Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: По дороге к концу - Герард Реве на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Интересно, этого выступающего им легче или труднее переводить?» — думаю я, когда после Мейлера к микрофону — последним по счету, не считая заключительного выступления председателя, — выходит Икс (нигде не могу найти его имени) из Пакистана. (Он распространяет составленную на самом курьезном английском и размноженную под копирку справку о себе, в которой говорится, например, что предметом его стихосложения является простая деревенская жизнь, а его мать была «а simple village lady»[98]). А мне приходит в голову мысль: если дамам сверху приходится совсем тяжко, то они, наверное, просто ляпают наугад что-нибудь вроде «снег покрывает землю теплой шубой» или «ибо вопль по всем пределам Моава»[99] так как придать смысл этой тарабарщине невозможно. «Уху дуду, урду бу, беху ху бунх ной» — других словесных единиц я различить не в силах. Я смотрю на Энгуса Уилсона, который слегка, почти незаметно, кивает мне головой и надевает наушники. «La vie que…»[100] — вздох, несколько секунд молчания — «Il nousfaut comprendre que…»[101] Ну да. Вновь безнадежный, молчаливый вздох. Они все еще стоят на своем, что мужик действительно говорит на английском; это учитывая, что меня они понимают, даже если разговор идет быстрым шепотом. В любом случае, все, что он говорит, пропитано живой верой: это заметно по его широко разведенным рукам, и он наверняка не хочет того, чтобы «бесполезная ядерная война или массовые уничтожения разрушили завоевания нашей культуры (со всеми ее сокровищами)»; мне кажется, я его ни в чем не ущемляю, когда подобным образом, на свой страх и риск, излагаю его выступление; по крайней мере, это лучше, чем «уху дуду, урду бу, беху ху бунх ной».

— И все-таки, он на английском говорил или нет? — спрашиваю я, когда мы наконец мчимся в машине по дороге к празднованию окончания Конференции и к прохладительным напиткам.

— Certainly it was English,[102] — упорствует Тони.

Но Энгус все еще сомневается:

— Увуувуву бу, — произносит он, — I'm sure it was Urdu.[103]

Письмо из Амстердама

Амстердам, воскресенье, 2 декабря 1962 года. Из-за моей медлительности и нерешительности, а также из-за Постоянной Меланхолии, я до сих пор не получаю ни одной газеты, так как со времени отъезда Вимочки (который с 26 октября, якобы навсегда, поселился в Объединенном Королевстве, чтобы вместе с ослепительно привлекательным и впрямь божественно милым 23-летним слесарем-водопроводчиком М. из английского города И. начать в Лондоне Новую Жизнь) я еще не заменил подписку, что была на его имя и которую он перевел на свой адрес, на новую, все потому, что дух мой не определился в выборе между различными популярными изданиями. По этой причине некоторых новостей я не получаю вовсе, а другие, из уст третьих лиц, доходят с большой задержкой. Так, я только сегодня узнал, что писатель Ф., культурный представитель Нидерландов в Лондоне, умер от сердечного приступа. После этого сообщения я надолго погружаюсь в сосредоточенные и тоскливые размышления. К счастью, в моем «Письме из Эдинбурга» я ничего нелицеприятного о нем не писал. Пусть Душа его покоится с миром в ожидании Страшного Суда: ну, да, в высшей степени в духовном смысле, конечно, а не в буквальном, просто потому что такое развлечение существует в разряде возможных — чем старше я становлюсь и чем сильнее я жажду Окончательного Правосудия Божьего, тем бессмысленней мне кажется любое ожидание конкретного рая, и я склоняюсь к убеждению, что единственная уверенность, которую предлагает нам жизнь, — это уверенность в Смерти. Вот так. (Читатель, прости мне это излияние: тем, что я пришел к этому выводу без чьей-либо помощи, я еще не претендую на истинность или оригинальность суждения; но мне часто приходит в голову, что человек, который изо всех сил цепляется хоть за какую-нибудь гарантию, лучше бы держался несомненности Смерти и, наверное, получил бы гораздо больше удовольствия, если бы безостановочно Смерть восхвалял, любил и прославлял.)

Главное — сорвать цветок дня, как я всегда говорю. Сегодня утром мне было все равно, вырву ли я его с корнями, так несказанно рано я поднялся, для воскресенья уж точно ни свет, ни заря. Вопрос, который в данный момент преобладает надо всеми остальными, состоит в том, как поддерживать в рабочем состоянии водопровод в этой подслащенной конуре и куда поставить еду для Дениз и Мари-Жюстин, чтобы все это не замерзло или не охладилось настолько, что желудок у Дениз расстроится, после чего она будет повсюду, предпочитая, конечно, покрывала, подушки и коврики, оставлять жидковатую кашицу рвоты.

Ниже или выше нуля — это большая разница. Вся жизнь природы меняется, как я недавно где-то вычитал. Еще дня три тому назад бытие выглядело действительно совершенно иначе, когда, вернувшись с лекций в Г., где я получил в подарок от жены местного ветеринара двух вальдшнепов, я сидел на лавочке в порту — так было тепло — и ощипывал птицу, кстати, на том самом месте, которое многим последователям Греческих Принципов[104] служит центром их послеобеденной и вечерней охоты; там же, к половине четвертого, появился очень изящный и страстный танцовщик, который явно был заинтересован в моей скромной персоне, но, ввиду моей возни с ощипыванием, не смог определить мою сексуальную ориентацию. (И все же, ощипыванием лучше заниматься вне четырех стен, потому что иначе вся квартира будет в пухе и перьях, а в моем случае еще и полна сопутствующими процессу восторженными криками котов. В какой-то момент я был уже готов просто выбросить обеих птиц в воду, потому что во время этой тяжелой работы я полностью покрылся слоем Маленьких Перышек; к тому же бок одной из птиц разошелся и внутренности выпали наружу; и со свисающих головок все смотрели мертвые глазки, и так далее.)

Читатель, пожалуй, возразит, что уровень моих рассуждений приближается к трепу, а, может, уже давно в него и превратился. Как я всегда говорю — не имею ничего против трепа, пока на нем покоится Божье благословление. Кстати, как будто смысл жизни не составляют такие вот маленькие, часто не замечаемые и недооцениваемые детали! Будто я виноват в том, что до сих пор храню воспоминание, не могу выкинуть его из головы уже двадцать девять лет, о том, как какая-то женщина, в октябре, в среду после обеда, стоя на крыльце дома номер 109, 111 или 113 на улице Плуга — я верю, что читатель не будет цепляться к тому, что я не могу припомнить точный номер дома, и не потребует, чтобы я в такую мерзкую погоду повлек свое больное тело проверять данные дома, — в такой же осенний, сухой день, пронизываемый прохладным и порывистым ветром (снова «погода для народа»), какая-то женщина, разговаривая со своей подругой, заметила: «Много овощей и мало картошки — такую еду мужики не любят». И будто моя вина в том, что без всякой на то причины, меня пару раз в неделю начинают преследовать слова Мис Босман, которая, кажется, тридцать два года тому назад умерла, перед смертью сказав: «Я все равно умираю — можете отдать мой велосипед Маргарите».

Так мы приближаемся, хоть и окружными путями, к предмету обсуждения моего двухколесного средства передвижения: вчера пополудни я выехал на своем мопеде марки ХМВ (который разгоняется до 55 км/ч, а при повышенной влажности и до 60 км/ч) в поместье Госпожи Офи, расположенное в Гойском районе Л., чтобы поприсутствовать на вечеринке по поводу дня рождения ее 11-летнего сына Г. и, сохраняя верность традиции, для обслуживания проекционного аппарата во время киносеанса для юных зрителей. Выбор подарка на день рождения 11-летнего оказался нелегким, я купил ему «Катьянгс» Схейла, за неимением «Артапапас»[105] того же автора, книгу, которой у моего книготорговца не было в запасе, но он еще помнил ее. («Нет, давно не переиздавали. Наверное, потому что она такая грустная, особенно тот рисунок на последней странице, с камнем на могилке». Я стоял, как громом пораженный, все это было лет тридцать назад, но воспоминания свежи: как беспомощно и безнадежно я был влюблен в нарисованных там мальчиков, уже тогда.)

В имении Офи, как всегда величественном и разрушенном и еще больше, чем обычно, похожем на поместье из комиксов Чэса Аддамса,[106] было в этот раз не так холодно: какой-то благодетель подарил ей исполинский камин, который заправляют углем каждые тридцать часов; его установили внизу, в восхитительном холле, и с его помощью на лестницах и в вестибюлях поддерживается температура воздуха выше нуля. Из-за кошмарного холода кухня на первом этаже является единственным подходящим местом для приема гостей, туда все и набиваются. Не видно ни одного из бесчисленных котов, и это служит мне скромным утешением, потому что они имеют обыкновение, несмотря на кормление из пипетки, подыхать в коробке или корзине; по непонятной причине, на празднике все как-то душно и условно, по крайней мере, для меня, из-за чего мои провалы в памяти (что касается имен) принимают пугающие размеры. Я бормочу несуразицу вместо приветствий. (Довольно длительное время я был уверен, что мои провалы в памяти в связи с идентификацией человека касались только женского пола, и в этом случае все еще не так страшно: говоря что-то вроде «Лапочка, как дела?» или «Звереныш, милый, как поживаешь-то?», можно долго протянуть. Что оказалось иллюзией.) Виолончелиста или басиста, который как-то проживал внизу в этих продуваемых обломках развалин, я встречал здесь уже добрую дюжину раз в течение всех этих лет, более того, всегда держал его за эдакого теленка,[107] но ни имени его, ни фамилии не могу вспомнить, так же не помню, как зовут его пикантную жену; одна из подруг Офи, которая внешне мне кажется знакомой, и чей мальчишечка или девчоночка (вот тоже кошмар: когда возникает необходимость определить род дитяти человеческого, я чувствую себя профаном, все равно, что различать половую принадлежность только вылупившихся цыплят) лежит на расстеленном на полу одеяльце и то орет, то вкушает пищу из бутылочки, то отрыгивает, все по очереди, — она тоже остается безымянной.

Разговоры ведутся, естественно, ни о чем. Выпивки достаточно, но я держу себя в руках и потому, наверное, очень сонный. С некоторой грустью вспоминаю другие вечеринки, в свое время устраивавшиеся здесь: однажды, кажется, года три тому назад, на своем дне рождения, в середине лета, около трех часов утра, в разгаре праздника, одним и в высшей степени патетическим жестом (точно таким, как «рабочие», которые, насмотревшись русских фильмов, на обстреливаемой полицейскими демонстрации рвут на теле рубаху) Офи разорвала спереди, точно завесу Храма, свое красивое розовое платье, после чего ее стыд и срам были сокрыты пальто, которые на нее накинули подруги; они же увели ее в комнатку, где стояла лишь кровать с голым матрасом и где я, постоянно покачиваясь и чуть не падая, старался ее утешить объяснением Истинной Природы Бога, а она все время искала какую-то Секретную Бумагу в остатках собственной одежды, и в комнатку, контролируя, каждые минут пять заглядывали озабоченно-недоверчивые подруги; после этой вечеринки, с самыми первыми, туманными еще петухами, ориентируясь исключительно на солнце, напрямую через сады усадьбы, пустые бассейны, поросшие тростником делянки и луга, где лошади и рогатый скот подходили ко мне, принюхиваясь, но без злых намерений, я все-таки дошел до шоссе, приметив по пути белую деревянную доску с надписью «Рабочая Сушилка № 2» или что-то в этом роде, текст, который меня интригует вплоть до нынешнего времени; потом обитая алюминиевыми листами машина с грузом мяса из Херенвеена, которая следовала по дороге на бойню в Амстердаме, подобрала меня, так что в семь часов я уже был дома. Еще я вспоминаю вечер, организованный, кажется, безымянным басистом пару лет назад, во времена бытия его нижним жильцом, в честь какого-то настолько же безымянного теленка, по виду явного студента или воспитанника из Найенроде, привлекательной наружности, но очень уж обосранного в моральном смысле (и который позже, я уверен, сам проживал внизу, если вы понимаете, что именно я хочу этим сказать); вечер был неплохим, но всюду было невыносимо темно (подростковая манера: единственная лампа в комнате, несмотря на угрозу возгорания, оборачивается темно-красной оберточной бумагой или картоном для оформления витрин и зажигаются две свечки на подставках, в то время как народ разваливается на полу на подушках вдоль стен, виснет друг на друге и пытается на ощупь возбудиться); вечер, который из-за отвратительной истеричности маленького живого оркестра, а также невообразимого напряжения, подпитываемого упомянутой теменью, закончился потасовкой, причем я, в пылу боя, получил пару затрещин от обосранного безымянного найенродского теленка по той причине, что я или его самого, или его подругу не лапал, а, может, лапал как раз слишком долго за жезл, вагину, титьку или ляжку; вечер, после которого (я спал на чердаке, на розовых простынях) из 144 взятых напрокат бокалов выжила лишь одна рюмка для хереса, стоявшая на какой-то ерунде вроде этажерки, да и та треснула; пол казался вконец изъезженным катком, покрытым не только кусками стаканов и тонкими их осколками, а просто слоем измельченной стеклянной пыли; в этих руинах чудо-доктор Р. Дж. Гроотвелд (борец с Раком и различными привязанностями, трансвестит и активный эксгибиционист) провел ночь на диване в праздничном зале, выглядел он утром забавно: своим выкрашенным три дня назад в медный цвет волосам он так и не смог вернуть натуральный, или хотя бы похожий на естественный, окрас, несмотря на многочисленные водные процедуры, — что и показало безжалостное утреннее солнце, — а плечи его все еще были покрыты тальком, использованным для вчерашнего представления, когда он, с грелкой для чайника на крашеной голове, задрапированный простынями и со штормовыми фонарями, обмотанными зеленой креповой бумагой, в руках, вместе с Г., сыночком Офи, пытался представить нам непонятную Песенную Игру или Речитатив собственного сочинения, для чего нарядил маленького Г., без какой-либо видимой необходимости, в женскую одежду (и чем с тех пор вселил в Офи неистребимый ужас по отношению к самому себе), и маленький Г. читал вслух детскую книгу с акцентом и синтаксисом неграмотного и с присущей ему запинающейся, слегка жалобной интонацией, усугубляя идиотизм текста комментариями, собственными вариантами и приукрашиваниями. Сегодняшний вечер с тем не сравнится, даже не станет его жалким подобием. Нет, ничего не вернуть. Кроме того, мы все постарели на несколько лет.

Когда переваливает за полночь, меня начинает клонить в сон, и я бесцеремонно спрашиваю Офи, могу ли я немедленно получить лежачее место в доме: любой желающий может присесть на мою кровать или, если ему это кажется необходимым, разбудить меня и получить консультацию по Проблемам Современности, если только мне можно упасть где-нибудь в теплом месте, желательно вместе с одеялом. Офи отводит меня в комнатку возле кухни, где стоит та самая кровать, что принимала участие в большом Летнем Празднике Разорванного Платья, с небольшой поправкой на присутствие простыней и одеяла и украшение в углу комнаты в виде довольно современного карабина и старого мушкета. Я частично обнажаюсь и быстро прыгаю под одеяло, которое оказывается слишком тонким, поэтому гости начинают, радостно кудахча, складывать на меня пальто и куртки, и В., новый жених Офи, кажется, более приятный, чем его предшественник год тому назад (владелец гаража В., которому мы с Вими в то время попортили кровь примечательным прозвищем Выправитель Вмятин), но совсем лишенный того шарма мальчишеской стеснительности и крутости одновременно, приносит мне кружку густого супа, зачерпнутого из кастрюли в кухне. Усилием воли я концентрирую внимание и прошу его подать мне будильник, завожу его и ставлю возле кровати. Последней просьбой к В. является приглашение прилечь рядышком и составить мне компанию, которое он, к счастью, отклоняет, потому что приподнять одеяло на этой очень маленькой кровати, учитывая зверский холод, было бы по меньшей мере катастрофой. Потом я, наконец, согреваюсь. Времени всего час ночи, вечеринка беззаботно гудит и гремит вовсю, но я мирно засыпаю, вознося хвалу творению, с любовью к моим друзьям и не тая в сердце ненависти к врагам.

