Скоро объяснилась причина его радости: назавтра Лида объявила камеральный день и баню.
Баня — дело известное. Мы разбиваем запасную палатку, сооружаем из жердей полку, собираем «буржуйку». Рядом с палаткой кладем два бревна из плавника, на них ставим ведра с водой, разжигаем костер. Пока моется и стирает один, другой таскает и греет воду. Конечно, не Сандуны, но все же...
Камералка же требует некоторого пояснения. Поскольку Коля ходит в маршрут с Лидой, он обрабатывает образцы. Для каждого камешка выписывается своеобразный паспорт: номер, год, наименование партии, экспедиции и требование, на какой сдавать анализ; если на золотометрию, то пишется «ЗМ», на спектралку — «СП», на шлих — «ШЛ». Затем камень заворачивают в плотную бумагу аккуратным пакетом, складывать который тоже надо уметь. Не слишком сильный в грамоте Коля первую часть работы одолевал трудно, с сопеньем и руганью, зато легко освоил вторую, как будто и родился для того, чтобы заворачивать образцы. Он запечатывал камни быстро, с вдохновением, словно сбрасывал с плеч.
Со шлихами — хуже. Сначала их надо высушить. Для этого Боря привез хозяйственную сетку, туда сложил конвертики с мокрыми шлихами и повесил над печью. Когда они подсохли, мы стали высыпать порошок из кулечков в те же конвертики. Прочные, как пергамент, бумажки с треском разворачивались, порошок норовил высыпаться на нары или земляной пол. Кроме того, каждый шлих — а их накопилось несколько сот! — надо занести в специальный журнал, точно указать координаты, привязать к карте, описать место, где он взят, — с борта, террасы, хвоста или головы косы, русла, плотика у коренных пород; сообщить — галька ли была, валуны, песок или щебень, подчеркнуть степень окатанности.
Мы обрабатывали шлихи, и почти каждый из них напоминал о каком-нибудь случае, который как-то зацепился в памяти.
...Вот этот был взят у «Полины». Так назывался домик на берегу Оганди у Охотского моря. Его сработали лесорубы из Аяна. Они заготавливали здесь дрова зимой, а Полина, видать, была у них поварихой. В единственной комнате стояли нары, стол, печка из бочки, в кладовой висели на гвоздях корзины для съестных припасов, чтобы сберечь их от мышей, капканы, старые цепи от бензопил. Мы облюбовали это жилье для первых маршрутов. С трех сторон к избушке подступал лес, рядом бежала речка, а невдалеке тяжело ворочалось море.
Именно там пошел я с Лидой в первый маршрут. Сначала двигались по болотистой трясине вдоль столбов телефонной линии Магадан — Хабаровск, потом начали забираться вверх. Шли по валежнику, лишайнику, бурелому, каменной осыпи. Лида как бы решила испытать меня на выносливость, гнала будто на стометровке. По боку била меня тяжелая коробка радиометра, путалась труба уловителя, шею сдавливали наушники, моталось ружье... Словно нарочно, Лида залезла еще в кедровник, и там мы ползли на карачках, задыхаясь от жары, тяжелого запаха багульника. Весь день она собирала базальты и граниты, складывала мне в рюкзак. Вечером она хотела сбегать еще на одну гору с плоской вершиной, но я уже не мог сделать и шага. Ноги в болотных бахилах горели, будто их поджаривали, изодранные о ветки и колючки руки кровоточили, голова гудела колоколом. Позднее выяснилось: хорошо, что мы не пошли на ту плоскую гору. В это время там шли медвежьи свадьбы, и нам бы не поздоровилось.
...А вот шлих из другого маршрута. В эту камералку он напомнил о дне, когда к побережью подошла первая рыба — мойва, по-здешнему уёк. К обрыдшим макаронам со свиной тушенкой рыба оказалась прекрасной добавкой. Мойва прочно держалась у берега. Боря Тараскин, житель прибрежного поселка Кекра, черпал ее обыкновенным сачком. Чайки до того объелись, что не могли взлетать. Уёк мы жарили, парили, варили, из него делали котлеты и брали с собой в маршруты.
...Этот шлих мы брали в низовьях Кивангры, где в петлю из стального троса, поставленную кем-то из местных линейщиков, попала огромная медведица. Пытаясь освободиться, она вырыла целый котлован, повалила окружающие деревья, изгрызла стволы, пока не погибла от истощения. Тот линейщик-браконьер, очевидно, забыл об этой петле, и мы на медведицу натолкнулись случайно. Боря захотел взять на память клыки и когти, похожие на прокаленные железные крючья. Он, примериваясь, лазил возле медведицы, но вдруг остановился, словно поразившись, и опустил топор. «Эх, найти бы хозяина этой петли...» И мы, не оглядываясь, пошли прочь.
