– Не часто. Ибо Алексей Михайлович издал для таких забываек указ, в коем запретил боярам и людям всех чинов вплоть до ближайших стольничих, стряпчих, сокольничих и иных въезжать в Спасские ворота верхом. Только своими ногами!
– И правильно, – согласилась с царем Феодосия. – Дай волю, так иные и в храм на кобыле верхом въедут. Надо уважение иметь!
Провожатый, удивленный писклявым голосом монаха, снова бросил незаметный взгляд на лицо его и, смекнув в чем дело, посочувствовал нелегкому кресту отрока быть чужим и среди мужей, и среди жен. «Вот бедолага-то несчастный. Сам мужик, а обличье бабье. Только в монахи и остается идти». И старичок еще более усердно, дабы не выдать поведением своих мыслей и тем не добавить монашкуу страданий, продолжил свой экскурсиус.
– Подойдем-ка, милый монах, поближе к воротам, станем здесь, чтоб ясно виден был нам образ Спасителя.
«Какой же чудный старичок, – с нежностью подумала Феодосия. – Взялся рассказать мне об Кремле… Все-таки прелепые и прерадушные люди московиты!»
– Ей, – согласилась она и прошла за своим неожиданным провожатым.
– Под образом можем видеть роспись на латинском языке. Силен ты в латинском?
– Не много, но силен, – заскромничала Феодосия.
– Что же там выписано?
– Иоанн Васильевич… Царь Грозный?
– Верно.
– …милостью Бога тверской, псковский, вятский, угорский, пермский, болгарский и иных и всея Руси государь, в лето тридцатое государствования указал построить сию башню, а строили ее Петр Антоний, Селарий Медиа…
– Медиоланский, – подсказал старичок.
– …в лето… что же сие слово значит?
– В лето воплощения Господня 1491 года.
– Ох, давно как!
– Ей, то дела давно минувших лет, когда вера и благочестие были покрепче, чем ныне. А сей день – одни деньги на уме и у бояр, и у простецов.
Старичок хотел прибавить к списку сребролюбцев и священнослужителей, но вовремя закусил язык.
– Петр – это архитектон. Прибыл в Москву из Рима с ватагой художников. Его чертежами вкруг древодельных стен Кремля возведены каменные.
Слово «чертеж» прибавило Феодосии интереса к рассказу, и она пуще прежнего обратилась во внимание.
– Построены стены те с восточной стороны в тыща пятьсот восьмое лето. По царскому велению Василия Иоанновича обмостили кирпичом сей ров. Бока рва укрепили крепостями с мостами на сводах, сиречь арках, на одном из коих мы и стоим. Ну, сие две часовенки. Этих строений в Москве сорок сороков, обо всех и не расскажешь.
Феодосия понимающе покивала головой.
– На иконе Спаситель стоит, – журчал старичок. – Правая его длань, как положено, благословляет нас, грешных, а в левую вложено Евангелие. Под правою десницею на коленях стоит святой Сергий, а под левою – святой Варлаам. В углах образа, как видишь, серафимы. Увенчаны Спасские ворота восьмигранным наконечником, на вершине сидит двуглавый орел. Ежели бы мы вошли в ворота, увидали бы там под сводами в углублениях в стенах другие святые образа. А теперь погляди на часомерье на башне!
– Дивное часомерье, – со всей душой согласилась Феодосия, которая до сей поры не видала таких современных часов – в родной Тотьме были попроще – и оттого не сразу и поняла, что это за вещь с видами раззолоченного солнца, месяца и звезд красуется на башне?
– Без часов как жить? Никак! – заливался старичок.
– Ей! Никак! – солгала Феодосия, которая, как и все тотьмичи, вполне обходилась без точного часового механизма. Но некоторое сомнение в важности часомерья заставило ее уточнить: – А разве в Кремле петухов нет? Али запрещено их в граде держать?
– Какой петух тебе подскажет, когда надо явиться на кремлевский двор на цареву службу? У царя все расписано наперед: в какой час быть думе, в какой – выходу к боярам, в какой – идти к потехе. Олей! Сейчас как раз колокола, а их там чертова дюжина, перечасье – четверть часа отобьют.
И точно, вдруг раздался прелепый недолгий переливчатый звон, и москвичи, случившиеся поблизости, с важностию подняли головы к башне и деловито промолвили: «Ишь ты, время-то как пролетело! Уж четверть второго!»
– Как же по им время узнавать? Что-то мне не понятно, – призналась Феодосия.
– Видишь круги? То указные колеса, или узнатные, по-иному говоря. На небесной лазури укреплены указные же слова… Вон те, золоченые – двенадцать, три, шесть. Между ними, цифирями, серебряные звездочки указывают получасье.
– Цифири?