Будильник звонит без четверти семь. Я чувствую себя бодрым и выспавшимся и вдруг вспоминаю, зачем я хотел так рано встать: чтобы добраться до Амстердама, мне потребуется полтора часа, после чего надо будет дома затопить камин, переодеться, помыться (я решил отложить гигиенические процедуры до Амстердама), немного прибрать в квартире, приготовить еду для милых кошачьих — все это займет какое-то время, и мне нужно будет выехать через полчаса, если я хочу успеть к половине первого на обедню к отцу X, в распоряжение которого раз в месяц, по воскресеньям, попадает маленькая античная церковь в стиле барокко. Холод пронимает до костей, одеяло покрыто каплями, на окнах — толстый слой инея, и я, пока одеваюсь, задерживаю дыхание и зажмуриваюсь. У меня под дерматиновой курткой три толстых свитера, и я поддел подштанники под добротные рабочие брюки, но перед отъездом мне все равно нужно хорошенько прогреться.

— Ты еще не спишь, Герард? — слышу я голос Г., проходя мимо его маленькой комнатки по дороге из ванной на лестничную площадку.

— Нет, золотко, я уже не сплю. Когда все угомонились?

— В половине пятого, по-моему.

— Очень хорошо. Поспи еще, звереныш, — я осторожно закрыл дверь в его комнату, которая обычно стоит всю ночь открытой, кажется, из-за того, что он боится темноты.

На полу в коридоре, чуть дальше кухни (примерно на том месте, где раньше коты справляли нужду на коврике, пока не научились выходить для этого на улицу, и где стоит постоянная вонь, несмотря на или как раз благодаря мытью, потому что смесь чистящих средств с натуральным кошачьим запахом вызывает нормальное желание задержать дыхание), я обнаруживаю молодого художника, путешественника и любителя походов — в общем, пышущего бодростью ближнего моего Фрэнсиса Пышку,[108] в импровизированной кровати, наполовину раскрывшегося во сне, чего он, наверное, даже и не чувствует, потому что хмель владеет им уже на протяжении нескольких дней; в любом случае, я с нежностью прикрываю его одеялом. Из пустой веранды на нижнем этаже я вывожу мой ХМВ на улицу, потом подогреваю рукавицы в вестибюле на камине, о наличии которого совершенно забыл, но который все еще теплится. Но только пробью некоторое время снаружи и прокатив мое средство передвижения вдоль небольшого пруда за парк, чтобы, во избежание шума, завести его лишь в конце дубовой аллеи, только тогда я осознаю, что холод просто собачий. У меня появляется смутное ощущение, что по дороге домой меня ждут всяческие лишения, но это лишь предположение. Мотор заводится почти сразу, после того, как я пару раз нажимаю на педаль, я уезжаю и буквально через несколько минут осознаю опасность ситуации: моя куртка слишком коротка, и свитера тоже, так что живот и Тайные Части Тела недостаточно защищены, а ноги в замшевых ботинках, которые чуть маловаты и потому я не могу носить их с теплыми носками, быстро замерзают. Руки мои, во взятых во временное пользование и также слишком маленьких перчатках, уже теряют гибкость. Я замедляю ход в центре города и приостанавливаюсь у сигаретного киоска, в витрине которого, в едва брезжащем утреннем свете замечаю нечто, похожее на градусник. Эта штука показывает минус тридцать. Ее, видимо, выиграли на ярмарке или получили в результате рекламной акции за покупку несъедобного пудинга, потому с ней что-то нечисто, но какая в сущности разница. Повернуть обратно? Конечно, можно вернуться. Раньше, в Серый Период, перед тем, как в моей жизни появились Черный и Фиолетовый, я обожал утро после вечеринки — безграничный интерес к тому, какого размера и цвета будет комната в действительности, при дневном свете, как мертвящ запах сотен окурков и пепла в стаканах; была мне любопытна загадка десятка, дюжины лишь на четверть выкуренных сигарет, нескольких булок, к которым едва притронулись, будто мышка надкусила, интересны были и непонятные рисунки на стенках коробочек или в газетах между колонками. Более того: сорт поспешного, гиперчувствительного возбуждения, и подпитываемая похмельем находчивость, и необычайно меткое, предельно мрачное остроумие, которому каким-то образом, видимо, способствует холод первых утренних часов, до того, как методы обогрева начинают эффективно работать; безутешное приготовление яичницы с очень скромным количеством сала, которое ввиду ночных рейдов по местам с продовольственными запасами, резко уменьшилось до 115 грамм. Сильная, почти сексуальная потребность помочь с уборкой и мытьем посуды, после чего, между двенадцатью и часом дня, с новыми силами начинается повторение вчерашнего, сперва нерешительно, с хереса или мартини, а затем бесстыдно и не разбавляя. (При этом постоянно раздаются телефонные звонки, но связь прерывается, как только кто-нибудь поднимает трубку; где-то показывается белка; утка с одной перепончатой лапой изгоняется другими Водными Птицами; мальчик лет 22-х, в сапогах, уходит прежде, чем его успевают рассмотреть: и бытие являет собой не что иное, как скорбь, без необходимости усиления связи с людьми, которые сожительствуют с тобой в этом зале ожидания Смерти, обеззвученном вечерним солнцем; напротив, люди кажутся тебе уродливыми, v них грязные волосы и рты, и ты уверен, конечно, не на все сто процентов, что они распространяют дурной запах, хотя при восходе солнца, похожем на салют в Хаммерфьесте, сам не решаешься посмотреть, какой ущерб нанес собственному телу опрометчиво произведенный выстрел из личных запасов.) Так и не иначе, разумеется, условно говоря, схематично, то есть это просто указания, предназначенные для ближайшей, индивидуальной разработки. Царь Иудейский. Одна лишь боль в руках и ногах является достаточной причиной, чтобы вернуться, но, несмотря на холод, при мысли об этом меня пронзает свирепая ярость: я доеду, какими бы ни были последствия, — они еще узнают! Не буду называть поименно, кто такие «они», но желаю всем «им», как бы то ни было, «рак крови где-нибудь за сердцем и чтоб доктор подольше его искал». Ярость бушует во мне все сильнее при мысли о том, что Вими, который в настоящий момент, наверняка, в невыразимо печальной, но в любом случае хорошо натопленной съемной комнате, лежит, дурно попахивая, в прелюбодейной постели, в то время как я здесь замерзаю и вскоре, окаменев от холода, разобьюсь и буду найден лишь несколько часов спустя, причем сначала никто не сможет установить, кто я такой, потому что у меня с собой ни одной удостоверяющей личность бумажки, но, в конце концов, он получит сообщение о моей смерти и еще пожалеет, и так далее. Все эти размышления подвигают меня к тому, что съезжая с проселка на шоссе, я даю полный газ, не отвлекаясь от дороги, и замечаю, что на обочине лежит нечто странное; останавливаюсь и иду обратно. Это заяц или кролик — наверное, задетый машиной, голова слегка свернута, лапы уже окоченели в холодильнике Матери Природы, а живот еще чуть теплый. Невиданно больших размеров: по длине туловища он больше моей руки. Вот, оказывается, насколько мудрым было мое решение и насколько все существующее и происходящее определяется Непостижимым Порядком, можно даже сказать Тайной Справедливостью; несмотря на то, что мне обязательно возразят люди из плоти и крови, живущие распутно и исключительно ради увеселения и низкого чувственного наслаждения, я утверждаю: Бог есть Любовь. Я привязываю пушистое тельце к багажнику и, довольный, выезжаю опять на шоссе, вспоминаю с благодарностью, сколько разных Прекрасных Предметов, в основном на помойках, я нашел за свою жизнь и нахожу до сих пор по меньшей мере раз в неделю: зонтики; японские фатсии;[109] столовый фарфор; три литографии в рамках, представляющие библейские мотивы «Сеть, Заброшенная В Море», «Полные Корзины» и «Благодарственная Молитва»; гаечный ключ; коробку с 288-ю дамскими пластиковыми каблучками; птичьи клетки различных видов и размеров; рабочие штаны из крепчайшей (наверняка, иностранной) ткани, на которых нужно только заменить молнию; вневременной — так как остролист и ягоды выполнены из пластика — рождественский венок; античные зеркала; стеклянные граненые чернильницы; керосиновые лампы; кельнский фаянс; замурованное в стеклянный шар распятие Христа; разные бутылки в плетеных корзинках; паровую машину, которую можно легко отремонтировать; шесть спринцовок; цитру; панельки белого мрамора; брючные ремни; игрушечные пакгаузы; неповрежденный калейдоскоп; отличную дорожную сумку с единственным недостатком в виде оторванной ручки; медную карбидную лампу. Но после этой находки рассчитывать сегодня больше не на что, уж точно не на этой кладбищенской тропе из Буссума в Амстердам. Я пытаюсь ехать на полной скорости, но не выдерживаю, и каждые шесть-семь минут мне приходится останавливаться, греть рукавицы на работающем моторе, ладони — под мышками и, матерясь, прыгая и бегая кругами, пытаться изгнать боль из замерзших ног. Только подумать, если где то здесь — я нахожусь сейчас в очень безлюдном месте, в районе гаража Вехмана — что-нибудь случится с шиной, свечами зажигания или бензопроводом? При одной только мысли об этом у меня почти встает от страха. Представляете, какая реакция будет у людей, которым я позвоню в дверь в половине восьмого утра, в воскресенье, дотащившись до них минут за тридцать; сперва они подумают, что ты пришел их убить и, надувшись, все же впустят, но что с того, ведь печку еще нужно затопить, но это ты замечаешь уже стоя в гостиной, где воняет болотом и собака с болячками на спине лежит у трубы камина; где мужик, состоящий практически из сплошных угрей — что касается непокрытых одеждой частей тела — и почему-то живущий в каменном доме, со стоном нагнется посмотреть, удастся ли зажечь камин, обогащая атмосферу комнаты запахом медикаментов, а в это время его тридцатисемилетняя усатая дочь, у которой половина зубов уже выпала, на непонятном диалекте, непомерно громко что-то попытается объяснить или спросить у существа в соседней комнате, наверняка полупарализованной матери семейства, о которой остается лишь молиться Богу, чтоб он ее поскорее прибрал (хотя самый сильный ужас, несмотря на тот факт, что я являюсь сердечным другом животных, внушает приближение собаки, потому что Заболевание, неизлечимое по причине не известности науке, потому что занесено в наше воздушное пространство Хромоногим Орлом, поглотит сперва материю штанин, затем обратит кожу ног в блестящую слизь, а потом примется за Мошонку и Яйца, прогрызая в них большие дыры, — а когда я это замечу на обратном пути. Болезнь, которая не делает различия между органическими и неорганическими тканями, уже проникнет в мопед, так что наполовину растворившаяся рама прогнется подо мной внезапно, и мое тело, которое, может быть, еще около получаса будет опознаваемо как человеческая форма, плюхнется на мостовую).

Но мотор работает безупречно, я проезжаю Мёйден, Димен; и вот, наконец, пошатываясь, открываю дверь стоянки, и чуть позже, гордо неся найденную дичь, шествую к своей квартире, при входе в которую я с удовольствием констатирую, что болотом здесь не пахнет — напротив, присутствует привычный обезьяний запашок.

Внутри царствует, как я и говорил, одушевленная тишина. Я должен бы теперь, когда печка, работающая на солярке, пыхтит вовсю, а Дениз и Жюстин, обнявши друг друга лапками за шею, растянулись на полу возле каминной решетки, чувствовать себя если уж не счастливым, то хотя бы в какой-то степени удовлетворенным. Ничего подобного. Почему, Бог знает. Вопрос о том, справедливо ли, да и возможно ли, чтобы человеческое сердце выдержало такой груз печали, легче задать, чем ответить на него. Если б Вими только вернулся обратно, неважно, будем мы ссориться или нет. Бессмысленные волны раздражения и ярости накатывают одна за другой. Не открывать дверь, если позвонят, во-первых; не отвечать на телефон; всю почту уничтожать, не читая; шестнадцать дней поститься или, во всяком случае, есть только сырую капусту; выпустить литр крови, чтобы слить Злые Соки и дать Клеткам возможность перегруппироваться — да, именно так! Никого больше не пускать в гости, все пошли вон, что эта шваль себе думает, что им здесь — бесплатное кафе? Больше никакого бесполезного трепа днями и ночами напролет — у меня нет времени на все их жеребьевки и дележ шкуры неубитого медведя. Кому не нравится, может повеситься с горя. Вот так и не иначе: я слишком немногих выгонял, собственно, если посчитать, то всего человек пять или шесть, да и то только после того, как доводил себя до пароксизма, до бессловесного жужжания ярости. Для начала Мамзель Игрек, вызывающая у Вими содрогания ненависти, может, как раз потому, что она nota bene[110] из-за него принялась сюда заходить, причем несомненно, что состояние ее здоровья от этих приходов постоянно ухудшалось. Наше же здоровье, божьей помощью, годами выдерживало ее посещения; дважды в неделю, за обедом, она рассказывала о том, что не знает, как устроены штепсель и розетка, что ее очки, наверное, недостаточно сильные, но если она вставит в оправу более мощные линзы, то зрение ее только ослабнет (неужели? — примечание автора), с каким неослабевающим постоянством в магазинах ее то обвешивают, то подсовывают гнилые фрукты или слишком короткий электрический шнур, говешку вместо огурца, вазочку с трещиной, забитые песочные часы, тесные туфли, книгу с недостающей главой, сыр со свищом внутри или сумку с таким замочком, который после первого раза использования невозможно открыть; но истинным бриллиантом в коллекции несчастий стал случай, произошедший с ней в автобусе номер 25, где у нее из сумки вытащили все ее состояние, насчитывающее 324 гульдена, которое хранилось там, свернутое в трубочку, — проработав более десяти лет в различных конторах, она так и не додумалась, что деньги можно положить не только в сумку или коробку, но и на обычный или сберегательный счет в банке. (На бис: воришка прикарманил также ключи и, очевидно, ее письма или другие бумаги с адресом, и на той же неделе, открыв незамененный замок, вынес из квартиры еще 23 гульдена.)

До этого имело место быть удаление вышеназванного чудо-доктора, чьи посещения крали наше время и раздражали, особенно после того, как у нас дома с ним случился нервный припадок, который всех переполошил и наполнил таким отвращением и ужасом, что, отчаявшись, мы уже были готовы пойти на всё и прекратить его мучения, но, в конце концов, после вызова скорой помощи в двенадцать ночи он бодренько отправился домой, потому что к нему тем же вечером «должны были приехать люди с камерами, чтобы снимать о нем фильм». Виму все это развлечение не понравилось, более того, показалось изматывающим, потому что наш Вими обладает крайне здоровым инстинктом уничтожения и удаления всего, что не имеет достаточно жизненных сил, в чем я ему, кстати, часто завидую; другим предметом моей зависти является его способность с восхитительным хладнокровием в мгновение ока подвергать опале того, от кого в первые дни знакомства он просто сходит с ума, как, например, выставленный за дверь молодой дебиловатый немец-националист Л., которого разгоряченный вечеринкой Вим в четыре часа утра нашел по дороге домой и взял с собой; по сравнению с его цветастыми речами блекли и меркли высказывания Профессора Прлвытскофского из комикса Господин Боммел и Серый Ужас, он нас еще долго преследовал, в основном потому, что для дневных визитов у него было очень удобное время работы; до тех пор, пока мы не догадались попросить его звонить в дверь определенное количество раз, чтобы мы знали, что пришел именно он и могли без опаски открыть, я имею в виду — не открыть.