...Еще один шлих навел на воспоминания о реке Унчи. Она громыхала камнями, будто кто-то ехал на телеге по булыжной мостовой. Лагерь был в тесной долине, где ветер дул с такой силой, что ожесточенно хлопал тент, натянутый над кухней, звенела посуда, собранная в стопку, гремели кружки, которые висели на прибитых к стойке гвоздях.
В седловине лежал длинный снежник. Возвращаясь с маршрута и решив сократить путь, мы рискнули спуститься по нему. Я первым ступил на снег и, пытаясь тормозить прикладом ружья, заскользил вниз. Приклад сорвался, и я мешком покатился по крутому склону. Снежник сдавливали скалы, свернуть было нельзя. Внизу, я это знал, снежник обрывался трамплином метров на пять, и я мог бы приземлиться прямо на валуны в реке. Правда, сбоку остался узкий снежный мостик над речкой, но попасть на него было почти невозможно. Я отчаянно упирался пятками, снег тучей летел в глаза. Склон становился все круче, скорость скольжения нарастала. Не помню, о чем я подумал тогда. Знал, что шансов на спасение уже не оставалось. Ничем нельзя было зацепиться на плотном, отполированном солнцем снегу. Мелькнула, кажется, одна мысль: «Все, отбегался...» Но с отчетливым «черт с тобой!» судьба выбросила меня на трамплин, вынесла на снежный мостик и более или менее удачно швырнула в прибрежный кустарник.
Об этом скоростном спуске скоро стало известно в других отрядах. Начальник партии Миша Шлоссберг издал приказ о категорическом соблюдении всех правил техники безопасности. Шутник и любитель розыгрышей, Боря Любимов откопал где-то в экспедиционном грузе книгу по технике безопасности при геологоразведочных работах и не преминул послать мне, жирно подчеркнув слова: «Передвигаться по фирновым и ледниковым склонам и откосам необходимо с помощью ледоруба и страхующей веревки. Спуск по наклонным поверхностям ледников и фирновых полей способом скольжения запрещается...»
Так мы и разбирали весь день шлихи. Позднее, в лаборатории, их сравнят с образцами, собранными в этих же точках Лидой и Колей, сделают анализы — и высветится еще один уголок геологической карты.
Ночью сеял дождик. Шурша, ползали по палатке ручейники — безобидные, но неприятные твари, рыхлые, скользкие, с длинными коричневыми крылышками. Мы с Борей при свечке читали старые журналы. Коля Дементьев лежал, закинув руки за голову, и, не мигая, смотрел в одну точку. Думал.
Вообще Коле крупно не везло. Он расшибался, тонул, падал, находил на ровном месте кочку. Сугубо городской житель, Коля никак не мог приладиться к жизни среди дикой природы. Начнет сушить на костре брюки или рубашку, обязательно сожжет. Разряжая ружье, выстрелит и пробьет пулей палатку. Станет рубить дрова, разобьет лоб или скулу. Он с трудом привыкал к незнакомым ему словам. Первое время лабаз называл паласом, чехол от спальника — закладушкой, вместо «укрылся» говорил «окухтался».
Как-то раз мы пошли ловить мальму. Коле надо было перейти вброд протоку. Он сунулся в одно место, зачерпнул воду сапогами. Вылез, отжал портянки и полез в другое место, погружаясь сначала по грудь, а потом и по горлышко, хотя метрах в десяти дальше была мель, по которой пешком ходили воробьи. Коля чертыхался, стуча от ледяной воды желтыми, прокуренными зубами. «Помяните меня, Коля своей смертью не помрет», — крутил головой наш остряк Боря Любимов.
В полночь мы потушили свечу, стали засыпать, а Коля еще долго ворочался на нарах и тяжело вздыхал.
Рано утром на палатки свалился вертолет. Сильно накренясь на ветер, он завис над косой; спрыгнул механик и руками показал пилоту, куда садиться. Оказывается, за ночь тучи ушли. Стало солнечно, хотя ветер не утих. Прилетевший Миша Шлоссберг ругался, что мы не собрались раньше. Он сам был виноват в этом — не предупредил по рации, и кричал теперь больше для пилотов.
