Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: По дороге к концу - Герард Реве на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В sitting room они, конечно, не слепые, все заметили, но это еще ничего не значит, если только я буду вести себя разумно. Потому я ограничиваюсь легким поклоном, представляющим собой немногим более чем кивок. Все у нас получится. Остановившись у пруда, — я до сих пор собираюсь подарить П. фигурку гнома-рыбака с удочкой и поставить ее на берегу, хотя бы только для того, чтобы насладиться зрелищем его снобистской ярости, — я констатирую, что вдрызг не напьюсь и что алкоголь не наполняет меня ядом, безрассудством или печалью, а делает кротким, внимательным и богобоязненным. Все Едино, с него и начнем, но большого искусства в этом нет. Нет, более того: правда, так сказать, у нас под носом и она, можем мы пре спокойно заявить, состоит в проблеме выбора сейчас или никогда, я тебя или ты меня, назовите это словесной перепалкой, так лучше, легче, нет, помельче у меня не будет. В системе образования, кстати, тоже неплохо было бы многое улучшить.

Пойду-ка я в дом, решаю я, потому что все же холодает да и человечек-хуев-косарь тоже не спит, тут не переосторожничаешь, уже почти совсем темно, и со здешними живыми изгородями и кустами лучше бы у меня со всех сторон глаза были, в этом случае предохраниться также лучше, чем потом лечиться, или, правильнее будет выразиться, вылечить будет уже невозможно, хоть они и рассказывают про мальчика, которому быстренько пришили отрубленную ногу, но, например, с почкой такой номер не пройдет, даже если читатели газеты с объявлениями подсуетятся и насобирают денег на билет на самолет; природа, мне кажется, это все-таки что-то удивительное.

Живите скромно, вот что я еще хотел вам сказать, потому что от невоздержания возникают почти все наши болезни в этой долине слез. Вот так. Вы определенно можете рассчитывать на то, что как только мне представится такая возможность, я вернусь ко всем темам для дальнейшего обсуждения.

С вами был не Макс Так[158] из Нью-Йорка, но, напротив, Герард Корнелиус Ван хет Реве из Госфилда, Эссекс, в угнетении и в царстве единого нашего господа Иисуса Христа брат ваш, который посылает вам искренний Осенний Привет из далекой дали, с совершенно противоположной стороны моря и молится за вас, чтобы Дух, что есть огонь и любовь, принес всем утешение и указал нам путь.

Письмо из Страны Писателей

(современный туризм)

Роттердам, на борту теплохода «Лета». Четверг, 9 мая 1963 года. Оказывается, существуют авторы, которым не о чем писать. Какими бы страданиями ни было исполнено мое существование — этой пустоты, что пугает многих художников, я не знаю и, скорее всего, не узнаю никогда. Клянусь Богом, никто не может сказать, что мне не о чем писать, напротив: самое неприятное, что в голове одновременно крутятся шесть-семь тем, и в то время как я, задыхаясь и брюзжа, в ярости бегаю по комнате, раздумывая над одной из них, нередко другая проявляет признаки жизни и, да, бесцеремонно вторгается в ход мыслей. Выбор: писать именно об этом, и только потом — о чем-то другом, да еще и в нужной последовательности, — или вовсе не писать — вот в чем заключается моя проблема. И с порядком написания тоже трудности: все строго взаимосвязано, потому что темы цепляются друг за друга и так далее. Писательство — это мучение, да, может, не для Анны X. Мулдер,[159] которая считает, что нужно взять крепкую корзину, вымыть с мылом, натереть воском, поставить в нее несколько бутылок вина, переложив их цветастой тканью, добавить к этому пучок петрушки, а потом с корзиной в руках пройтись по друзьям и «посвистеть под их окнами, потому что сейчас лето». Я рад, что кто-то еще пишет не только о нигилистских мучениях молодежи, которую хлебом не корми, только дай что-нибудь раскритиковать, а ведь жить, дышать, радоваться тому, что ты являешься частью мира — это ой как много. Да при этом еще и оставаться человеком творческим. Кто мы? Мы, творческие люди, суть благословенные. Вот что говорит Бавинк Кукебаккеру,[160] я лишь повторю за ним. Правда, здоровье — это наше главное сокровище, об этом я напомнил вчера моему зажиточному Другу и Покровителю Ку., на чьей Громадной Вилле, расположенной в соседнем Р., я гостил всю прошлую неделю и у которого доктор позавчера констатировал повышенное кровяное давление, — но если ты можешь сочинять, ты тоже богат. В том, что сочинять я могу, у меня вообще не должно возникать сомнений: я сейчас нахожусь средь такого сильного, невыносимого, неравномерного шума, который прорезают внезапные повизгивания; более того, шум этот я переношу в каютке, на которую, что касается требований современного комфорта и чистоты, жаловаться грех, но в которой, лишь Богу одному ведомо почему, царит такая неизмеримая Тоска Покинутых Морей, что было бы не удивительно, если бы я все оставшиеся часы ожидания отплытия провел бездеятельно, не оставив на бумаге даже какой-нибудь закорючки, сидя без движения, уставившись прямо перед собой широко раскрытыми глазами. (Кстати, в течение целой недели некий злой божественный дух мешает мне писать, и чего только я не делал, чтобы его изгнать! Еще вчера вечером у Ку дома, в Р., после второй бутылки вина мы надевали в коридоре Шляпу Набекрень, делали Изувеченное Лицо Инвалида Войны, шевелили перед зеркалом ушами, смотрели стеснительным или Собачьим взглядом. Ну и посмеялись же мы! Но если вы спросите, стало ли мне от этого легче, то ответ вы получите следующий: нет, ни фига! Все беспрестанно и безгранично милы ко мне, честное слово, Бог их наградит, но я так одинок, у меня вовсе нет друзей! Я совсем один на белом свете, Вими теперь «навсегда» со своим водопроводным Призовым Жеребцом М., мама умерла и никто, никто не любит меня по-настоящему. И все равно все эти дни я писал, несмотря на крики и визги детей на лестнице и в коридоре; пытаясь заглушить их, я поставил транзистор на подоконник и включил Радио «Вероника»; мне очень нравятся эти удобные и хорошего качества вещи, эти приборы, и, мне кажется, невероятно здорово, что их можно взять с собой в поездку, в лес и в поле, например, или на пляж.)

Здесь, в этой каюте, да не оскудеет вера в Дух, который заносит ветром куда Он повелит, здесь пишу я, а это значит, что мое существование оправдано. И, оказывается, я постепенно побеждаю царствующие надо мной шум, запахи и воспоминания, а многое из того, что раньше меня просто парализовало бы, теперь дает вдохновение. (Кто знает, может, моя Душа выздоравливает, а может, и нет — я не очень хорошо в этом разбираюсь, — в любом случае, теперь многие вещи ее просто не трогают и не волнуют.) Но есть еще обстоятельства, убивающие все силы моей души. Прежде всего, я не должен обольщаться на тот счет, что Словом могу подчинить все. Осторожность, предельная осторожность остается первой заповедью: в дороге я не смогу покинуть этот корабль, как какой-нибудь квартиросъемщик, если ему до нервного зуда надоели соседи, а попытки описать обстановку и членов экипажа — из-за невозможности дистанцироваться от впечатлений даже на самое короткое время — могут вылиться в тот самый подавляющий паралич, что подразумевает невозможность писать, после чего существование будет состоять из потряхивания головой, бормотания и тайного буль-буль-буль из горлышка. На такой риск я идти не хочу. Поэтому я решил, что в этом письме не будет осязаемого опыта путешествия на борту, а больше общих рассуждений. (Чем я, несомненно, доставлю удовольствие определенному количеству людей, в том числе и одному моему родственнику, поскольку он никак не может себе представить, что «все эти личные дела могут заинтересовать кого-нибудь другого»; в то же самое время некоторые называют мои записки эксгибиционистскими — латинское слово, употребление которого ясно показывает, что говорящий — не просто дядя с улицы, хоть я и подозреваю, что он не совсем понимает то, что хочет сказать. Почти все мои книги, кстати, могут быть причислены к жанру литературной исповеди, но с эксгибиционизмом это ничего общего не имеет. Раздеться на улице может каждый, а то, что выставляется на всеобщее обозрение, вид имеет очень неоригинальный, потому как заранее известно или уж почти с полной уверенностью можно предположить, что под одеждой наличествует половой орган, так как он есть у всех. Каждый может показать свой хуй или, соответственно, свою женственность, но никто не может писать так, как я — вот в чем разница. Только в том случае, если обнажаемое безлично, это можно назвать эксгибиционизмом. Рассказы о себе эксгибиционизмом не являются: эксгибиционист, между прочим, о себе ничего не говорит. Более того, пора бы людям научиться обращать внимание на уровень, но об этом чуть позже.)

Далее, есть еще одна законная причина, почему я не хочу распространяться о корабле и об экипаже: я получил возможность путешествовать на этом каботажном судне, которое вскоре отправится в Лиссабон, свой конечный пункт, а также взять с собой мой ХМВ, который пришнурован на тоннажной палубе, благодаря вышеназванному Другу и Покровителю Ку.; корабль принадлежит его судоходному обществу. На данный момент у меня нет никаких оснований для жалоб, но даже если что-то случится по дороге, я не стану торопиться с обнародованием своего недовольства, потому что, вполне возможно, я захочу вернуться, и меня направят опять на то же судно, хоть я и не верю в вероятность того, что капитаны торговых судов бегут навстречу почтальонам, узнав, что вышел новый номер «Тирады»,[161] но кто знает. Название корабля — читатели с классическим образованием это уже поняли — фиктивно, так же как и инициалы моего Покровителя, но он сам, конечно же, нет, и я лучше умру, чем открою вам тайну его личности, потому что слишком велик страх, что другие направят к нему свои стопы, чтобы получить Покровительство или даже попросить у него Денег — у меня аж все зачесалось от ярости при одной только мысли об этом, — боюсь, что он настолько безумен, что даже денег даст, кто знает, ведь он — во всяком случае, по моим деревенским меркам — немыслимо богат, но никому не должен, я имею в виду, что он не должен давать Покровительства, Вещей или Денег кому-нибудь, кроме меня. Вот, теперь вы в курсе.

Моя поездка — между прочим, знаменательное совпадение — тоже связана с Деньгами; кроме того, деньги представляют собой самый что ни на есть общий предмет обсуждения, как и было задумано; говорить о них совсем нескучно — примерно, как каждый день есть рыбу. Почему бы мне не поговорить с вами в этом письме о деньгах, в основном, что касается нужд творческой личности (творческая личность в полосе прибоя, творчество в реорганизации, общественная позиция творческой личности, творческая личность в позиции), все спрашивают, да и у меня появилось желание хорошенько все растолковать.

Несколько месяцев назад я писал, что деньги, возможно, — единственная честная и приличествующая причина, побуждающая к писательству. Вот это «возможно» больше недействительно, мои предположения переросли в непоколебимую уверенность. Судьбе угодно, чтобы до нынешнего момента практически никто не мог зарабатывать писательством достаточно хотя бы для того, чтобы прожить самым скромным образом; это не удается даже тем любимцам публики, чью работу в голос расхваливают критики и другие поклонники искусства. В Нидерландах тот, кто пишет, пишет не для денег, так что у нидерландских авторов та самая вышеназванная «единственная честная и приличествующая причина», которая может мотивировать творчество, до сих пор отсутствует: вот почему наша литература, включая прозу, на таком низком уровне. Почему нидерландский писатель не может зарабатывать деньги сочинительством? Я отвергаю общепринятое извинение, так, кстати, никогда и не доказанное, что виной тому сравнительно небольшой языковой контингент: на 15 миллионов душ, проживающих в одной из самых богатых областей на Земле, тиражи даже очень популярных романов насчитывают максимум 5000 экземпляров; сборники стихотворений знаменитых поэтов издаются по 750 экземпляров; а литературные журналы редко имеют более 850 подписчиков — если задуматься над соотношением этих цифр, то понимаешь, что аргумент о маленьком языковом контингенте — явная чепуха.

В плачевном состоянии нидерландских писателей виновата, в первую очередь, примечательная, специфическая позиция официального нидерландского учреждения, занимаемая им по отношению к писательству; эта позиция представляет собой смесь кальвинизма, мелкобуржуазного бескультурья и экзальтированной романтики: с одной стороны, каждая копейка, отчисляемая на что-то настолько греховное и, соответственно, бесполезное, как искусство в общем и литература в частности, считается выброшенной на ветер; с другой стороны, искусство в общем и литература в частности являются такими большими и высокими вещами (уже отмеченное другими обожествление искусства), что денежные награды должны быть, в сущности, ниже их достоинства. Последствия такой установки, среди прочих, следующие; 1. Люди тратят деньги на пиво, можжевеловую водку, яхты, еду, раков, билеты в кино, машины, бензин, модную одежду, ненужные вещи, обувь, новую мебель, но никогда или ни в коем случае на книги или литературные журналы, хотя вопросы о проблемах литературных форм постоянно обсуждаются: книги никто не покупает, книги берут почитать или пытаются выпросить их у автора под разными предлогами и с помощью низкой лести. Сейчас, когда я все это записываю, я снова начинаю трястись от ярости, вспоминая художника или мозаичного рукодельца Рэймона Б., прозванного мною из-за его берета (Сибрен Полет\ носит берет)[162] и сутулости «Горбуном Б.», который, кажется, лет двенадцать-тринадцать тому назад в течение месяца чуть ли не на коленях умолял меня подарить ему «Вертера Ниланда»,[163] сперва ради него самого, потом ради спасения его души, затем для жены, семьи, детей — два экземпляра, потому что он был слишком скуп, чтобы отдавать свои кровные неизвестно за что, за порождение чьей-то глупости, за нежеланное, невротическое создание — его ход мыслей, но это еще не все, нет, все, все! Я тогда был беден, как церковная мышь, так что те полтора гульдена, которые мне это стоило, были приличной потерей, но я все же подарил ему книжку, которую он просил, видимо, для того, чтобы два месяца спустя, когда я спросил, понравилась ли она ему, услышать в ответ, что он ее еще не открывал, но давал почитать другу, который «был не в восторге». 2. Народ с удовольствием вторгается в жилище к знаменитым писателям, чтобы высосать их выпивку, но по моей, пока предварительной, статистике, всего 6 процентов из таких захватчиков купили что-либо из моих работ, в то время как все разговоры сводятся к вопросу «не завалялся ли у меня лишний экземплярчик». 3. С тем же удовольствием приходят взять интервью для газеты или радио, но за потраченное время, а также возмещение за изношенные нервы, никто платить не желает, оправдываясь рекламой автора в своих изданиях. (Что касается радио, то тут наблюдается некое улучшение ситуации.) Интервью и рецензии практически не влияют на объемы продаж книг, потому что ни один смертный к ним не прислушивается, соответственно их не читает. По большому счету можно сказать, что хорошая рецензия не наносит ущерба продаже, также нельзя отрицать, что иногда позитивная критика какого-нибудь сборника стихов в том или ином ежедневнике приводит к заказу одного экземпляра. 4. Господом Богом во плоти клянусь, что и следующее правда: до сих пор почти каждую неделю меня просят, не предлагая вознаграждения — иногда возмещают транспортные расходы, если быть предельно честным, — прочитать где-нибудь лекцию или принять участие в обсуждении. Еще трех месяцев не прошло, как мне звонил театральный слизняк Т. и спрашивал, не хотел бы я, опять совершенно бесплатно, поучаствовать в обсуждении какого-то спектакля, и как же он удивился, когда я ответил отказом, в то время как меня самого поразило, что я остался при этом спокойным и вежливым. Или звонят из какого-нибудь издательства: они собираются выпустить Книгу Блеска, в которой будут представлены портреты Знаменитостей плюс интервью с каждым из них. Не хотел бы я попозировать художнику часов десять, естественно бесплатно, «только подумайте о рекламе»! И так далее. В тот раз я разозлился и рассказал мужику по телефону, кто бы то ни был, что эта их книга имеет столько же влияния на продажу моих романов, как и собачье дерьмо, с тем еще недостатком, что тот, кто заплатит 22,75 или сколько-то там гульденов за их книгу, наверняка не потратит ни копейки на литературное издание. Под всем этим можно подвести Мною придуманный знаменатель: Современный Туризм. Примером может служить ситуация, когда кто-то заглядывает к художнику, так сказать, чтобы купить полотно, но покупка состояться не может, поскольку картина должна идеально подходить под обои яблочно-зеленого цвета. Затем на свет вытаскивают штук девять папок с карандашными набросками, но то, что нравится посетителю, он все равно не купит, потому что свободное пространство между двумя шкафами у него дома как раз чуть меньше необходимого. Где-то с месяц назад я получил письмо из Лейденского сообщества γνωθτ σεαυτον (что в переводе с греческого означает «познай себя»), содержащее просьбу присутствовать на дебатах — с возмещением транспортных и «других расходов» — «о месте литературы в прибое нынешнего времени» или что-то в этом роде. Я написал им, что с удовольствием приеду за 100 гульденов, включая транспортные расходы, если те не превышают 5 гульденов, и выступлю, спою, буду спорить всю ночь, все, что им угодно, но что я смогу позволить себе дебатировать за меньшее вознаграждение только тогда, когда правительство повысит свои субсидии авторам за каждую журнальную страницу с 1 до 2,5 или 3 центов за слово, и что управление сообщества, если еще остаются неясности, может обратиться к моему Ученому Брату[164] за дальнейшими разъяснениями.