Но и всех остальных — за дверь! Только тогда появится лучик света и свежий воздух. 22-летний молодой человек Р., удобства ради называемый также «черномазый», периодически вызывает во мне приступы ярости своей нежной заботливостью, рвением и тиранией, но потом все же вновь умиляет потому, что одевает свое худощавое тельце всегда так безупречно и элегантно, кожица его всегда так свежа и чиста и пахнет он лучшим мылом и одеколончиком, сверх того, он прекрасно умеет делать всякие чайные розочки и голубых голубков из бумаги, а потом рассовывать их по вазочкам, он совершенно потрясающе танцует твист и неплохо готовит, что является несомненным положительным качеством, но не компенсирует недостаток чувства юмора. (Стоит только сказать: «Я вчера оставил здесь два риксдалера,[111] а теперь их нет — ты их, случайно, не засунул себе в карман?» — и он, заикаясь и почти крича от ярости, неизменно попадается на удочку.) Ах, да, ему я, может быть, разрешу приходить, хотя бы потому, что он хорошо заботится о кошках, если я куда-нибудь уезжаю, а оно того стоит, — но я больше не потерплю, если он придет в солнечных очках, решаю я, — тогда я дам ему по мозгам, и так далее.

Но когда Жюстин, во всей своей восьмимесячной, на три четверти сиамских кровей красе, с громким мявом усаживается у меня на коленях, ко мне частично возвращается вера в жизнь, во всяком случае, в Бога, потому что этого бесподобного зверя мог сотворить лишь его Бесконечный Дух.

Я иду еще раз осмотреть дичь, которую слишком уж надолго оставил лежать на полу в коридоре, и начинаю довольно напевать что-то себе под нос, хотя мне и не по себе от предстоящего рано или поздно обезглавливания, в котором у меня нет ни малейшего опыта. Затем, погрузившись в размышления, аккуратно одеваюсь. Гораздо легче о чем-либо говорить, чем об этом же писать, в этом уж вы со мной согласитесь. Ну так вот, если вспомнить, что мне еще ни разу, несмотря на прилагаемые усилия, ни с кем не удалось обменяться хоть одним вразумительным словом о том, что я называю моей религией, то вы, надеюсь, не будете иметь ко мне претензий, если я и в дальнейшем откажусь от попыток что-либо объяснить. Люди меня, кстати, еще и не понимают, хоть ты тресни. Но, возможно, все было бы еще хуже, если б они меня понимали.

Так чудовищна была недавно описанная мною церковь на границе Шотландии или где-то неподалеку, и так мил этот храм, единственная известная мне церквушка, в которой можно выбрать место для сидения: в зале, на фасадном балконе, на первой или второй галереях, и в которой так уютно, что хочется даже остаться там жить. Внизу, у входа я встречаю А., который — как всегда, в приподнятом настроении — даже не подозревает, что не прошло и часу с тех пор, как он был зачислен в группу приговоренных к вышвыриванию за дверь надоедал, и сопровождает меня к первой галерее, почти над алтарем. Его чем-то притягивает католическая вера, а по моим обоснованным подозрениям, ему нравится красивая расцветка одеяния кардинала, авторитарный характер всего происходящего и то, что папу носят на стуле со сдвижной крышей над головой, что, видимо, услаждает его ленивые фантазии. Я повстречал его около года тому назад на собрании католического культурного сообщества под руководством Отца X, который служит обедни в этой церкви, его личность обратила на себя мое внимание, учитывая, что из паствы Отца X, по моим подсчетам, всего одиннадцать с четвертью процента следуют вышеупомянутым Принципам; на этом заседании разливали хорошее вино по разумной цене в 2,5 гульдена за литр, так что я вскоре в стельку надрался сам и — пригласив к себе за стол — напоил его, что в свою очередь, никому не помешало, так как последователи Истинной Веры, видимо, не во всем, но по отношению к алкоголю просто сама толерантность, а джин и настоящий, дорогой коньяк они заливают за воротник, что русский водку. (Мать малолетних детей из квартиры в государственной многоэтажке, средь бела дня, из запасов, видимых за витражным стеклом буфета, наливает гостям четыре стопки к кофе, часов эдак в одиннадцать утра, — так, к примеру; и это не слухи или достойная порицания попытка возвысить себя самого, но личный опыт; только вот очень жаль, что от этого толстеют.)

Когда Отец X. и его служки входят, я вновь — впрочем, как всегда — удивляюсь его лицу: по всему видно, что он все эти дела, вплоть до мучений, воспринимает очень серьезно. Из всех служек мне нравится только один, и то до определенного предела, потому что его морда очень скоро растолстеет. (Смотри выше.) И все же я постепенно прихожу в замечательное расположение духа. Не нужно сомневаться в моей благожелательности к объединению всех религий мира, но при протестантском богослужении я схожу с ума от скуки, у меня пересыхает горло и тело охватывают легкие судороги; напротив, во время католической обедни — по крайней мере, если ее не растягивают на полдня — я очень даже взбодряюсь и прихожу в приятное сексуальное возбуждение. Вот видите: для меня это один из неразрывно связанных с религией предметов обсуждения, о котором мне еще не разу не удалось ни с кем плодотворно обменяться мыслями. Босуэлл,[112] по-моему, в своем London Journal[113] жалуется и беспокоится по этому поводу: в церкви, как раз в тот момент, когда помыслы его в высшей степени чисты, он похотливейшим образом оглядывает присутствующих дам. Подобное происходит, естественно, mutatis mutandis,[114] со мной, но я считаю это явление совершенно естественным, и жаловаться или беспокоиться из-за этого мне кажется абсурдным. Никогда я не жажду Его, что есть, был и будет, и чьего возвращения во Времена Мира я терпеливо ожидаю, больше, чем когда у меня стоит. Но, к моему молчаливому удивлению, почти все остальные люди с этим борются, в то время как для меня причащения недостаточно и я вообще сторонник совокупления с освященными Богочеловеком служителями и служительницами, хоть и готов признать, что теперешний Римский собор наверняка такой подход не одобрит. Но иногда мне очень грустно, и если б я встретил хоть нескольких человек, убежденных в том, что Новый Пасхальный Псалом в основе своей атеистичен, я бы общался только с ними.

Сегодняшняя проповедь Отца X о Таинстве Сущего очень вдохновенна, настолько даже, что я уже не различаю, когда он говорит знаю и знать, имея в виду могу и уметь. Обычно речи его убедительны, хотя необходимо заметить, что иногда он копает слишком уж глубоко и смешивает в одну кучу Платона с Ньютоном, а Сартра с другими Евреями и масонами, чтобы — когда на чашу накинут полотно и ребенка позовут на сцену — с хлопком, сквозь дым нам предстал закопченный, но милостивый Искупитель. А после его проповеди на балконе, когда под наинежнейшее сопровождение органа кто-то играет сонату для виолончели, предположительно Генделя, я смотрю сквозь высокие окна на крыши старого города под замерзшим небом, я почти начинаю скулить: не исключено, что я садист — но в любом случае, я не переношу боли, причиняемой животным, так что не все так плохо. Бог очень одинок, со слезами думаю я. Но подобные мысли лучше держать при себе. (Как-то раз я вслух заметил, что всегда хожу на Ночную Рождественскую и на Пасхальную Службы, потому что иначе боюсь, что Бог может не родиться или, соответственно, не воскреснуть и что я не хочу, чтобы это осталось на моей совести, — но тут народ начал отодвигаться от меня в испуге. Они посчитали это высокомерием.)

Редко я с такой отдачей подпевал волнообразной, покачивающейся молитве «Верую», как сейчас, когда я смотрю на Светловолосого Мальчика — по словам А., художника или скульптора, — который, стоя на коленях за складными стульями в проходе одиннадцатого ряда, шевелит жадными, вытянутыми губами, полный добропорядочного повиновения; я замечтался, отвлекся от галереи, взвесил все за и против жертвоприношения в виде оргазма в воздух за считанные секунды, который не менее бессмыслен, чем уничтожение жертвенного петуха или какого-нибудь другого царапающегося существа, поглощаемого боготворимым. Ну, как я говорю, просто так ничего не бывает. (Так, для меня напряжение, предстоящее причастию, немыслимо без невыносимой потребности перегнуться через балюстраду, хорошенько прицелиться и плюнуть точно в чашу, и я не виноват, что заглавные буквы вокруг правого креста на византийской просвире священника я читаю как СТ\ЕМ\ТК\ВП. Чудаковатые искушения, родственные моему многолетнему и совершенно неукротимому соблазну начать письмо властям с обращения «Старая Мышь!» или показать свой член Симону де Виту, etcetera и ad infinitum.[115] Странности; короче, будем надеяться, хуже от этого никому не станет.)

Самый скверный момент — ты еще не сомневаешься в ценности больших символов, но в то же время они тебе уже ничего не говорят: дома, чуть позже, когда, несмотря на доброжелательную помощь А. в процессе освежевывания зайца (а это был именно заяц, как выяснил А. по длине его ушей), кухня превратилась в скотобойню, вся одежда была испорчена, холодильник залеплен заячьей шерстью, ей же полна собственная шевелюра, и я — причудливы пути эмоций — чувствую, что наполняюсь бездумной яростью к Вими, потому что он не ест ни зайцев, ни кроликов, ни птицу и никаких других Маленьких Животных, и даже рыбу не ест, вот тогда я понимаю, что имела в виду герцогиня из книги «Садовник и Королева» Рамона Сендера,[116] стоявшая ночью на балконе и размышлявшая: «Ах, да: добро, зло, жизнь, смерть, Ты и Твоя Вечность, это все прекрасно и замечательно, но неужели это всё?»

Письмо из Кэмден-Тауна

Кэмден-Таун, Лондон, утро понедельника, 10 декабря 1962 года. Я приехал позавчера вечером на поезде, согласованном с пароходным расписанием, пробыл здесь пока только полтора дня и в течение этого короткого, но напряженного временного промежутка уже успел поприсутствовать на большой party,[117] посмотреть различных зверей в зоопарке и в общей сложности целый вечер, вторую половину дня, а потом еще один вечер провел в обществе Вими; короче, если б я не хотел усложнять себе жизнь, я просто сказал бы, что «всего не перечислить»; мне все же придется, если уж не для грядущего, так для нынешнего, неверующего поколения, среди которого я приговорен жить, дать как можно более пунктуальный отчет, стараясь не отвлекаться от правдивых событий, по крайней мере, насколько мне позволяет мой характер; в данном замысле я движим не столько Внутренним Вдохновением или Творческой Необходимостью, а расчетом, исходящим из того, что издатель этой газеты,[118] насчитывающей, по скромным подсчетам, минимум семь сотен читателей, повысил гонорар на 3 с половиной гульдена за лист, в чем мне, собственно, и хочется убедиться; касаясь же причин, побуждающих к писательству, замечу, что Деньги являются, наверное, единственной честной и приличной мотивацией. (Потому я от всей души приветствую слова Саймона Рейвена[119] на заседании Writers Conference в Эдинбурге, посвященном теме commitment, о которых я не упомянул в первом письме моих путевых заметок: он сказал, что, вероятно, чопорность и лицемерие вынудили всех предыдущих ораторов обойти предмет роли денег; он, во всяком случае, пишет именно ради денег и потому приспосабливает свою работу к требованиям журнала, который платит больше всех; и, наконец, по его личному мнению, все мы committed to money, and, ultimately to death.[120])

Того, кто сможет описать путешествие из Амстердама в Лондон на поезде с пересадкой на корабль, а потом вновь на поезд, да так, чтобы читатель не захандрил, я буду по праву считать гением. Не могу себе представить, что где-либо в мире существует более идиотский маршрут, который, ко всему прочему, за столь короткое время так выматывает. Несмотря на то, что по гороскопу я Стрелец, мой асцендант,[121] застенчивый и чувствительный Рак, является причиной того, что я совершенно не приспособлен к поездкам и всю ночь перед отъездом не могу сомкнуть глаз. Если никто из ближних не успокаивает меня в процессе упаковки багажа и подготовки бумаг, я просто схожу с ума. Вроде бы ничто не предвещает неблагополучного прибытия, но возможность хорошего исхода путешествия кажется мне каждый раз такой маловероятной и хрупкой, что я даже думать об этом боюсь, чтобы не зациклиться на предположениях, что деньги, паспорт или багаж могут быть потеряны или украдены, что меня ранят, арестуют или я, в припадке агорафобии, никем не замеченный, прыгну за борт. Потому в назначенный пункт я приезжаю неизменно с кругами под глазами, до предела напряженными мышцами лица и спазмами в желудке: вот почему встречающие всегда находят, что я «потрясающе выгляжу».

Ко всему прочему, я никак не пойму, почему на борту Воздушных и Водных Кораблей, из которых последние всегда производят на меня магически-возбуждающее действие, мной овладевает постоянная, хоть и умеренная, но пожирающая энергию мания преследования. Надеюсь, вам теперь ясно, что я путешествую только для того, чтобы куда-то добраться и ни в коем случае не ради удовольствия перемещения. А если Бог однажды будет «все во всем», то это, по-моему, должно включать в себя то, что все будут находиться друг от друга на расстоянии пешей прогулки, чтобы, так сказать, никуда не нужно было ходить — когда мы воссоединимся с Ним, самым удивительным будет то, что мы увидим: Царство Божие устроено очень по-деревенски, оно не больше, чем Схорл;[122] там безветренно, можно поболтать, выкурить трубку у черного входа, поглядеть в небо и так далее. Покой, никаких ссор: в мире и так достаточно несчастий. Ну, это я так.

Идем дальше. Вопрос напрашивается сам собой: зачем же я, со своим больным телом, куда-то поехал? Ну что ж, обычно я, по доброй традиции, раз или два в год езжу в Англию, чтобы погостить у моего лондонского друга П. — я познакомился с ним в 1953, а когда позже, в трудные времена жизни в Лондоне, заходил к нему, то вместо приветствия он всегда спрашивал: «Have you eaten?»,[123] вопрос, который далеко не каждому в голову придет, — по той же традиции он как минимум раз в год останавливается у нас в Амстердаме. (Как-то раз у нас возник смелый план, по которому мы оба, то есть я и П., по окончании моего визита должны были сесть на паром и вместе поехать из Англии обратно в Нидерланды, купить в Амстердаме Рождественскую Елку, нарядить ее и так далее; план, которому, к сожалению, не суждено было сбыться, я имею в виду, путешествие вдвоем, от которого я многого ожидал: например, на борту все время играть в канасту,[124] трепаться без умолку и задумчиво заливать пищевод можжевеловой водкой, невзирая на погодные условия; лучше быть вдвоем, чем одному, как я всегда говорю, есть какое-то утешение в компании; П., кстати, обожает можжевеловую водку и считает ее, если не ошибаюсь, самым изысканным напитком на земле после коньяка; в Амстердаме он всегда берет с собой в постель полный стакан водки на сладкий сон.) Но решающим фактором моего отъезда было письмо Вими (золотко мое), в котором он признался, что скучает по мне и по дому и желает устроить Переговоры на Высшем Уровне. И больше я ничего не скажу, рот на замок, — в конце концов, все это Интимные Дела, которые никого не касаются. Последние пару дней перед отбытием прошли в ужасном беспокойстве, со сменой настроения, колеблющегося от мыслей о самоубийстве до чудаковатой, почти волшебной эйфории. (Кто-то однажды заметил, что я сам себя свожу с ума, и в этом что-то есть.)

