Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал «Вокруг Света» №07 за 1972 год - Вокруг Света на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да, да! — закричал я. — Это Зденек? Что у тебя? Узнал?

— Пожондэк! — так же, как я, закричал во все горло Зденек. — За хвилён бэндзеш розмавял зэ своён сёстрон!

Он неплохо говорил по-русски, а тут от возбуждения заговорил на родном языке. Я не сразу понял, что он говорит, то есть я понял, я хорошо знаю польский, но меня ошеломил смысл фразы: «Порядок! Через минуту будешь разговаривать со своей сестрой!»

— Ты меня слышишь? — Зденек снова перешел на русский. — Твоя сестра тутай, стоит рядом. Рядом, розумеш? — Голос его ликовал. — Тылько она не ест Ядвига, она Хелена! Передаю ей слухавке!

И опять я не сразу понял, что слухавка — это трубка, не понял, что он передает трубку ей, Лене. И в тот же миг я услышал ее голос. И говорила она по-польски. А я не понимал, почему она говорит по-польски.

Это был совсем незнакомый мне женский голос. Какой-то неестественно спокойный. Таким голосом говорят, когда очень волнуются и хотят взять себя в руки.

— То Кастусь? Дзень добры! Пан Рачковский вчера приехал ко мне. Но я до сих пор не верю, что это правда, что я нашла тебя.

Я молчал, сердце билось где-то у самого горла, и снова вспотела рука, державшая трубку.

— Халё! — Голос в трубке стал чуть громче. — Добже слыхач?

— Да, — отозвался я наконец. — Я слышу тебя хорошо...

И я снова умолк, с ужасом чувствуя, что не знаю, что говорить, о чем спрашивать. Словно какая-то пропасть разверзлась передо мной — не перепрыгнуть. Все вопросы, все мысли вылетели у меня из головы, и я только об одном думал, какой у нее взрослый, женский голос. Совсем незнакомый.

— Почему ты Вержбицкая? — спросил я наконец. — Я ничего не понял в этом письме из Красного Креста.

— Не розумем, — сказала она, и я почувствовал, что она улыбается. — Не розумем по-российску. Мув по-польску.

— Почему у тебя такая фамилия — Вержбицкая? — спросил я по-польски. — Откуда она?

— Это моя фамилия по мужу, — сказала она просто. — Я пять лет замужем, у меня есть сын, Владек. Ему три года. А ты? У тебя есть жена?

— Да, — сказал я. — У меня есть жена и дочь...

Она долго молчала, а когда заговорила, голос ее изменился, в нем задрожало что-то.

— Кастусь, коханы братишку! Неужели это правда, что я тебя нашла? Через столько лет!.. Езус-Мария!..

— Лена, — сказал я по-русски. — Сестренка! Как же это все получилось? Ведь я искал вас! Почему вы не вернулись? Где бабушка? Она жива? А Яня?

Она поняла.

— Почему мы не вернулись? Это целая история. А бабушка жива. Она со мной. Яня... погибла в сорок пятом, в Германии...

И опять мы долго молчали. Я слышал в трубке ее дыхание, тихое потрескивание разрядов и физически чувствовал, как уходит время, и тут в наше молчание ворвался голос телефонистки:

— Поговорили? Ваше время истекло!..

— Еще полминуты! — заспешил я. — Лена, наше время кончилось, слышишь, Лена!.. Я приеду к тебе!.. Я скоро приеду!..

— До видзэня, Кастусь!.. — Ее голос потонул в пространстве.

— До видзэня!..

Странное какое-то чувство охватило меня, когда я положил трубку. Не было радости, была смутная тревога, непонятная досада. Много позже я понял, что это было чувство утраты. Маленькой Лены не стало, и мне еще предстояло найти мою сестру в какой-то неизвестной мне Хелене Вержбицкой...

Поезд Москва — Берлин прибыл в Познань на первый путь.

