Евгений Елизаров
Античный город
Афинянин. Бог или кто из людей, чужеземцы, был виновником вашего законодательства?
Клиний. Бог, чужеземец, бог, говоря по правде. Все это у нас приспособлено к войне, и законодатель, по-моему, установил все, принимая в соображение именно войну. <…> Ибо то, что большинство людей называет миром, есть только имя, на деле же от природы существует вечная непримиримая война между всеми государствами.
Вместо введения.
Определение понятий
Истёкшие тысячелетия – это всегда хороший повод для подведения каких-то итогов. Уроки – вот, возможно, самое главное, что дарит нам уходящее время. Но эти уроки ещё нужно осмыслить…
Оглянемся в прошлое. Какие самые главные ценности мы сумели вынести из посланных им испытаний?
В этой работе речь пойдёт вовсе не о материальных благах. Несмотря на то, что погоня за материальным достатком составляла едва ли не главную цель всех устремлений человечества (во всяком случае именно к этому сводятся многие учения), одним из основных уроков истёкших столетий было то, что вовсе «не хлебом единым жив человек». Отдельные индивиды искали богатств – народы служили иному, ценности вневещественного ряда были для них куда более побудительным началом.
Думается, что стихии, имя которым «свобода» и «демократия» займут в ряду возможных перечислений едва ли не самые почётные места. Многие же согласятся и с тем, что именно они должны возглавить перечень основных обретений современной цивилизации.
Свобода и демократия, права человека, общечеловеческие ценности – вот заклинания, которые сегодня мы слышим повсюду. Но что, собственно, они значат?
Вот два определения, взятые из словарей, представленных на портале Русского гуманитарного интернет-университета.[1]
«СВОБОДА, ы, ж.
1. В философии: возможность проявления субъектом своей воли на основе осознания законов развития природы и общества. С. воли (философская категория, отражающая понятие свободы или предопределённости действий, поступков субъекта).
2. Отсутствие стеснений и ограничений, связывающих общественно-политическую жизнь и деятельность какого—н. класса, всего общества или его членов. С. совести (право исповедовать любую религию или не придерживаться никакого вероисповедания). С. слова. С. печати. С. личности (неприкосновенность личности, жилища, тайна переписки, телефонных и телеграфных сообщений, свобода совести). С. собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций. Борцы за свободу народа. Завоевать свободу.
3. Вообще – отсутствие каких—н. ограничений, стеснений в чём—н. Дать детям больше свободы.
4. Состояние того, кто не находится в заключении, в неволе. Выпустить на свободу.»
«ДЕМОКРАТИЯ – (от греч. demos – народ и kratos – власть) – власть народа, народовластие, т е. политическая форма, прежде всего форма государства, его политический режим, при котором народ или его большинство служит источником и носителем политической, государственной власти. Д. может проявляться как в государственных, так и в негосударственных, общественно-политических организационных формах (внутрипартийная Д., производственная Д. и др.), хотя наиболее распространено её понимание как государственной формы, формы политического режима в противоположность антидемократическим авторитаризму, тоталитаризму, диктатуре, деспотизму, фашизму и т. д. Важнейшими признаками Д. являются: гарантированное соблюдение прав и свобод человека и гражданина, включая свободы слова, собраний, организаций; социально-политический плюрализм; гласность; выборность вышестоящих органов на основе всеобщего, прямого и равного избирательного права при тайном голосовании и их подотчётность народным массам; решение вопросов большинством голосов при внимательном учёте позиции меньшинства и т. д. По форме, способу своего осуществления Д. разделяется на непосредственную, когда сам народ без посредников выносит то или иное решение (референдум, прямое голосование; всенародное обсуждение и др.), и представительную, когда решение принимается через депутатов или иных народных представителей. Д. – важнейшее и универсальное политическое условие и средство оптимизации организации, функционирования и совершенствования общества и государства, свободного развития личности.»
В принципе, мало, что понятно, но интуитивно ясно, что оба эти понятия тесно связаны друг с другом, одно немыслимо без другого: демократия невозможна без свободы, свобода недостижима – и непостижима – вне демократии. Известно также и то, что оба они символизируют собой что-то доброе и человечное, что-то такое, чем может гордиться вся наша цивилизация.
Во имя свободы и демократии жертвовали не только благополучием и покоем, за них отдавали жизнь. Целые народы шли на самые страшные испытания ради их обретения. Так, может, и впрямь то, что стоит за ними – и есть самое величественное и прекрасное, что смог породить коллективный человеческий разум?
Но если бы в уроках прошлого всё было так просто…
Уже приведённые определения свидетельствуют о том, что свобода принципиально неотделима от постоянного силового воздействия (индивида ли, класса, государства…) на всё своё окружение. Ведь для окончательного её восторжествования необходимо решительное устранение (или хотя бы нейтрализация) всего того, что может служить связывающими «стеснениями и ограничениями». При этом в первую очередь силовое воздействие ориентируется на социальное окружение стремящегося к свободе человека, иначе говоря, на других – верующих во что-то иное – людей. Ведь в принципе не устранимые ограничения, накладываемые на нас объективными законами самой природы, в контексте свободы вообще не рассматриваются.
Не секрет, что под лозунгами свободы и демократии водили не только к добру и свету, ими обманывали и оглупляли, больше того – убивали; и, может быть, один из самых страшных, но вместе с тем и отрезвляющих уроков, который преподало нам время, состоит именно в том, что в мире идей вообще нет ничего, чем можно было бы безоглядно восторгаться. Идеи свободы и демократии служили не одному только просвещению народов, они были оружием, и, если так, то к ним вообще нельзя применять то, что нельзя применять к вооружению, а ведь в мире вооружений нет ничего прекрасного и величественного. Словом, не было бы большой ошибкой сказать, и то, что история народов никогда не знала более лживых и отвратительных лозунгов, чем эти. Но не будем морализировать.
Над сознанием современного человека господствует идея всеобщего исторического развития. Считается, что всемирная история – это путь закономерного восхождения человека от первобытной дикости к вершинам цивилизации и культуры. Этот путь обязаны пройти все народы, вот только одни идут по нему никуда не сворачивая, другие тысячелетиями блуждают по каким-то обочинам и грязным кюветам.
Уже одно только это обстоятельство невольно рождает мысль о том, что опередившие всех в большей мере причастны тайнам истории; а значит, даваемые ими оценки обладают куда большей прикосновенностью к истине, нежели любые суждения тех, кто остался позади. Между тем определения свободы и демократии – это определения, рождённые именно победителями, точка же зрения побеждённых, как правило, не принимается в расчёт даже ими самими. Однако уже само существование победителей и побеждённых решительно исключает даже абстрактную возможность единомыслия.
На самом деле понятия свободы и демократии рождают много вопросов; мы выделим те, которые кажутся нам главными:
1. Почему ни демократия, ни свобода неотделимы от войны?
