История одного географического закрытия
Каждая льдина под водой выглядит по-своему. Двух одинаковых льдин, как двух одинаковых облаков, не бывает, — рассказывает Грищенко. — Формы подледного рельефа удивительно разнообразны: то вдруг перед тобой вырастет профиль верблюда, то фигура какого-то чудовища с львиной гривой и спускающейся глубоко в воды океана окладистой бородой... Однажды обнаружили великолепную пещеру — широкую, с высоким потолком. При следующем спуске захватили с собой раскладушку и расставили ее в этой пещере — места хватило. Но это из озорства. Сейчас даже удивляюсь, как времени для шутки хватило: программа в экспедиции крайне напряженная, а каждая новая находка все больше и больше усложняет наши задачи. Обнаружили мы, к примеру, кристаллические наросты на гладкой поверхности льдины — и вот, пожалуйста, тысяча непредвиденных вопросов: что это за наросты, какого они происхождения, почему их можно увидеть не на каждой льдине?.. Кристаллы настолько хрупки, что ни одного из них не удалось вынести на поверхность: обламываются прямо в руке. Находки и новые впечатления полностью искупают трудности спуска: холод, который приходится выносить в течение часа, трехметровый путь по острым стенкам лунки к воде и, главное, неуютное ощущение, что под тобою — четыре тысячи метров водяной пропасти. Одно из интересных событий, происшедших со мной в Арктике, — это закрытие острова, обнаруженного нашими летчиками.
Дело было так. В 1970 году станции «Северный полюс-18» и «Северный полюс-19» дрейфовали в одном районе, в нескольких сотнях километров друг от друга, по арктическим измерениям — совсем рядом. На «СП-18» базировались самолеты АН-2 и вертолеты МИ-4, которые всю весну совершали полеты между станциями с горючим, снаряжением для экспедиции, продовольствием и прочим. Однажды летчики сообщили, что на трассе между станциями они заметили возвышенный участок льда с грунтом на поверхности. Время, однако, было горячее как для зимовщиков, так и для самих летчиков: период заброса новой смены и обживания станций. Так что до этой находки руки не доходили. А вскоре льдина «СП-18» отдрейфовала далеко на север, и о сообщении летчиков будто бы забыли.
Однако причуды дрейфа таковы, что к осени льдина, на которой располагалась станция «СП-18», снова оказалась на том же месте, откуда отошла в мае. Осень — пора нового заброса, полеты между «СП-18» и «СП-19» возобновились. И снова летчики сообщили об острове, который был найден ими весною. Дело приняло серьезный оборот: может, действительно обнаружена новая земля, не зафиксированная ни на одной карте Северного Ледовитого океана? Летчики между собой стали уже спорить о приоритете. Для радости, во всяком случае, основания были: за полгода местонахождение острова не изменилось, грунтовая поверхность в Арктике вполне могла быть свидетельством того, что найден участок суши... На этот раз решили обследовать остров не откладывая.
В конце сентября начальник станции «СП-18» В. Ф. Дубовцев и наша группа аквалангистов, захватив оборудование и взрывчатку, на вертолете МИ-4 отправились к острову. Нашли его очень скоро, но видимость была плохая, все сливалось в серой пасмурной мгле, и сфотографировать что-либо с воздуха оказалось невозможным. Однако торосы, возвышения, камни были видны. Вокруг острова расстилалась равнина многолетней льдины. На нее и посадили вертолет, в нескольких десятках метров от каменной горы.
Идем на рекогносцировку. Осматриваем. Да, действительно остров. Невелик: 100 на 50 метров. По краям — ледяные холмы, в середине — каменная насыпь. Бурые валуны; внизу камни покрупнее, чем выше, тем мельче. Неподалеку — довольно большой обломок.
Решили пробить лунку рядом с островом, чтобы осмотреть его снизу. Я отправляюсь к вертолету одеваться. Ребята взяли топоры и взрывчатку, стали делать лунку.
Взрыв. Другой. Когда я, одетый, возвращаюсь, мои помощники вычерпывают сеткой обломки льда. Лунка готова. На меня надевают ласты, и я погружаюсь.
Под водой мало света. Сентябрь, погода пасмурная, солнца нет. Однако фосфоресцирующий циферблат глубиномера видно хорошо. Выхожу из лунки под лед, там осматриваюсь, проверяю снаряжение — не дай бог малейшая дырка в костюме! Нет, все в порядке. Лед имеет осадку 3 метра, опускаюсь ниже — никакого грунта подо мной нет.