В то же время мы не должны упускать из виду, что отношение большинства нидерландских писателей к литературному труду является отражением вышеописанных примеров менталитета. Сам автор также двояко относится к вопросам денежного вознаграждения. Он редко способен оценить самого себя трезво и объективно, отношение колеблется: то он считает себя неудачником, то божеством, при этом он никогда не думает о себе, как о простом производителе, который доставляет определенную продукцию и который просто-напросто, как и каждый производитель, должен получать за это деньги. Так что в скверном экономическом положении нидерландских авторов большей частью они сами и виноваты. Постепенно наступают какие-то перемены, и Протест Писателей 1962 года,[165] со всеми его недостатками и политической неуклюжестью, является хорошим началом.

Нижеследующим я хотел бы уточнить свое мнение об этом Протесте Писателей, потому что мне кажется, что моя точка зрения гораздо проще, яснее и не содержит того эмоционального балласта, как мнение Комитета, который, по-моему, определенных существенных аспектов этого дела в своих публикациях попросту не затрагивает. Прежде чем я обращусь к этой теме, хочу категорически заявить, что я во всем с ними солидарен, даже в тех пунктах, с которыми согласен лишь наполовину; далее, я считаю, что каждый препятствующий этой акции писатель — нечисть и грязный интриган. (В яблочко!)

Для того чтобы прояснить суть дела, я должен начать сначала, то есть, с того, что работа в искусстве, так же как и любой другой труд, должна финансироваться. Кто-то должен в течение того времени, как художник занят работой, оплачивать каждодневные расходы. Так, в прежние времена искусство финансировали императоры, папы римские, кардиналы и княжеские семьи либо давая время от времени заказы, либо обеспечивая художнику постоянную, надежную позицию при дворе. Позже к меценатству присоединились богатые купцы.

Эта форма финансирования в прошлом. Папы, кардиналы, аристократы и богатые купцы все еще существуют, но их интерес к искусству практически сошел на нет. (И британский, и нидерландский царствующие дома — из которых последний является самым богатым в мире — демонстрируют лишь ни к чему не обязывающий интерес к искусству; более того, ни одна из этих династий, насколько мне известно, не содержит ни оперы, ни оркестра или театра при дворе: нынешними символами высшей аристократии стали хвастовство и хамство, судя по пристрастию к скачкам, самолетам, охоте и отвратительным вечеринкам-обжираловкам. Если ситуация не изменится и царствующий дом не захочет стать примером для нации со всей серьезностью, скромностью и сдержанностью, то монархия обречена, но это в сторону.) Богатые купцы предпочитают дурить налоговую инспекцию, отправляя свои деньги на секретные счета в Швейцарии, чем покупать на них картины, скульптуры, стихотворения, рассказы, спонсировать спектакли или музыкальные представления, а если они, в виде исключения, на такой поступок все же ре шаются, то забавные творческие людишки сразу же квалифицируют их как слизь или вошь искусства (по-видимому, это презрение к человеку, покупающему искусство, в конечном счете, является ни чем иным, как выражением презрения творческого человека к самому себе), а подобные определения мало кого могут вдохновить.

В свете настоящих обстоятельств правительство превратилось в единственную инстанцию, которая хоть как-то финансирует искусство, и правительство, вначале с сомнением и крайней бережливостью, а потом с меньшими колебаниями, но все еще очень бережливо, занялось финансированием путем субсидий. После того, как система финансирования, против которой в наше время уже ни один здравомыслящий человек не возражает, была разработана, оказалось, что индивидуальное, как я это называю, искусство пострадало больше, чем коллективное. Этому легко найти объяснение: в процессе субсидирования коллективного искусства правительству не нужно делать ничего, кроме как раз в году гасить убыточное сальдо театральной или балетной труппы, или оркестрового сообщества (все они относятся, кстати, к некоммерческим учреждениям). В результате различные музыкальные, танцевальные и театральные учреждения начисляют зарплату по достижениям, а публика может всего за несколько гульденов купить билет в театр, оперу или на концерт вместо того, чтобы платить шести- или восьмикратную сумму.

Против такого течения дел, насколько я знаю, в настоящее время никто уже не возражает. Так к чему весь этот скандал по поводу субсидирования литературы?

По моим предположениям, Комитет Протеста Писателей в 1962 совершил психологический просчет, попросив правительство «признать, что писательство представляет собой долговечную культурную деятельность». Они потеряли из виду тот аспект, что творческий человек ни в коем случае не должен требовать от правительства признания, потому что нельзя принудить к восхищению каким-либо предметом искусства. Процитированный отрывок показывает явное сомнение в собственных силах, даже их недооценку. Нам не нужно восхищение или почет, нам нужны Деньги. Министр может наплевать на мою работу — что он наверняка и делает, — если он только протянет мне руку помощи в виде субсидий, которые нужно требовать на гораздо более простых, как я вам далее разъясню, основаниях, чем те, что приводит Комитет.

Все это на самом деле очень просто: если власти откажутся финансировать искусство, то я не смогу найти ни одного убедительного аргумента, который все же подвигнет их к субсидированию, потому что, по-моему, искусство не имеет общественной пользы, учитывая, что на всей территории Нидерландов насчитывается самое большее две тысячи человек, которые действительно им интересуются. И если власти скажут мне, писателю, а также другим деятелям искусств: «Да пропади ты пропадом или сдохни с голоду, мое дело — сторона», то мне придется с этим смириться. Но по причинам, мне до сих пор неизвестным, власти этого не говорят. Власти, к счастью, продолжают настаивать и периодически кричат о том, что субсидирование искусства является их долгом, заверяя клятвенно устами носителей власти (или, как сказали бы во Всенидерландской Службе Печати, «устами членов правительства»), что искусство — это нечто святое, формирующее, творящее, освобождающее душу, превосходящего значения и так далее; в таком случае нам вовсе не нужно высовываться с собственными аргументами, а стоит заняться тем, чтобы заставить властей сдержать свое слово. Если власть хочет во что бы то ни стало субсидировать искусство, то и с литературой должны обходиться на равных с другими видами творчества — в этом, и ни в чем ином, заключается проблема. И все это этическое нытье о признании писательства чем-то долговечным — просто болтовня: равных прав, вот что мы должны требовать.

На это простое требование — действовать последовательно — власть может ответить только одним контраргументом, заключающимся в том, что субсидирование литературы гораздо сложнее осуществить на практике, чем финансирование других форм искусства. Этого никто не отрицает: власть не сможет, например, субсидировать издательства, потому что это коммерческие учреждения (а если издательство некоммерческое, то трудности не исчезают, потому что тогда получится, что власти поощряют определенные политические или религиозные направления); короче говоря, недостает какого-то корпуса, подобного тому, что действует в театральных труппах или музыкальных коллективах, который мог бы награждать писателей по их достижениям. Поэтому правительство, в случае возможного субсидирования литературы, не может просто так передать это право третьим лицам, но вынуждено заниматься этим напрямую. И эта задача, кажется, так трудна для властей, а они могли бы избавиться от всей суматохи, если бы, например, не делая различий в качестве, принимали во внимание каждую впервые появившуюся в печати страницу литературного текста (романа, рассказа, стихотворения) и отчисляли бы автору заранее утвержденную сумму субсидии. Подобная система, сколько я над этим ни размышляю, не создает никаких сложностей как раз потому, что освобождает власти от необходимости выносить приговоры о художественных достоинствах работ. В качестве общего возражения часто выдвигается рассуждение, что в этом случае будут публиковаться слишком много бездарностей. Это неверно, так как финансовый риск издателя остается прежним. (Более того, уже теперь власти выдвигают условия дополнительного гонорара для журналов, а именно: издатель выплачивает автору определенную минимальную сумму за каждую страницу.) Может случиться так, что большее количество людей будут пробовать писать — против этого возражений нет, но их шансы на публикацию остаются прежними. Единственным результатом станет то, что издатели и редакционные коллегии журналов будут применять более строгие параметры отбора. В лучшем случае, уровень литературы поднимется; наверняка уж не понизится.

После непродолжительных и приблизительных расчетов я с изумлением открыл для себя, что речь идет о ничтожных суммах, если, например, правительство решится на дополнительный гонорар в двадцать гульденов за страницу. Учитывая, что каждый год появляется около 300 работ по 200 страниц в среднем (форсированно завышенная цифра), которые можно обозначить как нидерландскую беллетристику в первом издании, и автору доплачивали бы двадцать гульденов за каждую страницу, то даже тогда еже годная сумма не превысила бы 1,2 миллиона — столько Нидерландская Опера требует как субсидию для единоличного пользования. Если отдавать себе в этом отчет, осознаешь, как предельно скромны желания писателей — вот почему их и в печати, и на радио обвиняют в экзальтированности.

И все же предложенная мною система недостаточно справедлива, так как не содержит ни признания за качество, ни каких-либо принципов вознаграждения по потребностям. Но я не считаю возможным применение ни одного из этих параметров в ближайшем будущем. На данный момент, как мне кажется, главное — начать: с нулевого или практически нулевого вознаграждения перейти к вознаграждению по количеству напечатанного текста. Еже годную пожизненную дотацию авторам значительных трудов (на лекции для студенческого объединения «Политея» в защиту Протеста Писателей я в какой-то момент оговорился и начал с «ежегодных дотаций для реве»)[166] я нахожу вполне достойной защиты и справедливой, но чего мы должны добиться в первую очередь, так это расширения и повышения дополнительного гонорара писателям. Большинству читателей наверняка известно, что уже года два существует субсидия за напечатанную страницу, официально названная дополнительный гонорар, но ее выплачивают только некоторые литературные журналы. И не возникает никаких трудностей, измен, своеволия или ссор. Мало-помалу сумму повысили с постыдных двух гульденов за страницу в 400 слов до все еще смешных четырех гульденов, а теперь, после Протеста Писателей, государственный секретарь обратился к делегации писателей с длинной речью, в конце которой сообщил, что первого января сумму в четыре гульдена еще раз повысят на целый гульден. (Поэту М., который напряженно ждал каких-то радикальных изменений, при словах об этом гульдене понадобилось все его самообладание, чтобы не разразиться истерическим смехом. Один гульден, да, хватило же наглости. Но в Нидерландах дозволено почти все, в этом и прелесть нашей страны, на мой взгляд.)

Если кто-то считает все это нескромным и не достойным обсуждения, то он может получить от меня пару приличных пинков, потому что я совсем не считаю незначительным то, что теперь, то есть с первого января, в этой становящейся все более шикарной и эксклюзивной газете за каждый написанный мною лист я буду получать в общей сложности 12 гульденов за страницу. Как раз ради этих двенадцати гульденов я и пишу это письмо, потому что, не будь их, я пожелал бы, несмотря на мою любовь, всем вам, невидимым, пожелал бы язвы. Я работаю над письмом около двух-трех недель, учитывая все исправления и обработки. Из этого следует, что в нашей стране я никогда не смогу зарабатывать на жизнь пером. Быть может, если бы субсидии составляли примерно 25 гульденов за страницу. Наверняка, когда-нибудь так и будет, и присуждение стипендий тоже рано или поздно свершится, но у меня есть смутные подозрения, что только мои коты доживут до этого времени. Вот почему я хочу поселиться в стране, где мои писательские заработки фактически трехкратно возрастают по сравнению с тем, что я могу купить на эти деньги здесь. Вот почему я посылаю к черту весь Протест Писателей и не хочу заводиться по этому поводу, но слежу за развитием событий с болезненной внимательностью, чтобы посмотреть, что за очаровательные мальчики оспаривают у нас эти пару жалких, говеных гульденов за страницу. Я, конечно, ничего не обещаю, но уж постараюсь, чтобы это отребье, которое считает, что мы обязаны влачить нищенское существование, полное страданий, больше не знало покоя. Кто злит Ван хет Реве, тому это недешево обходится.

Впрочем, меня удивляет все еще скромное количество штрейкбрехеров в этой кампании, потому что в писательской среде мне ни разу не удавалось быть свидетелем какой-либо организованной попытки улучшить нашу общую судьбу без того, чтобы немедля, на каждом собрании, не столкнуться с шутовскими, чрезмерно артистичными тварями, подонками, которым всегда хочется доказать, по какой причине мы не имеем права получать ни цента больше, чем 11,75 гульдена за декламацию рассказа на радио, у которого денег куры не клюют, или обязаны совсем ничего не просить за рассказы, которые без твоего на то разрешения помещают в сборник, а ты и так ничего с них за это не имеешь, даже экземпляра книги, на появление которой случайно обращает твое внимание кто-нибудь со стороны. (Что и произошло со мной уже дважды в случае с замечательным издательством Б. в городе У.) Нет, в этот раз все совсем неплохо. Я не думаю, что А. де Б. принимает все за чистую монету, к тому же он такой нежный романтический юноша, только представьте, который любит говорить об очень высоких и чистых идеалах и который как-то сказал по радио, я сам слышал, что в странах с коммунистическим режимом дела идут не так плохо, как говорят, о чем мне, конечно, трудно судить, а все эти сотни тысяч беженцев, так они просто сплетничают напропалую, ясно ведь как день, правда, сам я там никогда не был, разве что в Восточном Берлине. Стало быть, на него я не разозлился, еще по той причине, что он пишет такую милую поэзию, воспевая материнство, плодородие и тому подобное, в общем, красоты жизни, которые и в самом деле есть, если вы только хотите их видеть.