Мы похватали ружья, лоток, лопатку, вчерашний суп в котле и попрыгали в кабину. Вертолет тут же взлетел и, упав чуть ли не на бок, развернулся в теснине. Внизу мелькали петли вспененной реки, завалы от весенних паводков, искалеченные лавинами осины и ветлы. На рыжих скатах темнел кедровник. Ветер швырял машину от скалы к скале, и, казалось, только чудом она не задевала за камни лопастями. Вертолет сбросил нас у очередной бочки с бензином, в верховьях Кекры. Ими, если помнит читатель, был отмечен весь наш маршрут.
Как всегда на новом месте, спалось плохо. То мы слышали дробный перестук оленьих копыт, то тяжелую поступь медведей. Несколько раз с ружьями выскакивали из палатки, рассекали фонариком темноту, но зверей не видели, хотя следы, явно свежие, все тесней и тесней окружали наш лагерь.
Утром Коля Дементьев начал опоясывать бечевой стоянку. Для грома прикреплял пустые консервные банки. Он полагал, что медведь в потемках споткнется о веревку, зазвенят банки и можно будет встретить хищника во всеоружии.
Мы посмеялись, не зная еще, что в тот же вечер Лида нос к носу встретится с медведем. Вышла она на косу, чтобы осмотреть вертолетную площадку, и в кустарнике увидела здоровенного зверя. У нашей бывалой начальницы душа, видно, ушла в пятки. Она пустилась в бег. Медведь того и ждал. Если кто-то убегает, инстинкт подсказывает ему догнать. Несколько раз упав, разбив колено, Лида успела домчаться до палатки, где звенел посудой Коля. Увидев звериную морду, Коля заверещал так пронзительно, так дико, что медведь шарахнулся в сторону, зацепил лапой веревочное ограждение и, звеня пустыми консервными банками, понесся прочь.
Надо ли говорить, что «медвежья» тема присутствовала постоянно в наших разговорах. Особенно усердствовал Боря Доля. Как человек искушенный, тертый, проработавший в экспедициях на Колыме, в Саянах и здесь, на севере Хабаровского края, он видел медведей в разных переделках. Случалось, стрелял в них, иной раз обходил, не надеясь на надежность своей 20-калиберной двустволки.
В голодные годы, когда в тайге случается недород ягод, орехов, шишек и других кормов, звери становятся опасными хищниками, пожирают даже своих более слабых соплеменников. Беда, возникшая из-за бескормицы, волнами прокатывается по самым богатым медведем районам — Хабаровскому и Приморскому краям. Звери в поисках пищи скапливались, бывало, на восточных склонах Сихотэ-Алиня и на побережье Японского и Охотского морей. Они встречались в совершенно не свойственных им угодьях, заходили в поселки, проникали на скотные дворы, разрушали пасеки и таежные избушки, нападали на домашний скот и людей. И мы, зная это, опасались, не такой ли год выпал на нашу долю?
...В последний раз мы встретились с медведем уже в сумерки на завершающей стоянке. Все ушли на другие бочки, а мы возвращались к себе после трехдневного отсутствия. На подходе к лагерю Боря Доля обнаружил крупные медвежьи следы. Учитывая, что шел дождь, он отнес их появление к позавчерашней ночи. Более свежие следы, вчерашние, виднелись уже у самой бровки ручья, где были разбиты палатки и на кухне под брезентом стояли ящики с тушенкой, крупой, сгущенным молоком. Ясно, медведь в первый день осмотрел все дальние подходы. Во второй — приблизился вплотную, перебрался через ручей и топтался на песке, где мы очищали от копоти котлы и кастрюли. С пятнадцати шагов он, разумеется, учуял съестное, которое мы поленились забросить на лабаз, установил, что людей в лагере нет. Что-то помешало ему преодолеть эти пятнадцать шагов и совершить грабеж. Возможно, врожденная осторожность.
И вот, когда у него созрело решение войти в лагерь, вернулись мы. Мы не успели еще разжечь костер, переодевались. Я случайно бросил взгляд на косу и почувствовал, как у меня зашевелились волосы. Медведь! Зверь шел спокойно и целеустремленно, как к себе домой. Боря от растерянности начал судорожно искать очки, которые лежали у него в нагрудном кармане. А медведь подходил все ближе и ближе, даже не принюхиваясь к запахам. Наконец Боря бросился за ружьем в палатку. В трехлетнем возрасте, не обремененный опытом, медведь мог сделать что угодно, даже не от злости, скорее из любопытства.
