обыкновенной выгоды. Делёж стал едва ли не основным социальным институтом демократических Афин.
Но не один только жадный до дармовщины охлос – каждый из граждан был вправе требовать свою долю. Поэтому не будем ехидничать, осмеивая это распределение, важно помнить о том, что чистый доход может существовать не только в форме звонкой монеты. Доступные цены, стабильное качество и номенклатура товаров, услуг, состав обеспечиваемого городской инфраструктурой комфорта, не нарушаемый ничем ритм бытия, словом, спокойная уверенность в завтрашнем дне – все это тоже стоило больших денег. Но всё это могло быть обеспечено лишь одним – эффективным функционированием единой потогонной машины, которая на самом стыке древних цивилизаций Востока и варварских полудиких племён Запада приняла обличье полиса, города-государства; и маленьким, но вместе с тем конструктивно необходимым, винтиком этого нового для древнего мира механизма обязан был чувствовать себя каждый из всех свободнорождённых его граждан.
Глава 2. Античный левиафан. Племя героев
§ 1. Долговое и экзогенное рабство
Мы сказали, что демократия – это просто наиболее рациональная форма политической самоорганизации древнего полиса. Меж тем, слово «рациональное», хоть и содержит в себе латинский корень, который означает «разумный», далеко не всегда обозначает собою то, что порождено нашим собственным сознанием. Оно очень часто употребляется и как синоним простой целесообразности. Так, например, рациональным мы называем и хорошо приспособленное к условиям своего существования строение какого-то сложного биологического организма. В сущности, и здесь, в древнем мире, мы имеем дело с такой же целесообразностью, то есть с точно таким же (стихийным или руководимым Кем-то свыше по заранее разработанному плану) приспособлением общества к условиям своего существования. Для биологического вида предметом приспособительной стратегии является достижение некоего равновесия, гармонического согласия со средой своего обитания, древний же полис находит идеал своей организации, в максимальной выгоде, которую можно извлечь из всех порабощённых им людских количеств.
Строго говоря, рабовладение не есть первоначальная экономическая форма общественной организации; для того, чтобы оно стало реальностью, должны сложиться определённые условия. Примитивное хозяйство, основанное на собирательстве, не знает его, ибо оно может возникнуть только там, где труд человека становится достаточно производительным, чтобы обеспечить пропитанием не только самого себя, но ещё и кого-то другого. Большая редкость оно и у скотоводческих племён, поскольку здесь чрезвычайно трудно организовать надлежащий надзор за рабами. Так что в древнем мире в широких масштабах оно развивается только у земледельческих народов.
К слову сказать, на Востоке роль рабов (в строгом смысле этого слова) была гораздо менее значительной, чем в Европе, там они никогда не были основными производителями.
Например, в Египте эпохи Древнего царства они были довольно редки и стоили очень дорого, поэтому даже знатные сановники гордились тем, что имеют двух-трёх рабов. Правда, когда в эпоху Нового царства (XVI—ХI вв. до н. э.) Египет превратился в могущественную военную державу, количество военнопленных резко возросло, и свои рабы появились даже у привратников и садовников. Сходная ситуация складывалась и в Нововавилонском царстве при Навуходоносоре II, и в Китае в эпоху расцвета династии Хань. Рынки рабов были переполнены, цены на них падали. В такие времена рабский труд более активно и широко использовался в производственной деятельности. Однако основная масса военнопленных всё-таки попадала не к частным лицам: как и на Западе, где долгое время формальным владельцем рабов было государство, в восточных деспотиях главными рабовладельцами были не они – цари. Земные владыки использовали рабов в своих обширных хозяйствах, дарили их сотнями и даже тысячами храмам и знати. Рабов давали в виде награды особо отличившимся воинам. Но даже полученные от царя, в отличие от тех, что покупались на свои средства, они не принадлежали полностью хозяевам (кстати, их можно было и лишиться в том случае, если вельможа, например, попадал в опалу и лишался должности). Оказавшиеся в царских, храмовых или вельможеских хозяйствах, рабы сливались с многочисленной категорией так называемых «царских людей», то есть зависимых подневольных, но всё же обладающих известным правовым статусом работников. Вельможа, владевший сотнями «царских» рабов, не имел права распоряжаться их жизнью или продать их. «Царские люди» имели свои дома и семьи. Следовательно, рабами в строгом смысле слова их назвать нельзя.
Слой царских людей пополнялся не только за счёт рабов, в него входили попавшие в зависимость общинники, нередко беглецы из других стран, а в некоторых странах – прежде всего в Китае и Ассирии – осуждённые преступники. Среди «царских людей» рабы никогда не выделялись в особую категорию, они оказывались в одном положении с остальными и имели те же самые права, что и люди, никогда не бывшие рабами. Правда, встречались и категории, которые ни по своему правовому положению, ни по фактическому содержанию не отличались от «классических» невольников, но их было сравнительно немного, и их вклад в общую экономику никогда не достигал тех величин, которые характерны для Древней Греции и Рима. Словом, собственно рабский труд не был определяющим для экономики древневосточных государств, он явно уступал по значению труду полусвободных зависимых работников и свободных общинников. Именно «царские люди» и свободные общинники составляли тот самый нижний слой пирамиды, за счёт которого развивались, достигали расцвета и могущества древневосточные цивилизации.