Вими написал, что встретит меня на станции «Ливерпул стрит» или позаботится о том, чтобы меня забрал кто-нибудь другой. Я рассчитываю, что встретит меня именно он, и первые серьезные нервные спазмы начинаются еще в Гарвиче, когда я, незадолго до отхода поезда, понимаю, что ошибся: я сообщил неверное время приезда в Лондон, на час позже, и как это все исправить, ведь Вим ужинает сегодня у незнакомых мне людей, их номера телефона у меня нет; более того, в данный момент он уже наверняка по дороге к ним. Я решаю позвонить П., он должен знать номер и непременно попытается сделать все, что в его силах. В кабинке оказывается, что у меня нет подходящей мелочи — к счастью, телефонистка, несмотря на мое нервное заикание, сохраняет спокойствие и подробно объясняет, какие именно монеты мне необходимо приобрести. Я захожу в поезд и пытаюсь разменять у пассажиров. Результаты размена недостаточны, так что я иду в вокзальный ресторан и заказываю чашку чая, не решаясь просто попросить поменять деньги. Я также не решаюсь оставить чай нетронутым и пытаюсь, как можно более правдоподобно, отхлебнуть из чашки кипяток. Затем я украдкой ускользаю и, оказавшись снаружи, тороплюсь обратно к телефонной кабинке. (Носильщики и начальник платформы провожают меня странными взглядами, но это я осознаю лишь позже.) Все складывается хорошо, вот так, вдруг, за считанные секунды я дозваниваюсь П. в Лондон. (Даже звук не приглушенный, хотя абонент в сотне километров отсюда.) Вим попросил его забрать меня с вокзала, потому что начало ужина приходится как раз на время моего приезда, а «об этой встрече уже так давно договорились». Ошибку с часом прибытия я могу тут же исправить, это очень успокаивает, но вместе с тем я очень опечален, что Вими не приложил никаких усилий и не отсрочил свой визит, чтобы прийти на вокзал. Я не показываю П. своего разочарования, уточняю час прибытия поезда, настоятельно советую еще раз на всякий случай позвонить в Enquiries[125] и вешаю трубку. Так, ну, хотя бы это я уладил, и у меня осталось еще минут десять, но, констатирую я, мне это только показалось: я поворачиваю ручку старомодной вагонной двери, вхожу в вагон и, как только вторая моя нога касается пола в тамбуре, поезд трогается с места. Нужно обладать в достаточной степени здоровым духом, чтобы при всем этом лишь ухмыльнуться и пожать плечами — действительно, чего волноваться, если ты не опоздал, а как раз вовремя сел на поезд, ведь так и было задумано? Да, легко сказать, но никакая сила в мире не заставит забыть подобные переживания и гнусности. Ну, ладно, я стараюсь думать о том, что, по крайней мере, я тайком протащил через таможню крепкого табака для Вими на три пачки больше, чем разрешено, но радость эта омрачается досадой, что я не прихватил двенадцать или даже двадцать пачек, раз уж все это удалось с легкостью: так они и крутятся, вертятся и скрипят в голове, мысли эти, как жернова, которыми себе на корку черствого хлеба не заработаешь, но которые определяют существование большей части человечества. Красота, ага, подумайте-ка обо всем этом, да еще и в английском поезде, где британский вкус — особенно в том, что касается использования зеленого плюша в цветочек — превосходит любые ожидания; где в очередной раз, но все еще с удивлением, ты обнаруживаешь, что чашка, в которой тебе подают кофе, не очень-то чистая; мне вообще-то все равно, но я считаю подобное, попросту говоря, немного странным. И освещение некоторых вагонов, через которые нужно пройти, чтобы помочиться, выполнено в духе Сартра — не знаю точно, из какого периода; такое освещение — несомненная находка, а ее автор заслуживает получить из рук истории скромный лавровый венок.

Я всегда слушаю разговоры в поездах, правда, не по доброй воле или потому что считаю, что Творящий Художник Должен Прислушиваться к Людям (от иллюзий, что подобным образом можно когда-нибудь услышать сообщение, достойное нескольких секунд размышлений над ним, я уже давным-давно свободен), а просто по причине того, что любой обмен мыслями меня гипнотизирует и я невольно регистрирую в голове каждое слово, почти до болей и стонов. Недалеко от меня, вокруг багажного стола купе (я нахожусь в определенном типе вагона, который знаком тем, кто был в Англии, — в них вместо маленьких откидных столиков, как у нас, между сиденьями вмонтированы огромные столы, задуманные, видимо, как обеденные в те времена, когда поездка на поезде была люксом, а люди ели больше и чаще, а теперь все просто ставят на них свой багаж) сидит Неизвестная Затравленная Семья, которая сможет обрести покой лишь там, «где берегут пески последний, узкий след доски на берегу»,[126] это заметно даже по их багажу: коробки из гофрированного картона, бумажные чемоданы, обмотанные веревками, потому что замочек сломался, вязаная сумка, ручка которой заменена и из которой торчит оранжевый бакелитовый[127] стаканчик вечного спутника — термоса. Я попытаюсь дать компании дальнейшее определение: она состоит из низкорослой, одетой в вязаное, земляного цвета платье, женщины лет 45-ти, чей лик так отягощен заботой и лошадиным тупоумием, что вопрос о том, просто ли она уродлива или уродлива немыслимо, совершенно излишен; из худощавого мужчины, одетого не лучше бродяги, примерно того же возраста или чуть старше своей спутницы; лицо его пропитано штыбом,[128] рот ввалился, а волосы растут центробежно, вроде Pehmutz[129] того психопата из немецкого справочника 1907 года,[130] улыбка его удивительно опустошенная; а также из прилично, но безвкусно одетой девушки или молодой женщины, по всей видимости, англичанки двадцати семи лет. Женщина в вязаном платье и мужчина время от времени обмениваются короткими предложениями на языке, мной не идентифицированном, причем женщина ищет на лице девушки признаки неудовольствия; признаки не заставляют себя ждать, после чего женщина, чтобы мужчине было понятно, начинает очень медленно говорить по-английски, точно Анна Маньяни.[131] Мужчину, решаю я, только что встретили в Гарвиче, он родственник, которого после многолетней мольбы, бесполезных взяток неправомочным служащим, продажи мебели за копейки, изнасилования консулами малолетних дочурок и фальшивых справок недипломированных докторов все же вырвали из лап пробивных советчиков Администрации какого-нибудь Средне- или Восточноевропейского Государства. Девушка, должно быть, никто иная, как британская невестка этой женщины. А кем же ей приходится мужчина? Братом, шурином? Отношения их тесные, но не особенно задушевные, потому как кто-то другой должен был встретить его в Гарвиче, отвезти в Лондон и там его устроить, как я понимаю из разговора, но этот кто-то не появился. Девушка возражает, что этот кто-то мог пропустить нужный поезд и, может быть, как раз в этот самый момент находится в дороге из Лондона в Гарвич. Женщина, чья жизнь состоит лишь из Неполученных Сообщений, отбрасывает это сентиментальное и в действительности бесполезное соображение: «Не must go to London, so he goes to London», — формулирует она свое, видимо, ранее насильно навязанное решение, — «In London we see what we do».[132] В дальнейшем девушка почти все время высокомерно молчит. Затем женщина начинает распределение пищевых продуктов из шерстяной сумки и кофе из термоса, вместе с тем повествуя, время от времени замедляя речь в угоду мужчине, о борьбе за существование в Англии, наверное, вкупе со своими неисчислимыми родственниками, принадлежащими к ночным легионам угнетенных сапожников и мусорщиков, чьи трухлявые зубы становятся все хуже от поедания объедков; свой рассказ она завершает наипростейшим заключением (в котором действительно содержится суть всех вещей и которое сопровождается двумя сдержанными жестами — почти незаметным потряхиванием головой и резким, отмахивающим движеньицем рукой): «English people, they do not like foreigners».[133] Наверняка это мудрое изречение проверено собственным опытом.

Прибыв в Лондон, я не вижу П. на перроне. Ах, да, конечно ему удобнее ждать в конце платформы, возле ограды. Но и там я его не нахожу. Я складываю багаж за оградой и остаюсь ждать там. У П. могла поломаться машина, или в Enquiries, уже после нашего разговора, ему могли дать неверную информацию о времени приезда. По собственной глупости, звоня ему из Гарвича, я сказал, что если ему трудно меня встретить, то я без всяких проблем доеду к нему самостоятельно, да и не помню уже, что сказал дословно, то есть можно все интерпретировать в значении «не встречать» и так далее. Проходит полчаса. С перрона, соседнего с тем, на котором я стою в ожидании, через 25 минут отходит поезд до Гарвича. Что я здесь делаю, если Вим даже не счел нужным меня встретить? Сесть в поезд в обратном направлении — возможно, это самое разумное, что мне остается? Мое желание прислушаться к этому нашептыванию уж точно не ослабляется звяканьем, доносящимся из вокзальных колонок, с помощью которых путешествующую публику угощают рождественскими мелодиями. На нервной почве мне необходимо срочно отлить, но я не решаюсь ни оставить багаж без присмотра, ни сойти с условленного места, прихватив чемоданы, потому что все надеюсь, что П. как раз по дороге сюда. Потом, ровно через сорок минут после приезда, я вдруг замечаю П., бегающего взад-вперед через два перрона от меня, с этим его добрым, озабоченным лицом, заглядывающего за углы и посматривающего вокруг. Как же так получилось? Он приехал на вокзал вовремя, но на табло стоял совсем другой номер перрона прибытия. Все опять в порядке — я вру, что стою здесь всего-то минут двадцать, и мы садимся в машину. Он хочет сначала поехать в город поужинать, а только затем отправиться к нему домой — я ничего против не имею? Нет, ничего, но я начинаю осторожно расспрашивать его, что же такого интересного будет на сегодняшней party, о которой Вими смутно упоминал в письме ко мне. Ну, да, все правильно, вечеринка будет, и, может быть, он даже туда вечером ненадолго съездит, звучит его довольно уклончивый ответ. Затем, после того, как я продолжаю настаивать на дальнейшей информации, он признается, что не хочет брать меня с собой, учитывая возможность объяснения или даже драки между Вимом и мной.

— Видишь ли, если бы это организовывалось у меня дома, все было бы иначе, — растолковывает мне П., — если вы у меня расколотите пару стаканов, то это ничего, но у других я этого допустить не могу.

— Ну, послушай, я не такой уж неистовый зверь, — пытаюсь я ему объяснить, — и если мы договоримся, что я не буду драться и не буду много пить, то я и не напьюсь, и не полезу в драку, даже если они замучают меня до полусмерти, потому что раз уж уговор, я слово держу.

Сверх того, я сообщаю ему, что за целый день не выпил ни капли, и это чистая правда, потому что прогноз погоды выглядел тошнотно и я решил совсем ничего не есть и не пить алкоголя, что с моей стороны было очень предусмотрительно, так как на середине пути по Северному Морю начались сильные порывы ветра и на корабле порядочно наблевали, — к счастью, недуг охватил и маленькую четырехлетнюю рыжеволосую девочку, которая вплоть до заплыва в штормовую область два с половиной часа, не переставая, ныла «No! No!»,[134] зато после, за исключением того, что очаровательные кудряшки были испачканы ее собственной рвотой, с ней ничего неприятного — например, какого-нибудь падения — не приключилось.

— Обещаю, что буду пить только тоник или long drinks.[135] Кстати, я совсем не ревнив, ты ведь знаешь.

— Да, я знаю, что ты даже получаешь от этого kick,[136] — отвечает он, — но все равно это рискованное мероприятие.

— Жизнь — это постоянный риск, хочешь ты этого или нет; но тебе в самом деле нечего бояться.

П. соглашается, и сразу же после ужина в Сохо у Барторелли мы едем по адресу, где-то между Ноттинг-Хилл Тейт и Кенсингтоном, где в двухэтажном здании проживает дружеская пара; с младшим я когда-то много-много лет тому назад в своей наипечальнейшей съемной комнатке, через день после того, как познакомился с ним у П., попробовал перейти к интимным отношениям, в ходе развития которых я внезапно с ужасом обнаружил у него важнейший телесный недостаток (или, попросту, полнейшее отсутствие достоинства).

Вначале П., прямо как в немецком фильме, звонит, конечно, не туда и почти заваливается в квартиру к бабе в папильотках, которая, самое удивительное, несмотря на то, что уже часов десять вечера, нормальным, а не недовольным голосом в точности объясняет, какая именно дверь нам нужна. За этой дверью нас ждут такие же сумерки, какие царствуют и на вечеринках в Нидерландах, их я, между прочим, уже описывал: манеру «оборачивать единственную лампу в комнате, несмотря на угрозу возгорания, темно-красной оберточной бумагой или картоном для оформления витрин». Вот наглядный пример тому, сколько в мире вещей, которые стоят, видимо, выше национальных различий, и сколь мало разделяет народы. Глазам необходимо некоторое время, чтобы привыкнуть, но чуть позже мы уже неплохо ориентируемся, скидываем верхнюю одежду в спаленке и получаем при входе на кухню, сразу за дверью которой стоит стол, приспособленный под бар, большой стакан выпивки. К счастью, на вечеринке, оказывается, наливают только вино. В вине, и все это знают, не кроются насилие, подлость или порочность, в худшем случае у вас потемнеют зубы, из пасти будет вонять мерзостью и вас будут одолевать обременительные газовые атаки.

Внизу, в двух комнатах полуподвала и разворачивается действие вечеринки. В одном из помещений танцуют, и освещение здесь наиболее красное и тусклое; в другом, где народ сидит или стоит, разговаривая, свет ярче, но очень странного оттенка — кажется, охра с примесью розового, от которого лица гостей становятся похожими на ритуальные маски. В тот момент, когда я вижу в комнате младшего из хозяев, я вспоминаю, как его зовут — Эрик, а он, как оказывается из приветствия, до сих пор помнит, как зовут меня. Самое ужасное то, что он за прошедшие семь с половиной лет ни капли, просто ни капельки не изменился внешне, в сущности, красивый мальчик, хотя, на мой вкус, слишком похожий на манекенщика или этакого щеголя с гвоздикой в петлице с французской открытки. Он проскальзывает, подвижно и грациозно, вытянув одну руку перед, а другую за собой, мимо сквозь толпу, — слава Богу, о чем нам разговаривать?

И тут, ах, Боже, я вижу Вима. Он стоит в углу комнаты, спиной ко мне, в той самой хвастливой, небрежной позе, по которой сразу можно определить, что он выпил: правой ладонью он придерживает голову, одновременно локтем той же руки упираясь в стену, правая нога слегка согнута и приподнята. Его левая рука покоится на плече — запястьем и тыльной стороной ладони он даже касается шеи — Призового Жеребца, этого Главного Приза Любовной Лотереи, 23-хлетнего М., трогательно, сердце тает от нежности, как мило он одет: в идеальные ему по размеру брюки цвета хаки и полосатый хлопковый матросский свитерок. Даже в тусклом освещении, без малейшего движения, одна только Шея его выражает собой Тоску по Несказанному Утешителю, который когда-то существовал и, скорее всего, придет вновь; я бы хотел быть богатым и несчастливым королем, который отправится в дорогу за горы, чтобы найти его и положить все привезенные на верблюдах сокровища к ногам его или поднести их его родителям, у которых может быть куплен он сам, но не его Любовь. (Он пойдет со мной, но меня не полюбит, и не помогут никакие богатства или роскошь, бассейны или красные открытые спортивные машины, которые он будет получать от меня в подарок на дни рождения, и я буду лишь смотреть на него и мечтать, что когда-нибудь я его спасу, защищу и мы будем целомудренно жить вместе в Дереве, может, тогда он все-таки влюбится в меня. Ах, да.)

