МЯСО*
(Шарж)
Брандахлысты в белых брючках В лаун-теннисном азарте Носят жирные зады. Вкруг площадки, в модных штучках, Крутобедрые Астарты, Как в торговые ряды, Зазывают кавалеров И глазами, и боками, Обещая все для всех. И гирлянды офицеров, Томно дрыгая ногами, «Сладкий празднуют успех». В лакированных копытах Ржут пажи и роют гравий, Изгибаясь, как лоза,— На раскормленных досыта Содержанок, в модной славе, Щуря сальные глаза. Щеки, шеи, подбородки, Водопадом в бюст свергаясь, Пропадают в животе, Колыхаются, как лодки, И, шелками выпираясь, Вопиют о красоте. Как ходячие шнель-клопсы, На коротких, пухлых ножках (Вот хозяек дубликат!) Грандиознейшие мопсы Отдыхают на дорожках И с достоинством хрипят. Шипр и пот, французский говор… Старый хрен в английском платье Гладит ляжку и мычит. Дипломат, шпион иль повар? Но без формы люди — братья — Кто их, к черту, различит?.. Как наполненные ведра, Растопыренные бюсты Проплывают без конца — И опять зады и бедра… Но над ними, — будь им пусто,— Ни единого лица! <1909> МУХИ*
На дачной скрипучей веранде Весь вечер царит оживленье. К глазастой художнице Ванде Случайно сползлись в воскресенье Провизор, курсистка, певица, Писатель, дантист и девица. «Хотите вина иль печенья?» Спросила писателя Ванда, Подумав в жестоком смущенье: «Налезла огромная банда! Пожалуй, на столько баранов Не хватит ножей и стаканов». Курсистка упорно жевала. Косясь на остатки от торта, Решила спокойно и вяло: «Буржуйка последнего сорта». Девица с азартом макаки Смотрела писателю в баки. Писатель, за дверью на полке Не видя своих сочинений, Подумал привычно и колко: «Отсталость!» И стал в отдаленье, Засунувши гордые руки В триковые стильные брюки. Провизор, влюбленный и потный, Исследовал шею хозяйки, Мечтая в истоме дремотной: «Ей-богу! Совсем как из лайки… О, если б немножко потрогать!» И вилкою чистил свой ноготь. Певица пускала рулады Все реже, и реже, и реже. Потом, покраснев от досады, Замолкла: «Не просят! Невежи… Мещане без вкуса и чувства! Для них ли святое искусство?» Наелись. Спустились с веранды К измученной пыльной сирени. В глазах умирающей Ванды Любезность, тоска и презренье — «Свести их к пруду иль в беседку? Спустить ли с веревки Валетку?» Уселись под старой сосною. Писатель сказал: «Как в романе…» Девица вильнула спиною, Провизор порылся в кармане И чиркнул над кислой певичкой Бенгальскою красною спичкой. <1910> ВСЕРОССИЙСКОЕ ГОРЕ*
(Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю)
Итак — начинается утро. Чужой, как река Брахмапутра, В двенадцать влетает знакомый. «Вы дома?» К несчастью, я дома. В кармане послав ему фигу, Бросаю немецкую книгу И слушаю, вял и суров, Набор из ненужных мне слов. Вчера он торчал на концерте — Ему не терпелось до смерти Обрушить на нервы мои Дешевые чувства свои. Обрушил! Ах, в два пополудни Мозги мои были, как студни… Но, дверь запирая за ним И жаждой работы томим,— Услышал я новый звонок: Пришел первокурсник-щенок. Несчастный влюбился в кого-то… С багровым лицом идиота Кричал он о «ней», о богине, А я ее толстой гусыней В душе называл беспощадно… Не слушал! С улыбкою стадной Кивал головою сердечно И мямлил: «Конечно, конечно». В четыре ушел он… В четыре! Как тигр, я шагал по квартире. В пять ожил и, вытерев пот, За прерванный сел перевод. Звонок… С добродушием ведьмы Встречаю поэта в передней. Сегодня собрат именинник И просит дать взаймы полтинник. «С восторгом!» Но он… остается! В столовую томно плетется, Извлек из-за пазухи кипу И с хрипом, и сипом, и скрипом Читает, читает, читает… А бес меня в сердце толкает: Ударь его лампою в ухо! Всади кочергу ему в брюхо! Квартира? Танцкласс ли? Харчевня? Прилезла рябая девица: Нечаянно «Месяц в деревне» Прочла и пришла «поделиться»… Зачем она замуж не вышла? Зачем (под лопатки ей дышло!) Ко мне отправляясь, — сначала Она под трамвай не попала? Звонок… Шаромыжник бродячий, Случайный знакомый по даче, Разделся, подсел к фортепьяно И лупит. Неправда ли, странно? Какие-то люди звонили. Какие-то люди входили. Боясь, что кого-нибудь плюхну, Я бегал тихонько на кухню И плакал за вьюшкою грязной Над жизнью своей безобразной. <1910> НА ВЕРБЕ*