Десять метров — вода, еще десять — снова вода. Смотрю вниз — никаких признаков твердой массы. Значит, берег у острова, видимо, крутой.
Иду по компасу к острову. Вот он! Я уперся в стену, отвесно уходящую вниз. Спускаюсь вдоль нее. Стена целиком ледяная — ни песчинки нет на ней. На глубине 14 метров стена обрывается. Захожу под лед. Здесь тоже ни песчинки. Подо мной вода, дна здесь нет. Заплываю дальше. Над головой гладкий ледяной потолок. Сообщаю наверх по телефону: «Мощный лед, не пропускающий света, вода фосфоресцирует, внизу темно, подо льдом — течение...» Вывод ясен: дрейфующий ледяной остров. От обычных морских льдов остров отличается лишь более глубокой осадкой: у льдины — 3 метра, у острова — до 20 (такую осадку имеет айсберг, на котором дрейфует «СП-19»). Подводная поверхность льдины, как я уже говорил, имеет самые разнообразные формы, поверхность острова — гладкая. Это шельфовая льдина, она образовалась на отмели и однажды оторвалась от берега.
Прохожу еще несколько метров. Трещина. Заплываю в нее. Снизу это коридор шириною около пяти метров. Стены — ровные, отвесные. Расположена трещина у самого центра острова, сверху «запаяна» новым льдом — толщиной три метра.
Выхожу к своей лунке, выбираюсь на поверхность. Ребята уже пробивают новую лунку в том месте, где я обнаружил трещину. Одевается Гена Кадачигов: пойдем вдвоем.
В центральной части островка осадка доходит до 18 метров, тьма кромешная. Вспышка лампы при фотосъемке вырывает на мгновение слегка волнистую поверхность льда и распластавшегося под ним Кадачигова. И снова мрак. Обходим почти весь остров, уже виден свет по краям. Да, это не земля. В этом мы убеждаемся окончательно.
Дальше идет обычная исследовательская работа, как с любой льдиной. Измеряем величину осадки, размеры трещины, изучаем характер поверхности острова. Не снимая гидрокостюмов, меняем акваланги. Холодно, особенно мне: я уже около двух часов в общей сложности под водой. Однако назад возвращаться еще рано: надо успеть сделать все измерения сразу — больше ведь сюда не попадем.
Наконец все закончено. Обмерзшие, еле добираемся до нашего МИ-4. Согрелись, перекусили и снова отправились на остров. Кончились подводные исследования, начались надводные. Ведем теодолитную съемку, собираем камни. Слой каменной насыпи неглубок: под валунами снова лед...
Более глубокий анализ проведенных наблюдений был сделан в Ленинграде по возвращении из экспедиции. Выяснилось, что льдина образовалась на шельфе (подводной материковой отмели) у скалистых берегов Канады. Бурные весенние воды обрушили со скал камни. Так образовалась на льдине морена. Вероятно, той же весной льдина оторвалась от дна отмели, и течение отправило ее в далекий дрейф по обычным маршрутам дрейфующих льдин — с востока на запад.
Жалко, конечно: открытие не состоялось, но зато впервые была использована возможность исследовать под водой с помощью аквалангистов дрейфующий обломок шельфового льда с мощной мореной — явление в Арктике довольно редкое.
Валентин Тарас. После долгой разлуки
Письмо было адресовано республиканскому управлению милиции, но я не очень удивился, что оно очутилось в моем почтовом ящике, — я газетчик, пишу о быте, и различные учреждения иногда переадресовывают мне всякие жалобы. Правда, они присылают их в редакцию. Странно все-таки...
Подымаясь по лестнице, я вынул письмо и рассеянно пробежал его глазами.
«Исполком Союза Обществ Красного Креста И Красного Полумесяца
...проживающая в Польской Народной Республике гражданка Вержбицкая Ядвига Францевна разыскивает родного брата, Буршина Константина Андреевича, 1928 года рождения... Просим сообщить его адрес.
Начальник отдела розыска СОКК и КП СССР...»
Я снова стал перечитывать письмо; и хотя я ничего еще не понимал, сердце бухало в груди: «Жива!.. Жива!.. Лена жива!..»