Зверь прошумел по ручью, положил лапы на бровку берега, тяжело, даже крякнув, поднялся и тут, видно, унюхал нас. Он остолбенел. Во всей его фигуре, осанке чувствовались недоумение, растерянность, обида, сожаление, досада — все то, что испытывает человек, твердо задумавший что-то сделать и не сделавший по чистой случайности. Минута ушла у медведя на размышление — что делать? Его широколобая озадаченная морда с короткими черными ушами уже сидела на мушке. Сомневаясь и колеблясь, зверь обдумывал ситуацию. Кто-то из нас неосторожно двинул ружьем. Медведь отскочил, как ужаленный, остановился, даже, показалось, обиженно погрозил лапой и рысцой стал удаляться. Добежав до лесочка, он остановился, еще раз оглянулся, с досады рявкнул. Тут я выстрелил вверх. Зверь исчез, будто испарился.
Начальство по рации постоянно напоминало нам о том, чтобы никто не ходил в маршрут без оружия. У нас были карабины, наганы, ружья и патроны, заряженные пулями. Но никто за все лето и осень не воспользовался этим арсеналом. Наверное, каждый хотел, чтобы этот нетронутый медвежий угол остался таким, как есть.
По ночам уже опускались заморозки. Иней еще сильней выбелял леса и горы, освещенные тревожным, напряженным светом луны. Этот свет был зыбок, как дымчатый платок. Ветер не шумел, а накатывался могучим вздохом, и уходил, не успев потревожить ни ветвей, ни трав, ни реки. Лишь одна засохшая ольха недалеко от палаток коротко вскрикивала и смолкала до следующего вздоха.
От того, что находились мы далеко от селений и кругом все было дикое, необжитое, немереное, лунный свет отбирал у земли краски реального. Так было и на Саянах, и в Арктике, и на Тянь-Шане, где я когда-то бывал. Та же прозрачная, голубая луна поднималась над вершинами. Чудилось, что из всех людей мы были к ней самыми близкими. Луна виделась четко, крупно. Просматривались светлые пространства «материков» темные пятна «морей», горы. Горы походили на Гималаи и Тянь-Шань, виделись очертания Африки, Индийского и Атлантического океанов... И представлялось, что мы на Луне, а Земля — над нами, в небе, полном горячих звезд. И наши белые вершины походили на кратеры Селены.
Луна тихо катилась по зубцам хребтов. Передвигались и тени от скал, и зеленовато-голубым фосфорным огнем вспыхивал иней...
Наконец настало утро, когда мы вышли в последний маршрут. Тридцатый. Если ежедневно мы проходили около двадцати километров, то за сезон одолели почти шестьсот — и каких! — километров...
Туман лежал на ослизлых камнях, на пойме, по которой пролегал наш путь. Боря шагал впереди, прямо по реке. Он как бы парил над этим туманом — нескладный, длиннорукий, с горбом побелевшего от старости рюкзака, неизменной двустволкой, в хлопчатобумажной панаме, какую носят солдаты в Средней Азии. По сапогам упруго била горбуша. На берегу валялись выброшенные рекой отнерестившиеся рыбы, избитые на камнях и перепадах, с откусанными боками: нерпы сторожили косяки перед входом из моря в реку.
Еще раньше мы видели, как горбуша шла на нерест. Шла густо и упрямо, по перекатам и камням. Впереди двигались самки, их прикрывали горбыли-самцы. Поодаль держалась хищница-мальма, которая поедала икру горбуши. Обессиленные, уже умирающие горбыли отважно бросались на мальму, оберегая будущее потомство. В заводях стояли горбуши-трехлетки, сотнями штук. Они ждали большой осенней воды, чтобы уйти в море, а потом сюда же вернуться для продолжения жизни своего сильно поредевшего рода...
Солнце забило родником откуда-то из глубин гор, окрашивая снежники» на вершинах в бледно-розовый цвет. Сразу зачирикали, засвистели, защебетали, в кустах птицы, словно ждали этого мгновенья. Одна сорока, издалека заметившая нас, подняла переполох, облетая широкими кругами кедровники, где, возможно, паслись медведи. Кстати, звери всегда прислушивались к голосам пернатых и при тревоге заранее уходили от опасности.
Маршрут пролегал по речке Озерной, по направлению к тому таинственному озеру, к которому — напоминаю читателю — мы безуспешно пытались подойти с другой стороны. Сейчас Боря хотел дойти до истока Озерной налегке и брать шлихи на обратной дороге. Река была загромождена большими камнями и петляла так, что лишь к полудню добрались мы до цирка, от которого намеревались делать отсчет шлихам. Однако Боря усомнился, что это тот самый цирк, который явственно виден был на аэрофотоснимке и обозначен на карте. Слишком много времени мы потратили на дорогу к нему. По обыкновению Боря затоптался на месте, то вынимая снимок и карту, то засовывая в полевую сумку.
— Слушай, старина, — я сел на камень, ослабив лямки рюкзака, — давай все же пройдем до озера...
— Бог с ним, с озером. Далеко, — возразил Боря, опускаясь рядом.
— Но ведь мы идем в последний раз, в последний...
— Ну и что?
— Как что? Мы уже никогда, слышишь, никогда в жизни не попадем сюда!
Боря опять вытащил карту, принялся считать километры. Ему, как и мне, хотелось увидеть то озеро, но он сомневался, что успеем засветло закончить работу.
— Там густой кедровник, — слабо сопротивлялся Боря.
— Черт с ним! Не привыкать.
— Эх, была не была!
Лес и кустарник густо росли в долине, горы же были голы, как череп. Мы побежали по самой границе, где кончался лес и начинались камни, скатившиеся сверху во время тектонических подвижек и землетрясений. Откуда и взялись силы? Мы не чувствовали ни усталости, ни голода. Знали — на этом конец. Но солнце уже клонилось к закату, а озеро все не показывалось. Тогда мы поднялись по камням выше — и вдруг увидели его. Густо-синее, почти черное, оно лежало в изумрудном окружении кедровника, тополей и ольхи. Со всех сторон тянулись хребты, оно покоилось в огромной чаше. На дальней горе мы рассмотрели зубцы, похожие на готические башни. Они-то и преградили когда-то нам путь.
Мы спустились к озеру. Оглаженными коричневыми камнями были устланы берега. Темная вода стояла неподвижно, тяжело, как ртуть. Хотя озеро было мелким и теплым и вокруг расстилался многотравный луг, веяло от него смертью. Здесь не водилась рыба, не поднимались водоросли, не было рачков, насекомых. Вода растаявших когда-то снежников питала озеро. Но в ней, в этой воде, недоставало многих химических элементов, поэтому, наверное, не развелось в озере ничего живого. О нем ходила дурная слава, эвенки слагали страшные легенды, их тропы отворачивали в сторону от озера, словно от него исходило что-то грозное, зловещее, роковое. Однако к озеру надо бы присмотреться внимательней. Даже нам, людям, далеким от лимнологии, оно показалось любопытным, загадочным.
Мы обошли его кругом. Не было желания ни искупаться, хотя еще пекло, ни долго задерживаться. Боря поискал ручеек, который бы вытекал отсюда, но не нашел. Озерная, по-видимому, рождалась в другом месте. Она смыкалась с озером лишь в весеннее половодье.
На обратной дороге началась работа. И вот когда осталось взять последний шлих, судьба лишила нас лотка. Я набрал с террасы полный лоток земли, но у ручья поскользнулся и хрястнулся вместе с ним о камни. Лоток, который все месяцы служил верой и правдой, с треском и стоном раскололся надвое.
— Бог есть, — глубокомысленно подытожил Боря.
Вот и все. Мы чувствовали себя, как хлеборобы, убравшие последнее поле. В лагере быстро сообразили баню, мылись уже при свечках. Потом был роскошный ужин. Торт из остатков сливочного масла, сгущенки, орехов и вареная. Салат из свежей рыбы, горбуша в томате, уха, лепешки. Лида достала пакетики с НЗ, о которых запретила нам даже думать во время экспедиции, бутылку переболтанного, промороженного вермута, которую берегла, с начала сезона. Пили за тех, кого не было с нами, пили за любимых, а главное, за то, что благополучно закончили работу.
Через несколько дней обещали вертолет. Мы упаковали в ящики образцы, отчистили копоть с котлов и ведер, собрали имущество. Как при переезде на новую квартиру , обнаружилась масса хлама, с которым было жаль расставаться.
Вертолет, разумеется, вовремя не пришел. В тот день, связь со Шлоссбергом, знающим обстановку, держали сначала в семь утра, ее отложили на десять, на тринадцать, шестнадцать... А потом разыгралось осеннее ненастье, семь погод на день — сеет, веет, крутит, мутит, сверху льет, снизу метет. Потом что-то у вертолета сломалось. Ждали запчасти из Владивостока.
И когда мы уже отчаялись дождаться, стали понемногу распаковывать вещи, послышался тяжелый гул двигателей...
Мы летели над восточными отрогами легендарного Джугджура и знали, что уже никогда не увидим ни этих печальных гор; ни рек с кипящей в проранах и «трубах» водой; ни лесов, где от трав кружится голова и темными ночами светятся умершие деревья; ни свирепых и цепких капканов кедровника, который стреноживал нас, когда шли, и жарко горел в костре, согревая в холодные ночи. Сверху горы были как бы сдвинуты, приближены друг к другу, но мы-то по ним ходили и знали, как мучительно далеко отстояла одна вершина от другой.
Хребты вдруг оборвались, и показалось море. Мы разбивали лагерь рядом с ним и видели его лишь на горизонте полоской, когда поднимались на вершины. Далеко в море вдавался мыс Энкэн, около него ютился в распадке крошечный поселок Кекра, где жили Боря Тараскин с женой и маленьким сыном, линейщики, монтеры, работники метеостанции, почты и сельского Совета.
И какая-то необъяснимая печаль навалилась на нас. Над галечным берегом — длинным и пустынным — носились чайки. То там, то здесь всплывали любопытные нерпы, а мористей резвились касатки. Дышало море, накатывая высокие белые волны...
У каждого, говорят, есть свой лес. У каждого есть свои горы, свои поля и степи. Так есть и берег. Этот мрачный охотский берег теперь был нашим. Да, на этом участке мы уже закончили разведку для геологической карты двухсоттысячного масштаба, и, кажется, нет причин, чтобы возвращаться сюда. Но вдруг когда-нибудь понадобится карта более крупного масштаба? Или какой-нибудь шлих, затерявшийся в сотнях других, укажет на богатое месторождение? Тогда мы вернемся. Конечно же, вернемся, если снова позовет этот наш берег.
Мяч Камеи
Когда самолет после долгого перелета опустился в Анадыре, оказалось, что над Чукоткой бушует свирепая апрельская пурга.
Я прилетела на семинар чукотско-эскимосских мастериц прикладного искусства, но вот беда, сами они добраться до Анадыря не могли, небольшие самолеты местных авиалиний в метель не летают. Так мы и сидели: я — в Анадыре, тревожась, что срок командировки истекает, они — в поселках, рассеянных по всей Чукотке, — Нунямо, Лорино, Лаврентия.
Наконец пурга стихла. Приехавшим женщинам отвели помещение в Доме культуры, выдали оленьи и нерпичьи шкуры, камус, бисер, замшу. Женщины долго рассматривали меха, решая, что сделать из каждого куска. То и дело кто-нибудь подходил к опытным швеям, чтобы вместе найти форму изделия, подобрать удачное цветовое сочетание и орнамент. Все знали, что лучшие вещи пойдут на выставку в Москву, и потому увлеченность работой подогревалась азартом соревнования. Шили целыми днями, для бодрости прихлебывая крепчайший чай. Расходились неохотно, и то лишь потому, что надо было освобождать помещение. Многие уносили меха с собой, чтобы еще поработать вечером.
Веками чукотские и эскимосские женщины одевали всю семью, шили постоянно, ежедневно, но прежде чем приняться за шитье, надо было снять шкуру с убитого зверя — это тоже считалось женским занятием — и выделать ее. Кроили ножом на доске, положенной на колени.
Вот и сейчас в большой светлой комнате, сидя на полу — так удобнее, — мастерицы орудуют привезенными с собою острыми ножами, кроят сразу, на глаз, без предварительных обмеров. Часами не разгибаясь, вновь и вновь протыкают иглой куски меха. Иголка с тонкими и крепкими жильными нитками только мелькает в руках мастериц: скорей износятся, порвутся торбаса и кухлянка, чем оборвется эта нить. Они вышивают по замше орнаменты белым подшейным волосом оленя, нанизывают на нить разноцветный бисер, укладывая его в узоры... Как это трудно, понимаешь только тогда, когда пытаешься сделать что-то сама. Иголка выскальзывает из пальцев, каждый стежок дается с усилием, и проходит много времени, прежде чем на свет появляется вышитая на кусочке оленьего меха кривая, неуклюжая розетка из бисера.
Меня особенно поражает мастерство эскимоски Камеи из поселка Лаврентия. Она шьет, словно играет, и при этом все время рассказывает, смеется, шутит. И вот она кладет на стол готовую вещь — черно-белый эскимосский мяч. Он очень похож на тот, что я видела в Ленинградском Музее этнографии. Помню: тот, музейный, казался мне уникальным, как археологическая находка. Глядя на него, я ощутила Север, его нетронутую белизну, его пространства. В нем как бы концентрировались основные черты эскимосской культуры — ее ясность, рациональность, лаконизм, своеобразное сочетание суровости и жизнерадостности.
Я ошиблась, считая, что этот мяч неповторим. Вот она, живая, веселая Камея, и вот мяч, который она сшила всего за два дня. В нем то же совершенство и та же загадочность, и я опять пытаюсь расшифровать смысл его рисунка.
На белом фоне мяча Камеи резко выделяются черные, слегка скругленные в очертаниях квадраты. Лаконичные, отдельно расположенные элементы белого орнамента внутри этих квадратов напоминают... снежную ярангу. Да, безусловно, это похоже на полукруглое древнее эскимосское жилище. Значит, в каждом квадрате заключено по четыре повернутые друг к другу яранги. Да ведь это небольшое стойбище! Островки человеческих жилищ, а вокруг белые арктические просторы. Таких черных квадратов с белыми ярангами — четыре. Все они симметричны. И можно предположить, что это стойбища, расположенные по четырем сторонам света. Это — земля, населенная эскимосами... Темный кружок в верхней части мяча — наверное, магический глаз, который встречается в чукотско-эскимосском искусстве, а может быть, и солнце, которое светит над миром. Кто знает? Нам хорошо известно лишь одно — в народном искусстве жизненные впечатления часто принимают орнаментальную форму. Стоит вспомнить характер многих северных узоров и их названия — «оленьи рога», «заячьи уши», «рыбьи хвосты». В орнаменте эскимосов заключено то немногое, что человек видит вокруг себя в Арктике — океан, даже летом покрытый льдами, землю, небо и солнце над головой. В орнаменте — четкость, определенность, твердый, ясный ритм.
Мячи, которыми издавна любят играть чукчи и эскимосы, обычно шьют из кожи и набивают оленьей шерстью. Они бывают разного размера. Надо думать, когда-то и сами игры и мячи были связаны с первобытной магией, имели ритуальное значение. А сегодня мы смотрим на произведение древней северной культуры, и оно несет нам драгоценную богатую информацию о прошлом.
Куйган опко
Скотоводы Киргизии с давних времен делают вкусное блюдо. Называется оно «куйган опко», что значит «налитые легкие».
Хозяйка, получив легкие разделанного барана или козла, проверяет, пригодны ли они (если все в порядке, они раздуваются, как мяч), затем берет кусок требухи и пришивает «горлышко» к «сосуду».
Медленно и терпеливо заполняет его хозяйка молоком, кладет немного топленого масла и айрана — для закваски. При этом мягко поглаживает стенки, и тогда легкие «работают» лучше всякого механического фильтра. Постепенно бледно-красный цвет «сосуда» становится белым с лоснящимся металлическим блеском. После этого хозяйка бросает «сосуд» в котел с кипящей водой и через час, аккуратно разрезав «куйган опко» на мелкие кусочки, подает к столу.
Это блюдо рождено кочевой жизнью скотоводов-киргизов.
Оно калорийно, не боится ни жары, ни холода и сохраняется очень долго. Не говоря о том, что очень вкусно.
Вальтер Бонатти: «В сверкающей и молчаливой бесконечности...»
За исключением этих «подвигов», по мнению путешественников, «совершенно несоотносимых с целями передвижений», все остальное — томительное выжидание. За целый день не удается переброситься словом друг с другом: коротать тоску вместе тоже нельзя — все палатки должны быть под контролем. Лишь по вечерам, когда двое-трое собираются в палатке-кухне, можно немного поболтать. Поспорить. И взвесить шансы: удастся ли выполнить намеченное? Ведь наряду с задачами чисто исследовательского характера Бонатти поставил перед собой и такие, за которые до него еще никто не брался: подняться на самые высокие антарктические вершины. В 1958 году, правда, новозеландцы Брук и Ганн совершили восхождение на один из пиков — гору Хаггинс высотой 3733 метра. Однако большинство вершин оставались непокоренными.
Начало экспедиции полностью соответствовало техническим возможностям наших дней. Два вертолета бережно доставили путешественников непосредственно к «месту работы» на высокое плато ледника Эмануил. Выгружены палатки, запасы продовольствия, научная аппаратура. Подняв облако снежной пыли, вертолеты взмывают вверх и исчезают за горизонтом. Впереди три недели, в течение которых нужно не только выжить, но и выполнить намеченную программу исследований. И... уже к вечеру, когда палатки были разбиты и пришло время укладываться в спальные мешки, поднялся ветер. Его нарастающие порывы с яростью набрасывались на ярко окрашенные синтетические домики, щедро осыпая их колючими кристаллами льда.
А первые потери в экспедиции были обнаружены на третий день бури: палатка с научной аппаратурой не выдержала натиска. Шторм смял ее и захоронил под толстым покровом свежего тяжелого снега...
Вполне естественно, что в хронологическом ряду Великих географических открытий завоевание Антарктиды оказалось на одном из последних мест. Крайняя удаленность «белого материка» от обитаемых мест нашей планеты, суровейший климат в течение долгого времени были непреодолимыми препятствиями для исследователей.
Открыла шестой континент русская экспедиция Ф. Ф. Беллинсгаузена и М. П. Лазарева на судах «Восток» и «Мирный», прямой целью которой было пройти как можно ближе к Южному полюсу. До полюса было еще много километров, лет и трагедий, но дата открытия самого материка с точностью зафиксирована в отчете экспедиции и на века осталась в истории — 16 января 1820 года.
В 1841 году англичанин Джеймс Кларк Росс на двух парусниках сумел проникнуть в большой антарктический залив, ныне называющийся морем Росса. «Эребус» и «Террор» довольно легко прошли сквозь паковый лед, но через несколько дней плавания вдоль побережья на пути кораблей встал гигантский ледяной барьер. Двигаться дальше было невозможно, и парусники остановились на широте около 78° — рекордной для того времени. В удалении поднималась цепь высоких вершин. Две крупнейшие из них получили названия Листер и Хукер — в честь товарищей Росса. Еще долго эта цепь была одним из самых серьезных препятствий на пути к Полярному плато. Тем не менее, достигнув самой южной точки Антарктиды, доступной с моря, Росс указал путь будущим покорителям шестого континента, которые пришли сюда несколько десятилетий спустя. Это были англичане Роберт Фол-кон Скотт, Эрнест Генри Шеклтон и норвежец Руаль Амундсен — он первым достиг Южного полюса.
...Утром на пятый день ветер начал постепенно стихать. Порывы становились все реже и слабее, и наконец наступил полный штиль. Снаружи 30 градусов мороза. Солнечные лучи мало-помалу пробиваются сквозь плотный туман.
Ураган не прошел даром: часть научной аппаратуры вышла из строя. Пришлось вызвать по радио вертолет, и двое участников экспедиции отправились с пострадавшими приборами на базу. Карло Стоккино, океанограф и метеоролог, углубился в исследования, а Бонатти и новозеландский альпинист Гарри Болл, уже давно бросавшие нетерпеливые взгляды на непокоренные вершины, приступили к спортивной части программы.
Первая гора — Листер, самая высокая в цепи: 4023 метра. Затем следуют Лже-Листер, Хукер, Рюкер, Близнецы. Между Хукером и Рюкером возвышается безымянная вершина, и Бонатти называет ее пиком Джулии — в честь своей жены.
Восхождение на Листер заняло шесть часов. Путь был нелегким, но зато наградой альпинистам были прекрасные, незабываемые пейзажи. «Когда я оказался на вершине, — пишет Бонатти, — передо мной открылась одна из самых впечатляющих картин, которые когда-либо предлагала природа. Антарктическое плоскогорье застыло в каком-то безграничном смятении. В сверкающей и молчаливой бесконечности, как бы на границе бытия, виднелись несколько горных цепей сиреневого цвета — цвета дальней дали. Вверху, в кобальтовом небе, господствуя над простором, сияло огромное солнце — раскаленная сфера, описывающая широкие круги вдоль горизонта и не касающаяся его линии. Солнечные лучи, разбиваясь о белый щит Антарктиды, рождают стремительное чередование теней и бликов, совершенно не давая отдыха глазам, и без того воспаленным на морозе. На востоке возвышается, призрачный конус вулкана Эребус. Эта дымящаяся огненная гора кажется подвешенной в небе, а обширное, переливающееся неясными красками пространство вокруг нее — не что иное, как замерзшее море».
Окрыленные успехом, уже на следующий день, точнее, в полярную солнечную ночь, потому что выходы совершались в ночные часы, когда постоянно меняющаяся погода немного успокаивалась, Бонатти и Болл поднимаются на гору Хукер, а через день — на пик Джулии. На очереди Рюкер. Бледный и зловещий туман, который накануне плотной, пеленой укрыл все очертания, отступил, и косые лучи низкого солнца высвечивают дрожащие, фантастические формы, созданные ветром.
Миражи встречаются не только в песчаных пустынях, но и в антарктических. Поэтому устремленное вверх тело горы действительно видится альпинистам как бы оторванным от земли и погруженным в жидкую, трепещущую массу. Бонатти объясняет это явление сублимацией снега — его превращением в пар, минуя жидкую фазу, что и .создает эффект рефракции.