– Можно и цифири сказать. Позри, на указном колесе есть луч в образе стрелы…
– Ей, зрю.
– Колесо вертится вокруг цифирей и лучом указует, какой ныне час дня или ночи.
– А кто ж его вертит? Али в башне нарочный человек для сего есть?
– Нет, милый монах, – ласково засмеялся старичок. – Вертит его механизм из зубчатых колес. Сделал аглицкий ученый Христофор Галовей. А колокола отлил, чтоб выводили чудный звон, чугунолитец Кирила сын Самойлов. Ну, вон там церковь Смоленская, там другие еще церква. Справа крытый сверху не медью или щепой, а землею и с пушками на кровле – земский приказ. Вот и весь мой сказ!
С сими словами старичок снял шапку и склонил перед Феодосией сероватую проплешину с коричневыми пятнами.
– Спасибо, дедушко! Уж так спасибо! – поклонилась в свою очередь Феодосия. – Век не забуду!
– Спасать меня Бог будет, – промолвил старичок, снизу поглядывая Феодосии в лицо. – А мы уж слово Его несем как можем, не ленимся. Дай Бог и тебе здоровья, милый монах. Чтоб запомнился тебе мой нехитрый рассказ. С душой рекши…
Прощанье явно затянулось.
И тут Феодосию обожгла догадная мысль, что старичок ждет платы.
«Так он за деньги баял? Ох, дурка я безголовая!» – шаря в тайном кармане кафтана, сокрушалась Феодосия. Наконец нащупала полкопейки, оказавшиеся в одеждах не иначе как чудом, с облегчением извлекла, рассмотрела и стыдливо сунула в пясть старичка.
– Более нет ничего… – виновато сказала Феодосия, испытывая мучительную неловкость за то, что старик взял с нее деньги после того, как столь любовно баял об образе.
– И на том спаси Господи! – поклонился старичок и надел шапку, все еще ласково улыбаясь. – За деньгами не гонюсь, колико добрые люди дадут, толику и рад. На тот свет ворота узкие, с собой ничего не унесешь. Приходи еще! Расскажу тебе об Спасе на Рову.
– Приду, должно быть, – соврала Феодосия и ринулась прочь с моста.
«Ох, московиты! Ох, правду баял Олексей! Один воз рассыплют, а два подберут!» – дивилась Феодосия, пробираясь между книжными лавками.
«Хитрожопые они, – словно услыхала она голос честной вдовы повитухи Матрены. – На кривой козе их не объедешь! Где глянут, там позолота слиняет! Ох, длани загребущие, задарма и не перднут!»
«Так, баба Матрена», – вступила Феодосия в мыслительную беседу.
«Не то что мы, честные вдовы, – плачущим голосом продолжала повитуха. – Бывало, бежишь в ночь-полночь, в холод-мороз в дальнюю слободу чадо повивать, об расплате и не думаешь, лишь бы принять младенца Божьего живым-здоровым».
Ох, не к месту напомнила повитуха про младенца. Ибо Феодосия от ее слов впала в грусть, задумавшись об сыночке Агеюшке.
Долго ли, коротко ли брела она, как вдруг поднялась вокруг толкотня, Феодосию отпихнули в сторону, после – в другую и наконец прижали к коновязному столбу возле входа в каменное строение с гульбищем да лавками – Гостиный двор. Сие уплотнение толпы ловко произвели телохранители-гридни, верховые и пешие, освободив проход от роскошной повозки к дверям Гостиного двора. Встав живым коридором, стражники замерли. Феодосия поразилась их виду. Облик парни имели совершенно иноземный. Кургузые кафтаны были не алыми с зеленым, как ценилось у тотемских детин, а лиловыми, незабудковыми, очень короткими, с хрустальными пуговицами и кружевом из-под обшлагов! Более того, не было у стражников окладистых бород, какие приличествуют православным мужам, лишь слегка прикрывали лицо коротко постриженные чертенячьи бородки.
– У-у, рожи скобленые, – тихо гневались в толпе.
Когда же открылась дверь повозки, Феодосия и вовсе почувствовала себя нищенкой, не ведавшей, что такое роскошь и нынешняя мода. По ступеньке, на которую наброшен был мех, небрежно, но с величественным высокомерием, спустился средних лет боярин в европейском одеянии. Кафтан был столь короток, что Феодосия со смущением узрела крепкие стройные ноги боярина. Рукава охабня, который, впрочем, и охабнем-то не назовешь, не свисали до земли, как полагается родовитому человеку, а заканчивались у запястий белоснежным узорным кружевом.
– Ну ровно баба любострастная! – пробормотал кто-то возле уха Феодосии, видимо, тоже смущенный кружевными подзорами.