2. Почему приверженность идеям демократии и свободы является критерием принадлежности к какой-то особой расе избранных народов?
3. Почему свобода проявляет себя как право последних выносить (не один только нравственный) вердикт и вершить суд над другими народами?
4. Почему институты свободных демократических государств и в первую очередь такие, как экономика, право и государственная мифология в международной сфере действуют как средства подавления слабых, как оружие ни на мгновение не прекращающейся войны за право диктовать свой закон и судить других?
Деление единой семьи народов на избранных (богами, прикосновенностью ли к исторической истине – неважно) и отверженных, «нецивилизованных», «варварских» племён, и война как единственно возможный способ разрешения конфликта между ними – материи, неотделимые все от тех же стихий демократии и свободы. Вот документ, рождённый ещё средневековым сознанием, в котором отражена именно эта нерасторжимая связь.
«Песнь о Роланде» («Chanson de Roland»), средневековая французская эпическая поэма. Её историческую основу составляют легенды о походах Карла Великого. Роланд – это маркграф Бретонской марки, который в 778 году командовал в испанском походе отрядом бретонцев и погиб в бою с басками в Ронсевальском ущелье, прикрывая отступление франков через Пиренеи. Правда, в поэме христиане (баски) заменены мусульманами (маврами), да и сами события оказываются несколько сдвинутыми во времени. В действительности здесь отражено мироощущение не столько эпохи Карла, франкского короля, впоследствии императора, сколько совсем другой поры (XI—XII веков), когда возродившийся союз европейских народов, впервые объединённых мечом, законом и государственной идеологией Рима, начинает осознавать, что именно его идеалы (и именно его интересы) должны господствовать едва ли не над всем миром. Напомним, что, наиболее ранняя и совершенная – Оксфордская – редакция эпоса была создана около 1170 года.
Гимн рыцарской отваге и чести, воспевание патриотизма – лишь видимая поверхность древнего литературного памятника; противостояние двух миров – добра и света, варварства и зла составляет подлинную суть поэмы. Два эти мира могут сосуществовать только на поле боя, одно лишь оружие может быть посредником между ними. Поэтому «Песнь о Роланде», кроме всего прочего, это ещё и предощущение Армагеддона, последнего и решительного боя, исход которого должен означать окончательное восторжествование ценностей «цивилизованного» мира над зловещим исчадием тьмы. Всмотримся в тех, кто противостоит этому миру.[2]
Легко видеть, что Карлу, а ещё вернее – созревшему для крестовых походов консолидированному наследнику Римской империи – противостоит в сущности весь окружающий мир (эпос не говорит о марсианах и тау-китайцах только потому, что эти племена просто неизвестны древнему сказителю). Кстати, о русах: как говорят комментаторы, в Венецианской рукописи на этом месте так и стоит Ros, то есть Русь. Все зло этого мира сосредоточилось здесь, на поле последней битвы, ополчилось против единственного светоча добра и справедливости, братства героев, заслонивших пути исчадию вселенской тьмы. Но эти герои вовсе не обескуражены соотношением сил; правда – за ними и, они рвутся в решительный бой, от которого до сих пор их удерживало только одно – отсутствие приказа.
Словом, все разделилось на узкий круг избранных и тех, кто является вечным врагом этого мира, и только оружию надлежит утвердить последнюю справедливость в нём.
Конечно, такое заключение способно вызвать не только самые резкие возражения, но и прямое отторжение. Ведь им оскверняется едва ли не самое чистое и святое, чему веками приносились весьма и весьма обильные жертвы. Во всяком случае в европейской культурной традиции демократия и свобода – это своего рода «священные коровы», на которых нельзя даже бросить косой взгляд. Так уж устроено наше сознание, в нём всегда найдётся место для вещей, не подлежащих никакой критике. Впрочем, ему не чужды и противоположности, поэтому в круге обнимаемых им понятий всегда найдутся и такие, к которым неприменимы никакие положительные определения. Так, например, рабство и тирания, как говорят математики, уже «по определению» не могут содержать в себе ничего хорошего. Однако попробуем задаться вопросом, а, собственно, откуда берут своё начало эти представления? Где их истоки, ведь часто одно только обращение к ним позволяет прояснить многое в их содержании.
ЧАСТЬ 1. ГРЕЧЕСКИЙ ПОЛИС
Глава 1. Истоки
§ 1. Участие народа во власти; Восток—Запад
Есть некое неписаное правило: когда начала вещей сокрыты от нас, нужно обращаться к античной Греции. В конечном счёте всё в европейской культуре восходит именно к ней. Не будет ошибкой искать там и корни этих идей.
В самом деле, понятие демократии и представления о политических аспектах свободы (в целом последняя категория растворяет в себе слишком многое, чтобы быть доступной исчерпывающему определению даже в развёрнутом многотомном исследовании, поэтому ограничимся лишь этим – довольно узким – её измерением) восходят именно к первым античным республикам.
Кстати, здесь есть некоторая загадка. Считается, что Восток вообще не знал никаких форм участия народа в управлении государством. Ему была свойственна лишь монархическая форма правления, и к ней тяготела не только центральная власть, но и самосознание народных масс. Но вспомним одно весьма существенное обстоятельство, которое может быть прослежено на протяжении всей истории цивилизации.
Одной из аксиом монархического правления являлась мысль об абсолютной непогрешимости верховной власти. Собственно, это основа режима личного правления. Но далеко не единственная, ибо монархическая идея опиралась ещё и на глубокое убеждение самых широких масс в том, что за редкими исключениями окружавшие венценосца чиновники одержимы едва ли не всеми мыслимыми пороками и, разумеется, в любой момент готовы на прямую измену своему повелителю. Эта идеологема трогательно поддерживалась всеми владыками мира (не только Востока!) и пережила тысячелетия. В этом нет ничего удивительного – она и в самом деле крепила авторитет любого монарха. Никакое его волеизъявление не может быть упречным, все ошибки имеют своей причиной только его искажение (часто намеренное) корыстным окружением. Но если и в самом деле вся несправедливость этого мира обусловлена только корыстью и вероломством тех, кто толпится у ступеней трона, у народа появлялось – пусть и не подтверждённое никакими указами, но всё же суверенное – право на выражение своего протеста против вершимого этой камарильей. Хотя бы даже в форме самого смиренного челобития. Верный своему монарху, народ никогда не посягал на верховную власть (любой протест подданных всегда был направлен против извратившей волю государя несправедливости его назначенцев). Но это ничего не меняло, ибо здесь было прямое вмешательство в государственное управление. Впрочем, и верховной властью всегда соблюдались какие-то неписаные правила этой игры: ни один венценосец никогда не ставил протест в вину своему народу. Больше того, даже в прямых возмущениях масс, даже в самых «бессмысленных и беспощадных» бунтах верховная государственная власть никогда не обвиняла народ, – их причиной и ею всегда объявлялась преступная алчность и жестокость наместников и чиновничьего аппарата. Заметим, что и эта идеология, и основанная на ней практика шли на пользу центральной власти, ибо не только служили укреплению её авторитета, но и помогали в борьбе с центробежными тенденциями местных баронов. Выигрывал, кстати, и сам народ, ибо какие-то реформы всё же проводились.