Бородатые чуйки с голодными глазами Хрипло предлагают «животрепещущих докторов». Гимназисты поводят бумажными усами, Горничные стреляют в суконных юнкеров. Шаткие лари, сколоченные наскоро, Холерного вида пряники и халва, Грязь под ногами хлюпает так ласково, И на плечах болтается чужая голова. Червонные рыбки из стеклянной обители Грустно-испуганно смотрят на толпу. «Вот замечательные американские жители — Глотают камни и гвозди, как крупу!» Писаря выражаются вдохновенно-изысканно, Знакомятся с модистками и переходят на ты, Сгущенный воздух переполнился писками, Кричат бирюзовые бумажные цветы. Деревья вздрагивают черными ветками, Капли и бумажки падают в грязь. Чужие люди толкутся между клетками И месят ногами пеструю мазь. <1909> СОВЕРШЕННО ВЕСЕЛАЯ ПЕСНЯ*
(Полька)
Левой, правой, кучерявый, Что ты ерзаешь, как черт? Угощение на славу, Музыканты — первый сорт. Вот смотри: Раз, два, три. Прыгай, дрыгай до зари. Ай, трещат мои мозоли И на юбке позумент! Руки держат, как франзоли, А еще интеллигент. Ах, чудак, Ах, дурак! Левой, правой, — вот так-так! Трим-ти, тим-ти — без опаски, Трим-тим-тим — кружись вперед. Что в очки запрятал глазки? Разве я, топ-топ, урод? Топ-топ-топ, Топ-топ-топ… Оботри платочком лоб. Я сегодня без обеда И не надо — ррри ти-ти. У тебя-то, буквоеда, Тоже денег не ахти? Ну и что ж — Наживешь. И со мной, топ-топ, пропьешь. Думай, думай — не поможет! Сорок бед — один ответ: Из больницы на рогоже Стащат черту на обед. А пока, Ха-ха-ха, Не толкайся под бока! Все мы люди-человеки… Будем польку танцевать. Даже нищие-калеки Не желают умирать. Цок-цок-цок Каблучок, Что ты морщишься, дружок? Ты ли, я ли — всем не сладко, Знаю, котик, без тебя. Веселись же хоть украдкой — Танцы — радость, книжки — бя. Лим-тим-тись, Берегись. Думы к черту, скука — брысь! <1910> СЛУЖБА СБОРОВ*
Начальник Акцептации сердит: Нашел просчет в копейку у Орлова. Орлов уныло бровью шевелит И про себя бранится: «Ишь, бандит!» Но из себя не выпустит ни слова. Вокруг сухой, костлявый, дробный треск — Как пальцы мертвецов, бряцают счеты. Начальнической плеши строгий блеск С бычачьим лбом сливается в гротеск,— Но у Орлова любоваться нет охоты. Конторщик Кузькин бесконечно рад: Орлов на лестнице стыдил его невесту, Что Кузькин, как товарищ, — хам и гад, А как мужчина, — жаба и кастрат… Ах, может быть, Орлов лишится места! В соседнем отделении содом: Три таксировщика, увлекшись чехардою, Бодают пол. Четвертый же, с трудом Соблазн преодолев, с досадой и стыдом Им укоризненно кивает бородою. Но в коридоре тьма и тишина. Под вешалкой таинственная пара — Он руки растопырил, а Она Щемящим голосом взывает: «Я жена… И муж не вынесет подобного удара!» По лестницам красавицы снуют, Пышнее и вульгарнее гортензий. Их сослуживцы «фаворитками» зовут — Они не трудятся, не сеют — только жнут. Любимицы Начальника Претензий… В буфете чавкают, жуют, сосут, мычат. Берут пирожные в надежде на прибавку. Капуста и табак смесились в едкий чад. Конторщицы ругают шоколад И бюст буфетчицы, дрожащий на прилавке… Второй этаж. Дубовый кабинет, Гигантский стол. Начальник Службы Сборов, Поймав двух мух, покуда дела нет, Пытается определить на свет, Какого пола жертвы острых взоров. Внизу в прихожей бывший гимназист Стоит перед швейцаром без фуражки. Швейцар откормлен, груб и неречист: «Ведь грамотный, поди не трубочист! „Нет мест“ — вон на стене висит бумажка». <1909> ОКРАИНА ПЕТЕРБУРГА*
Время года неизвестно. Мгла клубится пеленой. С неба падает отвесно Мелкий бисер водяной. Фонари горят, как бельма, Липкий смрад навис кругом, За рубашку ветер-шельма Лезет острым холодком. Пьяный чуйка обнял нежно Мокрый столб — и голосит. Бесконечно, безнадежно Кислый дождик моросит… Поливает стены, крыши, Землю, дрожки, лошадей. Из ночной пивной все лише Граммофон хрипит, злодей. «Па-ца-луем дай забвенье!» Прямо за сердце берет. На панели тоже пенье: Проститутку дворник бьет. Брань и звуки заушений… И на них из всех дверей Побежали светотени Жадных к зрелищу зверей. Смех, советы, прибаутки, Хлипкий плач, свистки и вой — Мчится к бедной проститутке Постовой городовой. Увели… Темно и тихо. Лишь в ночной пивной вдали Граммофон выводит лихо: «Муки сердца утоли!» <1908> НА ОТКРЫТИИ ВЫСТАВКИ*