Вими разговаривает с человеком, которого я смутно припоминаю, тот узнает меня, и на его лице внезапно отражается ужас — он, наверное, думает о поединке на мечах, возмездии, в любом случае, боится, что сейчас произойдет нечто совсем нежелательное. Затем, конечно, Вими оборачивается: крики, объятия. Из отрывистых объяснений Вима я понимаю, что именно он, ради нашего же благополучия, советовал отговорить меня от присупствия на вечеринке, но что сейчас он очень рад, что я пришел. Я все же богоизбранный и блаженный человек. В то время, как я, молча и совершенно расслабившись, слушаю слегка хриплый, дарующий мне счастье голос Вими, я не забываю оказывать знаки внимания М. и протягиваю ему пепельницу; чтобы с бесстыжим восхищением скользнуть по его телу взглядом и тем же взглядом его даже чуть приласкать. (Можете не утруждаться: нет на свете ничего, никаких чувств, которых я не испытал бы — ничто человеческое мне не чуждо.)

Понедельник, после обеда, Я попробовал подремать немного, чтобы возместить потерянные ночные часы сна, но так и не уснул. (Я сегодня ночью отвратительно спал, но об этом позже.) Попытаюсь прогнать из головы сонливость, являющуюся единственным результатом попытки дневного отдыха, описанием произошедших вчера событий, прежде чем они растворятся в памяти. Так вот, вчера, на следующий день после party, Вим с М. пришли к П., чтобы, как мы и договаривались некоторое время тому назад, пообедать в нашей компании. Во время первой рюмки крепкого аперитива, сопровождая свои действия церемониальным многословием на квази-детском языке, я вручил Вими запоздалые подарки (он — Скорпион): книгу; 8 пачек табака; дорогого, громадного плюшевого кролика из Galeries Modernes[137] у которого уши изнутри розового цвета, а на шее — колокольчик, и обтягивающую нейлоновую рубашку. Подумать, а! М., «потому что у него тоже немножко день рождения» (ничто человеческое… и так далее), получает в подарок осленка гораздо меньших размеров и, чтобы произвести впечатление, экземпляр The Acrobat & Other Stories[138] с автографом. Настроение у всех прекраснейшее — лишь бы так и дальше. Обед протекает очень оживленно, несмотря на то, что П. необходимо ехать на другую встречу. Чем займемся? Давайте не будем сидеть в помещении, предложил я, никогда не знаешь, что может получиться из-за все возрастающего количества выпивки, нет, знаете, что мы сделаем? Мы пойдем в зоопарк, мы с Вими давно туда не ходили, а М., который родом, кстати, не из Лондона, ни разу там не был. Более того, это недалеко от Риджент-Парка. Прихватив весь хлеб, что мы смогли найти в кухне у П., а также немного сырого картофеля и цветной капусты, мы отправляемся. По дороге, хорошенько приправленный рюмочками до обеда и тяжеловатым португальским вином П. во время него, я начинаю, со всей своей притворной скромностью, хвастать перед М. и вести себя, говоря коротко и просто, «придерживая остроумие», ну, кто знает, о чем я, тот поймет, а другим объяснять нет смысла. Нравится ли ему, что «ему разрешили пойти со мной в зоологический сад»? А не «боится ли он больших и непослушных животных, которые иногда немножко сердятся и делают ам-ам и рррр»? Если боится, то ему необязательно их кормить, я смогу сам протянуть им хлеб или овощи через прутья решетки, будто это от него, и так далее — всякая такая отвратная ерунда.

В зоопарке посетителей немного, потому что на улице довольно морозно, а скупое зимнее солнце, проникающее лучами сквозь безветренную атмосферу, совсем не греет. М., также как и мы с Вими, обожает животных, так что мы веселимся вовсю, хотя один раз мы с Вимом на него почти рассердились, когда он осмелился сказать что-то некрасивое об определенном сорте болотного грызуна, зверюшках, которые живут группами на скалистом островке, вроде больших крыс или гигантских сурков; они ходят по колено в воде, а потом ковыряются в низком тростнике, а в перерывах, на берегу, быстрыми движениями передних лапок очищаются от грязи и ряски: театральное действо, от которого, если долго за ними наблюдать, холодеет внутри.

Я даже не представляю, какой зоопарк больше: лондонский или амстердамский. Обезьяны — мерзкое зверье и вообще не животные, так что о них даже и не говорю, но в здешнем зоопарке создается впечатление, что породы представлены более богато, хотя для мировой державы, которая только недавно начала сдавать свои позиции, это, в сущности, и не удивительно. Кто хочет вблизи наблюдать торжество Духа над рассудком и пользой, просто обязан посетить маленький домик тропических птиц и посмотреть вблизи, сантиметрах в двадцати от лица, на застывших в воздухе колибри, пойманных определенным образом направленным лучом света. Только тогда, и ни минутой раньше, можно понять, почему на английском этих зверюшек называют hummingbird.[139] Птица, которая по существу является оперенной бабочкой, такая нежная, что прикосновение означает для нее смерть, выживающая в неволе только в том случае, если для нее готовы разводить плодовых мушек. Увидев захватывающие дыхание, серебристые цвета ее тельца, которое меньше детского мизинчика, и чуть согнутый, тонкий, как игла, клювик, заправляющийся в цветке не иначе как росой, — все так неподвижно, что только легкое зудение невидимых крылышек выдает, что птичка в это время летает, а не сидит или висит на чем-либо — лишь тогда можно осознать, что присутствие этого существа на земле — это правильно и хорошо, даже если невозможно понять, почему именно.

Мы делаем основательный круг по павильону пресмыкающихся, — я их не очень люблю, но Вима, который их боится, они в высшей степени завораживают. По моему мнению, они все слишком медленные и, за исключением пары ящериц цвета жженого сахара, слишком небрежно созданы и расплывчаты по своей форме. Меня развлек один факт, на который обратил внимание Вим — он может отличить наличие фальшивых зубов или парика метров за тридцать, — а именно: все террариумы и ландшафты а-ля берега Нила выполнены из искусственных растений, но таких красивых и убедительных, что я никогда бы и не подумал, что они сделаны из пластика, так, например, детально создан лист, что на нем предусмотрена даже мертвая, пожухшая часть. Мне кажется, потрясающая экономия при уходе за всеми этими клетушками, особенно учитывая, что различные насекомые-паразиты обычно прячутся на стеблях; а что касается самих животных, так это их проблемы, как я понимаю, если они со скуки захотят схрумкать листик-другой, то жизнь их научит.

У загонов со всяким рогатым скотом и слонами я пристально слежу за движениями М., который не боязливо, но все-таки с дрожью, с доброжелательным, но и слегка презрительным взглядом, заталкивает им хлеб или зелень в мокрые, втягивающие воздух отверстия. Ему ведь нравятся все эти милые животные? — спрашиваю я. Да, но все-таки они очень уж жадные, признается он после настоятельных расспросов, выговаривая слова с обезоруживающим акцентом из округи Гарвича. Он вообще неразговорчив, да еще и очень стеснительно мямлит, к тому же родным языком он владеет плохо, застыв в своем развитии на плачевном уровне британской начальной школы, потому что даже самых простых слов либо не знает, либо придает им неверное значение.

Небрежное обхождение с речью я нахожу непростительным, это вызывает во мне безумную ненависть, но в случае с М., напротив, умиляет — все, что он говорит, отдается во мне эхом, и я, бормоча, даю дальнейшую интерпретацию его словам, которые перерастают в сон наяву. Я хочу, чтобы чтобы он не умолкал, и потому все выдумаю разные поводы, чтоб его поддразнить.

— Ну, да, — замечаю я, — а ты бы не был жадным, если б сидел в клетке, а я кормил бы тебя с рук через решетку? Ты был бы очень красивым и милым медвежонком Пандой, а я — твоим сторожем; я бы тебя очень сильно любил. Я приносил бы тебе самые нежные и сочные побеги бамбука, а для того, чтобы они были свежими, я вставал бы каждый день рано утром и ходил за ними через леса и поля. Знаешь, я бы так тебя любил, что я не шел бы домой вечером, а оставался тайно в твоей конуре и спал там в очень большом сундуке или корзине. А еще я слегка прикусывал бы твои ушки — вот что я всегда делал бы.

Омерзительный монолог, отдающий голубизной: так всегда с алкоголем — опьянение повышает либидо, но понижает общий уровень. М. все это нравится, а когда он, наконец, засмеялся, то я уже не могу оторвать от него взгляда широко открытых глаз, в ушах у меня шумит, и, стиснув зубы, я с трудом дышу через нос.

— Конечно, ты будешь жадничать, когда я принесу тебе еду, — продолжаю я шепоточком рассказывать свою мечту, — уж точно, если я оставлю тебя связанным в стальной клетке на недельку, а потом буду давать тебе с рук очень маленькие кусочки еще теплого мяса, а ты будешь сидеть там почти голый, за исключением маленьких штанишек, которые тебе придется сделать из собственного плаща.

Да, если бы я смог завладеть его плащом, я бы без всяческих усилий заколдовал М., и он был бы в моей власти. У него светло-коричневый плащ, из обыкновенной синтетической ткани, хорошо сшитый, но не особенно элегантный и засаленный на манжетах. Вполне может быть, — стоя рядом с ним и делая вид, что рассматриваю насекомых или саламандр, я наклоняюсь лицом как можно ближе к его плечу и к подмышке, — и теперь точно могу сказать, что от материи, как я и предполагал, исходит определенный секретный запах, составляющие которого утеряны с тех пор, как звери лишились дара речи, и известно лишь, что он каким-то образом связан (потому как в такой же степени неуловим) с запахом теплого железа, писем, хранимых в ящиках, в коробках из-под обуви, и запахом деревянной чердачной рамы, прислонившись к которой и внимательно прислушиваясь к звукам, доносящимся с лестницы, подсматриваешь за Мальчиком на улице, который все это время стоит в нужной позе, но за секунду до того, как чудо семяизвержения свершилось (Продолжение Рода все же нечто прекрасное, если призадуматься), он скрывается за углом.

Когда мы осмотрели все, что нас интересовало, прозвучал звонок, означающий время закрытия, что для всех нас, хоть никто об этом не говорит ни слова, оказывается как раз вовремя, ведь мы очень поздно проснулись и весь день ничего не делали, а от этого сильно устаешь. Сегодня вечером — об этом мы тоже давно договорились — я поужинаю у Вима и М. Такое длительное совместное пребывание скрывает в себе опасность: я осознаю, что мне придется постараться для того, чтобы все оставались в хорошем настроении. Несмотря на кажущееся равнодушие, скопившаяся за день усталость может с легкостью привести к излишней чувствительности, а в дальнейшем и к ссоре, пусть даже сейчас безразличия нет и следа, напротив, мне очень интересно, где и как живут эти два обожаемых мною существа. Они снимают жилье довольно далеко, и добираться на работу им очень неудобно: как Виму в больницу, куда он устроился две недели назад, так и М., который работает служащим в большом универмаге в северной части Вест-Энда. Они живут в районе Челси, поблизости от World’s End,[140] на тихой улочке, ведущей на берег Темзы, в аккуратненькой, меблированной комнатке, размером где-то 4 на 4,5 метра, с обслуживанием, которое означает, что каждый день к ним таскается какая-то баба с подругой, которую она берет с собой, не просясь, для помощи в опустошении холодильника на нижнем этаже (да еще и с дочкой, которая, как рассказывает Вим, почти все время просиживает в туалете с открытой дверью — какает), приходит она, чтобы слегка расправить простыни, а оставшееся время почитывает журналы: учитывая отдаленность адреса, размеры жилья, а к этому еще и отсутствие водопровода в самой комнате, цена в 6 фунтов стерлингов в неделю — это дорого даже для Лондона. Более того, им приходится отапливать помещение с помощью одного электрического обогревателя, мощности которого для достижения нормальной температуры хватает только при теплой, безветренной погоде.

В общественной кухне, которая, вне сомнений, очень хорошо оборудована, мы втроем приготовили незамысловатый ужин, потом, сидя на полу возле отопителя в комнате, выпили немного джина, перешли на легкое светлое пиво, но в большом количестве, и бесповоротное состояние сонливости охватило нас, мы стали похожи на обожравшихся котов. М. присел за небольшой письменный стол, чтобы быстренько написать письмо родителям. Он левша, вдруг замечаю я, золотце мое, и я тоже левша — вот, видите, в мире нет случайностей. Но уже через пару минут мои мысли принимают совершенно иное направление, я подавлен: какой смысл во всех этих мучениях, письмах и разговорах в течение всего дня — быстрых и коротких, потому что невежливо по отношению к М. общаться на чужом для него нидерландском? Не лучше ли бы мне было остаться в Амстердаме? Вим чувствует мое настроение и, явно борясь с усталостью и сонливостью, произносит несколько общих фраз. Не будем засиживаться допоздна, решаем мы. Да, замечает Вим, возможно я смогу остаться у них переночевать. В комнате две кровати. Ах, нет, все же не стоит, это, конечно, никого не затруднит, но все может так запутаться, что концов не найдешь. И потом, вставать утром, готовить завтрак, ставить чайник, делать тосты, при этом постоянно прислушиваясь, освободилась ли ванная комната (потому что здесь слишком мало ванных на всех проживающих, так что они оба должны вставать заранее, 25 минут до теоретического времени подъема, которое, учитывая скверное транспортное сообщение, и так нечеловеческое), о Боже, нет, не будем. Я начинаю, значит, готовиться к отъезду в Кэмден-Таун, мне туда добираться больше часа, но тут под нами, на первом этаже, разгорается переходящая в драку ссора между хозяином дома Р. — тридцатилетним австралийцем с мягким характером, вложившим последние сбережения в эту конуру, в этакое мелкобуржуазное учреждение, с целью «стать независимым», а теперь, чтобы не потерять свою собственность, работающим с девяти до пяти банальным клерком в конторе, — и его сожителем, восемнадцатилетним обожаемым дружком, мальчиком-мачо с примесью стиляги, в жизни еще пальцем о палец не ударившим, но уже отсидевшим в Borstal institutions,[141] откуда, благодаря усилиям Р., вышел досрочно; дружок, который, просыпаясь в три часа дня, чтобы не пропустить любимую телепередачу, даже посуду не сполоснет, не говоря уже о том, чтобы сходить в магазин; вдобавок, он водит в комнату Р. девушек и с ними там кувыркается, а ко всему прочему еще и шантажирует Р.

Там что-то падает, и мы слышим, как Р., плача, кричит, что «ему достается вся работа». Это, конечно, верно, но если по кому-то с ума сходишь, то и делаешь для него все на свете, а он вытворяет с тобой, что ему в голову придет, так и вертится этот ебаный земной шарик, и ничего тут не поделаешь, хоть, конечно, искренне жаль того, кому не повезло. М. встает, с трясущимися губами, готовый разреветься, и хочет помочь выяснить отношения, но Вим, которому все это — по крайней мере, внешне — совершенно безразлично, запрещает. Не люблю подобных ситуаций, а более всего такого сорта безнадежных объяснений, в которых всё — по меньшей мере, до тех пор, пока возмущающийся партнер не рискует пойти на окончательный разрыв отношений — остается патетическим, чисто риторическим протестом, — с тем же успехом он может пойти в лес и нарубить дров или выбраться на берег моря и там проораться, хоть на свежем воздухе побывает да меньше новых стаканов и тарелок потом придется покупать.

Скандал утихает, мы слышим, как Р. возится в ванной, и, после того как М. чуть позже сходил на разведку, выясняется, что у Р. под глазом красуется синяк. Все перевернуто вверх дном, но ничего не сломано. Ну, а я ухожу, Вим провожает меня на автобус, что идет час с четвертью, но без пересадок, я терпеть не могу пересаживаться в дороге.