Я позвонил в свою квартиру, забыв, что мне никто не откроет — жена с дочерью были на даче. Звонок отозвался за дверью печально и тревожно, он почему-то всегда так звенит, если дома никого нет, как будто он живой и знает, что один-одинешенек в пустой квартире.
Я отпустил кнопку, но длинные тревожные звонки продолжались. Я опомнился, торопливо открыл дверь и бросился к телефону.
— Ты что не подходишь? — спросила трубка басом ответственного секретаря нашей редакции.
— Только что вошел!.. — Я почему-то ждал, что Вася Рубцов сейчас скажет что-то очень важное, что-то связанное с этим письмом.
— Понимаешь, старик, — сказал Вася, — шеф снял фельетон о браконьерах. Так что ставим твою статью. Но ее надо сократить строк на полсотни...
— Сокращай, — сказал я. — Мне все равно.
— А почему у тебя такой малохольный голос? — спросил Вася. — Что-нибудь стряслось?
— А? Да... — Я начинал приходить в себя. — Понимаешь, нашлась моя сестра!
— Какая сестра? — удивился Вася.
— Родная! Помнишь, я рассказывал, у меня во время войны пропала сестра? Так вот, она, кажется, нашлась!
— Нашлась или «кажется»?
— Понимаешь, — заволновался я, — в письме какая-то путаница! Имя-отчество бабки, а ищет сестра! А фамилия Вержбицкая!
— Извини, старик, — перебил Вася. — Тут полосы принесли... Расскажешь завтра все по порядку. А в общем, поздравляю!— И уже другим, озабоченным голосом спросил: — Значит, не возражаешь насчет сокращения? Ну, будь здоров, с тебя поллитра!
Я постоял, послушал короткие гудки отбоя и положил трубку. Было странно, что мир не изменился. Громыхают за окном трамваи, в соседней квартире куролесят дети, на стеллаже тикает будильник. Все вокруг такое же, как всегда. И, как всегда, где-то в редакции Васе принесли на вычитку полосы завтрашнего номера газеты, и он сейчас сидит над ними с красным карандашом в руке, дымит сигаретой и щурится — карандаш нацелился на статью, как пика.
Под статьей стоит подпись: «Константин Буршин».
Буршин Константин Андреевич, 1928 года рождения. Это я. И это меня разыскивает родная сестра, о которой я ничего не знал столько долгих лет. Я уверен, что здесь нет ошибки, хотя в письме сплошная путаница.
Ядвига Францевна — это моя бабка по материнской линии. Но ее фамилия не Вержбицкая, а Сташкевич. Ядвига Францевна Сташкевич. И девичья фамилия у нее другая — Янковская. А кроме того, в письме ясно сказано, что меня разыскивает сестра, а не бабка.
Может, Лена по каким-то причинам взяла бабкино имя-отчество? Но тогда почему она Вержбицкая? Может, бабка вышла замуж там, в Польше, и теперь у Лены не только ее имя, но и новая фамилия? Но ведь в сорок втором, когда мы расстались, бабке было шестьдесят лет... А может, замуж вышла моя тетка, мамина младшая сестра Яня, и у Лены фамилия Яни?
Я допускал самое невероятное, все что угодно приходило мне в голову, кроме одного: что замуж могла выйти сама Лена. Шестилетние девочки не выходят замуж, а я все эти годы помнил Лену девочкой, худенькой шестилетней девочкой с большими серыми глазами и льняной гривкой...
...Мне было четырнадцать лет, и я уходил в партизаны, но знал об этом только я сам. Считалось, что я уезжаю в деревню, в Западную Белоруссию, в пастухи к Ничипору Яцине.
Однажды в переулке, в котором мы жили, остановились крестьянские подводы — мужики из далекой деревни приехали в наш город разжиться на толкучке мылом и солью, обменять муку и сало на вещи. Ничипор Яцина приехал с этими мужиками. Случилось так, что несколько дней он был у нас постояльцем, и бабка уговорила его взять меня в пастухи — в ту пору многие горожане старались пристроить детей в деревне, спасти их от голода. Но я согласился ехать с Яциной только потому, что он жил на хуторе возле самой Налибокской пущи. И он рассказывал, что у него чуть ли не каждую ночь бывают партизаны. Чуть ли не каждую ночь, а частенько и днем.