Дамы в шляпках кэк-уоках, Холодок публичных глаз, Лица в складках и отеках, Трэны, перья, ленты, газ. В незначительных намеках Штемпеля готовых фраз. Кисло-сладкие мужчины, Знаменитости без лиц, Строят знающие мины, С видом слушающих птиц, Шевелюры клонят ниц И исследуют причины. На стенах упорный труд — Вдохновенье и бездарность… Пусть же мудрый и верблюд Совершают строгий суд: Отрицанье, благодарность Или звонкий словоблуд… Умирающий больной. Фиолетовые свиньи. Стая галок над копной. Блюдо раков. Пьяный Ной. Бюст молочницы Аксиньи, И кобыла под сосной. Вдохновенное Nocturno [18], Рядом рыжий пиджачок, Растопыренный над урной… Дама смотрит в кулачок И рассеянным: «Недурно!» Налепляет ярлычок. Да? Недурно? Что? — Nocturno Иль яичница-пиджак? Генерал вздыхает бурно И уводит даму. Так… А сосед глядит в кулак И ругается цензурно… <1908> В РЕДАКЦИИ ТОЛСТОГО ЖУРНАЛА*
Серьезных лиц густая волосатость И двухпудовые, свинцовые слова: «Позитивизм», «идейная предвзятость», «Спецификация», «реальные права»… Жестикулируя, бурля и споря, Киты редакции не видят двух персон: Поэт принес — «Ночную песню моря», А беллетрист — «Последний детский сон». Поэт присел на самый кончик стула И кверх ногами развернул журнал, А беллетрист покорно и сутуло У подоконника на чьи-то ноги стал. Обносят чай… Поэт взял два стакана, А беллетрист не взял ни одного. В волнах серьезного табачного тумана Они уже не ищут ничего. Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта Метнул глаза: «Прозаик или нет?» Поэт и сам давно искал ответа: «Судя по галстуку, похоже, что поэт…» Подходит некто в сером, — но по моде, И говорит поэту: «Плач земли?..» «Нет, я вам дал три „Песни о восходе“». И некто отвечает: «Не пошли!» Поэт поник. Поэт исполнен горя: Он думал из «Восходов» сшить штаны! «Вот здесь еще „Ночная песня моря“, А здесь — „Дыханье северной весны“». «Не надо, — отвечает некто в сером.— У нас лежит сто весен и морей». Душа поэта затянулась флером, И розы превратились в сельдерей. «Вам что?» И беллетрист скороговоркой: «Я год назад прислал „Ее любовь“». Ответили, пошаривши в конторке: «Затеряна. Перепишите вновь». «А вот, не надо ль? — Беллетрист запнулся,— Здесь… семь листов — „Последний детский сон“». Но некто в сером круто обернулся — В соседней комнате залаял телефон. Чрез полчаса, придя от телефона, Он, разумеется, беднягу не узнал И, проходя, лишь буркнул раздраженно: «Не принято! Ведь я уже сказал…» На улице сморкался дождь слюнявый. Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул. Поэт с «Ночною песней» взял направо. А беллетрист налево повернул. Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин. Два жемчуга — опять на мостовой… Ах, может быть, поэт был новый Пушкин, А беллетрист был новый Лев Толстой?! Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку — Надуй им жабу, тиф и дифтерит! Пускай не продают души в рассрочку, Пускай душа их без штанов парит… <1909> ПАСХАЛЬНЫЙ ПЕРЕЗВОН*
Пан-пьян! Красные яички. Пьян-пан! Красные носы. Били-бьют! Радостные личики. Бьют-били! Груды колбасы. Дал-дам! Праздничные взятки. Дам-дал! И этим, и тем. Пили-ели! Визиты в перчатках. Ели-пили! Водка и крем. Пан-пьян! Наливки и студни. Пьян-пан! Боль в животе. Били-бьют! И снова будни. Бьют-били! Конец мечте. <1909> НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ ДАЧЕ*
Промокло небо и земля, Душа и тело отсырели. С утра до вечера скуля, Циничный ветер лезет в щели. Дрожу, как мокрая овца… И нет конца, и нет конца! Не ем прекрасных огурцов, С тоской смотрю на землянику: Вдруг отойти в страну отцов В холерных корчах — слишком дико… Сам Мережковский учит нас, Что смерть страшна, как папуас. В объятьях шерстяных носков Смотрю, как дождь плюет на стекла. Ах, жив бездарнейший Гучков, Но нет великого Патрокла! И в довершение беды Гучков не пьет сырой воды. Ручьи сбегают со стволов. Городовой одел накидку. Гурьба учащихся ослов Бежит за горничною Лидкой. Собачья свадьба… Чахлый гром. И два спасенья: бром и ром. На потолке в сырой тени Уснули мухи. Сатанею… Какой восторг в такие дни Узнать, что шаху дали в шею! И только к вечеру поймешь, Что твой восторг — святая ложь… Горит свеча. Для счета дней Срываю листик календарный — Строфа из Бальмонта. Под ней: «Борщок, шнель-клопс и мусс янтарный». Дрожу, как мокрая овца… И нет конца, и нет конца! <1909> НОЧНАЯ ПЕСНЯ ПЬЯНИЦЫ*