Ночной Лондон — даже меняясь с возрастом, я не верю, что ночная жизнь города когда-нибудь сможет меня привлечь. Поработать дома после полуночи, если необходимо, или посидеть поболтать с парой друзей до часу — это еще куда ни шло, но что касается остального, то приличные люди должны ночью спать. Когда Торжествующее Совершенство вернется, он прошествует по Ресторанам и Барам и станет опрокидывать на белые скатерти столов, как на ложа разврата, соусники, канделябры, спиртовки, чаши для ополаскивания рук и все такое; графины, барные стойки и оборудование, неоновые вывески он разнесет вдребезги; на любое блудодеяние и сладострастие, а также на струнное музицирование (да, всяческое струнное музицирование) детей человеческих он наложит печать молчания; продуктовые лавки и, в основном, магазины деликатесов с разрешением на ночную торговлю он подожжет, точно факелы; потому что он научит людей жить без измен, скромно, умеренно и осторожно, не хотите по-хорошему — получите по-плохому. Короче, прежде чем я отклонюсь от темы: я хотел сказать, что в ночном Лондоне есть что-то ужасающее, как в ярко освещенных улицах увеселительного центра в Веср Энде, так и в прилегающих к ним районах, да, последние, несмотря на их кажущееся спокойствие, еще хуже: безутешные местечковые кафешки, откуда в половине одиннадцатого вываливаются нечленораздельно бормочущие и распространяющие кислый запах пота, небритые любители пива и плетутся в направлении тысяч, десятков тысяч, сотен тысяч съемных комнат за 55 шиллингов в не делю, освещенных лампочкой в 75 ватт, по дороге они приканчивают четвертушку джина, чтобы выбросить бутылку в уже изгаженный садик перед домом какой-нибудь военной вдовушки: Ужас бродит по улицам — если у вас есть такая возможность, лучше сидите дома.

Все это вертится в моей голове в то время, как я, сидя на верхнем этаже ледяного автобуса среди пассажиров, из которых одни не в себе, а другие несут вздор, медленно проезжаю знаменитый Ноттинг-Хилл-Гейт.[142] Я вдруг понимаю, что совершил в своей жизни много проступков и меня за них наказывают, но, кроме всего прочего, я совершил одну не вероятную ошибку, и все зависит от того, смогу ли я ее исправить, учитывая, что я понятия не имею, что это была за ошибка. Но что мне все нужно начать сначала, это точно. Мне нужно забыть обо всем, к чему я стремился, и образумиться, это тоже ясно. Но что, Боже правый, что мне тогда остается делать? Внезапно я успокаиваюсь, потому что чувствую — скоро мне будет откровение и я узнаю Правду, как нечто само собой разумеющееся, и будет казаться загадкой, как я жил все это время, не видя ее.

Может, П. еще не ложился? Шанс невелик, но все же я должен с ним поговорить. Но когда я, замерзший и смертельно уставший, поднимаюсь по лестнице, в доме царит тишина. Куртка П. лежит на стуле возле окна (и впервые за все эти годы я осознаю, что он владеет домом в пять этажей, но вешалки у него нет), а это означает, что он уже спит в комнате для гостей на полуподвальном этаже, оставив в мое распоряжение собственную спальню. Сразу после приезда я сам попросил его закрыть на ключ стоящий возле рояля шкаф с выпивкой, что он в точности и сделал, добрая душа. Ну, тогда сразу баиньки. В доме нет штор — П. придерживается очень прогрессивной точки зрения, что «ему нечего скрывать», кто ж против, только вот мне проще заснуть в темноте, чем при сильном свете натриевых ламп с большой улицы, на которой располагается дом. Мне сначала холодно, потом слишком тепло; мне хочется пить, потом в туалет. (В комнате нет раковины, а я побаиваюсь ходить по лестнице ночью, даже если я не один в доме.) Управившись со всеми делами, я забываюсь, не вижу снов, но слышу Голос, который перечисляет мне свои соображения. Я сразу же просыпаюсь, но не чувствую и тени испуга, как обычно бывает после сна. Голос, который продиктовал мне три совета, не мог исходить от Злого Духа, или уж Лукавому пришлось добираться до меня очень хитроумными путями. Я должен выполнить следующее: 1. перестать пить Крепкие Спиртные Напитки; 2. отправиться в «поля Аликанте»,[143] поселиться недалеко от заброшенной церкви Санта Мария делла Виттория и ожидать там Дальнейших Указаний; 3. добиться того, чтобы Вим научился играть на классической гитаре-шестиструнке.

С первым пунктом просто. Крепкие Спиртные Напитки — зло. А если в связи с этим вспомнить о распределении пития по Стихиям, то меня, рожденного под знаком Огня, все это просто должно наводить на правильные выводы. (Можжевеловая водка, джин, ром и тому подобные Огненные Напитки — не зря краснокожие называли их огненной водой; вино, следуя рангам, является Напитком Воздушным; пиво, что начинает свой путь зерном в земле, — это Напиток Земли, в то время, как Севен-Ап и компания принадлежат, само собой, к Напиткам Водяным. Вся остальная выпивка является смешением: херес — это Воздух с Землей, потому он производит гораздо более дурманящий, чем можно ожидать исходя из процента содержащегося в нем алкоголя, эффект, воспринимаемый в виде застилающего взор вихря пыли; портвейн — это помесь Огня и Земли, и этим может быть объяснено его немедленное окаменяющее — и, кстати, виновное в подагре и половом бессилии — действие. При ближайшем рассмотрении этого старого учения можно, конечно, разойтись в деталях, но с первого взгляда ясно, что тот, кто родился под Знаком Огня, не сможет ни обуздать свой темперамент Напитками Водной Стихии, ни снять пожирающий его жар употреблением Огненного Напитка (разве что в весьма умеренных количествах), а поможет ему только лишь Напиток Воздушный — вино, которое дает приток очищающего и благоприятного воздуха, способствующего возникновению бездымного тепла.)

Но вот по поводу второго, Голос что-то напиздел: Санта Мария делла Виттория, по-моему, совсем не испанское название (если это вообще реальная языковая конструкция), в крайнем случае, итальянское, к тому же поиски церкви с таким наименованием в «полях Аликанте» грозят стать тем еще развлечением — все это больше походит на название мистическим образом бесследно потонувшего учебного судна со 187 Матросиками на борту (почтёнными воспоминанием какого-нибудь парикмахера в семейной газете лет через пятьдесят), от которых после отплытия под духовой оркестр 18 апреля 1912 года из Мадраса не пришло ни одной весточки и не было найдено ни следа обломков.

Третий совет, как ни странно он звучит, выражаясь официальным языком чиновников и членов правления профсоюзов, лежит в разумной плоскости. Вим бесподобно играет на скрипке и очень музыкален. Гитара в любом случае лучше, чем скрипка, потому что хорошие гитаристы — нарасхват, сам инструмент стоит недорого и ученик не зависит от преподавателя. Более того, отрадно будет наблюдать за Вимом, когда он, поставив одну ногу на стул, так что брюки обтянут то самое нужное место, станет настраивать гитару, а всякие мальчишки, открыв рты, будут его слушать. А еще, если в меня вселится злой дух божества, он всегда сможет вылечить и успокоить мою душу своей игрой — может, это и шкурные мыслишки, но одно другому не мешает. Принимая во внимание то, что в данный момент моей жизни злой дух божества квартирует во мне большую часть суток, а также то, что если Вими серьезно возьмется за изучение техники игры на гитаре, он наверняка часов пять или шесть в день должен будет уделять упражнениям, излечение произойдет само собой, практически без усилий, и предотвратит различные убытки из-за потасовок. (Я имею в виду не то, что путем драки можно предотвратить убытки, совсем нет, не надо драк, просто лучше предохраниться, чем потом лечиться!) Mit Musik durchs Leben,[144] вот о чем я. В мире, как я уже упоминал, вполне достаточно несчастий, и в моем доме их точно хватает.

Письмо из Госфилда

Госфилд, Эссекс, воскресенье, 16 декабря 1962 года. Вчера я приехал сюда, в загородный дом П. под названием The Gunner’s Hut[145] — о котором подробнее позже — из Лондона, в полном здравии и без приключений. Я хотел бы, прежде чем вынести на ваш суд мои мысли и чувства относительно британской провинции, дать вам отчет о проживании в Лондоне после десятого декабря, которым, кстати, было датировано мое предыдущее письмо. Отчет этот будет кратким, потому как ничего особенного со мной за эти дни не произошло, да и сделал я не так уж много; последнее, как я могу предположить, объясняется подавляющей, с течением времени пожирающей нервные клетки тишиной в доме П., а также массой времени. (Так как П. уже со среды здесь, в Госфилде, то последние дни в его доме в Лондоне я провел практически в полном одиночестве.) Я, как мне кажется, совсем не лентяй, но моя энергия неверно направлена — так можно описать простыми словами основную проблему. Из всего, что я набормотал, наворчал себе под нос по дороге или, прогуливаясь зимой в парке, наговорил сам себе, надумал в философском и литературном плане, уже давно можно было составить и выпустить кучу брошюрок на тонкой бумаге. Мое отвращение к тому, чтобы просто сесть и писать (отвращение, которое, слава Богу, с возрастом ослабевает), объясняет, почему на бумаге не появляется ни строчки: сначала я должен всеми правдами и неправдами уговорить себя взяться за работу, доходя при этом и до откровенных угроз. Если я хочу часов в одиннадцать утра сформулировать фразу, которая, по меньшей мере, будет отличаться некоторой связностью, то мне придется сесть за стол без четверти восемь, еще до того, как день войдет в свою силу. Чем я позавчера, в пятницу, в виде исключения и ввиду исключительности даты, и занялся, чтобы со стонами, проклятьями, отливая в бутылки из-под молока, чтобы сэкономить силы и не бегать вниз-вверх по лестнице, заливая в себя кофе, пока в глазах не потемнеет и дыхание не перехватит, бешено почесывая разные части тела, написать Стихотворение, Посвященное Моему Тридцать Девятому Дню Рождения: литературную работу, отзывов о художественной ценности которой я никоим образом не хочу смягчать, но в которой, каким бы слабым, плохим и грешным человеком я ни был, нет ни слова лжи, фальши или выдумки, все с помощью Божьей, а кто посмеет утверждать обратное, того следует, скажу без обиняков, придушить на месте, все равно всем не угодишь. (Еще большим утешением мне служит то, что за это название мне не придется отчислять платежи за авторские права ни в одну из поэтических рубрик нидерландского радио — головной болью меньше.)

А что касается пресловутого Творческого Процесса, то я часто задаюсь вопросом, существуют ли на свете такие люди, которые без головокружений, без, скажем, внезапно нападающего, невыносимого зуда в основном в области макушки — словно некий Гном, живущий на потолке, проковырял дырочку в штукатурке и сыплет вниз специальный чесоточный порошок — могут писать. Ах, конечно же они существуют, эти первоклассные писатели, у которых даже малейших сомнений не возникает, каким образом изложить свои соображения в письменном виде; которым даже не приходится при этом орать, массировать кожу головы, осматривать Лобковые Волосы, есть холодную свиную ножку, выплескивать из окна стакан воды или бросать кочанчик брюссельской капусты кому-нибудь на голову, да так, чтобы счастливец не сумел установить, откуда это на него свалилось, и я уж промолчу про все остальное, здесь могут быть дети, невозможно предугадать, кому эти страницы попадутся на глаза, беда приходит нежданно-негаданно, а в нынешние времена, со скоростным применением всего, и тысячи километров расстояния — это совсем ничто, спросите Готфрида Боманса,[146] по крайней мере, если он не занят мытьем волос.

Так как я все равно заговорил о своих нервах, то не лишним будет упомянуть, что прогулки, обычно куда-нибудь недалеко, поблизости, или через продуктовый и блошиный рынок за углом, или через Риджент Парк, или через «Вулворт»[147] (обычно только для того, чтобы поглазеть), все еще действуют на меня замечательно успокаивающе. В течение прошедших лет именно в Вулворте я восстанавливал свои силы десятки, а может и сотни раз, примерно так же, как в ХЕМЕ[148] на Ньювендайке в Амстердаме, где на меня тоже сходит успокаивающая душу исцеляющая благодать. (Кстати, вовсе малоизвестен тот факт, что оба эти заведения — как бы вернее выразиться, — словно дополняя друг друга, предлагают самый красивый ассортимент искусственных цветов во всей Западной Европе.) Мне остается только посоветовать как-нибудь сходить в Универсальный магазин, который так нагружен и загружен, хоть я не могу объяснить, в чем она состоит — я имею в виду, та самая целительная сила, — но, в конце концов, несмотря на научный прогресс, мы до сих пор не понимаем, почему все живет и растет. (Хоть и чувствуем к этому уважение.) Вероятно, возникнет когда-нибудь храм, где будут бесстыдно выставлять на продажу материализованные обряды, только представьте: Земная Церковь Темноты, значит, Таинственное Тело Сатаны (которое являет собой Древнего Змия, и больше я ничего не скажу; человеку разумеющему больше и не нужно, а другим и подавно нечего объяснять, вот из чего я всегда исхожу).

«Значит, все как в старые добрые времена», смогут заметить самые здравомыслящие из вас. Действительно, что касается прогулок, то про них я не сообщу ничего особенного или Угрожающего. Но прогулки не попадают в раздел Путешествия и Переселения, который я попытался обсудить с вами в прошлом письме; рассуждения мои были ограничены нехваткой места. Собственно, все это гораздо менее запутано, чем кажется на первый взгляд: Прогулка есть Движение, но не Перемещение в строгом смысле слова, несмотря даже на то, что человек все-таки перемещается — хоть это, признаюсь, действительно с внешней стороны выглядит обманчиво — с одного места на другое. Прогулка есть — и вот в этом содержится ключ ко всякому оценочному суждению «как таковому» — Добровольное Движение, в то время как путешествие есть движение Принудительное, или, лучше сказать, Необходимое Перемещение — если и теперь я ничего не смог разъяснить, то не стоит далее об этом распространяться. Что именно я хотел сказать — иначе я не писал бы это письмо из Госфилда, вдали от Лондона, в деревне — так то, что мне все же пришлось путешествовать, чтобы сюда прибыть! (Умницей будет тот, кто распутает этот словесный Гордиев узел.)

Вот почему вчера после обеда, еще до часу дня, я со средних размеров чемоданом и дорожной сумкой, направился к станции метро «Кэмден-Таун», собираясь, как было уговорено с П., сесть на двухчасовой поезд на станции «Ливерпул-стрит», чтобы он мог забрать меня на машине с вокзала в Брэйнтри. Исходя из того, что существует определенная возможность прямого отъезда из Брэйнтри в Гарвич после визита в Госфилд, в осуществлении которой я не хотел бы быть стесненным присутствием в Лондоне части моей собственности, то я взял с собой все свои вещи. Багаж мой увеличился на бутылку джина, купленную запечатанной и изначально предназначавшуюся для П., но мало-помалу уже наполовину опустошенную, на еще целую и невредимую бутылку виски «Ват 69» и большое блюдо для мяса поздневикторианской эпохи, купленное за один шиллинг на вышеуказанном блошином рынке, которое я сначала хотел подарить П., впоследствии собрату по перу У., а, в конце концов, — если долго думать, то правильные решения приходят сами собой, — одарил им самого себя и которое я надеюсь в свое время неповрежденным внести в мое жилище в Амстердаме.