Я не мог упустить такого случая! Я бредил партизанами с осени сорок первого, когда о них впервые заговорили, но они казались мне недосягаемыми, как герои фильмов о гражданской войне; и, думая о них, я испытывал те же чувства, что и в кино, до войны, когда смотрел «Чапаева», «Дорико» или «Волочаевские дни», — я весь там, с ними, я скачу на коне, мчусь в тачанке, стреляю из «максима», и все это так реально, что озноб жуткого восторга пробегает по спине, и в то же время все это только мечта...
И вдруг в нашем доме появился медлительный дядька в домотканой свитке, который, нарезая складным ножом сало, отрезая от круглой, пахнущей тмином буханки домашнего хлеба толстые ломти, вынимая из плетеного лукошка желтенькие куриные яйца, буднично, неторопливо, то и дело отвлекаясь, словно в том, о чем он рассказывает, нет ничего особенного, говорил о партизанах как о своих знакомых. — Бывают у нас партызанты, бывают. И ночью, и днем. Их в пуще много. Какие они? Ну, какие! Обнакновенные. С ружжами, с пистолями, а как же! Пулеметы? Есть и пулеметы. Все у них есть, ведомо, партызанты!.. И пешью ходят, и на конях. Молодые все хлопцы, ладные. Одеты как? Ды хто в чем. Хто в кожанке, хто в шинели, а хто в мужицком.
В мужицком — на это я не обращал внимания, пропускал мимо ушей, в кожанках — вот это да! В кожанках с перекрещенными на груди пулеметными лентами, с маузерами в деревянных колодках, с гранатами у пояса!.. Я уже видел себя в такой же кожанке, верхом на коне...
Мы уехали тихим августовским утром. Бабка, Яня и Лена шли за подводой до угла, а я сидел на мешках с барахлом, за спиной у Яцины, и держал на коленях обшарпанный школьный портфель, в который бабка уложила мое бельишко, и все замирало у меня внутри, как будто я сидел не на подводе, на мешках, а на какой-то головокружительной высоте, с которой вот-вот можно свалиться, и не слышал, что мне говорят бабка и Яня, — мне казалось, что первые же встречные немцы или полицаи сразу поймут, куда я собрался, казалось, что все вокруг знают мои мысли, и сердце то заполняло всю грудь, то падало в пустоту.
На углу Яцина придержал лошадь, поворотился назад и сказал по-польски:
— Ну, то ешчэ раз, до видзэня, пани! («Еще раз, до свидания!»). — И дернул вожжи.
Лошадь рванулась, а они остались стоять — бабка, Яня и Лена, и Лена быстро-быстро замахала мне рукой.
Такой она и осталась в моей памяти — машущая мне рукой девочка в ситцевом, красном в белый горошек, сарафанчике, в драных парусиновых тапочках на босу ногу...
У меня не было ее фотографии, и я помнил ее только такой, но был случай, еще во время войны, когда мне показалось, что в руках у меня ее снимок. Но и тогда, и потом, вспоминая, как это все было, я уверял себя, что это была не Лена, а просто очень похожая на нее девочка. Немка. Потому что этот снимок был найден в кармане убитого немецкого офицера.
Это было в сорок четвертом году, в июле. Фронт уже миновал район Налибокской пущи и покатился дальше на запад, но партизанские отряды еще стояли на своих базах. Наш отряд тоже оставался на месте своего расположения, в глубине пущи, и все шло своим чередом, как и до нашего соединения с частями Советской Армии. Своим чередом шла и дозорная служба.
Один из наших дозоров находился вне пущи, на берегу речки Ислочь, на высоком бугре, поросшем соснами. За речкой было голое поле, на котором чернели пепелища трех сожженных карателями деревушек, а по нашу сторону, метрах в трехстах от бугра, на самой опушке леса стояла полуразвалившаяся, закопченная дочерна печка — все, что осталось от хутора Ничипора Яцины.
Я давным-давно ничего не знал о Яцине, не знал, жив ли он. Тогда, в сорок втором, я пробыл у него в пастухах месяц, пока не уговорил наезжавших на хутор партизан взять меня в отряд. Первое время я часто бывал у Яцины с хлопцами из отряда — его хутор был партизанской перевалочной базой, или, как мы говорили, дневкой — на этом хуторе группы подрывников или разведчики нередко дожидались ночи. Я все надеялся, что Яцина выберется как-нибудь в город, передаст весточку от меня, но это стало невозможно. Немцы ввели жестокий режим пропусков; даже для того, чтобы съездить в соседнюю деревню к родственникам, нужно было получить специальный пропуск. А потом, в сорок третьем, все села и хутора вокруг пущи сожгли каратели, и хутор Яцины тоже; и когда партизаны после блокады вышли из леса, на том месте, где стоял хутор Яцины, дотлевали головешки. Осталась только печка, и в этой печке мы варили себе похлебку — теперь здесь было место нашего постоянного дозора.