Темно… Фонарь куда-то к черту убежал! Вино Качает толстый мой фрегат, как в шквал… Впотьмах За телеграфный столб держусь рукой. Но, ах! Нет вовсе сладу с правою ногой — Она Вокруг меня танцует — вот и вот… Стена Все время лезет прямо на живот. Свинья!! Меня назвать свиньею? Ах, злодей! Меня, Который благородней всех людей?! Убью! А впрочем, милый малый, Бог с тобой — Я пью, Но так уж предназначено судьбой. Ослаб… Дрожат мои колени — не могу! Как раб, Лежу на мостовой и ни гу-гу… Реву… Мне нынче сорок лет — я нищ и глуп. В траву Заройте заспиртованный мой труп. В ладье Уже к чертям повез меня Харон… Adieu![19] Я сплю, я сплю, я сплю со всех сторон… <1909> ГОРОДСКАЯ СКАЗКА*
Профиль тоньше камеи, Глаза, как спелые сливы, Шея белее лилеи И стан, как у леди Годивы. Деву с душою бездонной, Как первая скрипка оркестра,— Недаром прозвали мадонной Медички шестого семестра. Пришел к мадонне филолог, Фаддей Симеонович Смяткин. Рассказ мой будет недолог: Филолог влюбился в пятки. Влюбился жестоко и сразу В глаза ее, губы и уши, Цедил за фразою фразу, Томился, как рыба на суше. Хотелось быть ее чашкой, Братом ее или теткой, Ее эмалевой пряжкой И даже зубной ее щеткой!.. «Устали, Варвара Петровна? О, как дрожат ваши ручки!» — Шепнул филолог любовно, А в сердце вонзились колючки. «Устала. Вскрывала студента: Труп был жирный и дряблый. Холод… Сталь инструмента. Руки, конечно, иззябли. Потом у Калинкина моста Смотрела своих венеричек. Устала: их было до ста. Что с вами? Вы ищете спичек? Спички лежат на окошке. Ну вот. Вернулась обратно, Вынула почки у кошки И зашила ее аккуратно. Затем мне с подругой достались Препараты гнилой пуповины. Потом… был скучный анализ: Выделенье в моче мочевины… Ах, я! Прошу извиненья: Я роль хозяйки забыла — Коллега! Возьмите варенья,— Сама сегодня варила». Фаддей Симеонович Смяткин Сказал беззвучно: «Спасибо!» А в горле ком кисло-сладкий Бился, как в неводе рыба. Не хотелось быть ее чашкой, Ни братом ее и ни теткой, Ни ее эмалевой пряжкой, Ни зубной ее щеткой! <1909> В ГОСТЯХ*
(Петербург)
Холостой стаканчик чаю (Хоть бы капля коньяку). На стене босой Толстой. Добросовестно скучаю И зеленую тоску Заедаю колбасой. Адвокат ведет с коллегой Специальный разговор. Разорвись — а не поймешь! А хозяйка с томной негой, Устремив на лампу взор, Поправляет бюст и брошь. «Прочитали Метерлинка?» — Да. Спасибо, прочитал… «О, какая красота!» И хозяйкина ботинка Взволновалась, словно в шквал. Лжет ботинка, лгут уста. У рояля дочь в реформе, Взяв рассеянно аккорд, Стилизованно молчит. Старичок в военной форме Прежде всех побил рекорд — За экран залез и спит. Толстый доктор по ошибке Жмет мне ногу под столом. Я страдаю и терплю. Инженер зудит на скрипке. Примирясь и с этим злом, Я и бодрствую, и сплю. Что бы вслух сказать такое? Ну-ка, опыт, выручай! «Попрошу… еще стакан…» Ем вчерашнее жаркое, Кротко пью холодный чай И молчу, как истукан. <1908> ЕВРОПЕЕЦ*
В трамвае, набитом битком, Средь двух гимназисток, бочком, Сижу в настроенье прекрасном. Панама сползает на лоб, Я — адски пленительный сноб, В накидке и в галстуке красном. Пассаж не спеша осмотрев, Вхожу к «Доминику», как лев, Пью портер, малагу и виски. По карте, с достоинством ем Сосиски в томате и крем, Пулярку и снова сосиски. Раздуло утробу копной… Сановный швейцар предо мной Толкает бесшумные двери. Умаявшись, сыт и сонлив, И руки в штаны заложив, Сижу в Александровском сквере. Где б вечер сегодня убить? В «Аквариум», что ли, сходить, Иль, может быть, к Мэри слетаю? В раздумье на мамок смотрю. Вздыхаю, зеваю, курю, И «Новое время» читаю… Шварц, Персия, Турция… Чушь Разносчик! Десяточек груш… Какие прекрасные грушки! А завтра в двенадцать часов На службу явиться готов, Чертить на листах завитушки. Однако: без четверти шесть. Пойду-ка к «Медведю» поесть, А после — за галстуком к Кнопу. Ну как в Петербурге не жить? Ну как Петербург не любить Как русский намек на Европу? <1908> ЛАБОРАНТ И МЕДИЧКИ*
I Он сидит среди реторт И ругается, как черт: «Грымзы! Кильки! Бабы! Совы! Безголовы, бестолковы — Иодом залили сюртук, Не закрыли кран… Без рук! Бьют стекло, жужжат, как осы… А дурацкие вопросы? А погибший матерьял? О, как страшно я устал!» Лаборант встает со стула. В уголок идет сутуло И, издав щемящий стон, В рот сует пирамидон. II А на лестнице медички Повторяли те же клички: «Грымза! Килька! Баба! Франт! Безголовый лаборант… На невиннейший вопрос Буркнет что-нибудь под нос; Придирается, как дама — Ядовито и упрямо, Не простит пустой ошибки! Ни привета, ни улыбки…» Визг и писк. Блестят глазами, Машут красными руками: «О, несноснейший педант, Лаборашка, лаборант!» Ill Час занятий. Шепот. Тишь. Девы гнутся, как камыш, Девы все ушли в работы. Где же «грымзы»? Где же счеты? Лаборант уже не лев И глядит бочком на дев, Как колибри на боа. Девы тоже трусят льва: Очень страшно, очень жутко Оскандалиться — не шутка! Свист горелок. Тишина. Ноет муха у окна. Где Юпитер? Где Минервы? Нервы, нервы, нервы, нервы… <1909> В УСАДЬБЕ*