Отметим ещё одно не всегда замечаемое нами обстоятельство. Патриархальное долговое и более «продвинутое» экзогенное рабство (проще говоря, эксплуатация военнопленных) – это далеко не одно и то же, и средства, вполне эффективные для обеспечения должного повиновения в одном случае, не всегда пригодны в другом. Как ни парадоксально, в первом на стороне хозяина не одна только сила, но и общественная мораль; поступая (часто вполне добровольно) в кабалу за долги, человек принимает на себя определённые нравственные обязательства по отношению к хозяину-кредитору, к выполнению которых его обязывают все традиции его социума, вся культура. Чтобы было легче понять это кажущееся невозможным обстоятельство, напомним, что и сегодня неуплаченный долг делает человека нравственно уязвимым. Из литературы же мы знаем, что ещё совсем недавно невозможность вернуть карточный долг вела благородного человека к самоубийству (или к преступлению).
Впрочем, и сам владелец оказывается не свободным от известных ограничений по отношению к рабу-должнику. Мы располагаем вполне надёжными свидетельствами того, что общественная мораль не оставалась безучастной к людям, оказавшимся в долговой кабале. В «Поучении» гераклеопольского царя Х династии Ахтоя III (2120—2070 до н. э.), политическом трактате, содержащем наставление наследнику о том, как надо управлять государством[27] говорится: «Сделай, чтоб умолк плачущий, не притесняй вдову, не прогоняй человека из-за имущества его отца». Ко времени Исхода относится запечатлённая Библией норма: «Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром»[28]. Об этом же говорит и Второзаконие: «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу».[29] «Не считай этого для себя тяжким, что ты должен отпустить его от себя на свободу; ибо он в шесть лет заработал тебе вдвое против платы наёмника…»[30] Пророк Иеремия даже грозит за невыполнение этой нормы небесными карами: «Посему так говорит Господь: вы не послушались Меня в том, чтобы каждый объявил свободу брату своему и ближнему своему; вот за это Я, говорит Господь, объявляю вам свободу подвергнуться мечу, моровой язве и голоду, и отдам вас на озлобление во все царства земли…».[31] В Ветхозаветном кодексе можно найти и другие нормы, например: «Не выдавай раба господину его, когда он прибежит к тебе от господина своего».[32] Конечно, не всегда эти нормы выполнялись, о чём, собственно, и говорит пророчество Иеремии, но всё же это было нарушением заветов, и такое нарушение подвергалось общему осуждению.
Нередко на домашнего раба простирались и сакральные обязательства. Мы помним, что Авраам совершает обряд завета с Господом не только со своими прямыми потомками, но и с «купленными за серебро»: «И взял Авраам Измаила, сына своего, и всех рождённых в доме своём и всех купленных за серебро своё, весь мужеский пол людей дома Авраамова; и обрезал крайнюю плоть их в тот самый день, как сказал ему Бог».[33]
На стороне домашнего раба были и кое-какие юридические установления. Так, например, в соответствии с Законами Хаммурапи, правителя Вавилона, величайшего владыки Древнего Востока, в царствование которого (1792-50 до н. э.) был составлен первый известный нам письменный свод законов, раб мог выступать в суде и давать показания. Мог даже самостоятельно затеять судебный процесс, оспаривая своё рабское состояние (ст. 282): «Если раб сказал своему господину: «Ты – не мой господин», то он должен уличить его в том, что он – его раб…»[34]. Правда, случаев выигранных процессов такого рода в анналах не зафиксировано. Своих детей от рабыни господин мог признать законными детьми, и тогда после его смерти они получали право на общих основаниях участвовать в дележе имущества (ст. 170): «Если человеку его супруга родила сыновей и его рабыня родила ему сыновей и отец при жизни своей сказал сыновьям, которых ему родила рабыня: „Мои сыновья“, и он их причислил к сыновьям супруги, то после того, как отец умрёт, сыновья супруги и сыновья рабыни должны поровну поделиться имуществом в доме их отца; при разделе наследник, сын супруги, может выбрать свою долю и взять».[35] Если господин не признавал их законными детьми, они вместе с матерью после его смерти получали свободу (ст. 171): «А если отец при своей жизни не сказал сыновьям, которых ему родила рабыня: „Мои сыновья“, то после того, как отец умрёт, сыновья рабыни не должны делить имущество, что в доме их отца вместе с сыновьями супруги, но рабыне и её сыновьям должна быть предоставлена свобода, и сыновья супруги не могут предъявлять иска к сыновьям рабыни относительно рабства».[36]
За различные провинности рабов наказывали гораздо строже, чем, скажем, свободных, но, тем не менее, наказывали их по приговору суда, а не по личному произволу хозяина. Кстати, и в раннем Риме (в первой главе уже говорилось об этом) рабство долгое время сохраняло патриархальные формы и не отличалось той жестокостью, которая начнёт проявляться ко II в. до н. э., когда республику начнут сотрясать массовые восстания. Добавим к сказанному ранее, что могила раба, точно так же, как и могила свободного, находилась под защитой сакрального права; кровнородственные отношения рабов являлись препятствием к браку между ними; при отчуждении рабов запрещалось разделять близких родственников, словом, на ранних этапах и здесь раб ещё не рассматривался как вещь, он оставался личностью, охраняющей за собой пусть и весьма урезанные, но всё же какие-то права.