С бугра далеко просматривалось поле, видна была проселочная дорога, которая связывала два полицейских гарнизона. Но тогда, в июле сорок четвертого, мы должны были наблюдать не за дорогой, с той стороны нам уже ничто не угрожало: не было больше никаких полицейских гарнизонов, и наблюдать надо было за подходами к лесу, за берегом речки, густо поросшим ивами, верболозом и кустами красной смородины, или, как говорят белорусы, кустами поречек. Идя вдоль речки, хоронясь в кустах поречек, немцы, выходившие из окружения, из минского «котла», могли уйти в пущу...
Нас было пятеро в том дозоре, и все подростки. Теперь, когда война для партизан вроде бы кончилась, мальчишек из отряда более охотно посылали в дозор. Считалось почему-то, что теперь, после того как мы соединились с Советской Армией, это не так опасно.
Нас было пятеро, а тех немцев человек двенадцать. Я, правда, не видел, как они появились. Я спал, отстояв на посту свои два часа, и проснулся от ужаса, от того, что меня кто-то душит, рванулся, но тут кто-то сказал сдавленным шепотом: «Не кричи... Немцы...» И убрал руку, которой зажимал мне рот. Я перевернулся со спины на живот, подтянул к себе карабин и осторожно приподнял голову.
Брезжил рассвет, неподвижный белый туман низко висел над речкой, и в этом тумане речку переходили немцы. Видно было, как они держат над головой винтовки и автоматы. Один за другим они выходили на берег; и когда они вышли все и сбились в кучку, лежавший рядом со мной Витька Маленда — это он затыкал мне рот, чтобы я не завопил спросонок, — вскочил и крикнул: «Хенде хох!» И мы тоже все вскочили и заорали: «Хенде хох! Хенде хох!»
Немцы оторопели, не двигались, стояли и смотрели на нас, они были совсем близко, в ста метрах, не больше, и видно было, какие у них белые, испуганные лица. «Хенде хох!» — еще раз крикнул Витька каким-то петушиным голосом и вдруг выстрелил из своего карабина. Трассирующая пуля срикошетила возле самых ног немцев, вжикнула в сторону и погасла как светляк.
Мы стреляли кто стоя, кто с колена, я тоже стрелял с колена, а они петляли, метались из стороны в сторону, и все ближе подбегали к опушке леса. И вдруг один из них споткнулся и упал.
«Есть!» — крикнул Витька, но немец тут же вскочил, пробежал несколько шагов, низко пригнувшись, и снова споткнулся, как от подножки, рухнул на колени, стал быстро шарить вокруг себя руками, словно искал что-то в траве. И повалился на бок...
Мы топтались вокруг убитого, и вдруг у кого-то под ногами слабо хрустнуло стекло: кто-то из нас наступил на валявшиеся в траве очки. Вот почему он шарил в предсмертную минуту по траве, очки искал. А может, автомат. Автомат от него отлетел шага на три.
— Офицер, — сказал Витька.— Гауптман.
— Эсэсман, — заметил кто-то из ребят. — Эсэсман, гад!
— Ни черта не эсэсман, — сказал Витька. — Вермахт. Видишь, какие у него погоны?
Он нагнулся, расстегнул на убитом нагрудный карман кителя и вытащил офицерскую книжку. Раскрыл. В нее были вложены какие-то фотографии, но Витька только мельком глянул на них и отшвырнул в сторону. Я поднял их из любопытства — и остолбенел: на меня смотрела Лена!
В пальтишке и шапочке с помпоном.
Я обалдело рассматривал снимки, глянцевитые, с мелкими зубчиками по краям, — только немцы делают такие снимки, с зубчиками, — и все холодело у меня внутри от непонятного страха.
Вдруг Витька вырвал у меня снимки.
— Сбегай на бугор за лопатой, его закопать надо.
Я и опомниться не успел, как он изорвал фотографии в мелкие клочки и швырнул их в траву.
— Давай за лопатой!
Он был моложе меня, Витька Маленда, но он был старшим в дозоре, и я должен был ему подчиняться, и не только в дозоре, но и всегда. Когда я пришел в отряд, у Витьки уже был полугодовой стаж партизанства и эшелон на счету. Он был отчаянно смелый, злой и настырный. Яростный. В сорок первом в Бресте расстреляли всю его семью...
Я шел за лопатой, и все это казалось мне каким-то сном. Откуда у этого немца фотография Лены? Или я обознался? Видно, обознался. Фотография моей сестры в кармане у какого-то фашиста? Чушь!..
Когда мы по очереди копали яму, я все поглядывал на клочки фотографий, белевшие в траве: меня так и подмывало подобрать их и попытаться сложить, посмотреть еще раз. Но рядом стоял Витька Маленда, и глаза его были, как угли.
— ...Кончено, — сказал Витька, когда мы засыпали и сровняли с землей могилу.
Осталось только желтое пятно песка да разбросанные вокруг него груды дерна.
Когда все пошли к бугру, я отстал, незаметно подобрал клочки фотографий и потом тайком складывал их. Но лицо, сложенное из этих мелких клочков, совсем не было похоже на лицо Лены.
Через две недели я вернулся домой, в свой город, и было это совсем не так, как я представлял себе, когда уходил в партизаны. Не было у меня коня, и одет был не в кожанку с перекрещенными на груди пулеметными лентами. На мне была задрипанная немецкая пилотка, грязный, рваный френч, домотканые деревенские портки, тяжелые, громадные сапоги, которые давно уже «просили каши». Ноги гудели после двухдневного похода, подсумки с патронами казались подвешенными к поясу пудовыми гирями, карабин оттягивал плечо и досаждал мне, как инвалиду костыль: и опостылел, и не бросишь...
Никому в нашем переулке не было до меня дела, люди насмотрелись уже на партизан, да и не узнавали меня. Ведь прошло почти два года с тех пор, как я уехал с Ничипором Яциной, и за эти два года мало что осталось от четырнадцатилетнего мальчика. Я вырос, возмужал, не мальчик, а совсем взрослый парень вернулся с войны к семье.
Но семьи не было. В нашей комнатенке жили незнакомые люди. Соседи сказали, что бабку, Яню и Лену летом сорок третьего года вывезли в Германию.
Я тогда сразу же вспомнил о фотографиях и подумал, что тот немец все же имел какое-то отношение к Лене. И снова, как тогда, когда я увидел ее на снимке, мне стало жутко. Я даже вспотел от страха. Кто он такой, этот немец, и почему он хранил у себя фотографию Лены? Это было непонятно, нелепо и поэтому страшно.
Окончилась война, и я целый год ждал, что они — Лена, бабка и Яня — вернутся из Германии по репатриации, не дождался и решил, что они застряли в американской оккупационной зоне, стал писать письма в комитет по репатриации, но все безрезультатно. Наконец я написал в польское посольство.
Я предполагал, что бабка могла уехать из Германии в Польшу, это была ее родина, но из посольства ответили, что не проживает. И вот теперь, спустя семнадцать лет, в сентябре пятьдесят девятого года, пришло это письмо. В груди у меня отдаются гулкие удары: «Жива!.. Жива!.. Завтра я все узнаю!.. Ведь у меня есть знакомые в Польше!»
Один парень, Зденек Рачковский, несколько лет назад проходил практику в нашей редакции. Он кончал факультет журналистики в том же университете, который и я когда-то кончил, и на практику попал в мой отдел. Теперь он работал в редакции варшавской газеты.
Утром я позвонил Зденеку и все ему растолковал, попросил, чтобы он сходил в Польский Красный Крест, узнал, в чем дело, почему путаница в письме, чтобы узнал адрес Лены. Словом, все. Мы условились, что через три дня я ему позвоню.
...Уху было горячо от трубки, ладонь у меня вспотела, и я переложил трубку в другую руку.
— Алло, Варшава! Варшава! Алло!
В трубке тихо шелестело пространство, еле слышно пробивалась откуда-то морзянка. Уже минуты две прошло, как телефонистка с междугородной сказала, что Варшава на проводе, но я не слышал Варшавы.
— Алло, Варшава! Варшава!..
— Варшава слушает! Варшава слушает! — Голос Зденека ворвался неожиданно, отчетливый, громкий. — Это Кастусь?