Но (пусть даже неявное) признание права на протест – это и есть признание права народа на участие в государственном управлении. Этим правом пользовались во все времена, и пользовались довольно активно. Поэтому не случайно во многих (если вообще не во всех) национальных культурах стихия бунта всегда приобретала сочувственную окраску; разбойные вожаки восстаний (будь то Робин Гуд, Стенька Разин или какой-нибудь Зорро) становились народными героями, о которых слагались легенды. Но знаменательно и то, что, даже расправившись с зачинщиками протеста, центральная власть никогда не посягала ни на одну из подобных мифологем, и уже одно только это (а уж тем более то обстоятельство, что часто она шла на известные уступки) означало, что воля народа в конечном счёте никогда не сбрасывалась ею со счётов.
Правда, нам могут возразить: какое же это право, если подобное волеизъявление всегда подавляется властью, часто даже силой оружия. Но ведь и борцы за права человека обходились с оппозицией, даже если в ней состояло большинство населения (а мы ещё увидим, что на родине демократии, в античном полисе стоящий у власти «народ» представлял собой «подавляющее меньшинство» жителей) далеко не лучшим образом. Парадокс же в том, что все монархии мира, в том числе и самого деспотического типа, не отрицая право своих подданных на протест, чаще всего ограничивали карательные меры расправой с его вождями, – выступающая же от имени народа власть ставила вне закона уже саму попытку протеста. Поэтому «врагами народа» – со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая свирепое пресечение любых форм сочувствия их судьбе, – оказывались все участники возмущения.
Вот, например.
Двенадцатого ноября 1793 года Баррер выступил в Национальном Конвенте с предложением, касавшимся судьбы Лиона. Принятое в тот день решение кончалось словами, ставшими смертным приговором для целого города: «Лион боролся против свободы – Лиона больше нет». И вот подчиняясь декрету, начинается казнь: «…буря разражается по заранее намеченной программе 4 декабря, и её отголоски грозно раскатываются по всей Франции. Рано утром выводят из тюрьмы шестьдесят юношей, связанных по двое. Но их ведут не к гильотине, работающей «слишком медленно», по выражению Фуше, а на равнину Бротто, по ту сторону Роны. Две параллельные наспех вырытые канавы дают жертвам понять ожидающую их судьбу, а поставленные в десяти шагах от них пушки указывают на средство этой массовой бойни. Беззащитных людей собирают и связывают в кричащий, трепещущий, воющий, неистовствующий, тщетно сопротивляющийся клубок человеческого отчаяния. Звучит команда – и из смертельно близких пушечных жерл в трясущуюся от ужаса человеческую массу врывается разящий свинец. Этот первый выстрел не убивает всех обречённых, у некоторых только оторваны руки или ноги, у других разорваны внутренности, некоторые даже случайно уцелели. Но пока кровь широким струящимся потоком стекает в канавы, звучит новая команда, и теперь уже кавалеристы набрасываются с саблями и пистолетами на уцелевших, рубят и расстреливают дрожащее, стонущее, вопящее, беззащитное и не могущее бежать человеческое стадо, пока не замирает последний хрип. В награду за убийство палачам разрешается снять одежду и обувь с шестидесяти ещё тёплых трупов, прежде чем закопать их истерзанными и обнажёнными.
Это первый из знаменитых пушечных расстрелов Жозефа Фуше, будущего министра христианнейшего короля, и на следующий день он гордо хвастает в пламенной прокламации; «Народные представители останутся твёрдыми в исполнении доверенной им миссии, народ вложил в их руки громы своей мести, и они сохранят их, пока не будут уничтожены все враги свободы. У них хватит мужества спокойно шагать вдоль длиннейших рядов могил заговорщиков, чтобы, шагая через развалины, прийти к счастью нации и обновлению мира». И в тот же день это печальное «мужество» ещё раз подтверждается смертоносными пушками на равнине Бротто; на этот раз перед ними ещё большее стадо. Двести десять голов убойного скота выводят со связанными за спиной руками, и через несколько минут их укладывают картечь и залпы пехоты. Процедура остаётся той же, только на этот раз мясникам облегчают неприятную работу – их освобождают после столь утомительной резни от обязанностей могильщиков. Зачем этим негодяям могилы? Сняв окровавленные сапоги со сведённых судорогой ног, обнажённые, подчас ещё корчащиеся тела просто бросают в текучую могилу Роны.»
«…Мины должны ускорить дело разрушения… Жители грубо изгоняются из домов, и сотни безработных, женщины и мужчины, за несколько недель бессмысленно разрушительной работы превращают великолепные произведения архитектуры в груды мусора. Несчастный город наполнен воплями и стонами, треском выстрелов и грохотом рушащихся зданий; пока комитет de justice [правосудия] уничтожает людей, а комитет de demolition [разрушения] – дома, комитет des substances [имуществ] проводит беспощадную реквизицию съестных припасов, тканей и ценных вещей.
Каждый дом обыскивается от погреба до чердака в поисках скрывающихся людей и спрятанных драгоценностей; везде царит террор двоих – Фуше и Колло, незримых и недоступных, прячущихся в доме, оберегаемом стражей. Лучшие дворцы уже разрушены, тюрьмы хотя и пополняются заново, но всё же наполовину пусты, магазины очищены, и поля Бротто пропитались кровью тысяч казнённых…»[3]
Таким образом, участие народа в государственных делах не чуждо никакой цивилизации вообще. А значит, в поисках того, что именно отличает демократическую форму правления от монархической, а по большому счёту – и Восток от Запада, можно спорить лишь о форме изъявления народной воли, а вовсе не о том, в какой степени одному способность принять на себя ответственность за судьбы страны органична, а другому – вообще противоестественна.
Впрочем, и значимые для Запада формы народного самоуправления были отнюдь не чужды Востоку. Об этом как-то не принято говорить, но первые города-государства, в управлении которых активно участвовало собрание, появились вовсе не в древней Греции, но ещё в поселениях, возникших в Месопотамии пять тысяч лет назад. Зародыш демократических форм организации государственной власти можно найти и в «ограждённом (стенами) Уруке», где, кроме совета старейшин, функционировало народное собрание (правда, в точности неясно, кто его формировал). Так, известно, что ставший героем древнего эпоса полулегендарный правитель Гильгамеш, опираясь именно на него отказался подчиниться воле царя, этим же собранием он сам был провозглашён царём, выдержал осаду и нанёс поражение посланным против Урука войскам города Киша. Да и нам, русским, трудно представить, что древнее право избрания своих государей не имеет никакого отношения к участию народа во власти. Напомним, что и Рюрик, и первый Романов были призваны на царство именно народом. Впрочем, народ обладал и правом изгнания; не забудем, что будущий национальный герой и святой заступник князь Александр Невский с соблюдением всех юридических процедур того времени был изгнан с княжения. Кстати, и вечевой колокол Великого Новгорода – это не просто пустой звук, а символ народоправства. «Вече ведало всю область законодательства, все вопросы внешней политики и внутреннего устройства, а также суд по политическим и другим важнейшим преступлениям, соединённым с наиболее тяжкими наказаниями, лишением жизни или конфискацией имущества и изгнанием <…> Вече постановляло новые законы, приглашало князя или изгоняло его, выбирало и судило главных городских сановников, разбирало их споры с князем, решало вопрос о войне и мире и т. п.», – пишет российский историк В. О. Ключевский.