Руки боярина помещались в тонких кожаных рукавицах с отдельным чехольчиком для каждого пальца (Феодосии не доводилось еще видеть кожаных перчаток) и поверх кожи унизаны перстнями. Пока боярин был вдалеке, Феодосия никак не могла разобрать, что темнеется у него на лице, а когда приблизился, увидала два серебристых колесика на носу и поняла, что то окуляры, привязанные к голове шелковой лентой!
Не глядя на глазеющую толпу, боярин вошел в Гостиный двор, переговариваясь с провожатыми по-польски и по-английски. Феодосию опахнула струя цветочного запаха, кажется, ландыша и розы.
– Кто же это? – не удержалась Феодосия от любопытствующего вопроса.
– Кравчий государя и думный боярин Андрей Митрофанович Соколов, – ответил ей притиснутый к стене сосед. – Богач, каких свет не видывал.
– Неужто и к царю на поклон в кружевах и очках ходит? – недоверчиво спросила Феодосия.
– Не-е-т! Это они на отдыхе в воскресный день беснуются. В думу явись-ка этаким жупелом, так живо кафтан-то заморский с плеч стянут да изрубят в клочья. Алексей Михайлович хоть и тишайший царь, а обезьянничать не позволит.
Впрочем, как ни поносили самовидцы красавца Соколова, а в душе каждый понимал, что наряжен он великолепно и в таких кафтанах не иначе на приемы к французскому и английскому королям хаживал.
Феодосия выбралась из толпы и поспешила в монастырь. Кружева и серебряные очки ее мало прельщали.
Глава девятая
Познавательная
– …все с восторгом и придыханием рассказал, а он небрежно так это мне бросает: «Сие обычный термостатус, или, короче, термосус». А я-то думал, что чудо необычайное зрил! Вот какое забавное дело. А может, и не забавное…
Феодосия скороговоркой (уже приучилась говорить о себе в мужском роде без запинки), приправленной легкой усмешкой, можно сказать, несколькими крупинками смеха (зело потешаться было невозможно, ибо беседа проходила во время ее последнего всенощного бдения), перешептывала другу Варсонофию, как поведала старшему чертежному дьяку Макарию про увиденный в китайской лавке «Вечный жар», а он не то что не выказал удивления, а и к словам не пристав, не оторвав взора от чертежа, между делом пробормотал про то, как устроено сие необыкновенное чудо.
– У того фарфорового сосуда двойные стенки, а между ними голимая пустота – воздух откачан, – звонким шепотом пояснила Феодосия Варсонофию. – Ледяная пустота! А как воздух передает голоса, все звуки, ветры и прочая, то без него тепло не может через пустоту пробраться, и потому напиток сохраняется в сосуде горячим.
– И все? – подивился Варсонофий. – Так просто?
– Ей! – ответила Феодосия.
А потом внезапно вздрогнула с кратким вздохом, выпрямилась на коленях, устыдившись своей расслабленно скругленной спины, сложила длани перед грудью и воскликнула, глядя на тепло мерцающий во тьме алтарь:
– О! Господи! Благодарю тебя за то, что все самые сложные вещи, мысли, деяния и материи создал ты из таких самых простых деталей и основ, что даже я, жалкий раб Твой, могу осмыслить их устройство! Благодарю, что позволяешь проникать в суть и устройство чего бы то ни было, не ограничивая разум человеческий лишь созерцанием. Только Ты в величавой своей мощи мог сотворить горсть крошечных буквиц, из которых сложены велико лепейшие книги. Только Ты в грозной своей силе мог создать семь, а то и пять крошечных нот, из которых слагаются ликующие и грозные песнопения. Ты дал семь простых красок, из которых простираются многоцветные фрески. Всего из четырех сутей – воды, земли, огня и воздуха Ты воздвиг целый мир. И как из крошечных одинаковых сот образуется огромный улей, так из молекул воздвигается вещный мир, а из кратких заповедей – порядок и нравственность всех душ. И этой простотой начал Ты указал нам, что мир познаваем.
Варсонофий чем дальше, тем с большим удивлением взирал на друга, молившегося столь непривычно, сколь и горячо. Не ожидал он от скромного Феодосия краснословия.
– Клянусь, что все свои знания употреблю только во благо Веры, Истины и Заветов Твоих, – голос Феодосии становился громче, а затем оборвался.
Ворсонофий оторопело глядел на Феодосию.
Наступила глубокая тишина.
И в сей момент светильник пред алтарем вдруг вспыхнул сильнее. Качнулись огоньки свечей. Протянулась струя ароматнейшего ладана. Мягкий приятнейший теплый поток воздуха (казалось, что из печи вынимают хлеба, хотя печеным вовсе не пахло) окутал коленопреклоненных братьев. Крест в руках Феодосии засветился, словно отражая свет тихого огня. И она, медленно повернув главу к Варсонофию, промолвила:
– Слышу… Мне будет знание… И вознесется оно в огнях блистающих…
Обомлевший Варсонофий не осмелился и рот открыть, дабы вопросить, что именно слышал брат Феодосий? И что вознесется? Узрев на повернувшемся к нему лице слезы, поэт призадумался, после чего только и нашелся, что неуверенно промолвить:
– Дать, что ли, тебе те книги?