Склад вазонов на дорожках, На комодах, на столах, На камине, на окошках, На буфетах, на полах! Три азартных канарейки Третий час уже подряд Выгнув тоненькие шейки, Звонко стеклышки дробят. За столом в таком же роде Деликатный дамский хор: О народе, о погоде, О пюре из помидор… Вспоминают о Париже, Клонят головы к плечу. Я придвинулся поближе, Наслаждаюсь и молчу. «Ах, pardon!.. Возьмите ножку! Масло? Ростбиф? Камамбер?» Набиваюсь понемножку, Как пожарный кавалер. Лес высоких аракарий, В рамках — прадедов носы. Словно старый антикварий, Тихо шепчутся часы. Самовар на курьих лапках, Гиацинты в колпачках. По стенам цветы на папках Мирно дремлют на крючках. Стекла сказочно синеют: В мерзлых пальмах — искры льда. Лампа-молния лютеет, В печке красная руда. Рай… Но входит Макс легавый. Все иллюзии летят! В рай собак, о рок неправый, Не пускают, говорят… <1910>Декабрь Сальмела <ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА >
КУХНЯ*
Тихо тикают часы. На картонном циферблате Вязь из розочек в томате И зеленые усы. Возле раковины щель Вся набита прусаками, Под иконой ларь с дровами И двугорбая постель. Над постелью бывший шах, Рамки в ракушках и бусах,— В рамках чучела в бурнусах И солдаты при часах. Чайник ноет и плюет. На окне обрывки книжки: «Фаршированные пышки», «Шведский яблочный компот». Пахнет мыльною водой, Старым салом и угаром. На полу пред самоваром Кот сидит, как неживой. Пусто в кухне. Тик-да-так. А за дверью на площадке Кто-то пьяненький и сладкий Ноет: «Дарья, четверт-так!» <1913> АВГИЕВЫ КОНЮШНИ*
Это может дойти до того, что иному, особенно в минуты ипохондрического настроения, мир может показаться с эстетической стороны — музеем карикатур, с интеллектуальной — сумасшедшим домом, и с нравственной — мошенническим притоном.
Шопенгауэр. «Свобода воли»
«СМЕХ СКВОЗЬ СЛЕЗЫ»*
(1809–1909)
Ах! Милый Николай Васильич Гоголь! Когда б сейчас из гроба встать ты мог,— Любой прыщавый декадентский щеголь Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог? Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость! А стиль, напевность, а прозрения печать, А темно-звонких слов изысканная меткость?.. Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!» Есть между нами, правда, и такие, Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род И, лицемерно пред тобой согнувши выи, Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!» Но от таких «своих», дешевых и развязных, Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно… Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных, А нам они наскучили давно. Пусть их шумят… Но где твои герои? Все живы ли, иль, небо прокоптив, В углах медвежьих сгнили на покое Под сенью благостной крестьянских тучных нив? Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба, Ни одного из них, наверно, б не узнал: Павлуша Чичиков — сановная особа И в интендантстве патриотом стал. На мертвых душ портянки поставляет (Живым они, пожалуй, ни к чему), Манилов в Третьей Думе заседает И в председатели был избран… по уму. Петрушка сдуру сделался поэтом И что-то мажет в «Золотом руне», Ноздрев пошел в охранное — и в этом Нашел свое призвание вполне. Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте И сам сапожников по праздникам сечет, Чуб стал союзником и об еврейском гвалте С большою эрудицией поет. Жан Хлестаков работает в «России», Затем — в «Осведомительном бюро», Где чувствует себя совсем в родной стихии: Разжился, раздобрел — вот борзое перо!.. Одни лишь черти, Вий да ведьмы, и русалки, Попавши в плен к писателям modernes, Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки, Истасканные блудом мелких скверн… Ах, милый Николай Васильич Гоголь! Как хорошо, что ты не можешь встать… Но мы живем! Боюсь — не слишком много ль Нам надо слышать, видеть и молчать? И в праздник твой, в твой праздник благородный, С глубокой горечью хочу тебе сказать: — Ты был для нас источник многоводный, И мы к тебе пришли теперь опять,— Но «смех сквозь слезы» радостью усталой Не зазвенит твоим струнам в ответ… Увы, увы… Слез более не стало, И смеха нет. <1909> СТИЛИЗОВАННЫЙ ОСЕЛ*