Заметим и другое. Восток (будь то Византия, Китайская империя, империя Великого Могола, исламские государства, да и наша Россия) только приветствовал формирование деревенской общины, которая управлялась отнюдь не правительственными чиновниками, а выборными лицами. Более того, община часто насаждалась насильственно самим правительством. Это было вызвано уже хотя бы тем, что благодаря ей снижались расходы на управление, на сборы налогов. Но ведь крестьянская община – это тоже форма общественного самоустройства, важный элемент демократии…
В общем, можно было бы утверждать, что идея участия народа в управлении государством была вовсе не чужда и монархическому Востоку, поэтому Запад не вправе считать себя ни суверенным творцом, ни монопольным её обладателем. Однако, нам ещё предстоит увидеть, что подлинные основания демократии возникают вовсе не там, где формируются специфические органы государственной власти и сам народ допускается к принятию законов, регулирующих общежитие. Форма государственного устройства – во многом лишь видимость, действительное же существо этого древнейшего института состоит совсем в другом. А именно – в неформализуемом никакими политическими учреждениями давлении на власть со стороны той части общества, которая для всех прикосновенных к государственному руководству скрывается под собирательным именем охлоса, черни, а то и просто сволочи и, разумеется, не подпускается к принятию никаких управленческих решений. Просто в одном случае с возмущением этой категории граждан центральная власть обязана мириться, ибо в конечном счёте именно их жадная до восторжествования над всем иноплеменным масса оказывается решающим фактором в подавлении «варварских» племён, никогда не прерывавшейся войной с которыми жив «цивилизованный» город. Именно этот люд принимает на себя львиную долю ответственности за обеспечение покорности всех порабощённых победоносным городом, «миссионером свободы», а значит, и его готовность принять участие в дележе трофеев не может, не вправе быть игнорирована. В другом – никакой протест низов не может быть легитимным уже хотя бы только потому, что в самом воздухе социума не существует деления народов на высшую «расу свободных» и неспособную к суверенизации, иммунную к самой идее свободы расу рабов, – а следовательно, нет и всеобщего стихийного порыва к утверждению этой градации…
Словом, схожие формы самоуправления сами по себе не говорят ни о чём.
§ 2. Формы государственного устройства
В общем, нужно признать, что Запад ничем не грешит против истины, утверждая свою исключительность, ибо отличия форм народовластия в действительности носят здесь вовсе не косметический, а фундаментальный характер, и, поминая демократию западного типа, мы действительно говорим о чём-то таком, что никогда не было ведомо Востоку…
На Западе зарождение демократических форм правления принято относить к античному миру. В европейской традиции античность представляет собой обобщающее название, которое включает в себя Древнюю Грецию (этим понятием объединяются города-государства, расположенные в материковой Греции, на полуострове Пелопоннес, в приморской полосе Малой Азии, а также на многочисленных островах восточного Средиземноморья) и Древний Рим, постепенно превратившийся в крупнейшую средиземноморскую державу. Был, правда, и Карфаген, но о нём, как правило, вспоминают только тогда, когда речь заходит о его войне с Римом. Не станем нарушать эту своеобразную «традицию» и мы, ибо и в самом деле нельзя объять необъятное.
И Древняя Греция и Древний Рим имели свою историю. Собственное неповторимое историческое развитие было характерно для каждого древнегреческого города-государства, для каждой будущей римской провинции. Тем не менее, античная цивилизация имела некоторые основные черты, позволяющие охарактеризовать её как единое целое.
Около VIII века до н. э. с разложением прежнего родового строя в Греции утверждается новая политическая структура – «город-государство», полис, охватывающий собственно город и всю прилегающую к нему территорию, населённую свободными гражданами. Именно здесь-то и появляется впервые демократическое государственное правление.
Классическая его форма – Афинская демократия.
Афины – самый крупный город Аттики, гористой области, расположенной в Восточной части Средней Греции.
Распространённый взгляд на вещи сводит причины становления начал народоправия к обострению противоречий между различными слоями общества. Здесь в VII веке до н. э. сложились три группы свободных греков: эвпатридов, или благородных, геоморов, или земледельцев, и демиургов, или ремесленников. Именно между ними – эвпатридами, с одной стороны, и геоморами и демиургами, – с другой, и развернулась политическая борьба. Экономической основой власти первых были плодородные земли вблизи Афин; некоторые из них занимались торговлей и ростовщичеством. Постепенное обезземеливание беднейших, ростовщичество и арендное бремя вели к закабалению должников, а впоследствии и к обращению их и членов их семей в рабство. В «Афинской политии» Аристотель, великий греческий философ (384—322 до н. э.), писал: «Вся же вообще земля была в руках немногих. При этом, если эти бедняки не отдавали арендной платы, можно было увести в кабалу и их самих и детей. Да и ссуды у всех обеспечивались личной кабалой вплоть до времени Солона»[4]. Борьба сельского населения Аттики против аристократических родов, свободных должников с ростовщиками резко обострилась к началу VI в. до н. э. В 594 г. до н э. выбранный архонтом (одним из 9 ежегодно избиравшихся в Афинах высших должностных лиц) Солон, знаменитый афинский реформатор и законодатель, один из «семи мудрецов» Греции (между 640 и 635 – ок. 559 до н. э.) положил начало крупным социальным реформам. Именно они и служили разрешением социального конфликта.
