Невесть откуда вдруг появился дымящийся кофе. При нем никто не приносил — наверно, он все же выходил из комнаты, не могло иначе — за столько-то времени. Не помнил. Они, совершенно нагие, в полумраке сидели на кровати, нисколько не стыдясь своей наготы, потягивали кофе из крохотных чашечек. Она с любопытством трогала пальцем восьмиугольное родимое пятно у него на плече — тоже напоминание о Тайне, древний фамильный знак династии Меровингов — и нежно целовала его, словно понимала потаенный смысл этой отметины. Странно: когда она торопливо говорила, то почему-то все время сбивалась то на французский, то на немецкий. А говорила о том, как ей хорошо с ним сейчас, как бы она хотела, — "Uber, falls war es nur moglich!"
Он тоже хотел ей сказать — что все, все теперь будет иначе! Он вырвет ее из этой затхлой жизни со старым скупым домовладельцем, из этого грязного дома, днем вымирающего, как заброшенный погост. Все это, нынешнее, с копотью, со скрипучей кроватью, со счетом копеек — лишь временное чистилище, через которое нужно пройти. Они молоды! Возможно, даже сказочно богаты... если, конечно, сбудется. Но как было прежде — так оно не может длиться вечно! Так не должно больше быть!..
Ничего не сказал. Снова была любовь, жадная до мгновений, не оставляющая воздуха для слов.
Дарьи Саввичны в комнате не было, только запах духов еще напоминал о ней. Фон Штраубе сидел в запахнутом халате у стола и смотрел в одну точку, до которой едва доставал свет зажженной лампы. Там на крючке, почему-то изнанкой наружу висела его шинель. Кусок подкладки слева был кем-то грубо, второпях надорван и языком удавленника мертво свешивался вниз.
Он перевел взгляд на распахнутую дверь. Там, в проеме стояли два незнакомых субъекта с одинаковыми, не по сезону, котелками на голове, в одинаковых черных пальто, с одинаковыми усами, с весьма схожими физиономиями, однако спутать их было бы никак невозможно, ибо один был высок, дороден и плечист, а другой составлял не более чем его половину во всех измерениях.
— И в этой связи, господин лейтенант...
— ...если не ошибаюсь, фон Штраубе...
— ...на основании полученных нами инструкций...
— ...со всевозможными извинениями...
— ...тем не менее, вынуждены осмотреть... — не наперебой, а слаженно дополняя один другого, сказали полтора господина и так же слаженно переступили порог.
— В чем, собственно?.. С кем имею?.. — начал было фон Штраубе, но осекся тотчас: во-первых, они, вероятнее всего, уже дали необходимые пояснения, а во-вторых, незнакомцы явно были не расположены далее продолжать с ним разговор и отчетливо давали это понять всем своим видом и своим поведением. Без лишней суеты, не обращая больше внимания на лейтенанта, они стали заниматься своим делом — верзила сперва заглянул за оконные шторы, потом зачем-то под кровать, наконец, без ключа, ногтем открыл бюро и принялся по-хозяйски просматривать немногочисленные бумаги, в том числе письма от матушки (в них, правда, прятался кусочек Тайны, но фон Штраубе это не сильно тревожило — все было настолько зашифровано, что господа в котелках за ее намеками и сентиментальными вздохами едва ли когда-нибудь доищутся до сути); маленький, между тем, некоторое время потягивал носом, принюхиваясь к запаху духов, далее взял со стола одну из двух кофейных чашечек, осмотрел ее сквозь лупу и, обернув носовым платком, сунул в карман.
Выдержка начала изменять фон Штраубе лишь после того, как маленький снял покрывало с его кровати и стал внаглую ощупывать и даже обнюхивать постельное белье. И уж верхом бесстыдства было, когда коротышка, незаметно зайдя сбоку, потянул рукав его халата так, чтобы обнажилось плечо и с явным удовлетворением оглядел отметину. Тут лейтенант уже не мог сдержаться.
— Что вы себе позволяете?! — вскочил он со своего места и ухватил маленького за локоток. — По какому праву? Я, наконец, офицер и дворянин!
Тот шевельнулся едва заметно и то ли по неловкости, то ли с умелым расчетом угодил ему другим локтем в самый дых. При всей видимой тщедушности этого недомерка, удар вышел сокрушительный, фон Штраубе переломился пополам и, подавившись воздухом, рухнул в кресло. А субтильный господин как ни в чем не бывало расплылся в масляной улыбке:
— Пардон-с, не имел желания причинить. Больно уж вы неожиданно, ваше благородие... А вообще-то вам бы, господин лейтенант, при нынешних-то обстоятельствах, потише надо, дело-то, сами видите, серьезное, как бы оно, взаправду, невзначай...
Фон Штраубе, почти двое суток ничего не державший во рту, кроме давешнего кофе, почувствовал, как его мутит, и с трудом превозмог себя, чтобы сейчас с ним не произошло нечто позорное.
— Oh! Mon Dieu! Dans ma maison!..
— Ne voulez deranger pas, monsieur, — к удивлению фон Штраубе, отозвался верзила на весьма недурном французском. — Cela ne vous touche pas. Ce n’est que des formalites.
За спиной у домовладельца вырисовывалась лишь контуром какая-то пышнотелая дама, разглядеть ее отчетливее мешала рябь в глазах.
Во рту все еще было липко, но, наконец-таки обретя дыхание, фон Штраубе спросил:
— Я арестован?
— Вы?.. — удивился коротышка. — Отнюдь. По крайней мере — до поры. Вы в данном случае, господин лейтенант, фигура сугубо страдательная. — И усмехнулся гнусненько: — Понятное дело: l’amour! Только вот с предметом этой l’amour вам нынче не повезло.
— Шельма отпетая, — буркнул высокий.
— Именно так, — подтвердил маленький. — Небезызвестная и в Берлине, и в Лондоне... наконец, вот, как изволите видеть, и у нас... находящаяся в розыске, девица... — Он сверился с каким-то списком. — ...Матильда Девион, она же Софи-Августа фон Зиггель, она же Мадлен Розенблюм, она же... Ну, да имен у нее с дюжину... Короче, международная авантюристка и шпионка. Так что не взыщите за вторжение: служба-с.
— Какой l’amour! Какой девиц! — застенал Лагранж. — Dans ma maison!
Что-то он еще кудахтал, но фон Штраубе больше не слушал его. Наконец-то он разглядел особу, молча стоявшую позади домовладельца. Ну да, это была Дарья Саввична, та самая молодая пухлая замарашка, которую он видел раза два. Никакого даже отдаленного сходства с той растаявшей как дух женщиной. Было недоступно разуму, как он мог столь нелепо обмануться.
— Может, господин лейтенант соблаговолит сказать, как она на сей раз назвалась? — спросил Крупный.
Сейчас, в присутствии Лагранжа и натуральной Дарьи Саввишны совсем уж глупо было говорить, почему он так и не спросил ее имени, поэтому вопрос сей остался без ответа. Однако Коротышка будто этого вовсе и не заметил.
— Так-таки и не поинтересовались! — восхитился он. — Ох, молодежь, молодежь!
— L’irresponsabilite et debuche!
— Надеюсь, вы понимаете, — сказал Коротышка, — что вам как офицеру Адмиралтейства подобные связи... Да что там говорить! Мы, собственно, по иному делу, Однако — дружеский совет: не дай вам Бог!.. — Он помотал в воздухе сосиской-пальчиком.
— Не дай Бог!.. — эхом повторил Крупный и тоже погрозил пальцем-сарделькою.
Не прощаясь, они шагнули из комнаты так же в ногу, как вошли.
Несмотря на стыд, фон Штраубе испытал облегчение. Хоть и отчитали как мальчишку, но на отпоротую подкладку не обратили никакого внимания, и про пакет не было произнесено ни слова, вероятно, о его исчезновении еще никто не прознал, иначе простой выволочкой не обошлось бы, дело пахло уж точно Сибирью. Впрочем, он знал, на что шел.
Зато теперь, когда они ушли, из тени выступил господин Лагранж — с судейской непоколебимостью при помощи смеси наречий он заявил, что, "имея молодой жена", он более не допустит L’irresponsabilite et debuche в своем доме, а потому, хотя monsier le lietenant заплатил ему вперед, но он как La personne honnete
Фон Штраубе — вприпрыжку из-за мороза — шел по вечернему городу, пока что не зная, куда держит путь. Никакого своего имущества он с квартиры не взял и ничуть об этом не сожалел — там не было ничего такого, что стоило бы волочить с собою в новую, уже, без сомнения, приближавшуюся жизнь. В одном кармане лежала бесценная карточка с приглашением, в другом звенело нечто, в определенной мере почти столь же драгоценное — ибо что может быть дороже медяков, отданных рукой самого наипоследнего во вселенной скупердяя? Порой ему казалось, что за ним скользят две тени — Крупного и Коротышки, — но сейчас это его почему-то не тревожило. Было чувство одновременно и пустоты, и свободы: пустоты на месте всех прожитых двадцати семи лет жизни и свободы от жилья, от службы, от забот о хлебе насущном, от всех пут, которыми прежде он был привязан ко всей этой суете. Ибо...
Вновь возникал словно из воздуха насмешливый птичий клекот:
Ибо…
3
Бурмасов
Ноги сами привели к нужному месту. Роскошный дом иллюминировал улицу тремя рядами ярко полыхающих окон. Две тени позади ударившись о свет, на миг заметались, как бабочки возле пламени, и сгинули в темноте.
— Фон Штраубе, мой друг! Сколько зим!.. — на мраморной лестнице, распахнув объятия, приветствовал его Василий Бурмасов, вместе с ним начинавший когда-то морскую службу, а с недавних пор, после получения дядюшкиного наследства, миллионщик и хозяин этого особняка.
Они расцеловались: Бурмасов, разгоряченный шампанским — жарко, фон Штраубе — куда как более сдержанно. Очень уж близкой дружбы за ними никогда прежде не водилось, и лейтенант никак не ожидал подобного радушия.
— Вспомнил-таки! — мял его в своих лапищах здоровяк Бурмасов. — Рад, не представляешь как рад! А то, знаешь ли, дружище, иной раз такое подступит — ну, прямо...
...и обнаружил себя уже за уставленном снедью столом, в огромной гостиной, размером со средний плац для парадов. Лакей, выряженный под греческого виночерпия, в короткой хламиде, с венком из виноградной лозы на голове, наполнял бокалы пенящимся шампанским.
— ...прямо застрелиться, ей-Богу, хочется, — закончил свою мысль Бурмасов, мгновенно вдруг погрустнев. — Право, брат, иногда такая тоска!..
В дальнем конце залы, на софе сидели бездвижно, как статуи, три прекрасные фемины: две, по краям — златовласые, в античных одеяниях, третья, в центре, самая хорошенькая личиком, выглядела еще более причудливо — была в одеянии древнеегипетской жрицы, с головкой, обритой наголо и выкрашенной в голубой цвет; лицо у этой, последней, было бесстрастным, будто вылепленным из воска. Бурмасов два раза хлопнул в ладоши; египтянка даже не шелохнулась, а обе эллинки тотчас вскинули очаровательные головки.
— Одиллия, Сильфидка, Нофрет, пошли прочь! — крикнул он им. — Надоели, к бесу. — Ткнул в плечо лакея: — И ты, Филистратий, пшёл вон! — Когда те поспешно исчезли, вновь обратился к фон Штраубе: — А ты, брат, не робей, угощайся, по лицу вижу — небось, не евши... Грустно мне, грустно, брат! Давай-ка с тобой, брат, что ли, выпьем.
От тепла и хорошей еды после почти двухдневного голодания фон Штраубе с первого же глотка шампанского сразу размяк и уже не чувствовал неловкости, которую испытывал в первые минуты. Да и Бурмасов держался с ним запросто, так что ему и вправду стало казаться, что их сплачивала давняя тесная дружба, никогда не пресекавшаяся. Выпив, облобызались вновь; тогда лишь он догадался спросить, что за тоска его мучает.
— А по-твоему, весело? — с легкой даже обидой отозвался тот. — Раз миллионщик — так веселись? С сильфидками этими, с одильками! А откуда эти миллионы, откуда это все? — он обвел взглядом окружающее роскошество, античные колонны, причудливую дорогую мебель, картины старинных мастеров с амурными сюжетами по стенам. — Все думают — наследство! Ха-ха! Да у дядюшки, царствие ему небесное, одних только срочных долгов осталось тысяч на четыреста, тоже любил пожить красиво... Нет, Борька, тут иное. Знал бы ты, что в душе у себя ношу... Ты-то, брат, немецких кровей.... это я тебе не в обиду, я ваше племя почище своего уважаю: работящий, честный народ... Только вы умеете любое лихо таить в себе, навроде пушкинского Германна, и по роже у вас ни черта не понять; а знаешь, каково это русской душе — такое держать в себе, ни с кем не делясь?
— Так поделись, что у тебя за "такое", — предложил фон Штраубе.
Обрюзглое лицо Бурмасова с брыжами, как у барбоса, еще больше набухло от сомнения.
— Поделиться... — вздохнул он. — Вот так вот, сходу... Тоже, я тебе скажу, больно колко... — Поднял указательный перст к потолку и перешел на замогильный шепот: — Ибо тайна сия велика есть...
— Ну, как хочешь. — Фон Штраубе скрыл легкую досаду, про себя же подумал: вот! И у этого тоже Тайна!..
Воспоминание о собственной Тайне больно кольнуло сердце.
— Да ты не обижайся, — похлопал Бурмасов его по плечу, — не думай, что не доверяю, я тебе доверяю как раз... Тут такое дело, что так запросто и не скажешь... Авось, еще... вечер-то долгий... Покамест я тебе лучше — о другом. А может, оно и о том же, только с другого боку, не знаю... Ты мне вот что скажи: ты в судьбу веришь — что где-то там все для нас наперед предначертано?
— Наподобие "Книги судеб"?
— Навроде того. Только книга — это старо: архангелов не напасешься с такой писаниной. Слыхал про такую новую штуку: называется "Le cinema"? Я это синема три года назад в Париже видел, да и к нам, говорят, прошлым годом привозили; не доводилось наблюдать?
— Вроде такие движущиеся картинки? — спросил фон Штраубе. Что-то он такое, кажется, читал в газете, не пытаясь толком понять. Вообще, он не был слишком охоч до новинок техники.
— Нет, брат, картинки — не то, — пояснил Бурмасов. — На картинках что хошь намалевать можно. А тут — лишь то, что в действительности, как на фотографическом снимке. И аппарат, чтобы сделать эту синему, тоже похож на фотографический. Только снимков таких много-много, не счесть, и все на одной длинной кишке из целлулоида. Потом эту кишку через другой уже аппарат просвечивают на простыню, кишка бежит, и все — как живое. Понимаешь: не плод фантазии, а самоё жизнь! Показывали: садовника водой окатили; так ведь, значит, вправду, живого садовника окатили — а потом нам показали на простыне! У меня сразу, поверишь, такой интерес! Ведь можно всю нашу жизнь — день за днем!.. Там же, в Париже, оба такие аппарата купил и кишки немерено верст, три с лишним тысячи франков не пожалел. Свое синема дома стал было делать, сценки там всякие, больше срамные, с Одилькой, с Сильфидкой да с сатиром с этим, с Филистратием, — обхохочешься. Только вышло не ахти как, темновато, все ж специалист нужен, надо, пожалуй, выписать... Да я, вообще, не к тому. Я вот о чем тут подумал: А что если там, на небеси, тоже свое синема? Почему бы нет? Если уж мы сирые додумались, то там, наверно, не дурней нас. И вот вся наша чумная жизнь, со всеми ее мерихлюндиями, все что было, что будет, — все у них уже запечатлено на кишку! А сами мы и не живем вовсе: просто кишку на просвет прокручивают — и мы скачем по простыне, покуда кишка не оборвется, такое вот синема. Тут что главное: мы не знаем, какая картинка дальше воспоследует. Так и мы: дергаемся, тщимся что-то изменить, бьемся лбом о завтрашний день, хотим что-то в нем предугадать... Глупо! Безмозглые картинки из чужого синема! Все равно ничего нельзя поправить, потому что — все уже есть! И "завтра", и "послезавтра", и — до конца дней! Каждое мгновение нашей жизни уже есть, и только ждет, когда его пропустят на просвет! И ничего нельзя поправить — для этого надо, чтобы кто-то там наново снял все синема. Наново родиться, то есть! Но тогда это уже не твоя получается, а чужая жизнь. Ты бы вот, к примеру, — хотел бы чужую жизнь взаймы?
Глаза у Бурмасова горели, как у безумца, но фон Штраубе вдруг подумал, что, как говорил, кажется, Полоний про Гамлета, в этом безумии есть определенная последовательность. Все более и более он сживался с Бурмасовской фантазией. Ему даже казалось, что еще прежде он дошел до этого сам. Ну да, все уже есть. Как даже в наикаверзнейшей математической задачке уже спрятано ее решение, так и в самом существовании Тайны уже заложена ее разгадка. Надо только набраться терпения в этом синема, дождаться, когда просветят в нужном месте. Отсюда и недавнее чувство свободы, отсюда и бесстрашие. Ибо — что есть судороги страха?..
…Sic!
Он был настолько поглощен этими мыслями, что пропустил мимо ушей последний вопрос Бурмасова, но тот с пьяной прилипчивостью гнул свое:
— А? Как насчет чужой жизни взаймы? Моей вот, к примеру? С доминой этим, с капиталом, с сильфиками... Только уж и с грехом моим заодно!
— Да нет, меня как-то и моя — вполне...
— Врешь!
— Отчего ж это я — вру?
— Оттого что немец!
— Вот что Василий, — разозлился наконец фон Штраубе, — хватит называть меня немцем! Я русский офицер. А не нравлюсь — так могу и...
— Ну-ну! — снова усадил его Бурмасов. — Говорю ж, не серчай. Просто наш брат на чужое зарится — и скрыть этого не умеет. А ваш... Сам черт вас не разберет.
— Ладно, пускай буду немец, — сдался фон Штраубе. — Только скрытничаешь как раз ты. Говорил, тайна у тебя какая-то, поделиться... А сам...
Бурмасов, уже совсем пьяный, поскольку едва не каждое свое слово прихлебывал шампанским, которое все время себе подливал, стукнул кулаком по столу:
— Прав, чертов немец! Прав! За что еще уважаю — за логистику!.. Ну, изволь, выслушай, коли не боязно; а мне-то уже все трын-трава. Иуда я, понимаешь ли, получился, натурально иуда!.. Я тогда при штабе командующего служил, был на хорошем счету, во флигель-адъютанты светило: а как же! старинного роду, графских кровей! Тут еще любовь закрутила, и такая, скажу тебе, что — ни прежде, ни после. Ну а денег, сам понимаешь, пшик с маслом. И раскрутила меня эта фемина в один месяц так, что — хоть в петлю. Долгов назанимал тысяч на сто. Одна была надежда, что дядюшка-старик — миллионщик, и, кроме меня, наследников нет. Уж я, грех говорить, и Бога молил, чтобы его прибрал. Не знаю, моими молитвами или как, — только свершилось: преставился... Так меня вдобавок еще и его кредиторы — за горло; и дом выставили на торги, — каково?.. Ну, зарядил я, значит, свой "Лефоше", хватанул коньяку напоследок... А фемина моя тут как тут. Вроде, и дверь запирал на ключ; как ворвалась, не понимаю. "Миленький!" — кричит...
— "Миленький"? — переспросил фон Штраубе.
— Ага, что-то вроде... Тогда и свела она меня с этим хлюстом, не то он масон, не то еще какой халдей... Вдвоем-то они меня и подбили. Главное — даже не за деньги, ей-Богу! Не такой все же Иуда. Просто ей напоследок угодить хотелось, околдовала прямо, да и жизнь, думал, все равно решена... На шпионство я бы все равно не пошел, не из таковских; а тут, гляжу, бумажки-то им нужны — тьфу, никакой в них такой секретности, никакого ущерба для отечества. Всякая архивная дребедень, вся их секретность вышла лет полтораста назад. Мне как штабному из военного архива вынести — что раз плюнуть, а он, этот хлюст, он историей нашей, понимаешь, интересуется. И не упомню уже, сколько я ему тех архивных бумаженций попереносил. Он какие-то списки делал, а я бумаги потом — назад, в архив, и вроде ничего такого. Ну, а он меня, как бы для общего просвещения, на бирже в акции играть приобщил. Сам же мне двадцать тысяч одолжил и посоветовал, какие акции прикупить. Долгов я уж не боялся: семь бед — один ответ; прикупил, что он посоветовал: для начала — "Суэцкий канал", там заваруха была, акции упали до семи копеек за штуку. Только купил — политика вся тут же переменилась (помнишь, было дело?), и акции мои — сразу вверх. Да как! С двадцати тысяч до трех миллионов в одну неделю допрыгнула цена! Вот он, я думал, фарт! Жизнь спасена! Со всеми долгами рассчитался, дом дядюшкин, почитай, заново отстроил, по последней технике, а то за сто лет все в труху превратилось... Главное — как он, хлюст, сумел вычислить?.. И по-благородному получилось: вроде бы не с его стороны расплата, а с моей — фортуна. И бумажки эти старинные, что я ему носил — они тут ни с какого боку.