(Ария для безголосых)
Голова моя — темный фонарь с перебитыми стеклами, С четырех сторон открытый враждебным ветрам. По ночам я шатаюсь с распутными пьяными Фёклами, По утрам я хожу к докторам. Тарарам. Я — волдырь на сиденье прекрасной российской словесности, Разрази меня гром на четыреста восемь частей! Оголюсь и добьюсь скандалезно-всемирной известности, И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей. Я люблю апельсины и все, что случайно рифмуется, У меня темперамент макаки и нервы, как сталь. Пусть «П. Я.»-старомодник из зависти злится и дуется, И вопит: «Не поэзия — шваль!» Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии, Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ, Прыщ с головкой белее несказанно-жженной магнезии И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ. Ах, словесные, тонкие-звонкие фокусы-покусы! Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу. Кто не понял — невежда. К нечистому! Накося — выкуси. Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу… Попишу животом и ноздрей, и ногами, и пятками, Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах, Зарифмую все это для стиля яичными смятками И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках… <1909> ПРОСТЫЕ СЛОВА*
(Памяти Чехова)
В наши дни трехмесячных успехов И развязных гениев пера Ты один тревожно-мудрый Чехов Повторяешь скорбное: «Пора!» Сам не веришь, но зовешь и будишь, Разрываешь ямы до конца И с беспомощной усмешкой тихо судишь Оскорбивших землю и Отца. Вот ты жил меж нами, нежный, ясный, Бесконечно ясный и простой — Видел мир наш хмурый и несчастный, Отравлялся нашей наготой… И ушел! Но нам больней и хуже: Много книг, о слишком много книг! С каждым днем проклятый круг все уже И не сбросить «чеховских» вериг… Ты хоть мог, вскрывая торопливо Гнойники, — смеяться, плакать, мстить,— Но теперь все вскрыто. Как тоскливо Видеть, знать, не ждать и, молча, гнить! <1910> АНАРХИСТ*
Жил на свете анархист. Красил бороду и щеки, Ездил к немке в Териоки И при этом был садист. Вдоль затылка жались складки На багровой полосе. Ел за двух, носил перчатки — Словом, делал то, что все. Раз на вечере попович, Молодой идеалист, Обратился: «Петр Петрович, Отчего вы анархист?» Петр Петрович поднял брови И багровый, как бурак, Оборвал на полуслове: «Вы невежа и дурак». <1908> НЕДОРАЗУМЕНИЕ*
Она была поэтесса, Поэтесса бальзаковских лет. А он был просто повеса — Курчавый и пылкий брюнет. Повеса пришел к поэтессе, В полумраке дышали духи, На софе, как в торжественной мессе, Поэтесса гнусила стихи: «О, сумей огнедышащей лаской Всколыхнуть мою сонную страсть. К пене бедер, за алой подвязкой Ты не бойся устами припасть! Я свежа, как дыханье левкоя… О, сплетем же истомности тел!» Продолжение было такое, Что курчавый брюнет покраснел. Покраснел, но оправился быстро И подумал: была не была! Здесь не думские речи министра, Не слова здесь нужны, а дела… С несдержанной силой кентавра Поэтессу повеса привлек. Но визгливо-вульгарное: «Мавра!!» Охладило кипучий поток. «Простите… — вскочил он. — Вы сами». Но в глазах ее холод и честь: «Вы смели к порядочной даме, Как дворник, с объятьями лезть?!» Вот чинная Мавра. И задом Уходит испуганный гость. В передней растерянным взглядом Он долго искал свою трость… С лицом белее магнезии Шел с лестницы пылкий брюнет: Не понял он новой поэзии Поэтессы бальзаковских лет. <1909> ПЕРЕУТОМЛЕНИЕ*
(Посв. исписавшимся «популярностям»)
Я похож на родильницу, Я готов скрежетать… Проклинаю чернильницу И чернильницы мать! Патлы дыбом взлохмачены, Отупел, как овца,— Ах, все рифмы истрачены До конца, до конца!.. Мне, правда, нечего сказать, сегодня, как всегда, Но этим не был я смущен, поверьте, никогда — Рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал, И в жизнерадостных стихах, как жеребенок, ржал Паралич спинного мозга? Врешь, не сдамся! Пень-мигрень, Бебель-стебель, мозга-розга, Юбка-губка, тень-тюлень, Рифму, рифму! Иссякаю,— К рифме тему сам найду… Ногти в бешенстве кусаю И в бессильном трансе жду. Иссяк. Что будет с моей популярностью? Иссяк. Что будет с моим кошельком? Назовет меня Пильский дешевой бездарностью, А Вакс Калошин разбитым горшком… Нет, не сдамся… Папа-мама, Дратва-жатва, кровь-любовь, Драма-рама-панорама, Бровь, свекровь, морковь… носки! <1908> СИРОПЧИК*