– Какие? – украдкой отерев слезы, смущенно спросила Феодосия.
– Те, что читать не полагается.
– Дай.
– Утром, сразу после третьих петухов, пока братия будет просыпаться и умываться, зайди ко мне. Одна книга как раз сейчас у меня в келье припрятана.
– Ладно.
– Тогда пошедши?
– Ей.
В то утро закончилась двадцатинощная епитимья, наложенная настоятелем монастыря Феодором на Феодосию. Игумен был прозорлив: усмирив тело, воссияла она духом, уверовав в познание и скромную свою возможность в ём участвовать.
В три часа ночи, что обозначили вторичным кукареканьем многочисленные московские петухи, самые стойкие и отрешенные монахи-старцы в количестве пяти человек явились на короткую молитву. С удивлением обнаружили они, что в храме тепло, хотя он не топился, и дух благолепный, и треск свечей веселый, и лампады теплятся, как золотые пчелки. И самый престарый монах (после девятого десятка стал он забывать считать годы, потому точный возраст его не был известен, но юность пришлась на времена, когда девки прыгали голыми через костры) понял, что сие – добрый ему знак: кончились его земные мучения и не далее как сегодня отправится он в мир иной, вечный в своей красоте и доброте. Говорить, что знаки сии предназначались не ему, а брату Феодосию, было бесполезно. Старец радостно поспешил в свою келью, омылся, лег на лавку, закрыл очеса и тихо почил.
В шесть часов брат из соседней кельи обнаружил покойного. В связи с кончиной патриарха монастырского все работы в мастерских и цехах были отменены, вместо того предписывались службы в храме и молитвы в кельях. Благодаря сему послаблению Феодосия и смогла за сутки от корки до корки прочитать удивительную книгу, тайно данную ей Варсонофием.
– О чем баяние? – спросила Феодосия, принимая в складки рясы тонкую темную книжицу на латыни.
– Черт его знает! Прости, Господи! Полная дьявольская гадость, бред, галлюцинации. Ни слова правды, само собой. Так, читаем для полноты знаний, какую чушь собачью могут понаписать иные глупцы.
На самом деле Варсонофий, конечно, так не думал. Книга его увлекла и удивила, заставив задуматься о множестве непонятных вещей. Но кто бы посмел в том признаться, когда на каждых воротах висели богохульники? Потому и отозвался о книге нарочито небрежно и осуждающе.
– Ну хоть в двух словах – про что писание? – не отставала заинтригованная Феодосия. – Ведьминское, прости Господи?
– Не совсем, хотя вроде того, – уклончиво пробормотал рифмоплет.
– Об страстях любовных, что ли? – краснея, вопросила Феодосия.
– Об том, как прилетали с другой планиды… уж не знаю, как их и назвать… Инопланидные людины. Похоже, с Луны прилетели. Побыли и снова улетели.
Феодосия застыла истуканом, если б только у каменного щурбана сердце могло колотиться, как набатный колокол. Наконец с трудом произнесла:
– Как улетели? На чем? Али крылья у них? Али святым духом? Али как баба Яга, прости, Господи, мое умовредие?
– Верхом на огне в серебряной летательной ступе. Навроде потешной ракеты. Да там рисунок есть, сам поглядишь. А как прочитаешь, дам тебе книжку про любовны совокупления древних греков.
– Ей… ей… – не помня себя и едва слыша Варсонофия, кивнула Феодосия. – Про греков…
Она молча, как засватанная, и в каком-то забытьи (что Варсонофий списал на двадцать почти бессонных ночей) медленно пошла по галерее, устланной сеном, в свое крыло двора. Все то время, пока она мучилась вопросом, как взлететь на седьмое небо, дабы встретиться с Агеюшкой, – махолетом, либо крылатой ладьей, либо из пушки, – рядом с ней находилась книга, в которой на все отвечено и даже есть чертеж летательной ступы! И сегодня, после горячей молитвы, ей откроется сие знание. Ну разве не чудо?! О, как нужны человеку чудеса, ибо они окрыляют! О, нужно творить их всеми силами! И мысль, еще не обретшую четких контуров, а лишь брезжившую, дабы не ускользнула, Феодосия быстро записала в маленьком поминальнике. После плеснула воды в кружку, отломила половину ржаной рогульки, посыпанной манной крупой (хоть трапезничать в кельях и было строго заповедано), и, торопливо жуя, жадно раскрыла на столе книжку.