Фон Штраубе, все еще в ужасе от увиденного, наконец догадался обернуться. Из коробки валил едкий дым и пробивались языки пламени. Целлулоидная кишка трещала и корчилась от жара, как издыхающая в последней предсмертной агонии змея. Нофрет по-прежнему сидела на диване с бесстрастным личиком и только слегка покачивала своей фарфоровой головкой.
Сквозь дым он подскочил к дверям, включил электричество, затем ринулся к столу с остатками их недавнего пиршества: за этим самым столом будто бы в яве только что сидел Бурмасов.
Под креслом, среди осколков хрусталя валялся вороненый армейский "Лефоше", натекшая темная кровь блестела на полу неподвижной лужей, как остывший смоляной вар. Однако тела Бурмасова нигде не было. Не было также и ларца на столе, но этому уж вовсе некогда было придавать значения. Фон Штраубе с ужасом обернулся к Нофрет:
— Когда?.. Где Василий?.. — Тут же осекся, вспомнив, что имеет дело с глухонемой.
Та, не обращая внимания ни на него, ни на зачинающийся в доме пожар, нюхала с тыльной стороны ладошки кокаин, блаженно улыбалась и знай покачивала своей игрушечной головкой. Бурмасов был высок и грузен, это субтильное создание никак не сумело бы в одиночку вынести отсюда его семипудовое тело.
— Эй, кто-нибудь!.. — уже закашливаясь от гадкого дыма, прокричал фон Штраубе.
Ни звука, только пленка шипела.
Он вспомнил, что некоторые глухонемые обучены читать по губам, подскочил к Нофрет, сжал руками ее головку, заставил смотреть на себя и проартикулировал, отчетливо раскрывая рот:
— Где он? Что тут произошло? Кто здесь был?
И она вдруг заговорила — неправильно произнося звуки, картавя на французский манер, но при этом старательно, как-то по отдельности выводя каждое слово. Голос был мелодичен, как звон какого-то хрустального колокольчика:
— Господьина Василия больщи нет. Добх’ый господьин, заберьи меня отьсюда, буду тибие слюжить.
— Остальные где? — спросил он. — Сильфида, Одиллия, Фили... как его, черта! Куда дели Василия?
— Все ущьли, — прощебетала она, — никого. — Вцепилась руками в его ладонь: — Забех’и, добх’ый господьин, я умею все, сьто мусьчинам нх’авицца.
На разговоры не было времени, дым уже хватал за горло, выедал глаза. Тренога рухнула, пламя из коробки, увлекаемое тягой воздуха, мгновенно разбежалось по ковру и взметнулось вверх по шелковой портьере. Огонь гулял по лужице крови. С грохотом взорвался объятый пламенем "Лефоше". Вмиг погасло электричество и горящими бабочками стали падать с пережженных шнуров амурные картины, лица на них, корчась от муки как в аду, беззвучно кричали. Глухонемая смотрела на эту пляску огня с каким-то полубезумным восторгом. Затушить пожар было уже невозможно. Фон Штраубе схватил ее за руку и поволок к лестнице. Вдали начала разбуженным волком выть пожарная сирена.
В гардеропной он не отыскал свою шинель, да и некогда было, накинул и на себя, и на нее первое, что подвернулось, они, давясь кашлем, вырвались на мороз в безлюдный переулок и помчались прочь от этого проклятого места. Позади дергались бордовые тени, вовлекая и тени бегущих в свой сатанинский перепляс. От всего, что могло давеча услышать его Тайну, от утвари, от стен, от картин, от воздуха самого оставалось лишь безмолвное пепелище, лишь дым, уносящийся в такое же безмолвное небо, безразличное ко всем бывшим и будущим тайнам бытия.
Ничего не осталось. Огнем навсегда уничтожило целлулоидную кишку пленки. Не было и Бурмасова с его последним в жизни синема.
Да и этого квиркающего голоса, быть может, тоже никогда не было? Не должно было быть! Тайна лишь тогда существует, когда ты с нею — один на один.
Правда, рядом семенит Нофрет, крепко держится за локоть, едва поспевает. Шубейка-то на ней хорошая, песцовая (на нем тоже оказалась теплая, кунья), и шапка на бритой головке беличья, но каково ей в туфельках-то лаковых — трусцой по льду, по морозу? "Бедняжка глухонемая", — подумал фон Штраубе, проникаясь теплом к этому странному, будто не земному созданию. "Ну да сейчас, — тут же подумал он, — сейчас оно, пожалуй, даже и к лучшему — что глухонемая".
Он остановил какого-то заплутавшего в ночи извозчика. Лагранжева мелочь, правда, осталась в шинели. Впрочем, он успел в эту ночь ненадолго побывать даже чуть ли не миллионщиком в промелькнувшем чужом синема. Сгорело его миллионерство, как полоса целлулоида, о чем он даже не успел и пожалеть. Тем более, что в кармане кителя, рядом с бесценной карточкой лежали две двадцатипятирублевые ассигнации, которые он собирался, но не успел отнести нынче своему жиду.
— Где-то горит, барин, — обернулся к нему кучер.
— А?.. — не сразу и понял фон Штраубе, настолько все происшедшее вдруг стало чужим. — М-да... Ты вот что... Давай-ка — в "Асторию".
Только этих денег, не считая тех, что у жида, с лихвой хватало на два дня вполне сносной жизни. Столько и не требовалось. Уже небо из черного становилось неуловимо сероватым, предвещая, что когда-нибудь и в здешних краях все-таки наступит хилый рассвет. Вчерашний сумасшедший день, в конце концов умерший в пожаре, сейчас далекий, словно он был во времена Нерона, неспеша перетекал в зарождавшийся день сегодняшний. Еще предстояла мука его как-то избыть.
Но главное — завтра. В нем — всё.
Теперь уже — завтра…
5
Геенна
...пусть они приблизятся и скажут:
"станем вместе на суд"
...проходя сквозь длинную анфиладу залов Зимнего дворца. Приглашенные невысокого сорта, к числу коих явно был отнесен и фон Штраубе, притихнув от торжественности предстоявшего момента, двигались тесным строем в сопровождении величаво безмолвного дворецкого. Здесь были известные журналисты, — некоторых давно знал в лицо весь Петербург, — профессора-историографы, статские и действительные статские советники (не выше), провинциальные архиереи и губернаторы. Даже среди этой, по масштабам дворца далеко не первостепенной публики фон Штраубе выделялся малостью своего чина, ничтожностью общественного положения и скромностью одежды, потому был отодвинут в самый хвост процессии.
Белые двери у входа в самые чертоги были закрыты. Перед ними уже томились ожиданием камергеры в парадных, шитых золотом мундирах, несколько митрополитов, три католических кардинала, военные и статские генералы высокопревосходительских чинов. Эти, когда ведомая дворецким процессия приблизилась к дверям и замерла, теперь с явным неудовольствием разглядывали подошедшую людскую мелочь и держались особняком.
Дворецкий распахнул двери в следующий зал и подал всем знак следовать за ним. Но и то, как оказалось, были всего лишь чертоги пред чертогами. Здесь, перед еще одними закрытыми дверьми, сидели в креслах князья императорской крови, послы великих держав и высшие сановники империи, включая всегда хмурого ликом графа Плеве и слегка ироничного Витте. Теперь, уже под их взглядами, персоны из первой залы поникли, явно ощутив и свою недостаточную человеческую значительность.
— Господа, — громко обратился к присутствующим осанистый обер-камергер — судя по всему, главный на сегодня церемониймейстер. — До назначенного известного события осталось не более пяти минут. Прошу всех оставаться в этой зале и сохранять приличествующую случаю тишину. Его и ее императорские величества, их императорские высочества и господа чиновники-хранители Тайной канцелярии войдут в эту залу (он указал на следующую дверь, украшенную державным орлом) с другой стороны. Затем в залу будут допущены лишь лица, имеющие приглашения первой категории.
Принцы, министры и послы победоносно переглянулись, остальные приниженно попятились назад, высокопревосходительства начали кивать просто превосходительствам, словно сейчас только их заметив, а один знакомый полковник-флигельадъютант даже лейтенанта фон Штраубе удостоил демократическим рукопожатием.
— Остальные приглашенные, — продолжал церемониймейстер, — смогут наблюдать за происходящим из этой залы через дверь, коя сейчас будет открыта. Господа фотохроникеры, попрошу вас зажигать магний не иначе как по моему мановению. К прочим господам просьба не заступать далее вот этого ковра, не заслонять друг другу обзор и соблюдать должную выдержку.
Фотохронисты начали расставлять треноги, а "прочие господа" отступили еще дальше от кромки ковра и, сбившись в кучу, уже совершенно не чинясь, стали перешептываться друг с другом.
— И здесь не могут без иерархии, — вздохнул один, с нафабренными усами. То был журналист по фамилии Коваленко, известный своими либеральными взглядами, борец за равноправие инородцев и иноверцев, печатавшийся также под именем Аввакум Иконоборцев. — Когда уж, ей-Богу, цивилизуемся наконец?
— Что тут скажешь! Россия-матушка во всей своей, как всегда, варварской красе! — отозвался козлобородый журналист Мышлеевич, стяжавший больше известность статьями монархического, патриотического и противоинородческого содержания.
— Да уж, у нас это... — согласился Иконоборцев-Коваленко и безнадежно махнул рукой — должно быть, на всю необъятную империю, до самого Тихого океана.
— В жизни бы не пришел, — говорил какой-то господин, по виду явно профессор своему столь же академического вида коллеге, — если б не научный интерес. Чувствую — наконец-таки откроется... Поверите — сорок лет ждал!
— Вы что ж, Савелий Игнатьевич, никак, имеете какое-то представление?
— Догадываюсь, милейший, давно уже имею довольно веские догадки. Известно, что именно при Павле часть архива сделали сверхсекретной, мышь не прошмыгнет. А все дело в Лжедимитрии. Читали в "Историческом вестнике" мою последнюю статью на сей счет? Увидите — сегодня-то и вскроется. Если, конечно, опять не захоронят, как у них принято, под семью печатями.
— Думаете, Лжедимитрий?
— Ну да! Только никакой он не "Лже"! Не было никакого Лже, никакого Гришки Отрепьева! И Тушинского Вора не было! Был законный государь Димитрий Иоаннович. А его трехгодовалого отпрыска, последнего законного Рюриковича, Романовы, назвав Воренком, повесили на Спасских воротах. Вы почитайте, почитайте в "Вестнике". Цензурой, правда, помарано, но в целом понять можно.
— Вы хотите сказать?.. Начет Романовых...
— Именно! Проклятая династия, наподобие Капетингов! Вспомните, как Павел кончил. Должно быть, предчувствия мучили, вот и оставил предостережение. Еще погодите что будет! Если доживем, попомните мои слова...
— Т-сс, Плеве смотрит...
— Да я ж — ничего. Чисто научные изыскания...
Позади перешептывались два статских советника:
— ...Точно вам говорю, какое-нибудь масонство: астрология какая-нибудь, предначертания... Павел, известно, на этом был подвинут, и сам был масонский магистр.
— Мальтийский, вы хотите сказать?
— По мне, одно. А меня вот нынче Елизавета Аркадьевна из "Мариинского" на прогулку в Гатчину приглашала, да никак нельзя — зван, вишь, во дворец.
"Если б они только знали! Если бы, действительно, знали!.." — думал фон Штраубе, чувствуя, как внутренняя дрожь, идущая от сердца, уже подбирается к коленям.
— Да, с Елизаветой Аркадьевной — оно конечно... Чем тут на ногах... Сколько, кстати, можно!
— Погодите, вон зашевелились, кажется...
В самом деле, обозначилось некоторое движение. Церемониймейстер чуть отступил от дверей, а к дверям торжественно подошли и встали возле них навытяжку два рослых ливрейных лакея. Первостепенные особы, начиная с Плеве, стали подниматься из своих кресел, господа из разряда "прочих" теснились за кромкой ковра. Фон Штраубе, проявив большую, чем другие, расторопность, невзирая на мизерность своего чина, успел-таки занять место во втором ряду; в первый ряд успели выскочить оба журналиста, еще более расторопные, чем он.
Свершилось! Вышколенные лакеи разом распахнули обе створки дверей.
В открывшейся огромной зале горел камин, перед ним, замерев как изваяния, уже стояли три чиновника-хранителя Тайной государственной канцелярии в золоченых мундирах, и тот, что в центре, держал наготове золоченый подносик, на котором возлежал тот самый, вероятно, конверт и ювелирной работы ножичек для разрезывания бумаги. Церемониймейстер вошел в залу и занял место рядом с ними, туда же проследовали принцы, министры, послы.
— Господа, — обратился церемониймейстер к присутствующим, — в оставшиеся минуты я уполномочен его императорским величеством... — Затем он принялся длинно и витиевато излагать историю конверта, без того в деталях, наверняка, известную всем здесь.
Фон Штраубе, охваченный напряжением, все-таки левым глазом увидел через плечо стоявшего перед ним Коваленки-Иконоборцева, как тот судорожно строчит карандашом в блокноте:
"...И вот, находясь в самой цитадели нашего самодержавия...
Зато справа Мышлеевич писал в свой блокнот крупно и ровно, без помарок:
"И вот близится минута, которой все Великое Отечество наше, "от хладных финских скал до пламенной Тавриды", с такою надеждой и трепетным нетерпением..."
"Все изолгут", — пришел фон Штраубе к безрадостному заключению.
Свой пространный монолог, начатый без спешки, велеречиво, церемониймейстер закончил уже второпях, затем вдруг вытянулся струной и провозгласил, словно вырубая каждое слово на граните:
— Его императорское величество Николай Александрович! Боже, царя храни!
Словно сам по себе, полыхнул магний с треног фотохроникеров.
— Государь! — как-то тоже само собою, без открытия ртов выдохнулось толпой.
Его императорское величество в преображенской форме, отлично сидящей на его ладной, атлетичной фигуре, с голубой Андреевской лентой через плечо быстрой гвардейской походкой спускался в зал по боковой лестнице. В тишине отчетливо слышался ровный стук его сапог по мраморным ступеням. За ним не столь быстро следовали остальные члены императорской семьи.
"...в то время, когда страждущие окраины России ждут от власти...
"...невзирая на торжественность минуты, Его строгое молодое лицо, счастливо соединившее в себе чисто русскую решительность и европейское изящество черт…"
Его величество не обратил никакого внимания ни на орду наблюдающих, ни на вспышки магния. Тем же твердым шагом он подошел к стоявшему в центре чиновнику-хранителю, не дожидаясь, когда ему подадут, сам взял с подноса конверт, внимательно осмотрел, не вскрывались ли мальтийские печати, — чиновники от недвижности казались восковыми куклами, — остался, кажется, доволен, затем с того же подноса взял миниатюрный кинжальчик. Показалось, что плотная бумага ахнула от надреза.
Государь
Боже! Сейчас, сейчас!..
"...Покуда верноподданное чиновничество не смеет шевельнуть затекшими суставами, попробуем-ка и мы, грешные...
"...в благоговейном трепете застыв от величественности происходящего..."
Бог ты мой! Джехути! Где-то там, рядом с императором! Но — кто он? Где? В кого целится изогнутым клювом главный чиновник-хранитель? Что за пелерина черных волос ниспадает на плечи вон у того посланника? Почему, как оранжевая птица, взмахивает крыльями пламя в камине? И поленья пришептывают: квирл, квирл! Он есть — и нет его. Он во всех — и ни в ком. Он везде — и нигде…
Но чем, Боже, чем так омрачено красивое лицо государя? Такое что-то в его лице, что жалость к нему неизъяснимая, что хочется подойти, обнять. Как давеча Бурмасова, перед тем, как тот…
…Совсем иная зала. Ночь. Дымящийся кальян. Словно выстриженный когда-то кусок целлулоидной полосы отснятого синема вдруг вклеили не на место. И Птицеподобный, будто не прерывался ни на миг, продолжает развивать некую мысль…
— ...Ибо — что есть знание, мой милый лейтенант? Я имею в виду подлинное, окончательное знание. Если человеческая жизнь — это ничто иное как беспрерывная гибель невозвратных мгновений, то, стало быть, познание — лишь ускорение этой гибели. Знание есть конец, ибо за ним — уже ничего. Познание, самоубийство, — суть одна!