В 509 г. до н. э. политическое господство благородных было окончательно упразднено. В основу новой государственной организации был положен территориальный принцип, то есть теперь делению подвергалось уже не население полиса, а подпадающая под его юрисдикцию территория. Все земли Аттики были поделены на 100 участков (демов), каждые 10 составили племя – филу, каждая фила избирала 50 своих представителей в так называемый Совет пятисот. Власть стала принадлежать свободным гражданам старше 30 лет от роду; раз в месяц они собирались для решения государственных дел; решения принимались большинством голосов в ходе тайного голосования. Основателем такой формы политического устройства выступил Клисфен из рода Алкмеонидов. Избранный в 508 г. до н. э. архонтом, блестящий оратор, политик, он провёл оставившие память на тысячелетия политические реформы, в результате которых все афинские граждане получали равные права участия в собраниях, суде и управлении государством. Каждый афинский гражданин стал обладать правом законодательной инициативы, все кандидаты на должности подвергались равным испытаниям – докимасии, которая имела целью подтвердить афинское происхождение и пригодность к исполнению государственных должностей. Именно Клисфен создал партию демоса, именно он, по мнению некоторых, первым ввёл в оборот и само понятие демократии. Правда, здесь нужны определённые уточнения. «Демократия», – говорят все словари, – в переводе с греческого это «власть народа». Однако сами греки никогда так не думали и уж конечно же не сказали бы, ибо для них это «власть демоса», а демос далеко не весь народ, но лишь небольшая его часть. Его составляли только свободные граждане полиса. Так, например, отсюда исключались все метеки. Метеками (????????) назывались в Аттике чужеземцы, поселявшиеся там на продолжительное время или навсегда; каждый иностранец по истечении известного срока обязан был вписаться в их число, кроме того, в класс метеков поступали отпущенные на волю рабы. Они были лично свободны, но не считались гражданами и, разумеется, не пользовались их правами. А это значит, не могли занимать общественных должностей, подавать голос в народном собрании, совершать публичные жертвоприношения, кроме того, они были не в праве вступать в законный брак с гражданками и приобретать недвижимость.
Не забудем ещё о рабах и женщинах – эти категории населения также не входили в «демос» и не имели права участвовать в принятии властных решений. Кроме того, существовала система цензов, существенно ограничивавших правоспособность многих граждан. «Власть демоса» в Древней Греции противопоставлялась аристократии (власти лучших), олигархии (власти немногих), и монархии (власти одного).
Своеобразный итог подводит в своей «Политике» Аристотель: «Демократию не следует определять, как это обычно делают некоторые в настоящее время, просто как такой вид государственного устройства, при котором верховная власть сосредоточена в руках народной массы… Итак, скорее следует назвать демократическим строем такой, при котором верховная власть находится в руках свободнорождённых…»[5].
Но демократия противопоставлялась и охлократия, то есть власть «охлоса» (это греческий эквивалент русского «сброда», а то и вообще «сволочи»). Понятно, что охлократия понималась как «плохая» форма правления, хотя граница между нею и «хорошей» демократией часто оказывалась настолько размытой, что вообще терялась.
Рим лишь унаследовал и развил многие (не все) рождённые эллинскими философами и законодателями политические идеи и формы общественной организации; Рим вообще унаследовал и развил очень многое из порождённого Грецией. Но вместе с тем многое из того, что было впоследствии воспринято едва ли не всеми государствами Западной Европы, впервые рождалось именно здесь.
Вот здесь-то и обнаруживается одно удивительное, если не сказать парадоксальное обстоятельство. Ещё со школы мы знаем, что и Греция, и Рим (впрочем, о Риме нам ещё придётся говорить особо) – это классические рабовладельческие государства. То есть государства, где эксплуатация и подавление личной свободы человека достигло своего предела. Где едва ли не абсолютное бесправие огромных людских масс в конечном счёте возвелось в оформленный с соблюдением всех юридических процедур закон. Другими словами, где любое воспрепятствование отъятию прав у одних автоматически становилось предметом уголовного преследования других.
Меж тем следует напомнить то обстоятельство, что понятие «юстиция», из вошедшая чуть ли не во все европейские языки, латыни означала собой не что иное, как «справедливость». Больше того, национальные лексические аналоги этого латинского понятия имеют тот же самый корень. Вот так и в русском языке понятие права восходит к представлениям о правильности, правоте, справедливости, правде, даже к праведности. Не случайно и первые юридические кодексы на Руси именовали именно «правдами».
Впрочем, мы не должны здесь морализировать. Представления о справедливости, правде, праведности неотделимы от всей истории народа, его религиозных верований, обычаев, традиций, культуры, словом, это вовсе не какой-то надмирный абсолют, императивам которого должны подчиняться все без разбора. Не существует единого для всех наднационального закона. Навязывание каких-то своих взглядов на эти тонкие материи другим народам представляет собой скрытую форму агрессии, ибо посягает на самый дух последних, и нам ещё придётся говорить о праве как об одном – и довольно действенном – из орудий войны. Тем более нельзя видеть в них что-то застывшее на все времена. Поэтому то, что противоречит каким-то современным правовым нормам, вовсе не обязательно должно было вызывать нравственное отторжение где-то там, в далёком прошлом.
Но как бы то ни было, парадокс существует, и этот парадокс заключается в следующем: как общество, впитавшее в себя представление о справедливости, правильности, праведности самой свирепой формы эксплуатации человека человеком и низведения способного к страданию существа до уровня простой вещи, вообще было способно породить идею свободы и демократии? Нет ли уже здесь, в самой колыбели европейской политической мысли и европейской политической культуры той откровенной фальши, которая во всей своей отвратительной красе проявится в демагогии политических партий двадцатого века?
Впрочем, эта фальшь явственно обнаружится ещё во времена Перикла (ок. 490—429 до н. э.), афинского стратега в 444/443—429 (кроме 430), и римских консулов. Поэтому не случайно, что Плутарх (ок. 46 – ок. 120), древнегреческий писатель и историк, отзовётся о правлении партии демократов как о правлении толпы, которая того, кто ей потакает, влечёт к гибели вместе с собой, а того, кто не хочет ей угождать, обрекает на гибель ещё раньше. Да и методы Фрасибула, о которых говорил «отец истории» Геродот (ок. 484 – ок. 426 до н. э.), весьма охотно использовалась и ею. Напомним. К Фрасибулу, тирану Милета, был направлен запрос, как лучше всего управлять городом? «Фрасибул же отправился с прибывшим от Периандра глашатаем за город и привёл его на ниву. Проходя вместе с ним по полю, Фрасибул снова и снова переспрашивал о причине прибытия его из Коринфа. При этом тиран, видя возвышающиеся над другими колосья, всё время обрывал их. Обрывая же колосья, он выбрасывал их, пока не уничтожил таким образом самую красивую и густую часть нивы. Так вот, проведя глашатая через поле и не дав никакого ответа, тиран отпустил его. По возвращении же глашатая в Коринф Периандр полюбопытствовал узнать ответ Фрасибула. А глашатай объявил, что не привёз никакого ответа и удивляется, как это Периандр мог послать его за советом к такому безумному человеку, который опустошает собственную землю. Затем он рассказал, что видел у Фрасибула. Периандр же понял поступок Фрасибула, сообразив, что тот ему советует умертвить выдающихся граждан»[6].
Анналы афинской демократии хранят в себе много позорных страниц. Первый архонт Афин неподкупный Аристид (около 540 – около 467 до н э.), бывший одним из стратегов в Марафонской битве, подвергся остракизму. Победитель персов в этом судьбоносном для всей Греции сражении, Мильтиад (ок. 550—489 до н. э.) приговорён к штрафу и умер в тюрьме. Неоднократно избиравшийся архонтом полководец, сыгравший решающую роль в организации общегреческих сил сопротивления в период греко-персидских войн, Фемистокл (ок. 525 – ок. 460 до н. э.) осуждён дважды. Одержавший крупные победы над персами и добившийся мира Кимон (ок. 504—449 до н. э.), также был изгнан судом. Об осуждении философа Сократа (ок. 470—399 до н. э.) даже как-то и неудобно говорить, ибо это вообще «притча во языцех». Впрочем, на причинах этого позора нам ещё придётся остановиться, и мы увидим, что далеко не все в обвинениях афинской демократии бесспорно и однозначно. Но всё же отметим пока, что демократия нередко с большой подозрительностью относилась ко всем неординарным личностям, если, разумеется, эти выдающиеся из общего ряда личности не обладали даром демагогии. Строго говоря, демагог – это просто «водитель народа», и изначально в его содержании (как и в значении образованного по той же самой схеме понятия педагог, «водитель детей») не было решительно ничего плохого, однако в историю оно вошло как ругательное слово: когда мы хотим оскорбить общественного деятеля, мы называем его именно демагогом.
Кстати, Аристотель, классифицируя политические режимы и выделив шесть способов государственного устройства, в том числе три «правильных» и три «неправильных», демократический способ правления отнёс именно ко второй, «неправильной», группе. Правильные в его понимании формы – это монархия, при которой власть принадлежит одному человеку, аристократия, при которой власть принадлежит немногим, и полития, при которой власть принадлежит всему народу. Неправильные – это тирания, олигархия и демократия. При правильной форме правления те, кому принадлежит власть, действуют для общей выгоды, при неправильной – лишь для собственного блага[7]. Правда, мыслитель совсем другого времени, великий автор настольной книги чуть ли не всех правителей мира, Никколо Макиавелли (1469—1527), принимая в общем классификацию Аристотеля и одновременно замечания Полибия, высказанные тем в изложении государственного устройства Рима, будет говорить, что на самом деле режимов вовсе не шесть, а только три, другое дело, что каждое из них имеет «дурную» форму, и демократия легко переходит в «разнузданность»[8]. Поэтому не удивительно, что и Платон (428 или 427—348 или 347 до н. э.) в своих поисках идеальной формы политической организации полиса обращался отнюдь не к Афинам; образцом государственного устройства для него стала Спарта, управление которой сочетало в себе и власть монарха (царей), и аристократии (эфоров), и полноправных граждан (спартиатов).
Впрочем, не только идейных, но и непримиримых политических противников афинской демократии тоже было достаточно. Вот лишь самые известные: Алкивиад (450—404 до н э.), афинский государственный деятель и полководец, изменивший ей и перешедший на сторону враждебной Спарты, Ксенофонт (ок. 430—355 или 354 до н. э.), древнегреческий полководец, писатель и историк, покинувший Аттику и перешедший на сторону персидского царя Кира, тот же Платон, – все они входили в кружок Сократа, со временем ставшего символом мудрости. Сам же Сократ, – по словам обвинителя (их приводит Ксенофонт), – «учил своих собеседников презирать установленные законы: он говорил, что глупо должностных лиц в государстве выбирать посредством бобов, тогда как никто не хочет иметь выбранного бобами рулевого, плотника, флейтиста или исполняющего другую работу, ошибки которой приносят гораздо меньше вреда, чем ошибки в государственной деятельности»[9].
Но как бы то ни было в прошлом, сегодня демократия рассматривается многими чуть ли не как идеал общественного устройства, и этот взгляд на вещи часто проецируется на то, давно ушедшее время…
§ 3. Демократия и тирания
Проще всего возразить тем, что каждое слово имеет какую-то свою сферу распространения, его смысл способен объять собою лишь немногое из того, что окружает человека – для всего же остального есть какие-то другие слова с иным значением. Вот так и здесь категории свободы и демократии служат для обозначения лишь каких-то одних специфических измерений социального устройства, другие обозначаются иными понятиями. Но это не так, свобода и рабство, тирания и демократия насквозь пронизывают друг друга. Больше того, если бы не существовало противоположного полюса обозначаемых этим кругом идей социальных явлений, ни одна из них вообще не имела бы внятного определения. Так что их содержание – это вовсе не тупое противопоставление понятий; их, как сказали бы раньше, диалектика куда более тонка и изящна, чем механическое отторжение всего того, что кроется в противостоящих им лексических антиподах…
Кстати, и сама тирания в представлении древних – это вовсе не такая уж и абсолютная противоположность демократии, вовсе не полное отрицание свободы, как это рисуется сегодняшнему сознанию. В сущности, это тоже форма свободного выбора свободных людей, ибо устанавливалась она в результате борьбы политических партий. Слова «тирания» (в старой орфографии «тиранния» от ????????) и «тиран» (тиранн от ????????) впервые встречаются, как кажется, у поэта Архилоха (нам ещё придётся обращаться к немуи его творчеству). Но древние греки понимали под ними совсем не то, что понимаем мы. Для них это вовсе не синоним жестокого правления и свирепого правителя; тирания – это просто не вполне законными путями (часто силой или хитростью) добытая власть. Так что здесь своеобразный синоним узурпированной власти и узурпатора. При этом и сам узурпатор может быть вполне просвещённым гуманистом, и его власть не иметь ничего общего с насилием и беззаконием. Впрочем, все это только в теории, практический же смысл этих понятий уже самой логикой узурпации сближался с тем, что сегодня вызывается в нашем сознании.
Время правления тиранов в Греции – это VII и VI вв. до н. э. Это, так называемые, ранние тирании, ибо будут ещё и поздние, которые возникнут на волне кризиса демократического полиса. Из этих ранних тираний наиболее известны коринфская, сикионская, мегарская, афинская, сиракузская, древнейшая аргивская (Фидон). Кстати, именно тираны, часто шедшие навстречу действительным нуждам народа, помогали ему сломить сопротивление родовой знати. Больше того, тираны проводили важные преобразования по улучшению положения беднейших слоёв населения, способствовали развитию ремесла, торговли и процесса колонизации. Только войдя во вкус политической власти они начинали преследовать какие-то личные цели, тем самым возбуждая против себя всеобщую ненависть. Так что далеко не сразу имя тирана стало позорным, а действия против него – проявлением патриотизма и гражданской доблести. Впрочем, не исключалось и временное введение обществом такого режима для разрешения каких-то форс-мажорных обстоятельств, аналог чрезвычайного положения, не отвергаемого и сегодня самыми развитыми формами демократии. Так, в Риме диктатура являлась вполне законным институтом: в экстремальной для государства ситуации диктатор назначался Сенатом; от имени народа на шесть месяцев вся полнота власти передавалась одному человеку. Впрочем, оправдывалось это иногда ещё и тем, что если во время потрясений не передать власть одному человеку законным путём, он сам захватит её – незаконным. Возможность введения чрезвычайного положения (читай тирании, диктатуры) сегодня предусматривается конституциями, как кажется, всех стран. Поэтому тиран в античном мире – не всегда однозначно зловещая фигура, иногда это и просто должностное лицо, наделённое своими согражданами какими-то особыми властными полномочиями. (Правда – и это, наверное, в природе всякой исполнительной власти вообще – серьёзные злоупотребления своими полномочиями случались и в те охотно романтизируемые нами времена.)