Суммируя, можно сказать, что патриархальное рабство, будь то Восток, будь то Запад, ещё не проводит столь резкой черты отчуждения между свободнорождённым и рабом, какая проляжет в более позднюю эпоху в великих цивилизациях Средиземноморья. Поэтому даже увод в плен побеждённого чужестранца (нам ещё придётся говорить о значении фактора инородности) осуществляется вовсе не для его последующей эксплуатации. Он самоценен, скорее, сам по себе, ибо парадигма древнего сознания видела величие и могущество рода не столько в мешках с серебром (верблюдах, быках, пальмовых деревьях…), сколько в численности мужчин. Заметим в этой связи, что и многожёнство восточных народов во многом берёт своё начало именно в этой одоленной лишь истёкшими тысячелетиями парадигме древнего сознания.
О самоценности мужчин, умножающих общую численность рода, свидетельствуют древнейшие памятники человеческой культуры. Так, Библия говорит, что Аврааму было обещано многочисленное, «как песок земной»[37] потомство; то же самое, «как звёзды небесные», обещано Исааку;[38] множество «народов и царей из чресел его»[39] заповедано Иакову… Между тем книги Ветхого завета отнюдь не плод свободного творчества каких-то вольных сказителей. Это своеобразный документ, сохранивший для нас сведения по истории народов Ближнего Востока и Средиземноморья, этнографические подробности их быта, описание обычаев, законов и, разумеется, особенности людского менталитета. Впрочем, можно относиться совсем по-другому и видеть в Священном Писании отражение самого духа живого Слова нашего Создателя. Но и в этом случае нужно считаться с тем непреложным обстоятельством, что любой священнописатель способен излагать Божие откровение лишь каким-то своим языком, привычным ему самому и понятным его непосредственному окружению. Поэтому вполне допустимо предположить, что в библейских текстах отразилось и что-то своё, заветное… Словом, скорее всего, Бог Авраама, Исаака, Иакова говорил о могуществе и богатстве, священнописатель же, который через долгую череду поколений запечатлевал изустно передаваемые легенды, облекает Его Слово в привычные ему и его соплеменникам образы.
При этом понятие мужчины – являет собой род некой алгебраической переменной, ибо на её месте может оказаться как собственное потомство, так и захваченное в полон поголовье способных к труду и ношению оружия иноплеменников. Кстати, собственное потомство любого родоначальника зачинается не только от законных жён, но и от рабынь-наложниц, поэтому вовсе не исключено, что семьсот жён и триста наложниц царя Соломона[40] – это всё та же дань стандартам мышления самого священнописателя. Строго говоря, значение имеет лишь семя. Библейский Онан, имя которого стало основой известного многим языкам понятия, испускает его вовсе не в поисках удовольствия, оно роняется на землю единственно для того, чтобы не умножать потомство, которое по закону того времени будет причислено к чужому роду. «Онан знал, что семя будет не ему, и потому, когда входил к жене брата своего, изливал [семя] на землю, чтобы не дать семени брату своему».[41] Но и чужие мужчины, свершением сакральных обрядов принимаемые в состав рода, это тоже умножение богатства и силы, ибо при должном присмотре за ними они в состоянии увеличить количество верблюдов (быков, пальмовых деревьев, мешков с серебром…) и отстоять его от посягательств враждебных племён.
Однако время меняет многое, и массовое использование военнопленных освобождает хозяев от любых обязательств по отношению к своим невольникам; управление ими начинает требовать совершенно иных механизмов. Поэтому переход к преимущественному использованию именно этой категории рабов должен был бы повлечь за собой многие перемены и в общественной морали, и в праве. А это значит, что глубокими структурными перестройками были бы затронуты все институты тогдашнего общества, да и сама политическая его организация не могла остаться неизменной.
§ 2. Жизнь раба в античном городе
Разложение родоплеменного строя и рост населения при ограниченности территории породили интенсивную колонизацию, в результате которой в VIII-VII вв. до н. э. и сложилось то, что мы называем греческим миром. В него входили прибрежные области Малой Азии, побережье Чёрного моря, Северо-Восточная Африка, юг Апеннинского полуострова и Сицилия. Вот только важно понять, что вхождение всех этих территорий в состав греческого мира – это результат развивающейся по спирали колонизационной экспансии.
Случалось, конечно, что освоение новых территорий и образование новых поселений не вызывало никаких конфликтов с местным населением. Геродот, упоминая о греческой колонии Навкратис в Египте, пишет: «Амасис любил эллинов, некоторым из них сделал много добра, а переезжающим в Египет отвёл для поселения город Навкратис. Если кто из них не думал поселяться в Египте и приезжал туда только по торговым делам, для тех отводились участки земли, где они могли бы поставить жертвенники и храмы своим богам… В древности один только Навкратис был местом торговли для иноземцев, никакого другого порта в Египте не было. Если кто-нибудь заходил в другое из устьев Нила, то он должен был поклясться, что зашёл туда невольно и, давши клятву, отплыть на том же самом корабле в Канопское устье; если противные ветры мешали плаванию, то следовало перевезти груз на лодках вокруг Дельты до Навкратиса. Таковы были привилегии Навкратиса»[42].
Однако не будем обманываться этой трогательной идиллией, ибо у воинственных и хорошо вооружённых греков было, чем подкрепить любовь фараона, ведь ещё до того, как пишет Геродот: «…ионийцы и карийцы во время разбойнических странствований по морю занесены были в Египет. Они высадились на сушу в медных доспехах, о чём какой-то египтянин, пришедший в болото, и дал знать Псамметиху; никогда раньше он не видел людей в медном вооружении и потому сообщал теперь, что с моря явились медные люди и опустошают равнину»[43]. Кстати, именно с их помощью Псамметиху I и удалось захватить власть. Но царская благодарность – не то же, что благодарность простых смертных, и если бы не наличие вселяющих ужас контингентов «в медных доспехах», которые оказались способными одолеть всех его политических противников, то ещё неизвестно, каковы были бы её пределы…
Как бы то ни было, большей частью колонизация осуществлялась отнюдь не мирными путями. Меж тем функция колоний состоит не только в устройстве избыточного населения, но и в снабжении хлебом метрополии. Последнее же обстоятельство означает, что этот хлеб уже не может доставаться тем, кто засевал его раньше. Словом, оружие и только оно давало возможность утвердиться на новых землях.
О превратностях колонизации Фракии, исторической области на востоке Балканского полуострова, между Эгейским, Черным и Мраморным морями, свидетельствуют стихи, оставленные Архилохом (до 680 – около 640 до н. э.), одним из величайших поэтов Греции (современники почитали его наравне с Гомером; по преданию, дельфийский оракул даже отказался отвечать на вопросы наскосца Калонда, от руки которого он погиб; на Паросе Архилоха почитали как героя). Незаконнорождённый сын аристократа, он избрал судьбу профессионального воина, и ещё юношей с частью своих сограждан отправился за море для основания колонии. Ему выпало принять непосредственное участие и в событиях во Фракии, и во многих других местах – на островах Фасосе, Эвбее, Наксосе, где он и принял свою смерть в бою с его защитниками во время такого же колонизационного похода.
Кстати, тот факт, что и Эвбея, и уж тем более Наксос расположены совсем на другом краю Эгейского моря, свидетельствует о географических масштабах греческой экспансии, развернувшейся на протяжении его – увы, не столь уж и продолжительной – жизни. Но точно такие же события, преследующие те же самые цели, происходят и за другими морями. О колонизации Сицилии говорит Фукидид.[45] Общая картина колонизация Италии едва ли чем могла отличаться от того, что мы читаем в римском эпосе Вергилия,[46] добрая половина которого посвящена в сущности именно этой теме. И так далее, и так далее, и так далее.
Отнюдь не благостный и мирный характер освоения новых территорий означает, что сами земли были вовсе не единственной наградой воинственных колонистов, – рабы, огромные количества обращаемых в неволю былых хозяев аннексированного края стали дополнительным призом военной экспансии.
Именно этот приз и открыл новую, может быть, самую яркую, главу мировой истории. Больше того, на два с лишним тысячелетия определил основной её вектор.
Два ключевых фактора определили судьбы греческих государств в VII—V вв. до н. э. Необходимые условия их возвышения – это снижение удельного веса долгового рабства и рост общего количества невольников. Известно, что в VI – V вв. до н. э. в Афинах владение рабами уже не было признаком какого-то особого достатка. Состоятельность начинается там, где счёт рабов идёт на десятки, и в это время уже не редкость мастерские, где работало по 20 – 30, иногда 50 рабов; известен случай владения 100 рабами. При этом практически все они – чужеземцы. Ясно, что эти изменения, как уже сказано, обязаны были затронуть все стороны общественной жизни.
Античная традиция называет Хиос, принадлежащий Греции остров в Эгейском море, близ берегов Малой Азии, где впервые начали использовать чужеземцев в качестве рабов. Уроженец этого полиса Феопомп (ок. 377—320 до н. э.), древнегреческий историк, автор описания Эллады и жизнеописания Филиппа Македонского, замечает, что хиосцы первые из эллинов (кроме фессалийцев и лакедемонян) начали пользоваться рабами, но если те обратили в рабство самих эллинов, ранее населявших страну, то его город приобретает себе рабов-варваров за плату. Его цитирует в своём «Обеде софистов» Афиней;[47] уроженец уже упомянутого здесь города Навкратиса в Египте, он жил в конце II – начале III века. Однако вряд ли здесь есть достаточный повод возноситься над спартанцами или фессалийцами, ведь за плату приобретались точно такие же жертвы войны ли, пиратских ли набегов обитатели захватываемых греческими конкистадорами земель. Впрочем, что именно в эту так охотно романтизируемую нами весну европейской цивилизации отличает колонизационную политику суверенного города от обыкновенного грабительского налёта можно разглядеть только сквозь некий мощный микроскоп.