Я не узнал среди встречающих Лены, но вдруг словно натолкнулся взглядом на совсем незнакомое и в то же время чем-то очень близкое молодое женское лицо, испугался и понял, что это Лена: и такая, и не такая, как на снимке, который она мне недавно прислала. Она была в светлой меховой шапочке, в коротком бежевом пальто с зеленым шарфиком, в коричневых сапожках на «молнии», а рядом стоял и держал ее под руку какой-то парень в спортивной нейлоновой куртке, в брюках дудочкой, в фуражечке с лаковым козырьком — у нас такие фуражечки носят рижские студенты. Парень встретился со мной взглядом, высвободил руку и неуверенно улыбнулся. И как только он улыбнулся, я сразу его узнал, потому что на семейном снимке, который мне прислала Лена, он улыбался. Это был ее муж, Сташек, он шагнул ко мне, растерянно оглянулся на Лену и сказал громко, почти крикнул:

— Хеленка, то Кастусь!

А она медленно прижала кулачки к груди, бледная, испуганная, и отрицательно качала головой, словно не хотела меня узнавать, словно отказывалась от чего-то, а я стоял с чемоданом в руках и не мог сдвинуться с места.

Наконец мы поздоровались за руки, и вышло так, что это Сташек соединил наши руки, как будто знакомил чужих людей. И, как всегда, когда знакомятся впервые увидевшие друг друга люди, наступила неловкая пауза. Сташек подхватил чемодан:

— Ну, то пуйдземы на таксувке!

И мы пошли следом за Сташеком, сперва просто рядом, а потом она взяла меня под руку — с той вежливостью, с какой берут малознакомого человека, которого сопровождают в чужом для него городе.

Мы сели в светлую «Варшаву» с шашечками, Сташек рядом с шофером, я с Леной сзади, и навстречу нам помчались улицы Познани. Но я ничего не замечал, ощущение странности происходящего охватило меня, — неужели эта молодая женщина, сидящая рядом, моя родная сестра?

Я поглядывал на ее профиль и видел маленькое розовое ухо с прозрачной горошинкой сережки, нежный овал щеки, каштановый локон на лбу — неужели это Лена? Ведь у нее были совсем прямые и светлые, как лен, волосы.

Она повернула ко мне лицо, улыбнулась.

— Не подобна на себе? (Не похожа на себя?)

— У тебя были прямые волосы, — сказал я по-русски. — Прямые и совсем светлые.

— А, влосы! — Она поняла.— То уфрызоване. И фарба.

Я не знал этого слова — «уфрызоване», но догадался, что это завивка, что это у нее от завивки такие волосы. А фарба — это понятно. Это краска. Как в белорусском.

— Ты тоже совсем не похож на того хлопака, которого я помню, — сказала она.

— Совсем не похож? — впервые улыбнулся я.

— А ни! Смотрю на тебя и не могу поверить, что это ты.

Она засмеялась, глянула в окно, кивнула.

— Смотри, Стары рынэк!

И Сташек тоже, повернувшись к нам, сказал, что мы проезжаем район Старого рынка, что это исторический центр города — вот ратуша! Я увидел старинную ратушу с гербом города на шпиле, и Сташек сказал, что ее основали в тринадцатом веке, а позже, в шестнадцатом, перестраивали по проекту Гямббатисты ди Кварто, что это памятник Ренессанса, но я понятия не имею об архитектуре, и это имя — ди Кварто — ничего мне не говорило, и я только кивал, слушая Сташека. Но, конечно, это было великолепно: и ратуша, и Колодец Прозерпины — мальчики, возлежащие по краям каменной чаши, а в центре мужчина с женщиной на руках; и статуя святого Яна Непомуцена, словно идущего против ураганного ветра, упрямо пригнувшего голову в терновом венце.

В нашем городе нет теперь старинных памятников, его разбомбили во время войны, сожгли дотла, и теперь он весь новый, застроенный в центре тяжелыми зданиями с лепкой по карнизам, уставленный по бывшим окраинам желтыми и серыми коробками микрорайонов, и смутная зависть к родовитой красоте Познани шевельнулась во мне, а Лена словно угадала, о чем я думаю, и спросила, отстроился ли наш город, уцелел ли домик, в котором мы жили во время оккупации, — она помнила, что у ворот росла плакучая береза.