Нет, я начал раздражаться в тот момент, когда, видимо после долгих и сосредоточенных раздумий (потому как кампания уже продолжалась с неделю), поэт Г. С., который еще никогда в жизни не позволял себе такой роскоши, как иметь собственное мнение, в конце довольно длинной статьи в ежедневнике поведал нам свои предчувствия, что в деле литературных субсидий все запуталось; ну да, для этого нет необходимости подписываться на конфессиональную утреннюю газету, как я считаю, я имею в виду для того, чтобы подобное прочитать, даже если забыть о богохульственной карамельной поэзии, которую в таких газетах помещают в Пепельную Среду[167] на первой полосе и ты вынужден, скрипя зубами, хотя бы пробегать ее глазами, потому что она набрана шрифтом такого размера, который невозможно проигнорировать.

Но на самом деле все чудесным образом компенсируется: при отсутствии четкого мнения у этого необезображенного интеллектом любителя хереса, этого шутника Г. Б., мы можем лицезреть все богатство половинчатых суждений в духе «да», «нет» и «воздержался», и, вдобавок, еп passant,[168]вечные жалобы, что он до сих пор не получил никакой награды; учитывая такую активность, еще и умудряться прожить без перхоти, — вот уж задачка не из легких, как мне кажется. Между тем, что касается меня, пусть ему дадут эту награду, хоть я и не смогу сказать, за что, потому что в его бесполых писульках я не встречал еще ни одного предложения, которое от заглавной буквы до точки не было бы лживым и фальшивым. Вот, высказался, время от времени это полезно. Профессор В. уверил меня, что с медицинской точки зрения это очень хорошо и таким образом я предотвращаю опасность возникновения повышенного кровяного давления. («Доктор меня полностью поддерживает», как сказал мне один женатый гомосексуалист лет девять назад.)

По какой причине к интриганам присоединился мой Ученый Брат и приземлился в компании вышеназванного Г.Б., и даже в компании амстердамского журналиста К., который, может быть, хранит спокойствие наших парков и нашу нравственность, но чье имя, даже сокращенное до инициалов, я считаю маранием бумаги, — этого я не понимаю, потому что не вижу, в чем состоит его интерес публичного оспаривания моих пяти гульденов. Я, однако, предполагаю, что в его выступлениях виновата семейная болезнь Ван хет Реве, так называемая Ван-хет-ревистская высокомерность, которая в основном выражается в позывах к парадоксальным и раздражающим высказываниям. В начале письма я заговаривал об уровне, вот, моему Ученому Брату, боюсь, как раз этого уровня и не хватает, потому как то, что во мне смогло развиться в откровенную и впечатляющую манию величия, в нем достигло лишь отметки малозначительного педантизма.

Но оставим эту грустную тему, я и так в печали. Вновь в который раз, «погода для народа». Иногда, если ветер почти совсем утихает и солнечный свет, очень тихий и старый, как мир, проходит сквозь тучи, а я смотрю в иллюминатор на уродливые легковушки на набережной и где-то вдалеке между домами замечаю маленькое деревце — может быть, тоненький клен или березку, — сотни зеленых листков которого похожи на зеленые зеркальца и так далее; ах, все такое далекое и такое усталое.

Через пару часов корабль отчалит, и на душе у меня тяжело, несмотря на чувство, что принятое решение верно. Самым главным вопросом остается, смогу ли я жить в Испании месяцами в полном одиночестве, но я должен попытаться. Что касается нового партнера, я сомневаюсь, захочется ли мне когда-нибудь пойти на долговременные отношения. В любом случае, ни к одному живому существу я не испытывал столь сильной привязанности. Возможно, если я буду жить в уединении, так будет лучше, этот сорт одиночества легче перенести, чем одиночество в компании другого. Наиважнейшим я считаю то, что смогу плодотворно работать. На это у меня еще осталась надежда, потому что последние пару месяцев, невзирая на ужасные страдания из-за климатических условий, я работал так, как уже не бывало годами. За прошедшие четыре-пять месяцев со времени отъезда Вими я только раз сходил в кино и раза три или четыре зашел в кафе, еще два раза в ресторан, в последний раз только потому, что мой Покровитель Ку. меня туда пригласил. Гостей я практически не принимал, да и сам ни к кому не ходил, никаких вечеринок или чегото в этом роде, ничего, совсем ничего. Я ни одного вечера не провел в беспокойстве, постепенно прекратил всякие блядки и теперь могу легко игнорировать любые попытки к контакту.

Мне стало ясно, что я был глупцом, вел полную ошибок греховную жизнь, но самое непростительное — что это вылилось в потерю драгоценного времени. У меня было полно идиотских представлений, но теперь я с ними разделался. Длительное время я всерьез считал, что обязан показываться на людях, заботиться о собственном имидже, о том, чтобы люди продолжали обо мне говорить. Правда, я был совершенно уверен в том, что хочу достичь славы и купаться в ее лучах. И только теперь я понял, что это не так, что я, в конечном счете, хочу иного. Теперь, наконец-то, на сороковом году жизни, я осознал, что в известности нечего искать, что я ничего не хочу, кроме как писать и этим, как приличный служащий, продавая написанное, зарабатывать достаточно для нормальной жизни без стеснений и препятствий, которые приносит с собой нищета. Больше ничего. Я понятия не имею, содержит ли написанное мною прежде какой-либо смысл, как утверждают некоторые уважаемые люди, но я знаю, что я должен работать и писать, потому что в этом моя жизнь, а значит и развитие, и ответственность. Я должен писать, потому что это единственный род деятельности, который имеет для меня смысл, не потому что я кому-то или чему-то этим служу, а потому что это моя работа и мое призвание — записывать собственные мысли. Писать для меня так важно, что по сравнению с этим секс, еда, красивая одежда и комфорт, теряют всякое значение, хотя человек я похотливый, страстный и жадный.

Многое, очень многое было только видимостью и только сейчас, на пороге того, что, возможно, станет началом новой жизни, я, наконец, в этом убедился. Всю свою жизнь я провел в поисках родственной души, частенько притворяясь перед самим собой, что именно о таком родстве и идет речь, в то время как ни с одним человеком или группой людей я не был по-настоящему близок и уже никогда не буду. С коллегами мне не о чем разговаривать, а с тем типом людей, которых называют эмоциональными собратьями, дело обстоит еще хуже — высокомерие или Selbsthab[169] особой роли здесь не играют, как мне кажется, — потому что в их компании я чувствую себя еще более одиноким, чем когда я один по-настоящему, и не потому, что они такие, как есть, а потому что они как раз лишь частично такие, как есть, и почти всем, без исключений, не хватает Мужества отстоять то, что, как они уверяют, им дорого, а также мужества, чтобы бороться и добиваться своего, если уж необходимо, вместо того, чтобы отдавать предпочтение анонимности и делать вид, что они принадлежат к миру андеграунда, который как можно скорее нужно уничтожить; вот уж несчастье, эти бесполые имена вроде «Руди» и «Эдди», это вечное нытье о покрое брюк и «а это ты где купил?» и никогда, никогда, черт побери, от них не услышишь ни одного разумного высказывания, или даже неразумного, об искусстве, политике, этике или религии. Вечно о еде, одежде, танцах в клубе, количестве выпивки, наливаемой на той или иной вечеринке. И даже если им уже под пятьдесят, вроде бы не мальчишки и социально защищены, никто и никогда, ни мать, ни сестра, ни отец или коллеги ничего не должны узнать.

Самый тяжкий человеческий грех — это готовность дать загнать себя в угол. Я не хочу жить в темном углу или в подвале. Не могу. Не так уж могущественна жизнь: я имею в виду, что если я не смогу оправдать себя в моральном плане, не смогу жить с высоко поднятой головой, то я с такой жизнью покончу, поскольку на меньшее я не согласен, даже если весь этот легион любителей аперитивчиков в бархатных одеждах с подобным мирится. Я — творенье Бога, а не его карикатура. Так же, как я — писатель, а не журналист, переводчик, комментатор на дебатах, автор пиздежных статеек или что там еще. Потому я уезжаю. Я должен попытаться утвердить свое писательское существование, даже если сейчас оно больше всего походит на карточный домик. Я хочу, когда у меня появляется такое желание, писать по 10 или более часов в день или писать неделями, месяцами, а если все это окажется невозможным, то я лучше накину себе петлю на шею; единственное соображение, которое меня сможет остановить, это то, что я не решусь доставить удовольствие Мануэлю ван Логгему[170] — потому что в другом образе жизни я просто не заинтересован.

Я пишу последнюю часть, запинаясь, неловко, как я заметил, но все те, чей стиль, которым они передают подобные моменты, не страдает недостатком слов, — искусные демагоги и обманщики. Фу. Может быть, где-то на одном из следующих этапов по дороге к концу меня действительно ждет существование без напрасных и ненужных надежд, которое отбросит всякое поверхностное наслаждение и иллюзии, и, в конце концов, я смогу осмысленно жить и умереть, прославляя и любя Бога, смирившись с бессодержательностью существования, но твердо зная, что в работе, если я буду пытаться писать со всей силой и отчаянием, я смогу хоть на несколько секунд увидеть тень, почувствовать дыхание и услышать слабый, удаляющийся звук голоса того, кого я все еще надеюсь в своей жизни увидеть, хотя бы всего несколько мгновений, «лицом к лицу». Я надеюсь, что не навеял на вас своими словами грусть, потому что я люблю вас всех, правда-правда, по-своему; по-простому.

А теперь Большой Дрон[171] должен с вами попрощаться. Живите же, Братья и Сестры, между собой в согласии, и всеми законными способами старайтесь, чтобы кудахтанья было как можно больше; хоть и есть границы господству разума, образованность легко ведет человека к бешенству склоняет его к болезненным размышлениям о сущем, а это нехорошо; вот, возьмем, к примеру, того же Ван Гога: он тоже писал письма, не знаю, задумывались ли вы когда-нибудь над этим, но он еще и иллюстрации к ним рисовал. А если хорошенько подумать, очень странно, что мое ухо все еще при мне, а ведь его перекусили почти надвое, можно сказать, работа спустя рукава; в любом случае, пока еще нет достаточных оснований, чтобы я сменил ручку с бумагой на кисть и палитру.

Письмо, найденное в бутылке

Комната № 21, Отель «Мадрид», Алгесирас, провинция Кадис, среда, 24 июля 1963 года. Читателям «Тирады» от Герарда Корнелиуса Ван хет Реве.[172] На мотив: «О голубице, безмолвствующей в удалении».[173] Начальнику хора. Учение.

Если в прошлом письме я допустил по отношению к вам неприятные или некрасивые высказывания, то умоляю вас, простите, этим письмом я беру свои слова обратно, потому что раздоры, ненависть и разлад ничего хорошего нам не принесут, а ведь миру нужно помогать развиваться в правильном направлении. Между тем я уже на самом деле не знаю, стоит ли писать это письмо и будет ли этот его вариант последним; я сомневаюсь, прочитает ли его кто-нибудь, потому что всерьез подозреваю, что, дописав до конца, а, может, и не дописав, я в который раз уничтожу письмо. Однако некий Голос говорит мне, что написать его я должен. И если бы я предполагал, что мне это сообщает сам Дух, то можете поверить: я не покинул бы эту комнату в течение трех дней, только разве для того, чтобы в сумерках накопить сил посредством быстрого принятия пищи; я продолжал бы писать, несмотря на ничтожный шанс, что это письмо будет спасено и отправлено по назначению. Я также могу вас заверить, хоть это письмо наверняка будет разорвано на мелкие кусочки или же отправится в бутылке в путешествие по морям, что я постараюсь не лгать в нем, не выдумывать, потому что лишь правда делает нас свободными, спросите хоть господина Алгру,[174] «некоторые характерные черты» которого я тотчас же приведу, так я от этого хоть избавлюсь. Мой Покровитель Ку. прислал две газетные вырезки, одну под названием «Отражение современности в Журналах» за авторством моего коллеги Альфреда Коссманна,[175] а другая представляет собой отчет о заседании Нижней Палаты во вторник, 21 мая; обе, естественно, без ссылки на то, где они были напечатаны.

Нидерландская журналистика по сравнению, к примеру, с серьезными британскими газетами стоит на очень низком уровне, а отчеты о заседаниях парламента обыкновенно особенно вялые, написанные, можно сказать, потешно и очень неточные, так что в отношении господина Алгры я еще могу допустить, что тот единственный отчет, который у меня есть, возможно, неполон. Но я вновь поражен тем, как этот представитель нашей положительно-христианской части народонаселения (отрицательно-христианская, интересно, тоже существует?) умудрился выпендриться. Надо же набраться наглости: Бог его знает, сколько раз в году он загребает из государственной казны, а потом еще мечет громы и молнии по поводу произведений, которых даже не читал. В Нидерландах дозволено все. Нельзя сказать, что феномен этот типично нидерландский, потому что подобное явление принадлежит к тому же сорту, что и собрания толп советской черни, которая, заседая в неизменном Sportpalast,[176]бушует по поводу книги, которую подавляющее большинство из них нигде не могли ни купить, ни прочесть, или же к сорту высказываний католического апологета, который с крыши какого-нибудь амстердамского судна, оборудованного под жилье, сыплет ругательства и проклятия на писания католического мистика Схунмакера,[177] то ли Схунмакерса, то ли Схумакера, при этом уверяя слушателей, что если бы он его читал, то отзывы были бы еще более уничтожающими. Я насилу удержался, чтоб не взорваться, но мне слегка полегчало, когда я прочитал, что господин Алгра «знает достаточно», что «эти письма» он никогда и в руки не возьмет; что он «никогда не хотел бы быть другом» Ван хет Реве и что «он никогда бы не привел в свою семью кого-либо с подобными эротическими отклонениями». Он, видимо, и не задумывался о том, оценю ли я его дружбу, а также захочу ли я, чтобы меня «привели в его семью». Ни на одно из этих двух предложений я не соблазнюсь, и пусть этот слизняк, который думает, что неграмотность является добродетелью, говорит, что хочет, — или он действительно считает, что я оценю его приглашение прийти к нему в гости, чтобы в середине лета часов в шесть вечера поесть квашеной капусты, которая стояла на плите с половины девятого утра или чтобы послушать, как за столом читают из Библии с тем самым тупым, бессмысленным, без соблюдения знаков препинания подвыванием, которое убивает любую религию? Я верю в Иисуса Христа, Сына Божьего, а отнюдь не в то, что людям не хватает интеллигентности и витамина С, также как я не верю в то, что у церкви есть монополия на продажу Бога для Нидерландов и Колоний. Нет, к черту все, тогда уж пусть лучше попы, чем католики, и я вот заметил, что эти самые попы, если уж мы об этом заговорили, — люди без особых душевных метаний и с убогими мыслями, им недостает каких-то истоков веры, да чего угодно; но во всех отношениях они гораздо более терпимы к остальным.

Между тем в настоящих излияниях виноват также мой собрат по перу Коссманн, который в названной рубрике журнала очень хвалебно отозвался о моих путевых заметках, но при этом заметил, что веду я себя как «богохульствующий, забавляющийся с религией вольнодумец». Как раз такого в Нидерландах ни о ком писать нельзя: очень даже возможно, что за эти ценные строчки я расплачусь своими пятью гульденами субсидии за страницу, жертвоприношение, которое я с радостью принесу в принципиальном случае, но не в этом, так как утверждение Коссманна совершенно безосновательно. Что касается обвинения в богохульстве: как мне кажется, богохульничать можно только с умыслом, а я далек от подобных намерений, сверх этого и в сторону я хотел бы заметить, что по доказательству Спинозы Бога никто не может ненавидеть, а я пойду дальше, добавив, что сомневаюсь, может ли человек, даже при соответствующем желании, Бога оклеветать. «Забавляющийся с религией» звучит для меня также загадочно, но самым неразумным я нахожу определение меня «вольнодумцем». Бог знает, что я есть на самом деле, но уж точно не вольнодумец, учитывая мою консервативность взглядов и авторитарность духа. Давайте на этом и остановимся, что касается вырезок из газет; а по поводу Алгры, ну, все равно, ему придется с надлежащим терпением выслушать разъяснения того, кого не только А.Н.П.,[178] но и ежедневники называют «руководящим лицом». (Я просто восхищаюсь терпеливостью таких министров.) Это невыразимо печально и является иллюстрацией опасности прогресса развала демократии из-за недостатка интереса населения к государственным делам; то, что подобные персонажи могут существовать и действовать в парламентарной политической системе, могут быть серьезно восприняты и могут лицезреть стенографии и публикации своих бабьих сплетен — все это иногда доводит до отчаяния. Конец вступления.

«Туда, где берегут пески.»[179] Вот, посмотрите-ка, чтобы начать сначала, вот правда, которая меня, может быть, делает свободным, но отнюдь не счастливым. Я уже давно подозревал, а теперь знаю наверняка: никогда, где бы я ни был и сколько бы мне не стукнуло, я не найду покоя, ни один пейзаж или город не сможет поразить меня новизной, потому что все, все без исключения я уже видел, как и тех умирающих в лондонской больнице, которые за многие годы до созерцания их во плоти являлись мне в Ликах и снах. Это и есть ужасы, которые наполняют жизнь, правда или нет, а вернее: так оно и есть. (О, Дух, не покинь же меня.)

В груде уже давным-давно не поддающихся какой-либо хронологии и к тому же несравнимых фактов самым важным до сих пор остается моя тоска по Вими — от которого я регулярно получаю письма, — а также (что замечательно, желание это гораздо сильнее) тоска по водопроводному Призовому Жеребцу М., глубинной дрожью всего тела сопровождающая мои мысли о том, с каким удовольствием, если бы он был здесь, я предоставил бы его (то есть, достойного поклонения М.) в пользование — желательно за определенное количество Денег, но если соискатель очень красив и мил, то бесплатно — любому испанскому юноше, который бы его захотел. Но такие восторги обычно не заканчиваются ничем, кроме магического соло-секса Гостиничных Номеров, лишь обугливая душу этим послеобеденным занятием за полинявшими гардинами, но совсем ее не удовлетворяя, вот к какому выводу я постепенно пришел в продолжение своей жизни (P.M.[180] Написать «Книгу Фиолетового и Смерти»[181]). Не было еще ни одного — я думаю, вам непременно доставит удовольствие это узнать, — ни одного номера в отеле (подробнее об отелях чуть позже), в котором бы я, при дневном свете, или свете лампочки в 25 ватт, или в темноте, задыхаясь в вечно пахнущих оберточной бумагой и хлоркой простынях, не шептал бы Правдивые Истории, имеющие непосредственное отношение к Вими и Водопроводному Сокровищу. То, что мне довелось пережить вне четырех стен, осталось, так сказать, «в ограниченном количестве»: «неоконченная работа» в день Вознесения, на пляже города, в котором я ненадолго остановился по дороге в Малагу, даже не достойна упоминания, но я не жалуюсь, более того, у меня-то и цели другой не было, как найти какую-нибудь собаку, дать ей кусок колбасы — небольшое пожертвование, но, кажется, в этой стране не существует ничего кроме несъедобной оскопленной колбасы — и налить ей немного воды из пластиковой бутылки в одноразовую тарелку. За день до этого, когда я впервые пошел на великолепный, но по непонятным причинам практически ни одним смертным не посещаемый пляж и лег позагорать, ко мне подошла симпатичная, но, как и все домашние животные в Испании, недоедающая молодая овчарка, легла рядом со мной и, в конце концов, даже хотела проводить меня обратно в город; после двухкилометрового преследования мне пришлось с болью в сердце прогнать ее криками и пинками, мучаясь угрызениями совести, потому что кроме вина у меня ничего не было, ни еды, ни воды. Когда на следующий день я хотел искупить вину, собаку я уже не нашел, зато через некоторое время на пляже появились двое обнимающихся молодых — хотя возраст последователей Греческих Принципов изменчив, для верности всегда лучше прикинуть ближе к пятидесяти, чем к двадцати — людей, которые разлеглись на незначительном, без всякой на то необходимости, расстоянии от меня; один из них был некрасив и выглядел нездоровым, а другой — неплохо сложен, но тело его венчала весьма непривлекательная башка, смотреть на которую можно было лишь с трудом сдерживая отвращение; вскоре последний подошел поближе и, надеясь привлечь мое внимание, стал метать плоские камешки по поверхности воды, сопровождая каждый бросок горловым звуком; в ответ на это позерство я кивал, одобрительно ворчал, а несколько раз даже поаплодировал; естественным продолжением стали поползновения к разговору, с сопутствующим в свою очередь и с математической точностью предсказуемым приседанием возле меня на корточки, как это, например, с удовольствием делают молодые актеры и которое предшествует окончательному приземлению в течение последующих нескольких минут. (К тому времени его непривлекательный спутник, после небольшой словесной перепалки, перекинув через плечо свою розовую пляжную сумку, удалился в направлении Алгесираса.) Пока я рассматривал его вблизи, уверенность моя в отсутствии любого эстетического очарования росла, тем не менее, эта чудовищная смесь отвращения, ненависти, презрения, желания унизить, завороженности и любопытства вызывала невольное восхищение и вынуждала меня продолжать подбадривать его смутными улыбками, а когда его первые осторожные поглаживания самого себя через плавки перешли в обнажение и неприкрытое орудование значительным Жезлом, я просто должен был начать рассказывать «сказки», которые из-за недостаточного знания испанского и при наличии лишь одного, не оправдывающего надежд вспомогательного средства — словарика «Аула-Спектрум» за авторством С. А. Востерса — мне пришлось сократить чуть ли не до телеграфного текста (тут и там выскакивали слова на французском, он, оказалось, довольно хорошо понимает французский, но не говорит на нем), сказки, значит, обработанные для Пиренейского Полуострова, но по-прежнему содержащие основные, прототипические, древние истины, от которых, даже если вы их едва шепчете, дыхание партнера учащается: 1. что я склонен желать и обладать поочередно как chicas,[182] так и chicos.[183] (Любого сексолога, который сможет объяснить мне, на чем держится — и никогда не падает — этим сообщением вызванное возбуждение, я готов назначить Почетным Членом моей академии.); 2. что моему обладанию каждым мальчиком, конечно, предшествует хорошая порка, в которой он (то есть, наш онанист) может быть моим ассистентом; 3. что даже самый наглый и строптивый мальчишка станет орать в голос и звать маму, когда его будут наказывать, и так далее. (При этом: поздний полдень, морось за окном, мальчик, после того, как его разденут, будет смущен и напуган, а камера пыток, пахнущая сырой землей, в неизменном смертельно тихом внутреннем дворике, куда и лучик солнца не проникает.) Все это, как вы и сами понимаете, гораздо, гораздо сложнее и в действительности насчитывает по меньшей мере одиннадцать главных пунктов, но из-за нехватки времени я все упрощаю, сокращаю до эдакого Броуновского Движения.

После того, как я повторил это все речитативом, без определенного конца или начала, с употреблением всего семи или восьми ключевых выражений из пунктов 2 и 3 — метеорологические и градостроительные подробности по понятным причинам я в мой рассказ не включаю, — со стоном повиновения прижимая лицо к моей ступне, он извергнул свое преступно использованное семя — которое, как мы все знаем, должно служить лишь Продолжению Рода, поэтому регулярное соприкосновение с собственной Частью со временем наказывается поражением спинного мозга, головокружениями, параличом и нередко даже сумасшествием, — на плоский, напоминающий по форме почку, камень. (Все в одном, как я уже писал в предыдущем письме: как не велика была бы разница между многочисленными языками и народами, но от одного и того же рассказа, даже изувеченного переводом, в южной части Европы партнер судорожно закатывает глаза и из внезапно распахивающегося, беззащитно лепечущего рта его вылетает то же всхлипывание с придыханием насыщения, что и в Амстердаме: язык Любви интернационален, вот почему я также уверен, что войны быть не должно, на земле должен быть мир, нужен обмен опытом, нужно основывать как можно больше Клубов Гомосексуальных Индейцев и так далее, и быть того не может, чтобы «сенатор» — это, кстати, и название марки сигар — Алгра был со мной в этом не согласен. Может, я все-же как-нибудь зайду к нему, ничего плохого не будет в том, что я внесу в существование «его семейства» немного жизни и движения: по-моему, самое время.) Ну, делу конец, и он (не Алгра, а наш онанист), пряча свое достоинство, вновь обрел осмотрительность, с которой он, незадолго до свершения чуда, каждые несколько секунд бросал осторожные взгляды в сторону сторожевой будки, расположенной метрах в пятидесяти от нас, из нее жандарм Guardia Civil[184] наблюдал за побережьем — трудно вообразить более бесполезную службу, — хотя на таком отдалении и учитывая отражения лучей солнца с поверхности воды, тот просто-напросто не мог ничего рассмотреть. (У Жана Жене непременным продолжением стало бы обнаружение, задержание и сопутствующие этому унижения, в основном, из-за наличия в рассказе униформы, но я простой, здоровый парень из деревни, которого такого рода нововведения не интересуют, — это к сведению остальных членов Палаты Народных Депутатов, иначе в нашем уютном болоте, в котором редко случается что-нибудь интересное, наверняка опять начнется перебранка по поводу выбранных мною предметов описания. Вот потому: если «сенатор» Алгра, его коллеги по фракции, да кто угодно, думают, что субсидия в 1¼ цента за слово заставит меня порождать «формирующие сознание тексты» о созревающих хлебах, о любви между молодым земледельцем и его невестой-крестьянкой, ее беременности и последующем материнстве, то они ошибаются. Даже если субсидия вдруг изрядно возрастет, я не думаю, что смогу писать подобное, ведь Тот, Что держит звезды в Своей ладони, — этот образ многих наполняет почтением, но ведь для Него это сущие пустяки, вы когда-нибудь над этим задумывались? — сотворил меня таким, какой я есть, и я исхожу из того, что Он же мной управляет: у меня это в крови, приказ есть приказ, вот моя точка зрения, так я думаю.)

Впоследствии он представился как бесфамильный Антонио (все в Одном, II) и поинтересовался, католик ли я. Нет, не католик. Тогда euangelico?[185] Нет, и не евангелист. А кто же? Мое сообщение о том, что я самого себя причисляю к cristiano,[186] но ни к одной церкви не принадлежу, стоило ему приступа нервного смеха, который он внезапно, видимо, по соображениям благовоспитанности, подавил, а после задал решающий вопрос: верю ли я в la Virgen?[187] Еще бы, да, представляешь! Очевидно, успокоенный, он рассказал мне, что именно сегодня празднуется Вознесение, заблуждение, которое я не смог выбить из его головы: разве не сегодня вечером, в Алгесирас, пройдет посвященная ей процессия? Я оставил попытки исправить ложное представление, и, кстати, не так уж это для меня было важно. (Именно в этом вопросе я никак не могу прийти к согласию с моими «реформатскими братьями», которых так раздражает почитание Богородицы. Я не понимаю их возражений до конца, потому что сам нахожу это прекрасным. Бог Един, еще бы, и проблема, во скольких Ипостасях Он Себя проявляет, по-моему, имеет второстепенное значение — одной Ипостасью больше, от этого никому хуже не станет: лучше больше, чем меньше, это я так. Поэтому меня не раздражает, что в любой испанской церкви за обязательным, но непременно крохотным крестиком на алтаре видишь огромную пристройку — на которую падает свет сквозь специально для Нее сконструированный стеклянный купол на крыше, — где, выполненная, по меньшей мере, в человеческий рост и всегда окруженная неимоверным количеством цветов, плывущая на серебряном полумесяце, стоит Матерь Божья; продолжая ряд сообществ и фирм «Сестры Артемида и Диана», «Селена», «Церера»,[188] «Наследство Вд. Исиды»,[189] она восседает на троне; сегодня она мыслима только де-факто как заступница однако, завтра де-юре станет Со-Избавительницей, а не пройдет и века, как Четвертой Ипостасью Божьей В Таинстве Земном, как я это, в своей скромной теологической системе предварительно определяю. Все на духовном уровне, я вовсе не хотел обидеть инакомыслящих.)

А сейчас, перед тем, как отправиться в постель, потому что завтра опять вставать ни свет, ни заря (здесь светает гораздо позже, чем в Нидерландах, но под рассветом я подразумеваю переполох, который тут начинается, когда нет еще и пяти утра; сначала этот чумовой петух, которого, как я предполагаю, держат на балконе на противоположной стороне улицы: без двадцати четыре он начинает кукарекать, чем и занимается на протяжении получаса с небольшими перерывами в несколько секунд, каждый раз получая ответ от сородича откуда-то издалека; потом стрекочущие мопеды и урчащие мотоциклы, которым перед отъездом нужно разогреться; разговоры на улице — несмотря на то, что еще очень рано и разговоры эти ни о чем, однако всякий раз они достигают громкости семейных ссор), я должен быстренько посвятить несколько «тщательно выбранных слов» той позе, которую принял «католический поэт» Г.С. по отношению к Протесту Писателей; из интервью, которое он дал The Observer, хоть это и не явно выражено, но по направленности статьи можно определить, ясно, что он враждебно относится к нашей кампании. Ежедневник «Свободные Нидерланды» сообщил об этом 25 мая в рубрике «Под Прицелом», а Г.С. защищается с помощью собственного произведения, посланного в ту же газету, но от 15 июня, в рубрику «Свободная Трибуна». Он, оказывается, и не объявлял, «что нельзя ожидать от государства, что оно будет субсидировать мечты, в том случае, если писатель предпочтет пару лет помечтать вместо того, чтобы писать». Можно только удивляться, как такое могло появиться в The Observer, солидной газете, сотрудники которой ведь не с неба упали. (То, что они решили взять интервью у Г.С., трудно поставить им, как иностранцам, в вину.) ГС. имел в виду, «что чиновникам, должно быть, трудно себе представить, что мечты можно субсидировать, и так-далее, и тому подобное». Но и такая формулировка, по меньшей мере, неудобоварима, учитывая, что в манифесте протестующих писателей нет ни слова о субсидирования мечтаний. Это высказывание, утверждаю я и от слова своего не отступлюсь, по существу своему направлено против писательской кампании и внушено тем обычным, мстительным, мелкобуржуазным представлением, что творческий человек и паразит — это одно и тоже. Может быть, Г.С. и не подозревает, что он именно это имел в виду; в таком случае, данными строчками я надеюсь помочь ему выбраться из его «мечтаний». Журналист из The Observer, возможно, не передал буквально его слова (чего, за редким исключением, от журналиста и не требуется), но мнение Г.С. наверняка было выражено верно, в этом я убежден.

Заключительная часть защиты Г.С. гласит, что его английский был, видимо, слишком плох. Я сказал бы: в этом случае, не стоит кому-либо, тем более писателю, давать интервью британскому журналисту без услуг компетентного переводчика, да еще о таком животрепещущем и важном для всех нас предмете, как Протест Писателей. И это не рекомендация на будущее, потому что у меня есть для Г.С. еще лучший совет. Если он хочет предотвратить появление в газетах чего-то другого, чем то, что он имел в виду, мог иметь в виду или, для полной точности, собирался в виду поиметь, то он мог бы оказать нидерландским писателям-профессионалам огромную услугу, если бы больше совершенно ничего не писал и не говорил о писательской кампании.

Вот так, к счастью, тут все уладилось. А теперь, милые соотечественники, где бы вы ни были — в объятия Морфея и давайте смотреть десятый сон! (Уже действительно почти два часа ночи — совсем не в моем стиле бодрствовать допоздна, ну да, иногда обстоятельства вынуждают.)

Пятница, 26 июля. Вчера утром, несмотря на то, что предыдущим вечером я поздно закончил работать, я опять очень рано поднялся. Как и планировал, я остался в своей комнате и попробовал писать целый день, почти довел себя до слез, и все безрезультатно — кровать покрывалась скомканными и разорванными листами. К концу дня у меня опять поднялась температура, на которую можно не обращать внимания, потому что все здесь — не только в этом отеле, который, кстати, во многом лучше других, где я проживал, но в этой стране, в общем, — заражено и гниет, и Смерть почти ощутимо парит в воздухе. Что это было — дизентерия, малярия, Летучее Воспаление Кишок или понос, я так никогда и не узнаю, а желания довериться какому-нибудь испанскому коновалу нет. Целый день работы меня, конечно, облагородил, но беготня в туалет так вымотала, что я улегся в постель еще до темноты. О «заслуженном, бодрящем отдыхе» и речи не было. А вот так часто красиво описываемое в романах, в пассажах о смертном одре и борьбе со смертью, «слияние воображения и действительности» имело место быть: сначала просто парения; потом раздирающий, смертельный страх, какой я испытывал и раньше, но всего пару раз, на улице, а однажды перепугался буквально до смерти в амстердамском Пчелином Улье[190] (ни разу в ХЕМЕ); впоследствии попеременное увеличение и уменьшение комнаты в размерах и, наконец, нашептывание — которому я почти последовал, — чтобы я выпрыгнул со второго этажа; все это сопровождалось бесплодными попытками заговорить или закричать, а, в конце концов, через дверь, которая, клянусь, я в этом уверен, была закрыта и на замок, и на защелку, проскользнуло Ухмыляющееся Существо, чье появление — быть может, отрежиссированное Древним Змием — должно было представлять собой ядовитую пародию на события в Троицын День, от одного вида этого существа можно было кинуться искать защиты у кого угодно. И внимательного читателя вряд ли удивит то, что сегодня утром я был очень рад тому, что снова наступил день. Приветствую тебя, священный свет (Многих, многих благ!) Покой и Тишина снизошли на мою душу, и теперь, когда я, «усталый, но довольный», сижу за столиком в углу, уставившись перед собой, мне в голову вдруг приходит мысль, что, вполне возможно, Бог приговорил меня всю дальнейшую жизнь провести в отелях: мысль эта сперва вызвала во мне недолгое, но саднящее чувство Печали, зато потом наполнила меня немалозначительным восторгом. Если это действительно так, то я подчинюсь — во-первых, потому что это хорошо и прилично: иметь возможность помогать Ему в осуществлении рая на земле, а во-вторых, потому что это напрасный труд — злиться или сопротивляться, когда ничего не можешь изменить. Я знаю наверняка, что буду и дальше прославлять Бога «в слове и в сочинениях», хотя еще придут дни, когда станет казаться, что я больше не выдержу, с рецидивами, с бросанием предметов из окна на головы прохожих, и так далее, потому что судьба моя будет тяжела. По Сартру, комната отеля есть ад, пусть многие считают, что это невеликая находка, да еще и клише — но так оно и есть. У Сартра они иногда не приходят, даже если позвонить; у меня же они приходят всегда, несмотря на то, что я никогда не звоню: можно так резюмировать. Они «пришли» еще в самом первом отеле: Отель «Braganga» в Лиссабоне (completamente remodelado; ELEVADOR; conforto, asseio e modicidade de preos; OPTIMA COZINHA; Man Spiicht Deutsch),[191] безупречный отель третьей категории, прицепиться не к чему, я и далек от этой мысли и не хочу сплетничать, но я не мог и до сих пор не могу понять, почему каждый раз, когда я выходил или входил, бледненький и совсем некрасивый мальчик, спотыкаясь, должен был бежать через весь вестибюль, чтобы вовремя открыть передо мной дверь, в то время как я сам могу это сделать без малейших усилий, — я еще не встретил никого, кто мог бы объяснить мне причину. Порядок всюду наводит Горничная, в том числе и в непонятном и уникальном багаже иностранцев, а ведь никто не хочет, чтобы она там рылась и раскладывала все по законам собственной логики, так что затем никто ничего не может найти и каждый раз, обливаясь потом, думает, что его обокрали. (Когда-нибудь я наберусь храбрости потребовать, чтобы со дня приезда вплоть до отъезда никто, кроме меня самого, не входил в мою комнату: я скажу, что провожу Научный Эксперимент, или что я должен добыть Золото из простого металла, или что-нибудь в этом роде.)

Комнаты эти полны Ужаса и Опасности, но самое страшное — это входить и выходить. (Хотя как-то раз, много лет тому назад, когда я вместе с *** остановился в отеле в Тулоне нам дали ключ от комнаты, более того, даже ключ от входной двери отеля, и нам не приходилось уведомлять, пришли мы или вышли, так что однажды с центральной площади мы притащили с собой Солдата, который при ярком освещении оказался гораздо менее привлекательным, в грязно-сером белье и с блеклой, как у ощипанной курицы, кожей и который хуже, чем мы, говорил по-французски; в сношении с ним, из-за повышенного уровня алкоголя в крови, ни одному из нас не удалось дойти до полного насыщения, но именно я, зажмурившись, обнюхивая и ощупывая подушечками пальцев солдатскую фуражку, на несколько секунд смог-таки приблизиться к концу. Но это редкие исключения из правил, отели из снов, которые при последующем посещении города, хоть адрес был тщательно записан, невозможно найти и существование которых, даже сама возможность их существования, упрямо отрицается всеми, кого ни спросишь.)

Поэтому все четыре дня, проведенные в Лиссабоне, я пытался, насколько это было возможно, совмещать необходимые закупки с туристической жаждой прогулок по городу и проходить по вестибюлю приходилось не больше двух-трех раз в день; но, когда я проскальзывал в комнату, мне было трудно избежать тупого просиживания в ней, при котором обычно возникает чувство, что ты слишком устал, слишком немощен или слишком вспотел, чтобы пересилить самого себя и расстегнуть брюки, так что остается только сидеть и глядеть на чудаковатую театральную мебель, которую «в обычной жизни» вы нигде не найдете и по стилю которой довольно сложно, на первый взгляд, определить (Все в Одном, III), находитесь ли вы в Париже, Лиссабоне, Севилье или Хэрроу и Вилстоуне: кровать, увенчанная медными шарами, вызывающая страх умереть в одиночестве; тумбочка с мраморной столешницей и апельсиновыми шкурками в ящике; раздвижной столик, слишком низкий, для того, чтобы за ним писать, а для всего прочего совершенно бесполезный, к тому же шатается, потому что одна из ножек зависает в нескольких сантиметрах от пола, из-за чего таинство наполнения первого бокала красного вина заканчивается здоровенным пятном на одежде; секретер, который не похож ни на обычный, ни на письменный стол, за которым также невозможно писать; двухдверный подвесной шкаф с зеркалами, которые, порождая депрессию, приводят к чрезмерному мастурбированию; две лампочки, одна над кроватью, а другая на потолке, иногда еще третья над раковиной, но редко случается, что все три в состоянии гореть одновременно, причем все вместе они не дают и 75 ватт; и, наконец, уже упомянутая ранее тюлевая гардина: сквозь нее, в любом городе земного шара, в комнату падает тот же просеянный свет, под лучами которого должны бы мучиться Связанные Мальчики, коих здесь, конечно же, нет, уж точно не в третьеразрядном отеле, так что приходится, сидя на краю кровати и подвывая, пытаться контролировать страхи, в то время как в коридоре по плиточному полу шаркает Гостиничное Существо — не человек и не животное, но нечто, способное смеяться, и ненадолго останавливается с другой стороны двери, которая, как вспоминаешь вдруг — и сердце почти перестает биться от страха, — не заперта. Бог мне свидетель, я далек от желания вас опечалить (будто в мире и так недостаточно горя), и не верьте, пожалуйста, всем этим россказням, что я негативно отношусь к жизни и тому подобное, как говорит, например, «Сенатор» (белый пепел) Алгра, потому что я живу для других, и это факт, и «сокровищница моей души» обогащает народ и тем самым — конечно, опосредованно — все человечество. Красота есть на свете — я буду последним, кто станет это отрицать. Так, вчера я получил письмо от Молодого Человека Р. (чье прежнее удобное прозвище мы больше не употребляем, и теперь я могу описать его лишь с помощью следующих слов: «молодой нидерландец Р. индонезийского происхождения»), который, будучи мной приглашен, жил в этом отеле с середины до конца июня; в письме он сообщает, что смертельно больная обезьянка Н. получил Премию Ван дер Хоогта,[192] кроме того, видимо, в качестве венца его славы, делегирован на Writers Conference в Эдинбург. Вот такие вещи идут мне на пользу и являются гораздо более приятными новостями, чем все эти сообщения в газетах об убийствах и изнасилованиях. Я очень рад за Н., в основном, из-за этой премии, а если теперь еще остались у кого-то сомнения в том, что он самый великий живущий нидерландский писатель, то я вообще отказываюсь во что-либо верить, и жизнь потеряет для меня всяческий смысл. На эти деньги он сможет, наверное, снять квартиру побольше, так что его жене теперь не придется пересиживать в кухне творческий процесс. Да и в Эдинбург съездить тоже хорошо, ему не мешает проветриться, хоть на мой взгляд это и странно — посылать на конгресс в Великобританию человека, не говорящего по-английски. Но там можно и на французском говорить, несмотря на то, что ни одна душа тебя не станет слушать, за исключением пары выскочек в зале, которые, кажется, шиллингов за шесть могут взять напрокат наушники с антенной и переводчиком в придачу; так, не надо брюзжать, вы чертовски хорошо понимаете, что я хочу сказать. И если руководителем будет снова чокнутый Джон Кэлдер,[193] то вам во всяком случае нет нужды читать газетные статьи: в моем «Письме из Эдинбурга» прошлого года вы найдете правдивое отображение событий на Конференции 1962-го года. (Воспоминания, кажется, 29-летней давности, с Острова Тексель,[194] о помешанном, который запихивал в рот бумагу и жевал, а также о тамошнем старике, продавце «погодных деревьев»: «Вы все время спрашиваете, какая будет погода — ну, почему бы вам не купить „погодное дерево“, ребята, тогда вы всегда будете знать, какую погоду ждать…»[195] Мужик этот теперь уже, наверное, умер, ну, какой смысл об этом говорить. «У людей наоборот: из бабочки гусеница».[196] О, Человек! Не забывай, \ Что смертен ты и недалече рай. \ А жизнь твоя — всего Обман, \ Преходящий, зыбкий туман, \ Иль жаждущий солнца Росток, \ Но сорван цветок, \ Иль что Трава — \ Вчера еще жива, \ А днесь в хлеву сохранена.[197]) Хочется надраться: я уже немного принял на грудь, кстати.

Вечер субботы, 27 июля. Вчера поздним вечером в своей комнате я пил за здравие многих, но и, стыдно даже признаться, за смерть некоторых. Парочка из них ускользнула до следующего раза, потому что ЪА литра коньяка в итоге кончились и было уже за три часа ночи, даже для Испании слишком поздно, чтобы купить что-либо. Довольно приятный на вкус коньяк, хотя обезьянка Н. заорал бы благим матом, лишь понюхав его, и отпускал бы задушевные замечания об этом «отвратительном авиационном топливе» и так далее. В любом случае, я нашел его удивительно крепким и пахучим, даже почти сухим, а больше всего мне в этом коньяке понравилось то, что он стоил гульден восемьдесят за литр. Но все как с тем табаком Халявщика[198] из Фрисландии: я больше не могу найти магазин спиртных напитков, о котором помню лишь, что нежненький и очень красивый солдатик пил там из зеленой поллитровки белое вино, закусывая сладким горохом, а перед дверью стоял автобус; этих примет, разумеется, недостаточно. («Может быть, вы сможете мне помочь, я забыл адрес, но там был очень красивый солдат и автобус перед дверью. Нет, солдат сидел внутри. Ах, ну, вы наверняка знаете» и так далее.) Дальше все шло как обычно: раздумывать, мямлить, ругаться, говорить все громче, ходить туда-сюда, страдать головокружением и тошнотой, вопреки всем здравым рассуждениям нагреть воду на Тайной Электроплитке (которая не такая уж тайная, им здесь все равно, по-моему), сделать и выпить растворимого кофе, от которого становится еще более мерзко, лечь на кровать, что-то вроде солнечного удара, принять гранулу активированного угля и в порыве проницательности принять решение выйти на улицу, быстро, «на Божий свет». Так что, дрожа и потея, как выдра, хотя, удивительно, пока не теряя себя, потому что еще хватало ума сдерживать естественные порывы и не пукать (не упускайте из вида), и даже в последний момент отказаться от мысли вылететь через окно, я, напевая вполголоса, спустился вниз для того, чтобы совершить то, на что я раньше не осмеливался: вывести ночного портье, и здесь, как во всем мире, представляющего собой завербованного ночным легионом политического подпольщика с мертвыми глазами и в рубашке с короткими рукавами (Все в Одном, IV), из его сна, деформирующего лоб, потому что головой на секретарском рабочем столе. Оказавшись снаружи, я поспешил к покинутой террасе Кафе «Европа», importe de suconsumicion[199] чтобы, вытащив там из кладового помещения стул, наслаждаться видом залива, смотреть на желтые светящиеся бакены Гибралтарского летного поля, на огоньки на Скалах, на закрывающие вид лампы фабрики льда на набережной, и, наконец, вверх, в непостижимое пространство, жутковатое, как и в Нидерландах, но гораздо светлее, и так далее, и тому подобное, — и больше не надо слов, потому что люди пристающие к ближним с Переживаниями По Поводу Природы по меньшей мере так же ужасны, как и бойкий сорт человечков, которые вам всегда с готовностью подробно расскажут, как развивается действие какого-нибудь фильма. Люди должны быть ближе друг к другу, жить в городских районах по-деревенски, сдержанно, не вздыхая по роскоши, вот, видите, основное направление навеянных мне Чувств в процессе созерцания Ночного Моря, к ним добавилось еще соображение, что, как бы ни был силен Сатана, когда-нибудь он подчинится Богу, примирится с Ним и будет служить Ему из собственного, свободного желания и одной лишь любви; а также, что все на свете когда-нибудь примирятся друг с другом и даже, может быть, отпустят мне грехи. (Агнец Божий, засвидетельствуй себя.) Склоненная голова, слезы и высматривание какого-нибудь животного вокруг, чтобы чмокнуть его в башку, желание, которое тут же наполнило меня отвращением, потому что я, несмотря на ранний час, опять вспомнил один пассажу Генри Миллера, в котором описывается, как он в саду, под воздействием наслаждения от многочисленных стаканов, Бог его знает, какой именно совиной мочи, позволив французскому книгопродавцу заморочить себе голову рассказами о французской культуре, по-моему, уже в другом саду, целует во влажные губы обветренную каменную Нимфочку. (Мне так и не удается выбрать, какой именно пассаж я считаю более мерзким: этот или тот, в котором он сообщает, что совершил вместе с женой путешествие по Франции на велосипеде.) До поцелуев в башку так и не дошло, потому что в этой стране стоит только взглянуть на кота или собаку, как они тут же убегают, будто ты уже направил на них ружье: уроки жизни им не прошли даром. (Животные в Испании, Или Чего Не Сообщает Ни Один Путеводитель: Еще Более Ужасная Сторона Испанской Трагедии, записанная в Этих Землях Ученым Иностранцем, который Вынужденно при всем присутствовал.) Я решил, что пора вернуться в отель и попытаться уснуть.

Воскресенье, 28 июля. Мои попытки уснуть не увенчались успехом. Так что я опять поднялся, чтобы посидеть у окна и посмотреть, как занимается день. Уже несколько дней нет солнца, все застили тучи, дует сильный, порывистый ветер, собственно, чуть ли не «погода для народа», внешне уже осень, без дыма, но полная размышлений, хотя, конечно, гораздо более жаркая и удушливая. Облачное небо, еще никем достойно не описанное, ни здесь, ни в Нидерландах, прорывающийся свет, почти как на побережье Голландии, — нет ничего грустнее, ничто с такой беспощадностью не вынуждает к мыслям о прошлом. Я вообще-то должен бы хотеть вернуться домой, но у меня больше нет дома. (Ну, хоть что-то.)

Вид на здание на противоположной стороне, в этом я теперь уверен, через шесть недель мне надоел: начало двадцатого века, помесь классицизма, барокко и романтического стилевого произвола, грязного цвета, даже не очень-то уродливое, но, по-моему, оно скоро обрушится, несмотря на усердную поддержку столбов закрытой террасы, что, естественно, не должно помешать хозяину как-нибудь нанять штукатура и хорошенько освежить верхний этаж. И как-то оно связано, это здание, с иностранцами, потому что перед дверью вечно стоят агенты, рекламирующие гостиницы, со стопками паспортов в лапах — большинство из них хромые, а у одного замотанная в кожаную ткань культя вместо руки, — и вечно там ходят, пошаркивая и жестикулируя, толстые супружеские пары — изнуренные, они вылезают из автомобилей, потому что усталость все еще перевешивает смертельный страх, что их обсчитают на пять песет; в то время как привлекательный пятнадцатилетний мальчик стоит в полной готовности отнести их чемоданы, но ему редко доверяют это ответственное дело. В самом здании, куда причастные лица после всяческих причитаний все-таки попадают, должно быть, разыгрываются ужасающие спектакли, и, в сущности, мне следовало бы хоть раз зайти внутрь, чтобы понаблюдать за мольбами у окошек, совещаниями супругов и бесполезной демонстрацией не относящихся к делу бумаг, послушать разговоры, перерастающие в крик, которым во все времена люди пытаются преодолеть языковой барьер. (Поэтесса X. М.[200] рассказывала мне, что ее знакомый видел как-то в Барселоне женщину, которая выйдя из автобуса, зашла вместе с ним в бар, и там, все громче и безнадежней, показывая на улицу и делая руками довольно бесформенные круги, принялась умолять бармена: «Мясная лавка?! Мясная лавка?!» Вот, по-моему, прекрасные моменты жизни, которыми она нас так редко одаривает.) Желание войти в здание до сих пор еще не было достаточно сильным — может быть, лучше эту мысль оставить, потому что мне и так хватает проблем. Я пытаюсь работать, можно даже сказать, что я продвигаюсь в работе, но, Боже мой, с каким напряжением сил и потерей времени! По расчетам Сестрички Джи., одной из сестричек М. из Г., которая искусно состряпала мне Общий Гороскоп, а также в деталях предсказала мою судьбу до конца этого года, я ничего не сделаю до конца сентября, и пока это безукоризненно сбывается, хотя и не доказывает пользу астрологии, учитывая, что в моем случае постоянно «ничего не сделано». Самое тягостное то, что она просчитала исключение для июля месяца, в котором я вроде бы смогу «много и хорошо работать». И поскольку я ни за что на свете не хочу ее огорчать тем, что это не исполнилось, я днями и ночами сижу и пытаюсь написать хоть что-то осмысленное, к концу месяца все больше ожесточаясь и теряя надежду. Пачка набросков и «предварительных вариантов» — я их не выбрасываю, потому что коллекционер Н.Н. из Амстердама у меня их скупает — уже насчитывает 180 листов бумаги; может, мне стоит с этого момента повысить цену этих «молчаливых свидетельств» сражений, что изо дня в день происходят между мной и Древним Змием, ненависть которого в основном направлена против Смысла Творения и который, оттого что сам бессилен что-либо создать, пытается отомстить, соединяя элементы творчества во мнимом порядке ложного сочинения. (Почему Бог терпит эти низменные происки, навсегда останется загадкой.) Мнимый порядок ложного сочинения, который Древний Змий пробует протащить в мою работу, эту подделку, которую я, слава Богу, все еще в состоянии отличить, я хотел бы назвать Незаконным Проникновением Бессмысленного Факта. (Могут быть и другие названия: Неправдоподобное Нагромождение, Исключительная Чепуха, Тревожная Неожиданность, Отъемлемая Ничтожность, но я больше всего люблю первое определение, оно объективней и короче.) Некоторое пояснение на примерах, которое последует ниже, надеюсь, прояснит ситуацию читателю, если он до сих пор не сообразил, о чем идет речь.

К примеру, я хотел бы написать рассказ, начинающийся с фразы: «В Неймегене жил врач». Ну, скажете вы, почему бы и нет, никто ведь не запрещает? Нет, никто не запрещает, но никто и не задумывается над тем, что у этого врача жена — финка. Что же в этом плохого? — почти кричите вы. Ничего плохого — мне вообще все равно, что ему там вставило, он все-таки врач и если уж ему нельзя, то кому тогда можно? Но важно то, что ни мне, писателю, ни вам, читателям, никакой пользы от этого Бессмысленного Факта, который все разрушает и отравляет, из-за чего вся работа оказывается бесплодной, каждое последующее сообщение становится неправдоподобным, и все человеческие страдания, вместо того, чтобы быть истинным жертвоприношением, превращаются в глупый фарс: мы, кстати, имеем дело с неопровержимым фактом, но факт этот может приобрести какой-либо смысл только тогда, когда он получит функцию в рассказе: например, если жена на некоторое время уедет в Хельсинки, потом вернется, потом уедет обратно и так далее. И не спрашивайте, сколько это будет стоить, даже если она изберет самый дешевый способ добраться туда и обратно, например, на грузовом судне. Но если мы с этим смиримся, рассказ все равно будет, так сказать, разорван надвое и только соответствующая длина и эпический стиль сможет передать все действие, разворачиваясь при этом в подобие Tale Of Two Cities,[201] все равно ничего не получится — Хельсинки и Неймеген, смешно ведь сравнивать.

А теперь самые умненькие из вас скажут: ну, просто промолчи о том, откуда его жена родом! Наверняка не в первый раз в жизни соврешь! Но кто так говорит, сам полный дурак, потому что эта женщина выдаст себя акцентом на первой же фразе! Вы должны понять, что это не сработает. Но, может быть, для полной убедительности я приведу вам еще один пример: молодой нидерландец Р. индонезийского происхождения приезжает в Малагу восемнадцатого июня в пять часов вечера, а я должен его встретить. Что может быть сильнее вокзала, по крайней мере, я считаю, что вокзал практически создает сам себя: пыльные залы ожидания, дым, пути, уходящие в даль, отражения, зеленые лампочки в служебных будках, автоматы, откуда должны вываливаться сэндвичи с яйцом, но не вываливаются, ах, продолжать можно, так сказать, до бесконечности. Но приедет ли молодой нидерландец Р. индонезийского происхождения действительно в пять часов вечера? Ничего подобного, он получил неверную информацию и приедет еще утром в одиннадцать часов, через полчаса после того, как я побывал на вокзале, чтобы — проверить время его прибытия; его тут же подхватят агенты, рекламирующие гостиницы, и триумфально, в открытом экипаже, полном начищенной меди и черной кожи, за завышенную цену, в бессмысленной компании самого агента, который запросит с Р. столько же, сколько получил извозчик, довезут его до отеля, где я, вернувшись с новым запасом алкоголя, фруктов и закусок, обнаружу его в комнате, одетого в очень милый, светло-коричневый вельветовый костюм, в котором он, несомненно, прекрасно выглядел в экипаже, под солнечными лучами, но сейчас, еще до полудня, он в нем уже задыхается. Зря потраченные деньги — это не так уж серьезно, с этим я, кстати, теперь могу смириться, не то, что раньше, но влияние Бессмысленного Факта так велико, что, в сущности, часть рассказа ускользает из-под наблюдения и тем самым не может быть достаточно детально описана; более того, я не знаю, каким образом я смог бы доказать обратное тем, кто утверждает, что важнейшей части рассказа просто нет, потому что нет ни начала, ни середины, ни финала: посидеть подождать, пойти посмотреть на табло прибытия, опять сесть на лавочку, для полной уверенности спросить еще раз в бюро информации, пойти пописать и так далее, все это, если я действительно хотел бы написать рассказ о пребывании Р., вы напрасно искали бы в тексте. И не сказать, что мне не достает желания: я бы с большим удовольствием написал рассказ с начала, но это невозможно, потому что nota bene нет тут никакого начала! Молодой нидерландец Р. индонезийского происхождения появился здесь вдруг, если вы понимаете, о чем речь, и все тут, потому что человек не падает просто так с неба, по крайней мере, не в таких рассказах об обычных людях, их каждодневных надеждах и желаниях, ожидании будущего и тому подобном, в которых важна предшествующая уместность. Опять промолчать? Позволить ему в рассказе приехать в положенное время? В таком случае, первым, кто будет восторженно праздновать победу, так это Древний Змий, ведь рассказ будет создан исключительно холодным, дьявольским разумом и станет вымышленной конструкцией, в которой мне, так, чтобы вы могли представить себе все бесчисленные трудности, придется объегорить кассира, а сумму, отданную этим мошенникам, агенту и кучеру, разделить поровну на каждый день визита Р., так что не только часть, а весь рассказ потеряет свою ценность, потому что он будет пропитан ложными свидетельствами, исходящими из его нечестности, да еще и деньгами, которые и есть самое зло.

Но мы еще не закончили, что же произошло на следующий день? Мы выезжаем в Алгесирас на мопеде, отправив туда же наш багаж, четыре места, с автобусной станции, потому что, по словам моего собрата по перу британца Г.Б., проживающего недалеко в Чурриане,[202] «с водителем автобуса можно отправить все». (Ага, конечно.) Заранее, в отеле, я составляю письмо, в котором объясняю, что не я, а только мой багаж поедет автобусом, читаю это вслух мужику в конторе, мужик уверяет меня, что все будет в порядке и все доедет, я оплачиваю, получаю квиток, даю ему пачку сигарет за труды и с легким сердцем покидаю автовокзал, но, когда мы ранним вечером собрались забрать с автобусной станции в Алгесирасе наши четыре «тюка», то местный служитель, посмотрев на квиток, начинает орать, что наш багаж находится в камере хранения в Малаге и, судя по квитанции, там и останется, потому что его приняли только на хранение. Вновь, значит, Бессмысленный Факт, который в рассказе ничего не означает, потому что не является ни выражением характера (может быть, немного ревнивого, но все же очень милого) героя, ни содержит в себе какой-либо значительной связи: все это «вполне могло не случиться», а вы, в который раз, будете готовы прокаркать: «Тогда промолчи об этом! Промолчи!» Но чем оправдать то, что мы вечером, до половины десятого ждали на станции последний автобус из Малаги, в котором, благодаря телефонному вмешательству, все же должны были прибыть наши тюки? Я ведь не могу написать, что мы должны были кого-то встретить — того, кто еще и не приедет, вот как — в то время как во всей Испании мы, в сущности, не знаем ни души.

Первый Бессмысленный Факт можно рассматривать как дыру или как отъеденное начало, второй напоминает бессвязные пузыри, опухоль или учетверенную шишку; а в итоге речь идет, если так можно выразиться, о недостатке и, соответственно, изобилии, которые друг друга — и здесь исчезает наша последняя надежда — не исключают, потому что теперь я должен, приложив определенные усилия, разделить Р. на четыре багажных места, сдать его или на железнодорожном, или на автобусном вокзале в камеру хранения в Малаге, а потом сидеть и ждать его прибытия на одной из упомянутых станций, или же поочередно несколько часов на одной, несколько часов на другой, или даже в Алгесирас, потому что ради Искусства я готов перенести сопутствующие путешествию неудобства и усталость: как за это дело не берись, у автора просто нет никаких шансов, просто не получается, по крайней мере, не сейчас. Мне кажется, что нам необходимо до определенной степени абстрагироваться от предмета: может быть, последующие поколения будут в состоянии составить осмысленный рассказ о визите в Испанию молодого нидерландца Р. индонезийского происхождения, но на данный момент это неосуществимо, и придержите язык не пытайтесь меня убедить, что это возможно.

Но еще не конец: на следующее утро мы, значит, сидим в комнате номер десять в отеле «Мадрид» (я упоминаю эту деталь для «последующих поколений», современных пилигримов и дипломников), и я говорю:

— Слушай, милый, что это за пряный запашок в комнате? Что-то он мне напоминает, но не могу определить, что именно.

(Ночью была гроза и сильный дождь.) После чего Р. с душераздирающим криком обнаруживает, что он, несомненно, соблазненный во сне звуками льющейся воды, помочился прямо в постель, и почти плачет от стыда, пока я снимаю простынь с кровати и, промыв мокрое пятно чистой водой, вешаю ее сушиться на балкон.

— Да не волнуйся ты так, — говорю я, снова забираясь в постель. — Если пятно не исчезнет после просушки, мы просто выльем на простынь стакан коньяка и извинимся перед горничной.

— Но я ничего не понимаю, — жалуется Р.

— А я все прекрасно понимаю, — отвечаю я. — Ты нассал в постель. Знаешь, я б лучше умер, чем оказался в такой ситуации.

Р. снова сообщает, что он не может ничего понять. Этот, по сути своей не вызывающий интереса, обмен мыслями продолжается некоторое время, потом я задумчиво заявляю:

— Хорошо начать день с Жилетт. Верное замечание, хоть и без уточнения, что именно имеется в виду: начать день с бритья или с того, чтобы перерезать себе вены.

Затем еще несколько остроумных фраз, ремарок в стиле «Мне кажется, после этого ты стал привлекать меня еще больше, мне вообще нравятся проявления мужественности» и тому подобное, все смешнее и смешнее, с утра пораньше я иной раз бываю в ударе. Последнюю шутку я хочу заключить Собранными Ветрами, которые бродят в организме исключительно по утрам и выходят на свет не единовременно, а за два или три раза, но «представьте себе мое удивление», когда через несколько секунд я оказываюсь сидящим в куче собственного говна, и теперь я могу спокойненько пойти постирать собственную простынь. Я бы сказал, что лучшего примера Бессмысленного Факта не найти, и почему? Во-первых, потому что все это никакой функции в рассказе не несет, не ездят ведь за тридевять земель в Испанию только для того, чтобы обмочить, а потом обосрать постель, хотя на свете, конечно, достаточно душевнобольных людей, которые за такое удовольствие даже заплатили бы; но хочу вот хоть раз написать о нормальных, здоровых людях. Во-вторых, происшествие это не содержит никакой связи с характером Р. и не проистекает из него, потому что более чистоплотного и опрятного сына человеческого я не могу себе даже представить: все это произошло совершенно не по его вине, второе уж точно, да и первое, в этом я уверен. В итоге, все факты находятся в полном противостоянии тенденции рассказа, и это может его просто-напросто уничтожить, но решающим фактором является следующее: кроме Бессмысленного Факта, мы имеем дело с Неправдоподобным Нагромождением. Беда приходит нежданно-негаданно, первой беде еще можно было бы придать кажущуюся функцию, поместив в рассказ тут и там упоминания о неимоверной усталости Р., напряжении, накопившемся после нескольких дней в поездке, которое выразилось таким неожиданным образом, и так далее. Но со второй бедой меняется перспектива и проступает фальшивая эстетика или мнимая гармония: кажется, будто оба случая имеют какую-то связь, но это не так, подобная видимость разрушает любой рассказ в корне, связь происшествий, которые произошли с коротким промежутком времени (в нашем случае, примерно пять минут) — кажущаяся, на самом деле они никак не соотносятся. Может, это тоже задача для последующих поколений, которые будут располагать гораздо более развитым научным знанием, чем мы, оно поможет им, наверное, победить последнее, третье препятствие в создании рассказа о пребывании в Испании молодого нидерландца Р. индонезийского происхождения.

Между тем для меня борьба с Бессмысленным Фактом, который под предводительством Змия, в очередной раз прикинувшись отрезанной головой Карла Первого,[203] пытается проникнуть в мою работу и тем самым разрушить ее, почти всегда проиграна, лишь иногда, с грехом пополам — и какой ценой! — мне удается его победить. Сколько я хотел бы вам рассказать, сколько всего видел, думая, что вот как раз об этом-то и надо написать, но вновь и вновь Бессмысленный Факт, небрежно брошенный Древним Змием в собранный материал, рушил всю конструкцию. И это при том, что я не расцениваю как Бессмысленный Факт следующие события: внезапный обморок, лошадь, которая подворачивает ногу перед самым домом, мальчика, который разбивает окно мячом (и которого несомненно нужно выпороть за проступок, но сейчас не об этом), курение в постели и, как результат, дырку в простыне и так далее (потому что основной процент несчастий происходит у кого-нибудь дома из-за недостаточной безопасности бытовых приборов) — все это я великодушно пропускаю, так что меня вряд ли можно упрекнуть в мелочности.

Для полноты картины я хотел бы представить вашему вниманию повествование о том, как в последний момент, когда я, кстати, провел всю подготовительную работу по созданию рассказа, Бессмысленный Факт вновь обесценил весь мой труд:

Мой собрат по перу Г.Б. из Чуррианы решил ввести меня в общество, так что пару месяцев назад я проехал 25 километров в глубь страны, чтобы в одной деревне возле городка Койн познакомиться с некой Лиззи, англичанкой лет сорока, которая снимает там огромный дом за каких-то 60 гульденов в месяц, — в сущности, дом слишком большой для нее и ее маленькой дочурки Санни. Вот почему она предложила мне за символическую плату снять комнату, а я, уставший от недельной дороги, принял ее предложение. Ситуация была немыслимо печальна: в один из первых дней моего там проживания у Лиззи был день рождения, и я написал мылом на зеркале Many Happy Returns[204] и подарил ей полулитровую бутылку марочного коньяка, забыв содрать ценник в 38 песет, но сколько ей стукнуло, я даже не спросил, день и так был грустен, поскольку ее Любовник Стэнли, отец Санни, который, согласно его собственному письменному обещанию, должен был в этот день непременно наличествовать, уже несколько месяцев не давал ничего о себе знать, если не считать редких и малосодержательных сообщений. Сначала я думал, что этот Стэнли был неким легендарным существом, вроде какого-нибудь погибшего в Первую Мировую Войну сына, которого его обезумевшая от горя мать все еще каждый миг ожидает домой, дочка-поблядушка, которая получает у Монашек такое приличное воспитание, Илья-пророк с зарезервированным для него престолом, Иисус Христос, который явится, чтобы судить Живых и Мертвых (все больше духовности); но он, оказывается, на самом деле существовал, этот Стэнли, судя по уверениям соотечественницы Лиззи, малость нимфоманистой Айви (поистине самая тупая троянская пизда, какую только угодно было создать Господу во всемогущей Его беззаботности, но попусту она болтать не стала бы), и по фотоальбому Лиззи, в котором его образ предстал передо мной во всей его исключительности: худощавый мужчина лет 47, с обычной, нездоровой и туповатой британской мордой, но все же недурен собой. Короче говоря, ситуация была безмерно печальной, учитывая, что Лиззи последние два года ничем не занималась, кроме постоянного ожидания Стэнли, получая при этом два-три раза в неделю письма или телеграммы, в которых он сообщал, что приедет из Шотландии «на следующей не деле», «в крайнем случае перед Пасхой», «наверняка ко дню рождения Санни», иногда он даже указывал время прибытия самолета в аэропорт в Малаге, аннулируя свои сообщения телеграммами, отправленными несколькими часами позже. Напряжение ожидания «Стэнли, который вот-вот должен приехать» доходило иногда до высшей степени, и совершенно нормально, что восстановление равновесия достигалось лишь швырянием кусками хлеба, хлопаньем дверьми и визгливыми выкриками «Hell!»[205] Вот такой была обстановка: равномерной, а в более обширном контексте даже организованной и обозримой. Я понял, что наткнулся на материал, который может быть назван своеобразным, даже искусственным или экстравагантным, но ни в коей мере не содержащим в себе Бессмысленного Факта: изнутри Бессмысленный Факт появиться никак не мог, да и проникнуть снаружи тоже — по крайне мере, так мне казалось, — потому что ситуация, так сказать, была внутренне насыщенной и каждый внешний Бессмысленный Факт был бы отторгнут подобно Fremdkörper.[206] Все казалось пригодным для претворения моего плана в жизнь, даже бессмысленные разговоры, которые я принужден был слушать или даже поддерживать с Лиззи, Айви, а частенько и с ее мужем Биллом — художником, автором самых отвратительных беспредметных или полуабстрактных полотен, которые я когда-либо в своей жизни наблюдал, — даже эти беседы походили на литературные полу фабрикаты, половина стилистической работы над которыми уже, считай, была выполнена. Мной овладело тогда глубокое, почти религиозное чувство экстаза, и я думал, что это Дух направил мои стопы именно сюда, предоставляя мне возможность последнего и решающего боя со Змием, ради этого шанса я готов был пережить все неудобства. А их было достаточно: разработанный предыдущим владельцем дома — его, кстати, в 1937 году расстрелял у стального забора коммунистический отряд ликвидации — замысловато сконструированный водопровод (представляющий собой помесь драги и мельницы, которую приводил в движение бегающий вокруг скважины осел) был неисправен со времени смерти изобретателя, да и потом его так и не восстановили, хотя, как я прикинул четверть века спустя, расходы на ремонт составляли бы максимум гульденов пятьдесят. Так что воду из скважины нужно было брать самим, при этом поражало отсутствие общественной емкости, так что каждый проживающий в округе приходил туда со своим ведром; нечистоплотная практика, подобная амстердамской, где частично облысевшие и прыщавые женщины приносят обратно для вторичного использования бумажные упаковки из-под нарезанного хлеба. Наше ведро стояло обычно в туалете, унитаз которого почти всегда был забит, несмотря на то, что все, следуя предписанию на двери, бросали использованную бумагу вместо горшка в отдельную корзину, распугивая зудящих мух. Газ в баллонах почти всегда был на нуле, так что в процессе приготовления пищи нужно было дышать спокойно и запасаться терпением; кастрюли, сковородки, стаканы, чашки, тарелки и столовые приборы, по официальным данным, всегда были мытыми, но настолько засаленными, что в некоторых случаях даже самая интенсивная очистка не помогала — проще было выбросить; из-за того, что поблизости паслось стадо, дом был и днем, и ночью наводнен мухами, особенно второй этаж, где находилась комнатка Санни, комната, которую можно было найти даже с закрытыми глазами, так сильно несло оттуда детской мочой и недостиранным бельем и одеждой; вонь эта будила во мне дикую ненависть, учитывая, что запаху даже самого чистенького маленького ребенка я предпочту запах животного, любого, по выбору; но самым кошмарным была сама Санни, двух лет от роду, не произносящая ни слова, но издающая каждые пятнадцать секунд невыносимо пронзительный звук, неотличимый от гудка игрушечной трубы, при этом раз в день она выливала чашку чая себе на платье, до сих пор два раза в день получала свою бутылочку, колотила ложкой по тарелке с кашей и, не меняя выражения старушечьего невыразительного личика, уничтожала все, просто все, начиная с тарелок, которые она «случайно» роняла, до бутерброда, намазанного медом, который она впечатывала в одежду рядом сидящего, и это если она не была занята тем, что испражнялась чем-то желтеньким, собачьим прямо на плитку пола, обычно украшая говном и подол своего платья, или не портила питьевую воду, пуская свою туфельку плавать корабликом в ведре, или не спотыкалась умело и с умыслом о чью-нибудь ногу, порожек, камень, разражаясь затем диким ревом и криком, и так далее. Все это я решил пережить, потому что еще никогда Дух не ставил меня в такую выгодную позицию для борьбы со Змием. Этот визит мог послужить материалом для рассказа, который получился бы превосходным, если бы я в строгом порядке следовал определенным законам композиции, разработанными одним автором девятнадцатого века. Итак, я начал работу над Предварительной Схемой, нити которой натягивал, бегая туда-сюда по саду или приглядываясь и прислушиваясь из угла в кухне. Я уже располагал определенной властью над персонажами и предметами, когда Лиззи вдруг получила сообщение, что из Англии приедет ее двадцатипятилетняя племянница, чтобы «искать в Испании работу», да, да. и первые пару недель она поживет у Лиззи. Эта новость мне совсем не понравилась, учитывая, что моя Предварительная Схема была довольно хорошо разработана, и уже тогда я призадумался, не станет ли приезд племянницы Бессмысленным Фактом. Учитывая, что она — родственница Лиззи, я решил, что нет никакой необходимости бояться заранее: все зависит от того, как она поведет себя с самого начала, если она, например, внезапно исчезнет или с ней случится несчастье (не упускайте из поля зрения этот момент), то это повлечет за собой появление Бессмысленного Факта. Еще не все связующие нити были натянуты, так что можно было поместить ее в рассказ, хотя, как читателю уже, наверное, понятно, особого желания на то у меня не было. Но, как я ранее говорил, я подумал: пускай, везде соломки не постелишь, у жизни свои законы.

Это создание должно было приземлиться в аэропорту в Малаге (около двадцати километров от нашей деревни) в половину второго ночи, и Лиззи собиралась встретить ее на еще не старом, полученном от Любовника Стэнли «Остине». Я хотел бы, между прочим, отметить, что машины, а также телефоны, — не знаю, почему, я не учил историю искусств, — в рассказах причиняют больше неудобств, чем в реальной жизни, так что, когда я узнал обстоятельства ее прибытия, мысли мои приняли следующее направление: если б не эта племянница, я мог бы ничего и не говорить о машине (хоть это, конечно, и нечестно), потому что припаркована она была всегда довольно далеко от дома, ее почти не было видно за деревьями, и ею практически не пользовались. Короче, вечером, перед приездом племянницы, часов в десять или в четверть одиннадцатого, я сказал Лиззи:

— Не знаю, чем ты собираешься заниматься, но я хочу забраться в свое гнездышко. Я смертельно устал.

(Я был ужасно измучен размышлениями о том, как втиснуть в рассказ эту племянницу и протянуть к ней связующие нити, и тому подобное.) Лиззи решила не ложиться, а провести время до отъезда в аэропорт в одном из бесчисленных шумных деревенских баров. Я быстро уснул, встал на следующее утро в пять часов, чтобы поставить Первую Ставку и натянуть как можно больше связующих нитей, чем я успешно и занимался часов до семи, пока не появились Айви и Билли, чтобы сообщить мне, что Лиззи, полупьяная, отъехав километров пять от деревни, со скоростью за восемьдесят километров в час, вылетела на неосвещаемую дорогу и врезалась в стенку; теперь она находится в Муниципальной Больнице Малаги со сломанной рукой, треснутыми коленными чашками и порезами, туда же попал молодой человек из деревни, которого она, Бог весть зачем, потащила с собой, и который получил перелом черепа, обеих ног, одной руки, при этом сильно обезобразив лицо, и за чью жизнь доктора не отвечают. От незастрахованного «Остина» практически ничего не осталось, и это была единственная приятная новость, потому что теперь уж какой-нибудь новый квартиросъемщик Лиззи — естественно, после создания Предварительной Схемы и натягивания достаточного количества связующих нитей — сможет написать рассказ, не натыкаясь на эту машину, конечно, все это при условии, что племянница, чье насильственное появление я хотел бы вам представить как образец Бессмысленного Факта, к тому времени уедет.

Между тем, вам будет наверняка приятно узнать, что наша племянница, «по понятным обстоятельствам» не встреченная в аэропорту, почти так же, как и молодой нидерландец Р. индонезийского происхождения на железнодорожном вокзале, была подхвачена агентами, рекламирующими гостиницы, и с триумфом, в открытом экипаже и так далее, все по тому же сценарию, за исключением финансовых потерь, которые были гораздо большими, если вспомнить о том, что аэропорт и центр Малаги (куда ее и доставили) разделяют семь с лишним километров. Впоследствии она только и делала, что жаловалась, но я считаю, что она вышла сухой из воды, потому что тот, кто разрушает рассказ Бессмысленным Фактом такого деструктивного характера, да еще и в момент, когда Предварительная Схема почти готова и большинство связующих нитей натянуты, как минимум заслуживает быть полностью обчищенной и обесчещенной сначала агентом, а потом и кучером. Позже я даже играл с этой мыслью — я имею в виду половое сношение, потому что было в ней что-то тупое и безличное, и так глупо она смеялась всем моим россказням, что, одаренная хорошей фигурой, она вызывала во мне вскармливаемую ненавистью жгучую похоть, со скуки я взвешивал возможность вскружить ей голову и затащить в постель. Но из-за Лиззи, которая тоже потом захочет получить свою порцию и с которой я согласился бы переспать только за очень большие деньги (да и то, наверное, получилось бы с неимоверным трудом), я отказался от своей затеи и решил, что выполнил свой долг тем, что посвятил ей, то есть племяннице, два или три сеанса ночного сольного секса, в процессе которого я представлял, что насилую ее и одновременно или предварительно, в наказание за Неосмысленный Факт хотя и не только по этой причине, но также ради собственного удовольствия, хорошенько избиваю. (На следующее утро она жаловалась на боль в спине и пояснице, что опять же докатывает связь между всем, что происходит вокруг, причем более тесную, чем люди обычно думают). Но из всего вышеизложенного можно заключить, что иногда бывает просто невезуха. И если бы хватало ума осознать, что с этим ничего, совершенно ничегошеньки нельзя поделать, то сколько нервных клеток можно было бы сохранить. Вот я хотел написать о двух котятах, которые жили здесь в порту, семи или восьми недель от роду, братик и сестричка, они прятались в скалах при приближении людей, но иногда спокойно спали, обнявшись лапками, на видимом, но недосягаемом для человека месте; жили ловлей крабов, креветок и тараканов, так вот одного из них вчера переехала машина, хоть плачь. «Жили-были у моря два котенка, братик и сестричка». Начать-то можно, но закончится ведь все равно по-другому. И я не удивлюсь, если это была машина из Финляндии, потому что верю, что все связано между собой, хотя наше существование и остается для нас темной тайной.

Через пару часов закончится июль, и, вероятно, с ним период, когда я мог «много и хорошо работать», более того, август обещает быть временем «довольно спорных расчетов»; потом все станет хорошо, так что в сентябре, после того как транзитный Уран сначала сойдется в шестиграннике с моим Марсом, а затем в треугольнике с Меркурием, «блеск интеллекта», «ошеломляющее своеобразие» и «необузданная энергия» мне гарантированы. Пока не забыл; петух — тот, с другой стороны, — слава Богу, пошел на закланье, потому что больше я его не слышу.

Но сколько наших желаний не претворяется в жизнь! Вот и моя давняя мечта есть каждый день одно и то же, которую я надеялся осуществить и Испании, не сбылась, потому что здесь, несмотря на все разнообразие, так же, как и на нидерландской земле, один сорт фруктов пропадает, другой появляется со сменой времени года, да и овощи меняются на сезона и сезон: вот и не получается, и должен просто смириться, может быть, на самом деле я все это время неосознанно искал Древо Жизни, между прочим, «двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой» и чьи листья способствуют «Исцелению народов».[207]

Недели три тому назад я бросил в море две пустые бутылки из-под джипа, в одной из них записка на французском, в другой на английском, каждая содержит вкупе с описанием моих предпочтений и личных качеств просьбу о Новом Друге; ветер был сильный, в северном направлении, так что бутылки наверняка заплыли за буйки. Но ни одна из них по была найдена пляжным Мальчиком, лет 17–18, худощавым, но с широкими плечами, светло-русыми волосами и с наглым и одновременно грустным выражением лица, в рубашке цвета хаки и превосходно сидящих белых брюках, слегка поношенных, по еще приличных; который нашел бы письмо, прочел, перечитал, положил бы его на макушку, чтобы проверить искренность его содержания (такой у него «тест»), выучил его наизусть и съел, чтобы потом при первой возможности выехать в Алгесирас и ждать меня в вестибюле. И когда я вернусь с пляжа, портье скажет мне:

— Вас там ждет молодой человек, говорит, что ваш родственник.

И он не захочет покинуть меня, никогда, и каждый год я буду заказывать ему новый матросский костюм, белый, конечно, с синими вставками, по меньшей мере, на воротнике, и, просыпаясь рядом с ним — например, в воскресенье утром, — буду рыдать от счастья. Я люблю, когда мужчина приходит ко мне сам, как хорошая проза.

Иногда я очень скучаю по Жюстин. Раньше мы ходили вместе за покупками, она на голубеньком поводочке; и всюду ей говорили что-нибудь приятное или чем-нибудь вкусненьким угощали, а иногда отдавали игрушку, оставшуюся после умершего ребенка. Небольшое утешение.

О, милые, милые мои, я люблю вас, обнимаю всех крепко-крепко, несмотря на громадное расстояние. Давайте не будем ненавидеть друг друга, а, наоборот, любить и вместе ждать Смерти, и ни в чем себе не отказывать в это время.

Когда я уеду отсюда и куда я тогда направлюсь — только Бог знает. Ему я хочу быть послушным, и во славу Его Вечного Имени я снова подниму и понесу стяг, на котором начертано: По Дороге К Концу.

БЛИЖЕ К ТЕБЕ

Виллему Бруно ван Албада[208]

Письмо из Дома «Алгра»

(сухопутный крейсер)

Греонтерп, 21 мая 1964 года Когда я был еще маленьким мальчиком, к нам в гости как-то пришел человек, совершивший открытие в области чего-то военного, счастливым обладателем которого, при помощи моего отца[209] и в кратчайшие сроки, он надеялся сделать русское правительство: в нем жила непоколебимая уверенность, что если Красная Армия воспользуется этим изобретением, она станет непобедимой.

(Трудно было отправить такой проект в Кремль просто по почте, потому что это дало бы возможность клике мучителей, клике интернационального нефтяного капитала-шпионской, провокационной, объединенной против родины всех рабочих — открыть письмо и безотлагательно применить изобретение против мирового пролетариата и рабочих масс, и т. д., и т. п. Вот почему этот человек обратился к моему отцу: он думал, что тот позаботится об отправке драгоценных данных, спрятанных в двойном днище чемодана, или запеченных в буханку хлеба, или записанных невидимыми чернилами на какой-нибудь невинной бумажке, с первым же товарищем, который должен будет ехать в Москву; еще лучше было бы, если бы данные перевезли в два приема с помощью двух товарищей, каждый из которых выучил бы по половине описания проекта, так, чтобы по отдельности это смысла не имело, и, в случае предательства, попав в руки угнетателей рабочего народа и будучи до смерти замученными в подвалах господствующего класса, они все же ничего не смогли бы сообщить — естественно, второй товарищ должен отправиться в путь только после утешительного сообщения о благополучном прибытии первого, потому что, если их станут мучить в одном и том же подвале, их лепет может внезапно слиться в ясное целое.)

Из разговоров много лет спустя можно было догадаться, что был он, видимо, инженером. Как выглядел он сам, я уже не могу припомнить, но изобретение, принцип которого он разъяснял с помощью принесенных с собой рабочих чертежей, я помню в деталях, хотя мне и было всего-то четыре или пять лет от роду. Проект назывался «Сухопутный Крейсер», наименование само по себе противоречивое. Предмет представлял собой полый, закрытый с обоих концов стальной цилиндр метров двести длиной и примерно сто метров в диаметре, эдакая пустая гигантская скалка, но без ручек. Внутри находились несколько орудийных батарей, которые с помощью силы собственных моторов и зубчатых рельсов на внутренней стороне цилиндра двигались вверх и по принципу колеса-топчака приводили цилиндр во вращательно-поступательное движение. Орудийные батареи стреляли через синхронно открывающиеся иллюминаторы в стенках — толщиной в несколько метров — цилиндра, но и без артиллерии исполину не было преграды: он мог переплывать глубокие реки и озера, уничтожать любое здание, укрепление или иную помеху на местности, все, что могло встретиться на его пути. Я уверен, что инженер этот был вдохновлен легендой о русском паровом катке.

Отец изучил рабочие чертежи своим обычным скептическим взглядом, как бы прищуриваясь от лучей воображаемого солнца, после чего изобретатель, учитывая неописуемую секретность бумаг, вновь свернул их и забрал с собой. Но кое-что оставил: тонкую, закрученную полоску золота, на вид отполированную на токарном станке, с указанием «самому выплавить из нее, что захочется, кольцо, например, бывает приятно чем-нибудь подобным заняться» и т. д. И вот, после того как он ушел, отец отправился на кухню, чтобы попробовать в кухне над конфоркой «сплавить себе кольцо», в процессе чего напустил немыслимое количество шипящего газа, обжегся, с невероятным грохотом швырнул на пол плоскогубцы, при этом полоска металла нисколько не изменилась. Человек этот больше не приходил ни просто так, ни для того, чтобы потребовать обратно золото, которое, кстати, где-то затерялось. Из этой последней интересной подробности читатель может с легкостью сделать вывод, что, учитывая сходство ситуации с той, когда человек со строгим лицом и в черном головном уборе принес юному умирающему композитору впоследствии бесследно пропавший мешочек с золотыми дукатами, заказав при этом реквием, все это было просто фантомом и иллюзией, но нет: где-то через год мы узнали, что тот же самый человек, отправившись на корабле из Нидерландов в Ост-Индию, был задержан полицией на месте прибытия, прямо на сходнях, с полным чемоданом золота неизвестного происхождения в качестве улики, — по крайней мере, так нам пересказали сообщение из какого-то ежедневника. Спустя некоторое время, но эти новости вовсе из ненадежного источника, он умер в больнице или в тюрьме в Сурабайе от тромбоза. Я очень хорошо помню детские впечатления: меня поразило непонятное одиночество этого сообщения.

Самое ужасное, что большая часть моих воспоминаний состоит из таких вот историй, которые не могли произойти ни с кем, кроме меня, и не идут ни в какое сравнение с другими, которые можно где-то услышать или прочитать. Я уже многим рассказывал и про Сухопутный Крейсер, и про непереплавленное Золотое Кольцо и Богатую Бедность Чемодана с Золотом, об этих трудностях, тревогах и спешке в «o’er Land and Ocean without rest»,[210] конечным результатом которых может быть лишь Смерть в забвении, трудности с установлением личности и пара старомодных, пахнущих камфарой рубашек, но никто из слушателей не смог произвести избавительный обмен и рассказать мне что-нибудь подобное в ответ. Вот так вот: все, что я рассказываю, остается в гордом одиночестве. Мне придется писать обо всех этих вещах, или я не буду писать вовсе, а если мне, «ничтожному рабу поэзии и слова»,[211] когда-нибудь удастся начать и окончить «Книгу Фиолетового и Смерти», то лишь в том случае, если я стану описывать всякие бесполезные, причудливые истории, которые даже теперь, по прошествии стольких лет, когда я одной ногой уже, считай, в могиле, не оставляют меня в покое. Наверное, все это каким-то таинственным образом «крепко-накрепко со мной связано». В любом случае, рассказ этот подходит для возможного начала Книги, потому что содержит точные данные, связанные с ее названием. Потому что Смерть, о которой идет речь, по-моему, тоже довольно пунктуальна. И Фиолетовый вполне может оказаться намеком на пламя газовой горелки. Пожалуй, кто-нибудь из читателей даже вспомнит имя этого человека, чтобы я мог его записать прежде, чем оно бесследно сгинет навеки.

Письмо из прошлого

Дом «Алгра», Дорпсвех, д. 34–36, а Г., область В., среда, 1 июля 1964 года. Пребывая в полной уверенности неотвратимости Смерти, но в неизвестности относительно решающего часа, я решил, что далее ждать невозможно и еще сегодня, в этот самый момент, в четверть первого, после обеда, под свист ветров и под небом, характерным для «погоды для народа», вот этим и именно этим предложением я должен начать «Книгу Фиолетового и Смерти», чтобы, когда Смерть настигнет меня, хоть что-то было записано из того, в чем я должен признаться, хотя бы что-то — может, лишь малая, крошечная и невнятная часть. (Лишь мне одному известно, что я еще никогда ни одного слова не доверил бумаге из того, что действительно следовало бы написать.) Потому я начинаю эту книгу, со всей энергией, что смог накопить, но без малейшего проблеска надежды, потому что надежды нет.

Это было, кажется, тридцать два года назад — то ли осенью, то ли поздним летом: вернувшись из школы после обеда, я застал у нас дома в гостях довольно молодую женщину с девочкой примерно моего возраста или чуть старше — внешне такую же неприметную, как и сама женщина, — и с маленькой собакой, черной с белыми пятнами, явно неблагородного происхождения. Из разговора выяснилось, что они сидят у нас уже около часа, так что я сразу же задумался, как она могла прийти вместе с девочкой, ведь был обычный школьный день. На соответствующий вопрос последовал обстоятельный рассказ о том, что девочка — которую звали Розочка — не была сегодня в школе, но оставалось неясным, был ли свободный день только у нее или у всего класса, а, может, и у всей школы. Зато женщина, мать Розочки, которую звали Салли, подробно разъяснила нам, что школа их была чем-то совершенно особенным и великолепным, и обучение велось по системе Далтона, или Монтессори, или кого-то еще, что у нее потрясающие отношения с классной руководительницей, которая ее полностью понимает и с которой можно иногда так замечательно «поговорить о серьезных вещах», и т. д.

Женщина и девочка — собака у них была совсем недолго и вскоре от чего-то сдохла — были соответственно женой и единственной дочерью Паула (вообще-то Саула) де Г.,[212] уже тогда если не руководителя, то важного деятеля Коммунистической Партии Голландии. Они проживали на втором или третьем этаже в доме на Линнаюспарквех, в получасе ходьбы от нашего. Салли сразу же пригласила нас с братом заходить, когда вздумается, Розочка будет рада, потому что, насколько я помню из речи Салли, у Розочки были трудности в общении с детьми из ее школы и общение это обычно заканчивалось ссорами: Розочка очень возмущалась по поводу одноклассников, которые, по ее словам, были «так ужасно тупы».

После этого послеобеденного визита мы с братом на протяжении нескольких лет часто заходили к Розочке и Салли, да и Розочка регулярно была у нас в гостях и даже оставалась пару раз ночевать. В моей памяти не осталось подробностей внешнего вида дома на Линнаюспарквех, помню только, что там была длинная темная лестница, а во всем доме — совершенно невероятное количество подушечек, ковриков, настенных вышивок, множество кукол в славянских народных одеждах и других произведений восточноевропейского народного искусства вроде круглых, украшенных выжженными цветными изображениями лаковых шкатулок, которые кошмарно скрипели, когда откручиваешь крышку, зато внутри они потрясающе пахли точеными карандашами, хотя лежала там обычно пара погашенных почтовых марок да сломанная запонка.

Салли была маленькой и пухленькой женщиной (из одежды она предпочитала ворсистые свитерки и шотландские клетчатые юбки из толстой ткани, будто хотела подчеркнуть особенности своей фигуры), у нее было несколько стальных или серебряных зубов, которые можно было пересчитать, как только она открывала рот, говорила она с примечательным, совершенно не нидерландским акцентом и всегда готова была что-нибудь приготовить поесть или попить. Она была настолько же щедра и радушна, насколько глупа. Разговаривать она могла только о том, сколько обмана и подделок встречается в самых разных жизненно важных продуктах: в масле обычно содержатся недоброкачественные минеральные или даже «химические» жиры, в муку подмешивают большое количество мела или земли, хлеб напичкан молотой соломой, а мясо, которое уже давно испортилось, с помощью консервирующих средств выдают за свежее и кровавое. От «развесного» мороженого можно просто умереть, так же как и от штучного, упакованного, если есть его без счету. В булках, если ты не знаком с булочником лично (будто это что-то меняет), наверняка содержится куча всякой заразы (при этом она суеверно верила в то, что есть существенная разница между частниками и мелкими оптовиками), а для приготовления начинки шоколадных конфет используют дешевые ядовитые красители. (Помню, несмотря на то, что Салли была всегда добра и щедра, однажды, когда мы — то есть Розочка, мой брат, я и Салли — были в большом загородном кафе на Крёйслаан, она попросила официанта забрать четыре порции розового, упакованного в фольгу мороженого, потому что «оно отдавало чернилами».)

Примечательно, что ее бдительность в этом отношении, и это я хорошо помню, никогда не отдавала горечью или злостью, но приобретала лишь жизнерадостный характер борьбы: она была не только добродушной, но и слишком неорганизованной для того, чтобы хоть как-то систематизировать подобное состязание с жизнью. Она не вмешивалась в наши занятия, пока не доходило до физических повреждений или ссор. Играли мы обычно на веранде на задворках дома; сначала мы развлекались тем, что выдували мыльные пузыри, а через некоторое время начинали бросать в соседние — длинные и довольно ухоженные — сады бумажные самолетики или кусочки угля. День рождения Розочки приходился как раз на День Рождения Королевы,[213] в честь которой нижние жильцы обычно украшали деревья и заборы бумажными лентами, гирляндами и серпантином. И каждый год мы развлекались тем, что с помощью веревки с крючком подтягивали серпантин наверх и скручивали его. Серпантин образовывал полукруги, которые мы фиксировали на подоконнике стаканом с водой, и получались «горшки» с тремя или четырьмя ножками, такое вот у нас было детство; кажется, сейчас подобные развлечения не очень популярны. Соседи снизу протестовали, но Салли не обращала на них внимания. По прошествии двух или трех дней рождения Розочки от владельца дома пришло заказное письмо с предупреждением, которое, видимо, произвело на Салли впечатление, потому что серпантиновая рыбалка с тех пор была запрещена.



Поделиться книгой:

На главную
Назад