Возможно, именно эти развёртывавшиеся на протяжении нескольких столетий процессы и послужили одной из причин приписываемых Солону реформ, которые не просто изменили структуру афинского полиса. Государство, переполненное массами этнически чуждых невольников, не может управляться так же, как город, жители которого не разделены ненавистью по отношению друг к другу и привержены одним и тем же ценностям. А значит, реформы должны были качественно преобразовать, революционизировать все его институты, тем самым порождая совершенно новое, ранее неизвестное человеческой истории формирование.
Ясно, что действие этих факторов ставит под угрозу само существование патриархального уклада. Поэтому первое и самое простое, что напрашивается здесь, в сфере управления враждебными городу массами, – это прямая опора на вооружённую силу и политический сыск. Именно ими обеспечат своё господство в Лакедемоне спартанцы. Ещё Ликургу, легендарному спартанскому законодателю (IX—VIII вв. до н. э.), приписывают учреждение так называемой криптейи, иными словами, правильно организованной системы слежки за поведением и даже умонастроениями рабов. Молодых спартанцев посылали по стране подслушивать речи илотов, при этом все подозрительные должны были уничтожаться. Кроме того, тайному убийству подлежали самые сильные и отважные из илотов. И вообще, как утверждают древние источники, тщательно следилось за тем, чтобы общая их численность не превышала полумиллиона человек, так как в противном случае они могли бы стать весьма опасными для девяти тысяч спартанских семей.
Но одно только оружие, конечно же, не в состоянии гарантировать жизненную устойчивость полиса там, где численность рабов переходит какие-то критические пределы, при этом подавляющая их часть оказывается кипящими ненавистью к своим поработителям жертвами войны.
Вот и забудем на время о белоколонных храмах и мраморных статуях, Олимпийских играх, гимнасиях и театрах, словом, попробуем отрешиться от привычной романтизации общества, подарившего западной цивилизации многое из того, чем она живёт и сейчас, и взглянем на прошлое глазами противостоящих друг другу классов, которые волею судеб оказались обречёнными на сожительство.
Начнём с рабов.
Невозможность придания строгой упорядоченности тому большому концентрационному лагерю, каким по сути дела и становится древний город-государство, античный левиафан, вовсе не означает невозможность эффективного (а значит, и вполне рационального) управления огромными массами заключённых, которые обеспечивают ему процветание и господство над окружающим миром. Более того, именно совместное проживание, постоянное тесное соприкосновение и администрации, и охранных контингентов, и самих невольников обеспечивает полную подконтрольность и абсолютное непререкаемое подчинение последних всем параграфам жёсткого внутрилагерного дисциплинарного устава.
Восстание угнетённых мыслимо только там, где есть хоть какая-то надежда уравнять силы со своими поработителями, где этого нет, возможен только самоубийственный порыв, заранее обречённая на поражение вспышка, род истерии. Любой мятеж нуждается в тщательном планировании и подготовке, а значит, требует предварительного сговора многих, но в подобных условиях обо всём этом не может быть и речи.
Вдумаемся, укрывшийся за колючей проволокой и уж тем более на нарах в своём бараке, «зек» становится практически невидимым конвою, и там, недоступный прямому наблюдению, он ещё может плести нити своего заговора. Правда, надзор возможен и в «зоне», но только с помощью специально подбираемой и месяцами воспитываемой внутризонной агентуры, да и против тайных соглядатаев всегда найдутся свои приёмы. Здесь же, в этом переполненном чужими людьми городе невольник на виду все двадцать четыре часа в сутки, и неусыпность тех, кто следит за ним, куда более действенна, чем контроль самого квалифицированного и бдительного караула. За ним непрестанно (ночью и днём, в трапезной, и в отхожем месте) глядят хозяйские шпионы и те из его же собственных собратьев по несчастью, кто своими знаниями, талантами, привлекательной внешностью, чем-то другим заняли в хозяйском доме привилегированные должности управляющих, менторов, делопроизводителей, красивых живых игрушек, словом, доверенных лиц, которые вовсе не так уж и заинтересованы в перемене своей судьбы здесь, на чужбине.
Но самое страшное оказывается вовсе не в этих, пусть и забывших о братстве невольников отщепенцах, но всё же принадлежащих его собственному кругу людях: каждый из рабов прекрасно знает, что все свободные – заодно и все они заранее настроены против него, поэтому в доме ли, домашней ли мастерской, на базарной площади, в меняльной лавке, на улице – всюду и всюду за ним наблюдают ещё и чужие враждебные глаза во всём противостоящего ему мира. Даже пустынная улица вселяет не умирающий с годами страх проёмами своих окон и щелями в заборах; ему хорошо известно, что в силу солидарности хозяев, их жён, детей, собак, дворовых оград, сидящих на них ворон о любом неосторожном слове, жесте, действии, будут тотчас же поставлены в известность городские власти. Ни один (не оправданный исполняемой работой) контакт раба с невольниками, принадлежащими какому-то другому господину, никогда не останется незамеченным, и, как возможная попытка сговора в чём-то преступном, обязательно бросит тень на его репутацию, а то и сразу послужит причиной жестоких репрессий. Неусыпному контролю подлежали даже свойственные любому человеку инстинкты. Говоря о Катоне Старшем (234—149 до н. э.), том самом враге Карфагена, который каждую свою речь заканчивал требованием его уничтожения, Плутарх пишет: «Ни один из рабов никогда не появлялся в чужом доме иначе как по поручению самого Катона или его жены. <…> Слуга должен был либо заниматься каким-нибудь полезным делом по хозяйству, либо спать. <…> Он считал, что главная причина легкомыслия и небрежности рабов – любовные похождения, и потому разрешал им за определённую плату сходиться со служанками, строго запрещая связываться с чужими женщинами».[48]
Поэтому даже скученные на тесной городской территории десятки тысяч несчастных в сущности всё время остаются разобщёнными; незримая, но вместе с тем непроницаемая стена разделяет их; живущие рядом, они годами не могут перемолвиться и словом, часто не смеют даже обменяться взглядом. К тому же господин принимает меры, специально назначенные к тому, чтобы разъединять их. Платон, в шестой книге своих «Законов» рассуждая о содержании рабов, устами Афинянина утверждает: «…чтобы рабы лучше подчинялись, они не должны быть соотечественниками, а, напротив, должны по возможности больше разниться по языку…».[49] В сущности то же самое пишет и Аристотель, по его мнению рабы «не должны принадлежать к одной народности (homo-phyloii) и не должны обладать горячим темпераментом; именно при таких условиях они окажутся полезными для работы и нечего будет опасаться с их стороны каких-либо попыток к возмущению».[50] Дополняя характеристику Катона, Плутарх пишет: «Он всегда тайком поддерживал распри между рабами и взаимную вражду – их единодушие казалось ему подозрительным и опасным».[51]
Словом, видимость, как это нередко бывает, оказывается весьма обманчивой: казалось бы, не имеющая никаких осязаемых форм темница на поверку оказывается поделённой на строго изолированные камеры, решётки которых, несмотря на всю свою виртуальность, обладают вполне достаточными признаками реального, для того чтобы их можно было взломать.
Ясно, что организовать какой-то заговор в этих условиях решительно невозможно. В то же время хозяева (свои ли, чужие, неважно) всегда будут выступать как единая слаженная команда, ничто не стоит между ними, ничто не препятствует их контактам; они могут ссориться между собой, часто даже враждовать друг с другом, но в любом противостоянии массам невольников всегда будут действовать как некий монолит. Не в последнюю очередь это вызвано тем, что рабовладение в условиях полиса тех времён было коллективным. Вообще, на первых порах любая собственность была общинной, движимая, а впоследствии и недвижимая частная собственность рассматривалась как некоторое отклонение от привычной общинной нормы и развивалась как подчинённая государственной. «Архонт сейчас же по вступлении в должность, – пишет Аристотель, характеризуя государственное устройство Афин, – первым делом объявляет через глашатая, что всем предоставляется владеть имуществом, какое каждый имел до вступления его в должность, и сохранять его до конца его управления».[52] Иначе говоря, частное владение каждый раз требует особого подтверждения со стороны высших представителей государства и всё время остаётся под его неусыпным контролем. Правда, контроль этого владения, как правило, был формален, поэтому фактическое распоряжение принадлежит всё же частному лицу, но там, где дело касалось рабов, надзор за ними так до конца и остаётся общим делом полиса.
Впрочем, это естественно, и нам ещё придётся говорить о том, что демократическое государство, вынужденное напрягать силы в борьбе за собственное выживание, приходит к мобилизации всех ресурсов, которыми располагают его граждане. В сущности именно оно порождает тотальную мобилизацию, причём не только материального, но, как будет показано ниже, и нравственного потенциала общества. Между тем интегральная собственность его граждан – это и есть основной материальный ресурс; в мобилизационной же гонке способен победить только тот, кто оказывается в состоянии использовать его в наибольшей степени.
Добавим сюда ещё одно обстоятельство, о котором никак нельзя умолчать. В 61 г. был убит римский городской префект Луций Педаний Секунд. Его убийцей стал его собственный раб. Четыреста рабов в это время находились в доме, среди них и женщины, и дети, – и древний закон, подтверждённый Августом в 10 г., требовал предать смерти всех. За то, что ни один из них не предупредил, не предотвратил преступление, наконец, не помешал его исполнению. Когда в соответствии с этим установлением всех находившихся под одним кровом собрали, чтобы вести на казнь, сбежался простой народ; все требовали смягчения участи несчастных. Дело дошло до уличных беспорядков и демонстраций перед Сенатом (кстати, в Сенате тоже нашлись противники столь жестокой меры), в ход уже готовы были пойти камни и факелы – оружие толпы того времени. Сам цезарь (Нерон), предварительно разбранив народ в особом указе, был вынужден расставить вдоль всего пути шеренги вооружённых солдат, чтобы обеспечить выполнение закона. Обо всём этом подробно повествует в своих «Анналах»[53] Тацит (ок. 54 – ок. 123), выдающийся римский историк, главные труды которого посвящены истории Рима и Римской империи, один из великих представителей мировой литературы.
Закон, конечно же, не был тайной ни для кого, и в первую очередь для самих рабов. Но вдумаемся: круговая порука, связывающая всех их кровью, не равносильна ли она кандалам? И если даже разум тех, кто редко отличался излишней мягкосердечностью по отношению к рабам, был возмущён несоразмерной жестокостью следствий, то кто из рабов сумел бы снести тот страшный груз, который ложился бы на совесть заговорщиков?
Так что отсутствие колючей проволоки и сторожевых вышек вовсе не делает эту тюрьму неким подобием пионерского лагеря, который предъявляет какие-то свои требования к детям и в известной мере ограничивает их свободу. Впрочем, никакое заключение не сводится к конфликту людей и стен, это всегда противостояние человека человеку. Те же, кто находится по другую сторону незримых ограждений, тоже заслуживают того, чтобы упомянуть о них, ибо природа рабовладельческого полиса на самом пике его развития сумела сотворить совершенно особую породу граждан, вершивших судьбы и самого города, и тех, чью жизнь он искалечил.
§ 3. Портрет победителя
Людям спокойного времени, знающим о бунтах, мятежах и переворотах только понаслышке, конечно же, трудно понять тех, кому пришлось жить в совершенно других условиях, – в условиях постоянного ожидания катастрофических потрясений и всех тех ужасов, которые обязаны сопровождать их, – и в первую очередь потому, что это уже совсем другие, непохожие на нас люди. Житель сельской местности, впервые ввергающий себя в стремительный людской водоворот перенаселённого мегаполиса, человек, никогда не сидевший за рулём, впервые выезжая на скоростную автостраду, внезапно оказываются в совершенно ином для них мире и от этого нередко впадают в панику. В известных условиях переживаемый ими стресс может послужить причиной тяжёлой трагедии и для них самих, и для многих из окружающих. Все это легко понять и объяснить: иная «техника» жизни, несопоставимый с привычным ритм бытия требуют здесь абсолютно иной и по составу и по скорости реакции, но психика нерасторопного новичка адаптированная лишь к тому, что заматерелому горожанину кажется какой-то полусонной буколической идиллией, ещё не готова к испытаниям. Впрочем, человеческая психика – это очень гибкая структура, которая быстро приспосабливается к любым обстоятельствам бытия; но всё же требуется известное время, требуется глубинная перестройка тех механизмов, которые управляют всем нашим поведением, чтобы почувствовать себя комфортно в новых условиях.
Вот так и древний переполненный озлобленными рабами полис: было бы большой ошибкой полагать, что жизнь в рамках современного демократического или даже полудемократического государства и жизнь в нём мало чем отличаются друг от друга, – античный город требует формирования совершенно особой породы людей, которые лишь внешне напоминают собою окрестных варваров. Такое сходство – не более чем видимость, если же столкнуть их друг с другом на поле боя… впрочем, о подобных столкновениях нам ещё придётся вести речь.
Для того, чтобы жить и выживать в условиях полного окружения враждебными толпищами тех, кто спит и видит, как бы перерезать тебе горло, кто будет только радостно улюлюкать, когда вдруг вспыхнет твой дом и взбунтовавшаяся чернь станет рвать на куски и насиловать твоих любимых, нужна не только своя организация быта, – здесь требуется абсолютно иная психика. Не ограждённая запретной зоной чужая иноплеменная стихия (кстати, – как позднее и в Риме, – наряду с войной, обильным источником рабов станут пиратство и прямая охота на людей: они будут поступать в Грецию из Скифии, Иллирии, Фракии, Пафлагонии, Лидии, Сирии, словом, отовсюду), от которой невозможно даже на короткое время укрыться и в стенах своего собственного дома, не может не обострять чувства, обычно неведомые обывателю.
Существование в ожидании постоянно подстерегающей всех смертельной опасности с необходимостью формирует свои требования к жителям рабовладельческого полиса. И главное из них – это рефлекторная готовность к мгновенным согласованным ответным действиям по первому же знаку тревоги. А это не так-то просто, ибо в обычном состоянии мы остро реагируем лишь на какие-то резкие контрастные сигналы, которые подаёт нам внешнее окружение. Непреходящее же ощущение постоянной угрозы требует и иной скорости прочтения знаков, которые могли бы свидетельствовать о зреющих событиях, и развитой способности различать самые незначительные изменения обстановки.
Но дело далеко не только в этом.