Я сказал, что домика давно нет, и переулка нет, где он стоял, — там теперь бульвар, и стал рассказывать, как отстроился город, какой он теперь, и сам удивился, как я его расписываю. Выходило, что не такой уж он некрасивый, весь в зелени, с просторными площадями, широкими бульварами, с прямой как стрела главной магистралью.

Машина мчалась уже по загородному шоссе. Сташек обернулся и сказал, что до городка, где они живут, минут двадцать езды. Сердце у меня екнуло, стало знобко, как в поезде, перед Познанью, — сейчас, сейчас я увижу бабку!..

Скоро я увидел чем-то очень знакомый городок: каменные домишки с шиферными крышами, аккуратные палисаднички, красный костел на пригорке, каменный мостик через темную речку. Таких городков много в Западной Белоруссии, тихих, опрятных, с гранитными плитами тротуаров, с торцовыми мостовыми, выложенными «в елочку», с черными шершавыми стволами ровнехонько стоящих вдоль улиц грабов, ясеней и каштанов. Но городок оказался больше, чем показался издали, мы довольно долго петляли по улочкам, пока, наконец, не въехали в уютный тупичок, в конце которого стоял двухэтажный кирпичный домик с двумя балконами.

Домик этот, как и весь городок, тоже показался мне удивительно знакомым; и странно было сознавать, что никогда я здесь не был, что я в другой стране, что давным-давно ничего не осталось от улочки моего детства. Ничего не осталось. И эта молодая красивая пани, которая, оттопырив пальчик с обручальным колечком, роется в кошельке, — разве эта пани и есть моя маленькая сестренка, которая бегала по той улочке?

Но все-таки детство вернулось ко мне в этот первый день приезда — в ту минуту, когда я увидел бабку.

Мы вошли в коридорчик, который вел прямо на кухню. Дверь кухни была открыта настежь, посреди кухни на двух табуретках стояла деревянная бадейка с бельем, а над ней, выкручивая голубые детские штанишки, стояла бабка. Удивительно, но она сразу меня узнала, посмотрела без всякого удивления и, продолжая выкручивать штанишки, сказала:

— Кастусик пшишед? Чэму цебе так длуго не было? — «Почему тебя так долго не было?» — она сказала это так, словно я с полчаса назад убежал куда-то погулять или в магазин по ее поручению, и вот — запропастился...

В ту первую минуту она показалась мне точно такой какой была семнадцать лет назад, и платье на ней было такое же, какое я помнил, — из коричневой бумазеи с зелеными разводами. Она озабоченно положила штанишки на краешек бадейки и, вдруг поняв что-то, широко раскрыла глаза, молитвенно сложила руки.

— Езус!.. Езус-Мария!..

— Бабушка, — сказал я тихо. — Бабушка, это я... Прости...

И острое чувство вины — я и сам не знал в чем — рыданием подступило к горлу. Я шагнул к ней, осторожно взял ее руки и прижал к лицу теплые, размякшие от стирки ладони, вдохнул их запах. Они пахли карболовым мылом, чистым бельем; я трогал их губами, солоноватые и горькие, и это было, как в раннем детстве, когда я, бывало, плакал, уткнувшись в ее ладони. А она сказала тихо и благодарно:

— Пан бог услышал мои молитвы...

Сташек и Лена накрывали на стол, и бабка тоже топала то на кухню, то из кухни, как-то удивительно шустро, и слабый румянец проступил у нее на скулах, и глаза были ясные, просветленные, но теперь я видел, какая она старая-престарая. Одни косточки остались...

Я сидел на диване, смотрел, как накрывают на стол, и машинально перелистывал альбом с фотографиями, который мне дала Лена, чтобы я не скучал, пока они хлопочут по хозяйству. Но скучать мне не давал маленький Владек: он то залезал ко мне на колени, то слезал, приносил и показывал игрушки, что-то объяснял; но, слушая его, я думал с улыбкой, что все-таки неважно знаю польский язык. Ребячья речь с ее словотворчеством, с невыговариванием отдельных букв была мне непонятна.