(Посв. «детским поэтессам»)
Дама, качаясь на ветке, Пикала: «Милые детки! Солнышко чмокнуло кустик… Птичка оправила бюстик И, обнимая ромашку, Кушает манную кашку…» Детки, в оконные рамы Хмуро уставясь глазами, Полны недетской печали, Даме в молчанье внимали. Вдруг зазвенел голосочек: «Сколько напикала строчек?..» <1910> ИСКУССТВО В ОПАСНОСТИ!*
Литературного ордена Рыцари! Встаньте, горим!! Книжка Владимира Гордина Вышла изданьем вторым. <1910> ПЕСНЯ О ПОЛЕ*
«Проклятые» вопросы, Как дым от папиросы, Рассеялись во мгле. Пришла Проблема Пола, Румяная фефела, И ржет навеселе. Заерзали старушки, Юнцы и дамы-душки И прочий весь народ. Виват, Проблема Пола! Сплетайте вкруг подола Веселый «Хоровод». Ни слез, ни жертв, ни муки… Подымем знамя-брюки Высоко над толпой. Ах, нет доступней темы! На ней сойдемся все мы — И зрячий и слепой. Научно и приятно, Идейно и занятно — Умей момент учесть: Для слабенькой головки В Проблеме-мышеловке Всегда приманка есть. <1908> ЕДИНСТВЕННОМУ В СВОЕМ РОДЕ*
Между Толстым и Гоголем Суворин Справляет юбилей. Тон юбилейный должен быть мажорен: Ври, красок не жалей! Позвольте ж мне с глубоким реверансом, Маститый старичок, Почтить вас кисло-сладеньким романсом (Я в лести новичок): Полсотни лет, Презревши все «табу», Вы с тьмой и ложью, как Гамлет, Вели борьбу. Свидетель Бог! Чтоб отложить в сундук,— Вы не лизали сильным ног, Ни даже рук. Вам все равно — Еврей ли, финн, иль грек, Лишь был бы только не «Евно», А человек. Твои глаза (Перехожу на ты!), Как брюк жандармских бирюза, Всегда чисты. Ты vis-à-vis С патриотизмом — пол По объявленьям о любви Свободно свел. И орган твой, Кухарок нежный друг, Всегда был верный часовой Для верных слуг… ……………………………………… На лире лопнули струны со звоном!.. Дрожит фальшивый, пискливый аккорд… С мяуканьем, с визгом, рычаньем и стоном Несутся кошмаром тысячи морд: Наглость и ханжество, блуд, лицемерье, Ненависть, хамство, жадность и лесть, Несутся, слюнявят кровавые перья И чертят по воздуху: Правда и Честь! <1909> ПО МЫТАРСТВАМ*
У райских врат гремит кольцом Душа с восторженным лицом: — Тук-тук! Не слышат… вот народ! К вам редкий праведник грядет! И после долгой тишины Раздался глас из-за стены: — Здесь милосердие царит — Но кто ты? Чем ты знаменит? — Кто я? Не жид, не либерал! Я «письма к ближним» сочинял… За дверью топот быстрых ног, Краснеет райских врат порог. У адских врат гремит кольцом Душа с обиженным лицом: — Эй, там! Скорее, Асмодей! Грядет особенный злодей… Визгливый смех пронзает тишь: — Ну, этим нас не удивишь! Отца зарезал ты, иль мать? У нас таких мильонов пять. — Я никого не убивал — Я «письма к ближним» сочинял… За дверью топот быстрых ног, Краснеет адских врат порог. Душа вернулась на погост — И здесь вопрос не очень прост: Могилы нет… Песок изрыт, И кол осиновый торчит… Совсем обиделась душа И, воздух бешено круша, В струях полуночных теней Летит к редакции своей. Впорхнувши в форточку клубком, Она вдоль стен бочком, бочком, И шмыг в плевательницу. «О! Да здесь уютнее всего!» На утро кто-то шел, спеша, И плюнул. Нюхает душа: — Лук, щука, перец… Сатана! Ужель еврейская слюна?! — Ах, только я был верный щит! И в злобе выглянуть спешит — Но сразу стих священный гнев: — Ага! Преемник мой — Азеф! <1909> ПАНУРГОВА МУЗА*
Обезьяний стильный профиль, Щелевидные глаза, Губы клецки, нос картофель — Ни девица, ни коза. Волоса, как хвост селедки, Бюста нет — сковорода, И растет на подбородке,— Гнусно молвить — борода. Жесты резки, ноги длинны, Руки выгнуты назад, Голос тоньше паутины И клыков подгнивших ряд. Ах, ты душечка! Смеется, Отворила ворота… Сногсшибательно несется Кислый запах изо рта. Щелки глаз пропали в коже, Брови лысые дугой. Для чего ж, великий Боже, Выводить ее нагой?! <1908> ДВА ТОЛКА*
Один кричит: «Что форма? Пустяки! Когда в хрусталь налить навозной жижи Не станет ли хрусталь безмерно ниже?» Другие возражают: «Дураки! И лучшего вина в ночном сосуде Не станут пить порядочные люди». Им спора не решить… А жаль! Ведь можно наливать… вино в хрусталь. <1909> НЕТЕРПЕЛИВОМУ*
Не ной… Толпа тебя, как сводня, К успеху жирному толкнет, И в пасть расчетливых тенет Ты залучишь свое сегодня. Но знай одно — успех не шутка: Сейчас же предъявляет счет. Не заплатил — как проститутка, Не доночует и уйдет. <1910> ПОШЛОСТЬ*