Природе непривычного к испытаниям человека свойственно переходить к каким-то решительным безоглядным действиям лишь постепенно; как правило, сначала должен накопиться известный потенциал – когда азарта, когда куража, когда простого озлобления, – чтобы, наконец, пробудилось сознание, за ним и тело, и только по прехождении критического порога возбуждения механизмы адекватного ответа включаются на полную мощность. Так боксёр на ринге иногда специально пропускает несколько чувствительных для себя ударов, чтобы «проснуться»… Здесь же требуется немедленная нерассуждающая готовность к эффективному стремительному действию, немыслима никакая последовательность полутоновых переходов от «самого малого» через «средний» к «полному»; режим чрезвычайной реакции организма обязан включаться сию же секундно. Но для того, чтобы это стало возможным, требуется внести определённые изменения в самую природу человека, коренным образом перестроить всю его психику.
Мы знаем, что очень многие факторы окружающей среды способны действовать как мутагенные начала, перекраивающие всю структуру биологической ткани. Способна ли психика живого тела остаться безответной к длительному влиянию остро критических для неё раздражителей? Едва ли, а ведь непреходящее ощущение опасности оказывает постоянное давление на человека, и, поддаваясь этому мутагенному нажиму, психика вынуждена пересоздавать самоё себя, являя действительности какие-то новые возможности своей собственной организации. Не будет большим преувеличением сказать, что здесь рождается племя психогенных мутантов, способных к взрывной полномасштабной реакции в ответ на самые микроскопические изменения каких-то опорных знаковых ориентиров в социальной среде.
Род именно такой перестройки являет нам психика профессиональных спортсменов. В обычной жизни это ничем не отличимые от нас люди, но, наблюдая их на спортивной площадке, мы обнаруживаем действительные их возможности. Меж тем спортсмены воспитываются годами, племя же (в первую очередь полноправных) граждан древнего полиса – поколениями и поколениями, а значит, и результат должен быть по меньшей мере сопоставимым.
Но и это ещё не все.
Взрывная реакция, в принципе, доступна каждому. Ферментирующее действие специально разработанных упражнений, способно сформировать её, наверное, у любого. Но ведь каждый реагирует на один и тот же сигнал как-то по-своему. Вот так и с опасностью. И дело вовсе не в том, что один стремительно бросается навстречу ей, а кто-то другой с той же скоростью может бежать от неё. Встречать опасность лицом – научить не трудно, труднее научиться действовать, как один. Специфика же полиса состоит именно в том, чтобы реакция его граждан стала синхронной и слаженной, как действие хорошо подогнанных друг к другу частей единого механизма; одинаковым должно быть прочтение всех знаков, указывающих на угрозу общему делу, монолитным обязан быть и ответ.
Античный полис достопамятен ещё и тем, что впервые в истории сумел разработать развитую систему комплексного всестороннего воспитания своих граждан. О воспитании говорят Платон и Аристотель; при этом их основательность протирается до того, что предметом рассмотрения оказывается поэзия и музыка, ибо не все в этих высоких сферах пригодно для его целей.[54] В чём-то расходясь друг с другом, оба сходятся в том, что воспитание подрастающего поколения должно находиться под полным контролем государства и быть всецело подчинённым тем целям, которые стоят перед ним. Но построения и того и другого основываются прежде всего на том, что имело место в Афинах и в Спарте. Государственная система воспитания того времени включала в себя не только палестры и гимнасии. Говоря языком Платона, оно должно быть не только «гимнастическим»: «Для тела – это гимнастическое воспитание, а для души – мусическое»[55], при этом мусическое должно предшествовать первому. Поэтому здесь было мобилизовано все – традиции, обряды, предания, завоевания философской мысли, искусство риторики, авторитет выдающихся сограждан, подвиги отцов, словом, физическому, умственному, нравственному развитию молодого человека служил, в конечном счёте, весь духовный космос того времени. Но, может быть, самым главным в ней было то, что ею прививались базовые ценности тогдашнего общества, нравственные начала, крепившие собой его силовой каркас. А базовые ценности могут прививаться лишь одним – выработкой единой нормы реакции, единой формы ответа на все события, происходящие в нашем социальном окружении. Мало сказать, что нужно служить хорошему и избегать дурного, человека ещё нужно научить надёжно отличать одно от другого. В определения же и хорошего, и плохого входит в первую очередь то, что способствует процветанию родного государства.
Ну и, конечно же, процветание города решительно неотделимо от безоговорочного повиновения всех тех лишённых свободы недочеловеков, которых высшая справедливость этого мира поставила ему на службу. К слову сказать, спартанским илотам вменялось в обязанность время от времени напиваться допьяна и в таком виде прилюдно петь неприличные песни и танцевать непристойные танцы, чтобы, во-первых, это омерзительное зрелище отвращало от вина спартанскую молодёжь, а во-вторых, наглядно показывало ей ту огромную дистанцию, которая пролегает между нею, элитой самого могущественного греческого полиса, и теми, кому вообще противопоказана свобода. Поэтому любые знаки их недовольства – это ничто иное, как дерзкое (если вообще не сказать наглое) посягательство на самые устои вселенной, на основополагающие ценности мира, создавшего новую, высшую, породу людей, и ответ на него может быть только один – рефлекторный сокрушительный удар, мгновенно аккумулирующий в себе силу всех, кто может находиться рядом. И этот ответ уже не может, не должен, не вправе сдерживаться никакими ограничениями общественной морали, ибо нравственно только одно – то, что идёт на пользу своему отечеству.