Так я и не долистал этот альбом до обеда, и только потом, поздно вечером, вместе с Леной и Сташеком вернулся к нему. В альбоме была чужая, незнакомая мне жизнь Лены, ее юность, учеба, свадьба, друзья и подруги; но, хотя это было интересно, я рассматривал все эти фотографии спокойно, как посторонний. Пока не наткнулся на снимок немца.

Эта фотография была в середине альбома одна-единственная на плотной синеватой странице. Одна-единственная. Немецкий офицер в мундире вермахта с узкими серебряными жгутиками погонов. У него было усталое лицо, седые виски и внимательные глаза.

— Что это за немец? — спросил я и сам услышал, какой у меня странный, хриплый голос. — Почему у тебя эта фотография?

Она переглянулась со Сташеком, как-то виновато посмотрела на меня, виновато и удивленно.

— То лекаж. Доктор. — И улыбнулась: — Такой заядлый партизан, что до сих пор не можешь видеть немца?

— Тэн немец уратовал... спасал Хеленке жизнь, — сказал Сташек, — когда она в Германьи заболела на дифтерит...

— Скажи... Этот доктор... Он не носил очки?

— Здаесе, же не, — медленно сказала она, вспоминая. — Кажется, нет.

Я мысленно надел на него очки. Тот или не тот? И вдруг понял, что не помню того лица. Какое же у него было лицо? Разве мы различали тогда, какие у них лица, у немцев? У всех у них было одно лицо — лицо врага. Гитлеровца. Фашиста...

— Его убили? — спросил я.— Этого доктора?

— Не вем, — покачала она головой. — Он уехал на фронт...

— Скажи, он случайно не фотографировал тебя там, в Германии?

— Фотографировал? — Она снова покачала головой. — Нет... А почему ты спрашиваешь?

Она взяла у меня из рук альбом, внимательно, словно впервые увидела, посмотрела на фотографию.

— То был добры чловек... Среди немцув тоже были люди. Альбо не? — И она подняла на меня глаза.

— Да, конечно. — Я осторожно взял у нее альбом. — Среди немцев тоже встречались хорошие люди... Жаль, если его убили...

Я смотрел на фотографию, на это усталое лицо и видел, как они мчались, фашисты, как они мчались на мотоциклах по улицам моего города в июле сорок первого — мордастые, с закатанными рукавами, иные даже голые до пояса, и автоматы болтались у них на голой груди, и мчались грузовики с откинутыми бортами, и в кузовах солдаты играли на губных гармошках и залихватски орали «Ви хайст, Лили-Марлен», и в уши врывался гортанный, возбужденный, нахальный галдеж...

Я смотрел на эту фотографию, и мне вспоминалось, как я был однажды в Волгограде, и как группа немцев из ФРГ щелкала фотоаппаратами на Мамаевом кургане, и как потом я обедал в той же столовой, где обедали эти немцы, и они очень возбужденно и громко разговаривали, и какой-то мужчина лет сорока пяти вдруг грохнул кулаком по столу и заорал на этих немцев, а когда его стали успокаивать и объяснять, что эти немцы хоть и западные, но прогрессивные, он сказал угрюмо, что он не знал, что они прогрессивные, но все равно — пусть ведут себя потише. Здесь Сталинград, и они должны вести себя потише. Над могилами не принято разговаривать слишком громко, а на нашей земле, всюду, где побывал их вермахт, — могилы...

Я смотрел на эту фотографию и видел, как они бежали, те немцы, на раннем рассвете, и как упал тот немец, рухнул на колени, словно от подножки, и как он быстро-быстро шарил вокруг себя руками, искал очки. Очки или автомат...

— А как это случилось, что он спас тебе жизнь, этот доктор?

— Он отсасывал у Хеленки дифтеритус, — сказал Сташек. — Через трубочку...

И Лена сказала, что да, этот доктор, его звали пан Ригель, отсасывал у нее дифтерийные пленки. Она заболела сразу, как только их привезли в Целле и разместили в бараках. Стояла страшная жара, а в дороге им не давали ни есть, ни пить, а везли почти пять суток, а в Целле, возле барака, тянулась подвесная водопроводная труба с краниками, и она напилась ледяной воды и к вечеру лежала в жару и кашляла сиплым, воющим дифтерийным кашлем.

Она была не одна такая, заболели разными болезнями многие другие дети, но никто не обращал на них внимания, хотя это был не лагерь смерти, а обыкновенный трудовой, и не лагерь даже, а распределительный пункт: сюда приезжали бауэры, домовладельцы, хозяева всяких заведений и выбирали дармовых батраков, дармовую прислугу. Но отсюда можно было попасть и в лагерь смерти, в «газовню», особенно больным...

Доктор Карл Ригель появился через несколько дней, когда Лена была при смерти; и она увидела его впервые, когда пришла в себя, — уже не в бараке, а в больнице, куда он ее устроил. Как это ему удалось, она не знает, но он выходил ее, ее и многих Других детей; а когда она поправилась, отвез на машине в деревню неподалеку от Целле, куда бабка и Яня попали к богатому бауэру в прислуги. В тот день он и подарил ей эту фотографию и сказал, прощаясь, что уезжает на фронт, на эту ужасную войну... Она помнит, что он хорошо разговаривал по-русски, и надпись на фотографии тоже сделана по-русски.

Она нагнулась ко мне — альбом я держал на коленях — и вынула фотографию из уголков. На обороте по-русски, но непривычными, готической формы буквами было написано: «Маленькой русской девочке Ленни от немецкого доктора Карла Ригеля. Живи и будь счастлива. 1943».

Я перевернул фотографию, еще раз посмотрел на лицо доктора. Нет, я не мог представить его в очках. Они как-то «не надевались», не шли к этому лицу. Но почему мне трудно отрешиться от мысли, что это тот самый немец? Ведь Лена сказала, что доктор никогда ее не фотографировал. Никогда.

Но если бы он оказался тем самым немцем? Все равно. Он шел по нашей земле, и на нем была форма убийцы. Потому его и убили мы, пацаны из отряда «Гроза», партизанский дозор под началом Витьки Маленды.

«Среди немцев тоже были люди», — сказала Лена. Конечно. Ведь это немцы, а не кто-нибудь, построили ГДР; и разве мало среди них таких, кто побывал на Восточном фронте?

— Понимаешь, в чем дело, — сказал я, глядя на фотографию. — Во время войны, в партизанах, мы убили офицера. И в кармане у него нашли снимки, девочка там была на них, очень на тебя похожа... А теперь этот доктор. Понимаешь, мне стало... ну, не по себе как-то...

— Но ведь была война, — тихо сказал Сташек, и по его лицу я догадался, что он понял меня.— А ты был жолнёжем вольности.

Он так и сказал торжественно и серьезно: «жолнёжем вольности». По-русски это значит: «ты был солдатом свободы».

— Да, была война... — Я вложил фотографию в уголки и захлопнул альбом, как будто ставил точку, как будто только в эту минуту она кончалась для меня бесповоротно — война. — Ты еще не хочешь спать, маленькая девочка Ленни?

Она покачала головой и вдруг спросила:

— Таго немца ты сам застшелил?

— Этого я не знаю. Все стреляли, и я стрелял.

— Стрелял! Не могу себе вообразить, как это было! Ты был теки малы. Децко — и стшелял. — Букву «л» она выговаривала твердо и в то же время как-то округло, по выговору этой буквы сразу узнаешь польский акцент.— Стрелял!

— А я не могу представить себе, что ты Лена. Не могу поверить. Ты — Лена? Вот такая девчушка в сарафанчике!..

...Я долго не мог уснуть, слушал, как шепчутся в соседней комнате Сташек и Лена, как сладко посапывает Владек, как тяжело вздыхает за ширмой бабка, и острое чувство вины перед бабкой снова охватывало меня; и теперь я понимал, что это я перед ее старостью чувствую себя виноватым, виноватым без вины — за то, что оставил ее тогда одну с маленькой Леной и Яней, и от меня не было никаких вестей. Они не вернулись на родину, остались в бабкиной Польше, потому что от меня не было вестей, — думали, что меня убили... Но ведь я был солдатом свободы, жолнёжем вольности, как сказал Сташек, а солдаты свободы должны покидать своих близких, когда велит долг.



Поделиться книгой:

На главную
Назад