(Пастель)
Лиловый шарф и желтый бант у бюста, Безглазые глаза, как два пупка. Чужие локоны к вискам прилипли густо И маслянисто свесились бока. Сто слов, навитых в черепе на ролик, Замусленную всеми ерунду,— Она, как четки набожный католик, Перебирает вечно на ходу. В ее салонах — Все, толпою смелой, Содравши шкуру с девственных Идей, Хватают лапами бесчувственное тело И рьяно ржут, как стадо лошадей. Там говорят, что вздорожали яйца, И что комета стала над Невой,— Любуясь, как каминные китайцы Кивают в такт, под граммофонный вой. Сама мадам наклонна к идеалам: Законную двуспальную кровать Под стеганым атласным одеялом Она всегда умела охранять. Но нос суя любовно и сурово В случайный хлам бесштемпельных «грехов», Она читает вечером Баркова И с кучером храпит до петухов. Поет. Рисует акварелью розы. Следит, дрожа, за модой всех сортов, Копя остроты, слухи, фразы, позы И растлевая музу и любовь. На каждый шаг — расхожий катехизис, Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи, Некстати поминает слово «кризис» И томно тяготеет к глупой лжи. В тщеславном, нестерпимо-остром зуде Всегда смешна, себе самой в ущерб, И даже на интимнейшей посуде Имеет родовой, дворянский герб. Она в родстве и дружбе неизменной С бездарностью, нахальством, пустяком. Знакома с лестью, пафосом, изменой И, кажется, в амурах с дураком… Ее не знают, к счастью, только… Кто же? Конечно — дети, звери и народ. Одни — когда со взрослыми не схожи, А те — когда подальше от господ. Портрет готов. Карандаши бросая, Прошу за грубость мне не делать сцен: Когда свинью рисуешь у сарая — На полотне не выйдет belle Hélène[20]. <1910> «Молил поэта Блок-поэт…»*
Я обращаюсь к писателям, художникам, устроителям с горячим призывом не участвовать в деле, разлагающем общество…
А. Блок. «Вечера искусств» Молил поэта Блок-поэт: «Во имя Фета Дай обет — Довольно выть с эстрады Гнусавые баллады! Искусству вреден Гнус и крик, И нищ и бледен Твой язык, A publicum гогочет Над тем, кто их морочит». Поэт на Блока Заворчал: «Merci! Урока Я не ждал — Готов читать хоть с крыши Иль в подворотной нише! Мелькну, как дикий, Там и тут, И шум и крики Все растут, Глядишь — меня в итоге На час зачислят в боги. А если б дома Я торчал И два-три тома Наточал, Меня б не покупали И даже не читали…» Был в этом споре Блок сражен. В наивном горе Думал он: «Ах! нынешние Феты Как будто не поэты…» <1908> НЕДЕРЖАНИЕ*
У поэта умерла жена… Он ее любил сильнее гонорара! Скорбь его была безумна и страшна — Но поэт не умер от удара. После похорон пришел домой — до дна Весь охвачен новым впечатленьем И, спеша, родил стихотворенье: «У поэта умерла жена». <1909> ЧЕСТЬ*
Когда раскроется игра — Как негодуют шулера! И как кричат о чести И благородной мести! <1910> ВЕШАЛКА ДУРАКОВ*
I Раз двое третьего рассматривали в лупы И изрекли: «Он глуп». Весь ужас здесь был в том, Что тот, кого они признали дураком, Был умницей — они же были глупы. II «Кто этот, лгущий так туманно, Неискренно, шаблонно и пространно?» — «Известный мистик N, большой чудак». — «Ах, мистик? Так… Я полагал — дурак». III Ослу образованье дали. Он стал умней? Едва ли. Но раньше, как осел, Он просто чушь порол, А нынче, — ах, злодей,— Он с важностью педанта, При каждой глупости своей Ссылается на Канта. IV Дурак рассматривал картину: Лиловый бык лизал моржа. Дурак пригнулся, сделал мину И начал: «Живопись свежа… Идея слишком символична, Но стилизовано прилично». (Бедняк скрывал сильней всего, Что он не понял ничего.) V Умный слушал терпеливо Излиянья дурака: — Не затем ли жизнь тосклива И бесцветна, и дика, Что вокруг, в конце концов, Слишком много дураков? Но, скрывая желчный смех, Умный думал, свирепея: — Он считает только тех, Кто его еще глупее — «Слишком много» для него… Ну, а мне-то каково? VI Дурак и мудрецу порою кровный брат: Дурак вовек не поумнеет, Но если с ним заспорит хоть Сократ,— С двух первых слов Сократ глупеет! VII Пусть свистнет рак, Пусть рыба запоет, Пусть манна льет с небес, — Но пусть дурак Себя в себе найдет — Вот чудо из чудес! <1908–1910> БАЛЛАДА*
Из «Sinngedichte» [21] Людвига Фульда
Был верный себе до кончины Почтенный и старый шаблон. Однажды с насмешкой змеиной Кинжалом он был умерщвлен. Когда с торжеством разделили Наследники царство и трон,— То новый шаблон, говорили, Похож был на старый шаблон. <1908> «ТРАДИЦИИ»*