Сперва поездка протекает без проблем: купить билет до «Ливерпул-стрит», пройти контроль, спуститься по двум длинным эскалаторам и пройти на нужный перрон, на поезд в южном направлении, но проезжающий не через станции «Банк» и «Монумент», а через «Черинг-Кросс», так чтобы я смог на остановке «Тоттнем-Корт-Роуд» пересесть на центральную линию. В субботу после обеда поезда ходят очень редко, и ждать приходится долго. Поэтому, сидя на лавочке на перроне, при каждом громыханьи поглядывая, качаются ли лампы от ветра, проталкиваемого по туннелю подъезжающим поездом, я вытаскиваю из дорожной сумки бутылку джина и белый пластиковый стаканчик, наливаю, закручиваю крышку, прячу бутылку обратно, содержимое стаканчика опрокидываю в рот, до дна, хоп-ля, сердце не камень, стаканчик убрать, сумку закрыть, поезда еще нет, сумку снова раскрыть, вытащить опять бутылку, стаканчик тоже, опа, ну, «чтоб у вас все было, и чтоб все жили долго и счастливо». Все еще нет поезда? Смотри-ка, вот он. Я уже почти полгода как бросил курить — уж от этой тошнотворной зависимости я избавился, — так что могу сесть в вагон с надписью «NO SMOKING», там не так душно и иногда даже меньше народу. (Еще несколько лет тому назад практически ни одна поездка в переполненном лондонском метро не проходила без того, чтобы кто-нибудь, пользуясь давкой, не начинал ощупывать мое мужское достоинство, но с каждым годом я замечаю, что это случается все реже, я имею в виду, развратные прощупывания; кстати, такой народ нужно бы попробовать лечить вместо того, чтобы наказывать.)

Как только двери вагона закрываются и поезд с неслабым ускорением отъезжает, мне хочется поставить мой багаж так, чтобы и самому сесть, и чемоданы не выпускать из поля зрения, и никому при этом не мешать. Я задвигаю дорожную сумку под сиденье и только собираюсь поставить чемодан на бок, чтобы он занимал как можно меньше места, но что угодно судьбе? Нет его вовсе, чемодана-то! Он все еще стоит на перроне, который с шелестящей скоростью унесся от нас уже на полмили. Какую-то долю секунды происходящее всего лишь констатация факта — затем оно превращается в захлестывающий вал прилива Скорби, который, как это ни странно, находит свое выражение в высоком, мелодичном носовом ворчании. Будь проклят тот день, когда я появился на свет, нет, даже тот памятный день, когда я зародился в терпеливом теле моей матери. Боже, Боже, что за мудак, а все потому, что я постоянно прикидываюсь, «остроумничаю» и развлекаюсь, в основном, за счет других, да-да. Кричу о ерунде, этике, Боге, и все-то я знаю, или — с ложной скромностью — как раз-таки не знаю, вот, теперь я получил по заслугам, а все из-за постоянного флирта да блудодеяний, из-за того, что сдался на милость греховности и животным страстям с «меланхолической улыбкой» притом.

Затем я очень быстро мысленно перебираю все, что в чемодане осталось. Ничего особенного из одежды, потому как я до сих пор верен своим принципам, что для поездки и лохмотья хороши, учитывая, что все равно что-нибудь порвется или никогда уже не отстирается после того, как присядешь на балюстраду из песчаника, которая по неизвестным причинам вся измазана переработанным мазутом. Далее: блюдо для мяса, жалко, конечно, ну да, я как-нибудь еще приеду в Лондон, на блошином рынке всегда можно найти кучу викторианской керамики. Еще полная, так и не початая бутылка «Ват 69», да, это уже неприятно: больше 20-ти гульденов коту под хвост. Но самое кошмарное — вспоминаю я скорее случайно, — это то, что в чемодане лежит мой паспорт. А без него мне живым за пределы страны не выбраться, потому что не только немцы свято верят в Администрацию. Теперь придется тащиться в посольство Нидерландов к этим отвратительным рожам, выражающим всегда смесь Недовольства, Самомнения и Глупости. (Все это одновременно, хотя Глупости там наблюдается больше всего.)

Каковы шансы получить чемодан обратно? Шансы не велики, но чем раньше я смогу вернуться на перрон, тем лучше, это понятно. Нужно предупредить персонал, вот, что нужно сделать, чтобы кто-нибудь из них мог сразу ринуться за ним, за чемоданом, на перрон и, желательно, сразу же его опечатать, я не против, и, например, шиллинг с шестипенсовиком за штемпеля и издержки я тоже могу заплатить. Но откуда и как я смогу отправить свое предупреждение? Первая остановка на вокзале Юстон, потому что «Монингтон-Кресент» поезд просто проезжает. На перроне ни одного станционного работника. Тогда кондуктор, там, в поезде, вдалеке, в дверях последнего вагона? Но что он сможет сделать? Еще до того, как я успеваю принять какое-либо решение, он нажимает на кнопку, двери закрываются и поезд уезжает. Нет, без промедлений, как можно быстрее мне необходимо добраться до Кэмден-Тауна, вся остальная активность будет лишь потерей времени, которая уменьшает те малые шансы, что, возможно, еще у меня остались. С нужного перрона, до которого я, скатившись по четырем лестницам и пробежав по длиннющему коридору, со стонами добежал, прямо перед моим носом отъехал поезд. Жду одиннадцать, двенадцать минут. Наконец, пришел следующий поезд. Выйти в Кэмден-Тауне. А теперь бегом: вниз! Прибежав, я уже настолько растерялся, что даже не знаю, на каком из двух перронов я оставил свой багаж и вдруг на одном из них вижу мой чемодан в том самом изначальном виде, как я его и оставил 26 минут назад. Худой мужчина среднего возраста с отсутствующим взглядом прошел на перрон сразу за мной, и как раз ему — таинственная дружба народов, — пыхтя, я просто вынужден поверить свою историю, хотя конечный результат ее, так же, как и в моем предыдущем письме, будет бессовестно скромен: сесть на поезд в Гарвиче, сначала я плюс чемодан и теперь снова я плюс чемодан — ну, что в этом может быть такого, неизвестно.

Я уже полон видениями будущего: моего опоздания на поезд, уходящий с «Ливерпул-стрит», все менее четкой артикуляции при попытках с помощью всякой мелочи позвонить из автомата, телефонная линия которого все равно мертва от местного fading,[149] и, в итоге, П., взывающий ко мне у входа на вокзал в Брэйнтри, все напрасно. Но на самом деле, прежде всего по той причине, что я приказал самому себе оставаться в состоянии душевного покоя и благодаря этому смог не только прочитать, но и осмыслить то, что было написано на различных дорожных указателях, я успел на поезд, с небольшим запасом времени минуты в три-четыре. Поезд почти пустой, и в моем личном распоряжении целое купе.

Как только поезд отъезжает из-под вокзального навеса, я опять достаю из дорожной сумки бутылку джина и стаканчик — немного освежиться я уж точно заслужил. И, кстати, не только ради свежести мыслей, день рождения у меня недавно был или нет? А вообще-то, было бы забавно, если бы во всем поезде оказался хоть кто-то, кто не родился в этот же самый день. Я хотел сказать, поправляю я сам себя, выдыхая после принятия внутрь половины стакана, что во всем поезде обязательно должен присутствовать хотя бы один путешественник, у которого сегодня день рождения, — можно поискать, пройтись по всем купе, по-расспрашивать, а потом, например, отметить, в продолжение пути, мешай дело с бездельем, проживешь век с весельем и «там обращаются к людям всех сословий». Короче. Между прочим, если бы я захотел, я мог бы и сегодня родиться. Правда? — спрашиваю я сам себя для полной уверенности. Ну, решаю я (оп-ля, еще полстакана), послушай-ка, это, конечно, очень уж одностороннее представление, но да, можно ведь немного и преувеличить, то есть тоньше передать оттенки, если ты тем самым делаешь их понятнее и явственнее. (Оп-ля, тра-ля-ля, пей до дна, заботой меньше.) 1. Свои заботы и печали \ хотя б сиди ты там ночами \ ты не оставишь в кабаке \ они все ждут невдалеке. Вот уж верно; и когда, интересно, всем этим заботам придет конец? Ах! Только в тот момент, когда всеочищающий огонь под звуки органа сожрет твое тело или когда твою могилу засыпят землей. 2. Жилье должно быть четырьмя из шести стен «в земле»; хоть это и спровоцирует зависть к жильцам блиндажей, перестроенных в дома! 3. Нельзя ничего покупать на дому, у коммивояжеров, потому что каждый причастный к такому образу покупки предмет приносит несчастье, но продавцу нужно дать небольшую сумму денег, чтобы он, уходя, не проклял ваш дом, стойло, скот и урожай. 4. Темное жилище способствует ненужному увеличению количества припасов или увеличению количества ненужных припасов, так что ненужная темнота в жилье, подождите-ка, нет — с современными методами консервирования и не угадаешь. 5. Я должен съесть апельсин, который взял с собой, вместе со шкуркой, чтобы П. не заметил запах алкоголя изо рта, потому что мне стыдно. 6. Не плачь. (Веди себя хорошо.) 7. Нужно пересесть в Уитхеме.

В Уитхеме я безошибочно совершаю пересадку без потерь багажа, обнаружив, что для борьбы с забывчивостью существует очень простая система: два багажных места (дорожная сумка + чемодан), которые невозможно нести в одной руке, что попросту означает, что я должен держать что-нибудь в каждой руке и тогда все будет в порядке. Так что можно сказать, что мне нужно только присматривать: левая рука — сумка, правая — чемодан! Если так оно и есть, то мне остается лишь крепко сжимать ладони до тех пор, пока я не попаду в купе нужного поезда. Mutatis mutandis то же самое сработало при высадке в Брэйнтри, где я, еще до того, как поезд затормозил, увидел П., стоящего у выхода в компании молодого лондонского алкоголика Д., и только сейчас вспомнил, что П. пригласил его на эти выходные для того, чтобы подарить ему прелести загородной жизни и тем самым помочь в трудный период, потому что Д. совсем недавно — не по причине ли преданности стакану? — уволен из фирмы, в которой проработал много лет, ну, скажем, с одного большого лампочного завода на юге страны, нечего попусту сплетничать о предприятиях. В остальном, как мне говорят, все в порядке, но когда П. перед тем, как пойти к машине, отправляется в туалет, Д. сообщает, что П. «опять беспокоят боли в спине». (П. пришлось как-то раз у нас в Амстердаме целую неделю пролежать на кровати из досок, а позже в Лондоне, после того, как провел 4 недели в больнице, он еще 6 недель ходил в тяжелом гипсовом корсете, на который, предварительно попросив П. лечь на кровать или на пол, мы вместе с Вими иногда становились, чтобы продемонстрировать друзьям и гостям крепость сооружения.) По дороге в Госфилд П. раскрывает мне тайну: скорее всего, рецидив его болезни вызван неприятным падением, которое произошло с ним в четверг: он шел с кувшином ледяной воды и полной бутылкой виски из кухни в music room[150] и, нагнувшись перед одним из самых безжалостных (хотя и не перед самым страшным из них, об этом позже) дверных проемов, споткнулся о порог и упал лицом вниз, причем удар пришелся на грудь. (Кувшин вдребезги, бутылка, к счастью, цела.) Через пару часов появились обычные симптомы радикулита, но нога у него не болит до сих пор. Как всегда, он преуменьшает серьезность собственных телесных страданий, что в этом, мной никогда до конца так и не понятном, человеке является одновременно выражением и стоического героизма, и обыкновенного бабства, а также простонародной глупости, из-за которой он может вылить в раковину дорогие лекарства; в высшей степени образованный и развитый человек, но, если это только возможно, еще более своенравный, чем мой дедушка с маминой стороны. (Чистишь ты зубы или нет, по мнению П., не имеет ничего общего с их состоянием: его мама, между прочим, зубы никогда не чистила, и в момент ее смерти они все были на месте!) Несмотря на то, что он — утонченный лакомка, он никогда не станет есть незнакомую пищу, более того, ест он раздражающе медленно, разгуливает в костюмах, шитых в далеком 1934 году, и в сношенной обуви, хотя в университете зарабатывает 1200 фунтов стерлингов в год плюс частные доходы в размере 800 фунтов (в то время как ему еще предстоит каким-то образом потратить 3–4 тысчонки доставшегося наследства), машины он покупает всегда подержанные, в которых вечно что-то ломается, умывается тряпичной рукавичкой, мажет волосы растительным маслом, по утрам сидит двадцать минут на горшке, слишком скромен, чтобы за кем-нибудь приволокнуться («кому я нужен-то»), хотя он довольно красивый мужчина и сохранил очень хорошую фигуру, самый гостеприимный человек из всех, кого я знаю в Лондоне, а может и вообще из всех, с кем я знаком, тратит золотые горы на еду и выпивку для гостей, но уже в течение шести лет подает к столу только португальское вино, на которое, Бог его знает, почему, подсел, и которое настолько крепко, что, в конце концов, все органы от него ослабевают, не последней причиной, по словам моего собрата по перу У. (и бывшего одноклассника П. по Вестминстерской школе), является то, что оно на восемь пенсов дешевле обычного божоле; он очень прогрессивен, но обставил дом частично унаследованной, очень разнородной мебелью в стиле ампир, из которой примерно половина при малейших передвижениях — и я не преувеличиваю — разваливается, к тому же в доме нигде и никогда не бывает тепло, а газовая колонка в ванной работает так же плохо, как и газовая плита на кухне; уверяет, что не может бриться электрической бритвой (хотя щетина у него очень редкая); отказывается понять, что существуют два вида морозильных шкафов, отличающихся системами, соответственно, абсорбции и компрессии, и, совершенно чудесным образом, читая четыре или пять газет в день, одну часть из которых он перелистывает, похрустывая утренним сухариком, а другую — чуть позже, в сортире, пропускает все сообщения о коммунистических преступлениях; а если еще подумать о том, что за все девять лет я всего лишь один раз с ним поссорился, правда, всерьез, из-за политики (Берлин, я там как раз только побывал), и — но там уж все висело на волоске — где-то с месяц тому назад почти поругался из-за кота; по-моему, тогда я сдержался только благодаря немыслимому усилию воли, с которым принудил себя промолчать, потому что иначе, конечно, взорвался бы. Коротко говоря, моя симпатия к этому человеку не знает границ.

У наполовину съеденного ржавчиной указателя, на котором уже невозможно что-либо прочитать (и который П., несмотря на то, что посетители иногда вынуждены блуждать в бесконечных поисках, до сих пор не сменил на приличную, черно-белую или белую с синим эмалированную табличку, потому что это будет для него слишком уж рациональным поступком), мы осторожно сворачиваем на разбитую дорогу, чтобы в том, что пока носит название sitting room,[151] а позже, возможно, будет переименовано в the study,[152] наконец открыть привезенную мной бутылку «Ват 69» и насладиться late afternoon sip,[153] тем временем опускаются сумерки, что придает саду, разбитому в чопорную клеточку, несколько унылый вид, и оттого я (но со мной это случается часто, если вокруг царствует тишина, и темнеет, и за окном ничего не видно) начинаю думать о деньгах, и сколько все это стоит или еще будет стоить, и, в особенности, не слишком ли много на то или иное потрачено, наконец, если бы у меня были деньги, потратил бы я их таким же образом или нет: в общем, ни к чему не обязывающие советы самому себе по капиталовложению, которые на самом деле могут принять настолько реальную форму, что я еще несколько минут буду сидеть и думать, как мне все это выплатить и погасить долги.