Да ведь и демократия далеко не всегда устанавливается «демократическим» путём. Младший современник Геродота, Фукидид (ок. 454– ок. 396/399 до н. э.), древнегреческий историк, оставил нам пример того, как она водворялась на Керкире: узнав о подходе афинского флота сторонники демократической партии «принялись убивать в городе тех из своих противников, кого удалось отыскать и схватить. Своих противников, согласившихся служить на кораблях, они заставили сойти на берег и перебили их всех. Затем, тайно вступив в святилище Геры, они убедили около пятидесяти находившихся там молящих выйти, чтобы предстать перед судом, и осудили всех на смерть. Однако большая часть молящих не согласилась выйти. Когда они увидели, что происходит с другими, то стали убивать друг друга на самом священном участке. Некоторые повесились на деревьях, а другие покончили с собой кто как мог. В течение семи дней <…> демократы продолжали избиение тех сограждан, которых они считали врагами, обвиняя их в покушении на демократию, в действительности же некоторые были убиты из-за личной вражды, а иные – даже своими должниками из-за денег…»[10].
Противопоставлению понятий демократии и тирании своеобразный итог подводит уже упомянутый здесь Полибий (ок. 200 – ок. 120 до н. э.), древнегреческий историк, автор «Всеобщей истории», охватывающей историю Греции, Македонии, Малой Азии, Рима и других стран от 220 до 146 до н. э., который утверждает, что своего подъёма греческие государства достигали вовсе не благодаря первой. Харизма Фемистокла и Перикла обусловила расцвет Афин. С именами фиванских полководцев Эпаминондома (ок. 418—362 до н. э.), который одержал победу над спартанцами при Левктрах и восстановил свободу Мессении, и Пелопидома (ок. 410—364 до н. э.) связывается взлёт Фив. Иными словами, вершина достигалась лишь тогда, когда правление только по форме было демократичным, по существу же – это была вполне личная власть: «Ибо известно, что преуспеяние и расцвет Фивского государства, равно как и упадок его, совпадают со временем жизни Эпаминонда и Пелопида. Следовательно, источником тогдашнего блеска фивской общины должно считать не государственное устройство её, но названных выше людей. Так же точно нужно понимать и государство афинян. И оно много раз бывало в цветущем состоянии, наибольшего блеска достигло трудами Фемистокла, но быстро испытало обратную долю вследствие присущей ему неустойчивости».[11]
Собственно, об этом же пишет и Плутарх: «Но Перикл был уже не тот, – не был, как прежде, послушным орудием народа, легко уступавшим и мирволившим страстям толпы, как будто дуновениям ветра; вместо прежней слабой, иногда несколько уступчивой демагогии, наподобие приятной нежной музыки, он в своей политике затянул песню на аристократический и монархический лад и проводил эту политику согласно с государственным благом прямолинейно и непреклонно»[12].
Так что не только противопоставление, но и постоянное взаимопроникновение демократических и автократических начал – вещь обычная для сознания древних авторов. Да и в Афинах, наиболее демократически устроенном государстве Древней Греции, позиции аристократической партии были очень сильны, достаточно вспомнить борьбу Перикла и Кимона, Перикла и Фукидида.
Кстати, в своей «Всеобщей истории» Полибий пишет, что демократия – это не столько противопоставление режиму тирании, сколько вполне закономерный этап в развитии государственности: «Таким образом, следует признавать шесть форм государственного устройства, три из которых, поименованные выше [монархия, аристократия, демократия. – ЕЁ], у всех на устах, а остальные три общего происхождения с первыми, я разумею монархию, олигархию, охлократию. Прежде всего возникает единовластие без всякого плана, само собою; за ним следует и из него образуется посредством упорядочения и исправления царство. Когда царское управление переходит в соответствующую ему по природе извращённую форму, то есть в тиранию, тогда в свою очередь на развалинах этой последней вырастает аристократия. Когда затем и аристократия выродится по закону природы в олигархию и разгневанный народ выместит обиды правителей, тогда нарождается демократия. Необузданность народной массы и пренебрежение к законам порождает с течением времени охлократию»[13]. Собственно, именно к этим заключениям и относится упомянутое выше замечание Николо Макиавелли: «Самодержавие легко становится тираническим, Аристократии с лёгкостью делаются олигархиями, Народное правление без труда обращается в разнузданность. Таким образом, если учредитель республики учреждает в городе одну из трёх перечисленных форм правления, он учреждает её ненадолго, ибо нет средства помешать ей скатиться в собственную противоположность, поскольку схожесть между пороком и добродетелью в данном случае слишком невелика»[14].
Понятно, что если социальное вырождение доходит до некоего критического предела, возникает острая потребность в соответствующем лечении, и переход к нему в конечном счёте совершается тоже в результате борьбы политических партий, то есть вполне демократическим путём. Поэтому правильней было бы сказать, что в Греции никогда не было абсолютного противопоставления моделей государственного устройства; демократические принципы (вопрос лишь в том, в какой мере?) действовали в любом, даже самом аристократически устроенном полисе. Причина тому – некие общие условия существования, о которых нам и придётся говорить здесь.
Употребляемые нами слова нередко хранят в себе загадки (если не сказать тайны), и всё оттого что скрываемое ими значение – в действительности род некоего зеркала, в которое мы время от времени заглядываем, пытаясь лучше познать самих себя. А это значит, что часто (увы, слишком часто) мы – как и в настоящем зеркале – распознаем в них только то, что сами же и хотим увидеть. Но ведь и зеркало в действительности отображает не только желаемое, но и то, на что мы подсознательно закрываем глаза. Вот так и слово, оно тоже несвободно от тех реалий, которые обрамляют нашу повседневность, но, как атмосферный воздух, чаще всего вообще не замечаются нами.
Нельзя сводить все и вся к одному только обострению социального конфликта между экономически мощными кланами и неимущими, – мы не найдём удовлетворительного ответа, если не осознаем связь между настоящей революцией в рабовладении и столь же революционным переустройством общества – его демократизацией.
В том факте, что именно классические рабовладельческие государства породили те политические реалии, которые сегодня связываются с понятиями свободы и демократии, нет решительно ничего удивительного и уж тем более невозможного. Больше того, иначе просто и не могло быть, ибо именно развитие рабовладения и стало причиной возникновения тех форм демократии, которые образовали настоящую пропасть между цивилизациями Востока и Запада.
Но для начала зададимся отнюдь не наивным вопросом: а как вообще могло существовать рабство в тех далёких от нас политических системах, которым была в принципе неведома технология тоталитаризма, то есть технология ограничения свободы не отдельных лиц, но огромных масс?
Нам, конечно же, трудно понять психологию и умосостояние людей, живших две с половиной тысячи лет тому назад. Но ведь в человеке (как заметил обладающий обострённым чувством справедливости булгаковский Воланд) меняется лишь немногое, поэтому что-то из того, чем когда-то дышал античный полис, можно различить ещё и сегодня. Вот и не будем идеализировать самих себя и, чтобы представить возможность рабовладения в некоем подобии осязаемой формы, обратимся к реалиям наших дней.
Уже первая чеченская война предала гласности один отвратительный и одновременно трагический факт: российская общественность вдруг узнала о том, что самая страшная форма эксплуатации – рабовладение, оказывается, совсем не умерло в каком-то далёком прошлом, оно благополучно процветало и на исходе двадцатого столетия, причём не где-то там, в далёких джунглях, а совсем рядом с нашим собственным домом. В средствах массовой информации того времени вдруг стали появляться сведения об освобождённых российскими войсками самых настоящих рабах, которые содержались в горных селениях. Спрашивается, как в наши дни могло случиться такое, что свободные граждане пусть и не очень демократического государства годами, а иногда даже и целыми десятилетиями (упоминалось и такое) могли пребывать в самом настоящем рабстве? При этом речь идёт совсем не о военнопленных, которых загнало в колодки остервенение междоусобной войны, многие из них попали в неволю задолго до тех событий, которые послужили её непосредственной причиной, и даже ещё до распада великой империи. Вдумаемся: ещё не было никакого вооружённого противостояния, ещё существовал могучий Советский Союз с его огромной армией, всепроникающим Комитетом государственной безопасности, судебной системой, милицией, прокуратурой. Какое рабство могло быть там, где достаточно было просто обратиться к властям… Наконец, существовало ещё и такое начало, как общественная нравственность, а какая неволя может быть там, где тебя окружают психически нормальные способные чувствовать чужую боль люди?
Понятно, что рабы существуют только для того, чтобы работать, иначе зачем вообще они нужны – к практике выкупов вернутся (ибо захват ради выкупа известен ещё из прежних кавказских войн) позднее, уже в ходе боевых столкновений. А это значит, что удержать в тайне от своих соседей факт эксплуатации тех несчастных, которые оказались в неволе, решительно невозможно. Поэтому рабовладение, как бы парадоксально для наших дней это ни выглядело, – могло быть только явным, совершенно открытым и беззастенчивым, во всяком случае для всех «своих». Но и этого мало. Содержать рабов в населённом людьми месте мыслимо только там, где само население состоит в негласном сговоре с рабовладельцем. Проще говоря, где все жители – или, по меньшей мере, подавляющая их часть – «по совместительству» работают обыкновенной для любого концлагеря охраной. Где даже малые дети обучены подавать знаки тревоги, когда обнаруживают попытку невольника к бегству, где любой бунт будет тотчас же подавлен самим селением. Все эти реалии кавказских войн давно известны российской литературе.
Отметим этот факт, и вновь вернёмся в прошлое Европы.
§ 4. Институт рабства
Ко времени расцвета греческих государств несвободные, или рабы, происходили в основном из пленников. Предание говорит, что со времени Солона, отменившего долговое рабство, грек уже не мог стать невольником другого грека, и постепенно эта афинский принцип становился общепринятой нормой. Но в действительности же замена долгового рабства использованием военнопленных или приобретаемых на расплодившихся невольничьих рынках чужеземцев вряд ли могла стать делом какого-то одного, пусть даже самого мудрого, законодателя. Это объективный процесс, который не зависит ни от чьей – даже самой «продвинутой» – воли. Просто потребности экономического развития полиса диктовали необходимость привлечения все большего и большего количества рабов, долговое же рабство не увеличивает общее количество живого труда (основной производительной силы общества того времени), а скорее сокращает его. Да и степень эксплуатации своих сограждан или жителей окрестных поселений, захватываемых в ходе постоянных междоусобных стычек, не могла быть неограниченной. Кроме того, небольшие (как правило, не превышающие одного, от силы двух дневных переходов) расстояния между полисами Древней Эллады значительно облегчали побег на родину. Во время же греко-персидских войн начинало складываться представление о некоем единстве эллинов, употребляется даже термин «греческий национализм», и общественное мнение стало осуждать их закабаление соплеменниками. Напротив, повышению интенсивности эксплуатации рабов-иноземцев тогдашняя общественность нисколько не препятствовала. Наконец, рабам-варварам было гораздо труднее организовать сопротивление своим поработителям.
К слову, пленные захватывались вовсе не обязательно в ходе каких-то освободительных отечественных войн, наподобие греко-персидских, вызвавших настоящий взрыв патриотизма в Греции, и определивших судьбу её народов более чем на столетие. Так, например, Спарта – это продукт прямого хищнического завоевания дорийцами чужой земли. Пришельцы, разгромив местное ополчение, образовали на ней свою общину и установили военное господство над Лакедемоном. Таким же хищническим захватом было и порабощение Мессении (743—724 до н. э.). Нам ещё придётся говорить о Риме и в этой связи любопытно отметить, что причиной первой мессенской войны, по древней легенде (вероятно, столь же достоверной, сколь и мифология раннего Рима), которую зеркально отразит сказание о похищении сабинянок, было похищение спартанских девиц мессенскими юношами. Жители всех захваченных пришельцами земель лишались свободы и своих владений, в большинстве объявлены илотами и вместе с землями были поделены между спартанцами. При этом на них накладывалось обязательство отдавать половину произведённых продуктов своим новым господам.
Кстати, о самом блистательном примере военной доблести. Известные любому школьнику триста спартанцев, которые во главе с царём Леонидом заслонили путь персам в Фермопильском ущелье, – это потомки именно тех безжалостных завоевателей. Строго говоря, там, в Фермопилах приняли бой не только спартанцы, но и представители других племён Древней Греции. Но и сама Спарта была представлена не только этими тремястами героями. Умиравшие рядом с ними, но прочно забытые нашей памятью, сотни и сотни других людей, которые волочили за спартиатами все их вооружение (которое, кстати, весило около 30 кг), разбивали лагерь (к слову, когда даже спартанским женщинам возбранялся ручной труд, совершенно невозможно представить себе спартиатов за ремонтом каменной защитной стены, о которой упоминает Геродот[15], выполняли всякие вспомогательные военные функции, без которых невозможен никакой подвиг, были их рабами-илотами.
В старое, восходящее к троянской войне время, пленников просто убивали; об этом упоминается ещё в «Илиаде», в сцене погребения Патрокла мы читаем: