— А что ж, бумагам этим такая цена?
— Да ты слушай, слушай дальше!.. Я-то обычно, когда эти документы клал назад, в них и не заглядывал вовсе, а тут однажды взял да и заглянул. Смотрю — а бумаги уже не те, подделка! Ловкая, конечно, — так сразу не отличишь; только все там шиворот-навыворот!.. — Он обеими руками схватил полный бокал и выпил из него, как пьют из бадьи, в глазах застрял неподдельный ужас.
— Так что там, в бумагах? — спросил фон Штраубе, крайне заинтригованный. — Сам говоришь, никаких секретов, одна только старина.
— То-то и оно, что — старина! — гулко, как из могилы, отозвался Бурмасов. — Это, брат, самое страшное, что — старина! Я тебе такое скажу — мурашки по коже... Ежели ты не из трусов... Все еще знать желаешь?
— Да хватит меня стращать! — не выдержал фон Штраубе. — Взялся — так уж говори до конца!
— Ну, слушай до конца, коли такой храбрый... Вся история наша получается другая, переиначенная!.. Я почему заметил: род наш, Бурмасовский, древний, из бояр, при всех царях служили. Прежде, чем отдать ему подлинные документы, я любопытства ради кое-что там про своих предков почитал. А тут гляжу — все по-другому! Были Бурмасовы на одних должностях — стали на других, были им одни имения и чины пожалованы — стали другие. А настоящих Бурмасовых — вроде как и не было никогда! Вымарал, аспид, из истории!
— Чем же ему Бурмасовы не угодили? — усомнился фон Штраубе, хотя вся эта чехарда с бумагами все больше интересовала его, он даже чувствовал тут какое-то дальнее соприкосновение со своим делом.
— Да пойми, — воскликнул тот, — пойми, не в Бурмасовых суть! Он все другим сделал, всю историю нашу! Вроде как заново снял все синема, змей! А того, прежнего — вроде как и не было!.. Он потому и с акциями этими угадал, что сам все это синема делает!.. И Суэцкий канал — другой! Да что там канал! Сама тысячелетняя Русь-матушка — другая теперь! Другая империя!.. А может, она теперь и вовсе — того... А то и весь мир! Может, у него таких, как я, иуд армия целая по всему миру! А уж какую пропасть он, подлец, всем нам предуготовил — теперь иди гадай!.. — Бурмасов сбоднул лбом бокал со стола, — тот разлетелся хрустальными осколками, — уронил голову на руки и зарыдал пьяно. За всхлипами слышалось только: "Иуда я, иуда, ах, иуда!"
Фон Штраубе не знал, верить ему или нет. Было во всем этом что-то белогорячечное. Но он с каждым мигом все больше верил. И ощущал дыхание этой тайны все ближе и все большую ее похожесть на его Тайну. К тому же Бурмасов вдруг оторвал голову от стола, посмотрел на него почти что осмысленным взором и внезапно проявил способность к трезвомыслию.
— Видать, не я один знаю, — сказал он. — Похоже, слежка за мной. Нынче, когда ты в дверь звонил, я в окно выглянул, а там, позади тебя, двое в котелках. Точно говорю: шпики! Уж я-то ихнюю породу... Следят... Может, в шпионаже подозревают... Да будь я просто шпионом — был бы счастлив! Пожалуйте! Хоть в Сибирь, хоть на расстреляние! Готов! Но что следят — это точно...
— Да, только не за тобой, а за мной, — с внезапным безразличием к этой теме бросил фон Штраубе.
Бурмасов снова вытаращил глаза:
— С какой еще стати? Ты ври, да не...
— Сроду не врал, — сердито сказал фон Штраубе.
— Это верно, — согласился Бурмасов. — Ваш брат, немец... да ладно, ладно, не ярись... насчет приврать ваш брат почестней нашего... Но тогда изволь, объяснись — за что?
Фон Штраубе, несмотря на природную замкнутость, давно уже ощущал потребность перед кем-то выговориться. Сейчас предоставлялся тот самый случай: Бурмасов едва ли пойдет доносить, да, проспавшись, и не вспомнит, что накануне было сказано. Потому с легкостью, какая не пристала подобной теме, ответил:
— Вот как раз именно за шпионаж…
4
Бурмасов
(Окончание)
— ?!..
— Представь себе. Передал бумаги с планами Адмиралтейства.
— Ну?! — выдохнул Бурмасов. — Вот удивил так удивил!.. Да ты, брат, не бойся, я к тебе даже с завистью, твой случай все ж полегче моего... И что, неужто за деньги?.. Навряд ли. Крез из тебя никакой — даже шинелюшка вон, гляжу, с дырой, кушать просит, и мелочь в кармане звенит — на портмонет не накопил... Коль за деньги — так, ей-Богу, взял бы лучше у меня, если так нужны.
— Нет, деньги тут ни при чем, — отмахнулся фон Штраубе. — Я — вот за это. — Он показал картонную карточку.
Бурмасов изумился:
— Футы-нуты! И из-за этой чепухенции!.. Эка невидаль — во дворец!..
— Да постой ты, — перебил его фон Штраубе. — Ты хоть знаешь, в чем дело?
— Что там может быть? Скучища какая-нибудь. Тезоименитство, что ли?
— Дурак ты! Про тайну императорского дома слыхал? Газеты хоть иногда читаешь?
— Газеты?.. Да, собственно, я... не по этой части... А что там, в газетах-то?
— Оно и смотрю — ты больше по части шампанского, — в сердцах сказал фон Штраубе. — Уже вторую неделю все газеты трубят.
— Так просвети, окажи милость, коли такой читатель.
— Натуральный бирюк! Просвещу, куда ж деться... В последний день осьмнадцатого столетия царствующий тогда император Павел собственноручно написал послание, адресованное российскому императору, который будет править на черте столетий девятнадцатого и двадцатого. Какой у нас нынче год на дворе?
— Ну... через три дня, кажись, уж тысяча девятьсот первый наступит.
— "Кажись"! Слава Богу, хоть год помнишь, в котором живешь... Стало быть, послезавтра — эта самая черта, рубеж веков!.. Конверт с печатями Мальтийского ордена сто лет хранился в специально созданной для такого случая секретной канцелярии, никто из царствующих особ не решился преступить, ибо оговорено было, что в нем — величайшая тайна империи, а может, и всего мира, беда тому, кто прежде срока посягнет. Да и бесчестие тоже — нарушить волю убиенного императора. И вот не далее как послезавтра император Николай во дворце, в присутствии специально приглашенных для такого случая особ вскроет Павловский конверт. Ты что, вправду ничего не слыхал?
— Будет тебе... Ну и что там в конверте?
— Говорю ж — тайна. Никто не знает пока.
Бурмасов смотрел недоуменно:
— Предположим... Так ты-то чего? Ежели, сам сказал, послезавтра раскроется, все газеты немедля раззвонят. Зачем же ради этого?..
— Не раззвонят, — уверенно сказал фон Штраубе. — Даже если узнают — не раззвонят, никто не допустит. Нагородят семь верст до небёс, но правды — ни за что... Ежели там, конечно, то, что я думаю.
— Да что ты, в самом деле! — взорвался Бурмасов. — Чего ты жидишься? Я вон тебе — как на духу. Ведь вижу — что-то знаешь; давай-ка выкладывай!
Чуть помедлив, фон Штраубе начал рассказывать самую первую часть Тайны, в сущности, не такую уж захватывающую, известную по семейным преданиям давным-давно. По мере того как он говорил, в глазах Бурмасова таял интерес.
— Эко удивил! — сказал тот, когда он закончил. — Нет, я, конечно, не исключаю, — ну и что с того? Допустим, вправду произошел ты от покойного Павлуши, — велика, тоже скажу, невидаль! Мою, к примеру, пра-пра-бабку сам государь Петр Алексеевич тараканил, что всем известно. Привычное дело, так уж у них тогда было заведено. Да что: тут хоть столбовая Бурмасова! Женился-то он вовсе на маркитантке, на курляндской девке. Оно, разумеется, приятственно, если ты эдаких, выходит, голубых кровей, — но, посуди сам, шпионничать ради этого!..
Действительно, получилось глупо. Если на этом закончить, то не стоило, право, и начинать. Чтобы выложить ту, главную часть Тайны, следовало набраться духу. Но раз уж взялся…
…раз уж взялся, предстояло окунуться … (
Бурмасов слушал поначалу молча, только шампанское себе из вновь початой бутылки все подливал и отхлебывал жадно; лишь когда фон Штраубе в своем рассказе стал подбираться к самой сути, он несколько раз воскликнул: "Да неужто?!.. Неужто же в самом деле?!.. Да это же черт... прости... это же Бог знает что!.." — и вновь примолкал, вытаращенными глазами глядя куда-то на стену, будто там огненными знаками было начертано библейское "мене, мене, текел, упарсин". Впрочем, то, что говорил фон Штраубе, пожалуй, приводило его еще в больший трепет, чем Валтасара — огненные начертания на том последнем для него пиру. Минутами фон Штраубе сам ощущал зябь от своих слов, в некоторые мгновения даже вера в них слегка пригасала, настолько все не вязалось с окружающей обыденностью, но затем тотчас вспыхивала вновь, обращаясь в непоколебимое знание, он даже не понимал, зачем ему нужно послезавтрашнее подтверждение, если все это, без сомнения, так и есть! Даже воплощенная в словах, Тайна, несмотря на все "квирлы"-предостережения, почти не утратила своей простой и пугающей величественности, не умещавшейся в рамках суетного бытия.
Когда он замолк, тишина длилась очень долго. У Бурмасова был такой вид, словно ему мозг подпалили изнутри. После бесконечно растянувшейся паузы, так и не придя в себя, он наконец с трудом проговорил:
— Да-а... Ежели так... Ежели... Даже не знаю, как тебя теперь называть... Ежели... То что тебе там?
— Что? — спросил фон Штраубе, пребывая все еще не здесь, а где-то за чертой мыслимого.
— Да я все о том же... — пояснил Бурмасов нерешительно. После услышанного на его барбосьем лице все сильнее проступала детская робость. — Во дворец-то зачем? Все одно такое наружу не выпустят.
Сейчас, после сказанного, все это казалось, действительно, мелким рядом с теми высями.
— Но кто-то же все-таки узнает, — сказал фон Штраубе устало. — Кто-нибудь, помимо императора. Прилюдно все будет. Камергеры, историографы, газетчики, архиереи, — кому-то неминуемо станет известно. А человек — на то он и человек...
— Верно! — с жаром воскликнул Бурмасов. — Он — подлая тварь!.. Прости, но мне уж грешному дозволено... Человечка — если даже не выболтает за так — его ж и подкупить можно! Насчет денег не думай. Ради такого я хоть все состояние спущу — авось, и мне спишутся мои грехи, хоть самую малость... — Внезапно приуныл: — А что если... Что если тот хлюст и мамзель эта — вдруг они нашли другого иуду, наподобие меня? Что если конверт — уже не тот?.. Не должно, конечно, в тайной канцелярии — там все под приглядом, но все ж... мало ли... Им же все наше синема перекромсать надо, а тут, тем более, такое... Не боишься?
Опаска такого рода была, фон Штраубе ощутил ее легкий холодок еще тогда, когда Бурмасов только-только поведал свою престранную историю. Сейчас опасение заколотилось опять, с новой силой.
— Слушай, — неожиданно спросил он, — а ту даму твою, которая... Как ее звали?
Бурмасову, по всему, тоже непросто было возвращаться из тех высей назад на землю. Ответ ничего не прояснил
— А?.. Ах, ее?.. Вообще-то я ее "Сладенькой" называл. "Meine suss"! А по имени... Хлюст ее, кажись, как-то на итальянский манер звал: Виола?.. Паола?.. Какая разница! Так и сгинула вместе с хлюстом, меня иудой сделавши.
— Ладно, — попробовал фон Штраубе зайти с другой стороны, — а от... как ты говоришь, "хлюст"... на кого он был похож? Случаем не на птицу такую, вроде цапли? Вообще, если ты когда видел, — на ибиса?
Взор Бурмасова, недавно было просветлевший, к этой минуте помутился вновь. Ничего путного он сказать уже не мог, лишь, едва ворочая языком, проговорил:
— На чибиса?.. А шут его... Я в зоологической науке — сам понимаешь... Да жаба он, вот что я тебе скажу, натурально жаба!.. На сердце у меня с тех пор, как холодная жаба, сидит!.. — Дальше забормотал вовсе невнятное — про загубленную из-за него, иуды, Русь-матушку, про свою загубленную душу и про переиначенное "этой жабой" синема .
— Пойду, пожалуй, — поднялся фон Штраубе.
— Куда это? — вскинул голову Бурмасов. — Места, что ль, мало? Нет уж, ты теперь давай-ка — у меня. — В глазах опять обозначилось слабое просветление. — Ты теперь... после того, что поведал... Ты теперь — все равно что Грааль, тебя теперь надо — как зеницу ока... Ничего что под крышей у такого иуды — к тебе-то уж не пристанет... А завтра мы с тобой... Если оно для меня будет, это "завтра"... Потому что чую, ей-ей: синемашка моя — к концу... — Встряхнулся: — А вот досниму-ка я его сам! Чтобы без всяких аспидов, без всяких чибисов, без всяких жаб!.. Эй, черт, Филикарпий! — позвал он, и когда вакханин-лакей появился, приказал ему: — Господина лейтенанта проводи, сатир, постели ему в верхней, в гостевой опочивальне. А мне — шампанского еще... Да, и вот что... Приволоки сюда оба синемашных аппарата. И Сильфидку позови... Нет, лучше Нофретку — глухонемая, она тут лучше подойдет, будет мне ассистировать. Да лабораторию отопри — с Нофреткой потом пленку проявим...
Вдруг фон Штраубе увидел на лице Бурмасова некую печать, смысла которой он сам еще не понимал, но увиденное подвигнуло его встать и неожиданно для самого себя поцеловать товарища в потный, прохладный лоб. Тот уставился на него непонимающе:
— А?.. Что?.. Что ты меня — как покойника?.. А впрочем... Впрочем... — На глазах у него навернулись слезы. — Раз так — давай-ка я тебя тоже, брат, поцелую... Право, после того, что ты тут сказал... Может, и мне — отпущение какое... — Сгреб его крепко, по-медвежьи и горячо расцеловал в обе щеки. — Но сейчас я должен — сам!.. Ты иди спи, ночь на дворе, а я... Вот сейчас только малость выпью...
Уже покидая в сопровождении Филикарпия залу, фон Штраубе слышал позади себя пьяное бормотание: "Никому не дозволю!.. Сам должен — это синема!.. Все нужно самому — тогда никакие жабы... — В какие-то мгновения мерещилось, что между его словами звучит приглушенное, слегка насмешливое "
…Такое же "
Наконец, явно не в силах больше уснуть, он поднялся с кровати, накинул халат, предупредительно оставленный Филикарпием, и на ощупь вышел из спальни. Огромный дом пребывал во тьме. Где включается электричество, фон Штраубе не знал, поэтому идти приходилось, ощупывая стены и перила, натыкаясь на какие-то развешанные алебарды и рыцарские доспехи, но "
Он спустился на второй этаж. Где-то там, впереди мелькал слабый свет, как от раскачивающейся на ветру тусклой лампы, и мелькание сопровождалось все более отчетливым "
Посреди залы, в которой они недавно сидели с Бурмасовым, стояла большущая коробка на треноге; она-то и брызгала этим мелькающим светом, вереща, как вспугнутая птица: "Квирл, квирл..." На диване сидела хорошенькая Нофрет, по-прежнему в египетском одеянии, — во всполохах неестественного света ее бритая головка, выкрашенная голубой краской, казалась фарфоровой, — и неотрывно смотрела на висящую простыню, на которой что-то неясно двигалось, как в театре теней. "Синема", — догадался фон Штраубе.
Замерев, он тоже стал смотреть на простыню. Поначалу трудно было что-либо разобрать — на мутном фоне какая-то слабо проступающая тень, как, наверное, в загробном мире, у самого Аида. Потом, когда глаза привыкли, тень стала понемногу обретать медвежьи очертания Бурмасова. Тот сидел в одиночестве все за тем же накрытым столом, по-прежнему с наполненным бокалом в руке, смотрел с простыни прямо на фон Штраубе и что-то, явно, говорил, только вместо слов, — "Квирл, квирл!" — неслось из коробки.
…Как в калейдоскопе:
…Вот тень Бурмасова достает откуда-то икону и размашисто, истово несколько раз осеняет себя крестным знамением.
…Крупно: лицо Бурмасова, глядящее ему глаза в глаза. Губы шевелятся, и фон Штраубе может угадать два слова: "Борька" и еще, кажется, "прости".
…Некоторое время темень и пустота.
…Снова Бурмасов, перед ним — резной ларец. В руках появляются толстые пачки ассигнаций с банковскими бандеролями, судя по всему, тут многие сотни тысяч. Он старательно укладывает их в ларец, что-то себе под нос бормоча.
…Снимает с пальца драгоценный перстень с изумрудом, кладет его поверх пачек и закрывает ларец.
…Все заслоняет лист бумаги, на котором разлаписто, коряво написано:
…А что "знай"?...
…не дочитал: умелькнуло…
…как в детском калейдоскопе, картонной трубочке, где неповторим единожды сотканный узор.
…Опять лицо Бурмасова — крупно. Слезы на глазах.
…Рука. В ней — револьвер. "Квирл, квирл!" — заунывно поет коробка.
…Тени блекнут и расплываются — точь-в-точь как должно быть в Аиде.
…Какие-то волдыри взбухают на простыне, словно живая кожа пузырится под ожогами.
…Потом — снова темень и пустота, как, наверно, до сотворения мира. Даже "квирл, квирл" внезапно захлебнулось и оборвалось.
Пропало. Не было никогда! Сколько трубочку-калейдоскоп ни верти, заново не собрать стеклянное крошево...
…Какое-то свечение и запах паленого целлулоида, которое он почувствовал сзади от себя…