Слишком дорого или нет — вот, видите, вопрос, который отзывается во мне постоянным нытьем, чтобы я ни делал, о чем бы ни думал. В любом случае The Gunner’s Hut — прелестное загородное поместье. Оно представляет собой коттедж из семи комнат, построенный предположительно в шестнадцатом веке, окруженный изрядным участком земли, на котором располагаются сады, огород, конюшня, лесопильня и теплицы. П. на пару с двумя друзьями купил его в начале года за 3000 фунтов и, спрашивается, — ну, мне-то что? — переплатили они или нет, учитывая степень запущенности дома и земельной собственности на момент покупки, а также примитивность наличествующих удобств? Само здание пустовало в течение четырех лет и, когда я был здесь в первый раз вместе с П. на Пасху, изнутри было похоже на заплесневелый хлеб. Земля оставалась без ухода гораздо дольше, потому что в течение нескольких лет, предшествующих тем четырем, в доме жили американские офицеры военно-воздушных сил, которые служили на расположенном поблизости военном летном поле и в садоводстве радости не находили. Ну да, мне вот тоже нравится ухоженный садик, но, поработав в нем полчаса, я уже полумертвый. Это я так, чтобы сразу отнять у какого-нибудь глупого читателя надежду на антиамериканские или антинатовские высказывания. (Вышеназванное летное поле очень не нравится П., который, как я уже писал, является половинчатым советским почитателем и целым пацифистским капитулянтом в стиле «Все суета сует!», и он очень сердится по поводу реактивных истребителей, каждодневно с воем летающих над его головой, в то время как мне даже нравится на них смотреть и слушать — что я, естественно, не обхожу молчанием, — а моего собрата по перу У., который живет всего в 65-ти километрах отсюда, они наполняют каким-то удовлетворением: «The good weather brings them out»,[154] как он, кинув одобрительный взгляд наверх, утверждает.)

Ладно, значит, три штуки фунтов, но все покрыто плесенью, все поломанное, разбитое и прогнившее; локальное электроснабжение, вода подается при помощи колодезного насоса, а отапливается дом каминами тех времен, когда слугам платили гроши, а дрова вообще раздавали бесплатно. Подключение к общей системе электричества и водоснабжения, оборудование кухни и устройство центрального отопления на мазуте обошлось П. и его совладельцам, кажется, еще в 2200 фунтов сверху. Хорошо, округлим сумму в меньшую сторону, размышляю я, все равно получится где-то пятьдесят тысяч гульденов. А еще мебель, холодильник, оборудование, все нужно покрасить, поклеить обои, даже если стараться быть поэкономнее, на тысячу фунтов потянет, так что общая сумма будет около шестидесяти тысяч гульденов. Ах, черт, на одну только ренту с этой суммы я, при необходимости, смог бы прожить.

А как только я дохожу до этого пункта размышлений, возвращается старая, довольно бессмысленная мечта. И все же, чего только не бывает: представляете, если бы по капризу какого-нибудь безрассудного министра субсидии правительства на каждую страницу журнала возросли на 3 или 4 гульдена? Сейчас сумма составляет 4 гульдена, и, по всей вероятности, — невзирая на то, что в Бельгии платят уже 15 гульденов, как я слышал, — быстрее, чем на 1,5 гульдена в год она подниматься не будет, но представьте, если бы я писал каждый день, только писал и мог бы зарабатывать этим 250 гульденов в месяц? В следующем году мне стукнет сорок лет, но у меня предчувствие, что я еще смогу насладиться воплощением моего видения, что, в конце концов, через несколько лет, они дадут субсидии по два гульдена сверху на те четыре за каждые 400 слов, так что им помешает добавить к этой сумме, например, еще три гульдена? Смелость города берет, управлять значит брать на себя определенный риск, а будущее строят живые люди! Уже некоторое время, я слышал, они только и делают, что обсуждают и заседают, и даже говорят, что за стихотворения будут платить 25 гульденов за страницу, это, по крайней мере, больше, чем те 2,5 гульдена за одно стихотворение, о которых Вим Кан сказал, что «оплата может порядочно возрасти». Не то чтобы я только тем и занимаюсь, что пишу стихи, но кто знает, а дар — так его можно развить, посмотрите на Ван Гога, как он исстрадался-то! Боже мой, все из-за нищеты! Если я когда-нибудь с помощью человека, Бога или Древнего Змия (ведь, каждый борется за себя, а искусство ничего общего с политикой не имеет) смогу зарабатывать писательством 2500 гульденов в год чистыми, тогда мне придется пересмотреть все мои рассуждения и проверить достоверность рассказов о том, что на юге Испании можно неплохо прожить на 125 гульденов в месяц или даже меньше. Я этим россказням не верю и потому обдумываю, не поехать ли и не посмотреть ли самому на месте. Но если все это правда, то бессмысленно платить ту же сумму каждый месяц только за отопление в Нидерландах, в то время как в Испании я на эти же деньги смогу существовать, и это не означает, что я буду хуже писать; напротив, онемелость правого запястья и боль в правом плече там наверняка пройдут, если же нет, то я, по меньшей мере наверняка буду знать, что мне проще повеситься, отложить дело значит от него отказаться, можете назвать это негативным отношением к жизни, не знаю, что под этим подразумевается, потому что я, как человек Бога признающий и его любящий, также уверен в том, что созданы мы по его подобию, то есть свободными, то есть мы располагаем свободой положить всему этому конец, когда выдержать уже невозможно, а свобода — это неотъемлемое, фундаментальное право человека, за которое, я считаю, нужно продолжать бороться.

Только не подумайте снова, что мне не нравятся Нидерланды как страна, совсем нет, я имею в виду как раз да, и Англия тоже — прекрасная, замечательная страна, без сомнений, и, если не обращать внимания на эту ерунду с правой рукой, мне здесь по нраву, а дома уж тем более, даже слишком, да и в Госфилде тоже. Могло бы быть и потеплее, но тут в любом случае не холоднее, чем в доме П. в Лондоне. Самое неприятное то, что мое пребывание здесь длится недостаточно для того, чтобы привыкнуть к слишком низко расположенным дверным косякам, сооруженным в те времена, когда люди были гораздо меньше ростом. Один из проходов, наверху, особенно низок, чего никто не замечает, потому что прямо перед проемом находится лесенка, нужно подняться на пару ступенек и тут же влетаешь головой в косяк, несмотря на то, что продолжаешь примерно наклоняться перед каждой дверью, еще бы — после недель каждодневных ударов башкой. Со мной это случалось уже раз тридцать, иногда я выл от ярости, а Боб — я вам его представлю через секунду — как-то провалялся наверху целый час без сознания: только таким образом нам удалось объяснить его загадочное исчезновение, так как сам он позднее не смог рассказать, чем он занимался все это время, но на лбу, ближе к волосам, у него появилась кровоточащая шишка. Этот Боб и есть один из совладельцев Hut, худой молодой человек лет 27–42, который при разговоре так крутится и вертится всем телом и ведет себя настолько женоподобно, что совершенно невозможно противостоять искушению и не поддразнить его, но все же, если без предрассудков, он — в высшей степени сердечный и искренний человек, и даже то, что я случайно заметил, как он втайне подкалывает большой шпилькой концы белокурых крупных завитков для поддержания своей с трудом поддающейся укладке прически, ничего не меняет.

А теперь немного подробнее о моих разногласиях с П. по поводу кота. В августе этого года, за два дня до того, как я по дороге обратно из Эдинбурга в Амстердам заехал на недельку погостить в Hut, под поленницей в одном из сараев Боб нашел умирающего от голода, брошенного месячного котенка. Я пришел посмотреть на него, и вид зверька, которого Боб положил в ящик возле камина, был настолько душераздирающим, что моей первой мыслью было: лучше бы он убил его сразу, как только нашел; тельце, еще не тронутое даже малейшими признаками старости, было так истощено голодом, что от давления выпирающих костей шерсть (это был рыжий котенок) и шкура в некоторых местах просто полопались, в то время как частично облезший животик очень сильно распух из-за запора или отека. И все-таки у существа остались еще какие-то шансы на выживание, потому что в эти два дня он немного поел и попил. Теперь уж я удивился: П. так часто говорил о желании завести кота, учитывая немалый ущерб, наносимый птицами, так почему же он, если хотел, чтобы кот выжил, не сходил с ним к ветеринару. Когда я ему это предложил, он отреагировал без особого воодушевления. Поиски в местной телефонной книге результатов не принесли, так что я предложил на следующий день поехать на машине в Брэйнтри, чтобы найти ветеринара или ветеринарную больницу на месте. По счастливому совпадению П. должен был поехать в Брэйнтри для покупки садовых инструментов и семян, так что задуманный мной план осуществился. Если бы у П. не было нужды ехать и он положил бы на то, чтобы ехать специально ради кота, то между нами мог бы случиться разлад, в этом я уверен, но П. все равно должен был ехать, короче, я вам докучаю, но это в моем духе: как всегда злюсь на то, что кто-нибудь может быть в совершенно невозможной ситуации сделал бы. Черт побери, теперь я опять закипаю от ярости, ну, как так можно.

На следующий день в Брэйнтри, пока П. ходил по магазинам, я с котом в коробке под мышкой после недолгих поисков нашел ветеринара, долго просидел в очереди за всякими отвратительными, вонючими и сопящими собаками с непристойными, покрытыми черной коркой задницами; зато, осмотрев звереныша, врач сказал, что тот выживет, если мы будем держать его в тепле и хорошо кормить попеременно вареным и сырым мясом с кровью, печенкой и так далее, а также давать небольшие порции молока. Он дал животному слабительное, ловко, не проронив ни капли, влив ему внутрь целую яичную рюмку парафинового масла и попросил прийти назавтра, чтобы полечить его от глистов, вмешательство, которое, учитывая слабость зверька, он предпочел отложить хотя бы на сутки после слабительного. Всего two and six (1,25 гульдена) за консультацию — и Герард с котенком вышли довольные. Без всяких проблем я уговорил П. опять отвезти меня в Брэйнтри на следующий день, но что касается нужной зверенышу еды и питья, то мы с ним были на волоске от сражения. Я рассказал ему, что посоветовал ветеринар, а от себя добавил, что самое важное — это мясо высшего качества.

— Кстати, — сказал я, — кот должен получать еду такого же качества, как покупаешь для себя. Домашних животных нельзя, хотя многие именно так и думают, кормить отходами со стола, — тут дыхание мое было уже несколько затрудненным, — по крайней мере, в первые недели покупай ему только хорошую, постную говядину.

Напряжение достигло высшей точки, когда П., хмыкнув, ответил:

— I shall certainly not give it what I eat.[155] Я уверен, что ответ этот не был мотивирован бережливостью или скаредностью, а все еще широко распространенной, непоколебимой верой в то, что человек должен отдавать животному недоброкачественную, а если есть возможность, то и заплесневелую, для человеческого потребления ставшую негодной, пищу.

Я не знаю, есть ли у человека моральная обязанность брать к себе в дом любого брата меньшего, в каком бы состоянии он ни находился, но я точно уверен в том, что тот, кто заводит домашнее животное и плохо о нем заботится, берет на душу большой грех и заслуживает, чтобы его вы-ебали, как кота в мешке — я имею в виду не половое сношение в то время, как он в мешке сидит, хотя и этого он вполне заслуживает, а буквально: зашить его в мешок — и забить до смерти цепами.

И я считаю большим своим достижением то, что я остался совершенно спокойным и ничего не ответил на реплику П. С того момента я действовал очень осмотрительно, следуя правилу: где силой не взять, там хитрость поможет. П. решил, что остатки мяса, приготовленного дней пять тому назад, на грани разложения, коту сойдут, и дал ему молоко, которое сворачивается в чае или молоке, не годно даже для соусов или супов и стоит уже с неделю (но почему, скажите на милость, ведь речь идет о смешном количестве, ему и надо-то пару наперстков). Нечасто я испытывал подобное удовлетворение: я доставал из холодильника изрядные куски свежего мяса и торопливо наливал в блюдечко утреннее молоко, а блюдечки потом менял, мясо коварно скармливал зверьку маленькими кусочками; все это происходило, как только П. уходил на достаточно продолжительное время. Перед отъездом я оставил десять шиллингов на шесть или восемь порций мяса на попечение кандидата в католики А. — о котором уже заходила речь в моем «Письме из Амстердама» и который гостил здесь, тоже в августе, — на тот случай, если в холодильнике будет пусто.

Но все равно для меня остается загадкой и до сих пор интригует эта подлость по отношению к животным. У меня есть свои предположения: я думаю, что это основано на каком-то высокомерии (которое встречается, в основном, у людей, верящих, что разум есть единственное мерило всего сущего, людей, отрицающих мистику), следуя которому хорошее, заботливое отношение к животному непременно конфликтует с человеческим достоинством и, в основном, с его же престижем.

Но и тот, кто, напротив, хорошо относится к животным, вполне может быть плохим человеком, я знаю. Но тот, кто плохо ведет себя по отношению к животным, никогда не может быть хорошим человеком, вот вывод, к которому я пришел и от которого хотел бы отказаться, потому что поведение П. по отношению к котенку было, вне всяких сомнений, плохим, а извинение в силу незнания к нему не применимо.

Признаюсь, я что-то тяжел на руку, и почему мне необходимо было написать весь этот рассказ о коте, я не знаю, но ясно, что эта проблема уходит корнями в самую глубь меня — простите, что не смог сформулировать половчее. Может быть, меня неотступно преследуют мысли о страдании и вине — если бы я постепенно об этом не догадался, что ж я тогда за дурак. Но побуждения мои в непротивлении этой одержимости остаются темными и нечеткими; между тем ярость и ненависть составляют ее скудный урожай. Для ярости в день моего свидания с Hut нет никаких причин, и все же я заранее сержусь из-за того, в каком состоянии я найду кота (который, кстати, живет-поживает и был назван Гермесом) три месяца спустя. Однако он выглядит безупречно, и — когда я сталкиваюсь с ним в столовой, — урчит, развалившись на подушке; тело его крепкое и мускулистое, пестрая шерстка блестит, а губы, десны, зубы и глаза лучатся здоровьем. Я заговариваю со зверьком с бесстыдной сентиментальностью, опасно приближаясь к подвыванию. К счастью, на подоконнике, на подносе выставлена половина алкогольных запасов в доме — джин, мартини, аквавит[156] (а это здесь откуда?), и вдобавок чистые бокалы, мисочки со льдом, лимонные дольки, все приличненько, можно сказать; бутылки открыты и еще на три четверти полны, ни охраны тебе, ни присмотра, ничего — в комнате только мы с Гермесом, и он не против. («Папочке можно выпить, если ему так хочется. Папочка хороший».) Ну, если я вам сильно не помешаю, начнем. Тогда уж gin and french,[157] причем не столько french, вот даже интересно, каким будет вкус, если french с овеем не добавлять, может, несколько эксцентрично с моей стороны, но пусть будет так. Налить в бокал для вина и ребенку под силу, а остальное лишь вопрос, как донести, не пролив, свободной рукой вяло перекреститься и перенести жидкость «из одной емкости в другую», при этом «форма изменится, но объем останется прежним». Да, да, может, так оно и есть. Стакан вытереть насухо платком, смущенно уставиться в пол, неслышно что-то промурлыкать, все это дано человеку Природой: ничего, прекрасно можно справиться, даже если тебя этому никогда не учили в школе.

А, впрочем, дает по башке, так вот целый стакан разом. Мне нужно слегка охладиться, иначе я выдам себя речью и движениями. Через входную дверь я осторожно проплываю в сад и праздно шатаюсь, придав лицу как можно более задумчивое выражение. Уже стемнело, и все покрыто усталым, хорошо просеянным — и хоть я ни к чему не прикасаюсь, но чувствуется, что влажным — светом, как будто я сижу в бутылке. Очень может быть, потому что выпитый алкоголь, изначально в бутылке, разве я не прав, все верно, картины отражаются, душа все понимает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад