Музыка явилась как-бы отдыхом после перенапряжения, к которому привел «реваншистский азарт»: ко времени окончания концерта суворовцы оказались в самой подходящей «форме».
Отодвинули к стенам стулья. Оркестр заиграл полонез. «Бал» был открыт этим торжественно-грациозным танцем, которым по давней традиции открываются все «настоящие» балы.
А когда оркестр грянул «Костю-моряка», весь зал пришел в движение, и многим суворовцам нехватило «дам».
— Вы знаете, — торжествующе говорила Лидия Николаевна, — они стали даже стройнее, наши воспитанники. А походка! Вы посмотрите, какая у них легкая походка!
Всадники
По коридору бежит суворовец. В руке у него ломтик белого хлеба и два кусочка сахару. На лице — предвкушение удовольствия. Навстречу идет офицер.
— Вы куда? — спрашивает офицер, подозрительно оглядывая руку воспитанника.
Тот смущен.
— Товарищ капитан, я сыт, я вполне сыт…
— Нет, так нельзя. У вашей «Коломбины» есть свой паек. А вы не должны отрывать от себя.
— Я знаю, товарищ капитан, — виновато отвечает воспитанник, — но она так любит сахар!
Лошади — что в них особенного! Запряженные в телеги, они целыми днями возят песок, глину, доски. Чаще всего их можно видеть во дворе, у кухни. Сюда они привозят картошку, мешки с крупой, а отсюда увозят жужелицу и прочие скучные вещи.
Но однажды во двор ввели двенадцать лошадей и поставили в конюшню. О себе они давали знать лишь ржанием да стуком копыт о деревянный пол. Суворовцы насторожились. Вскоре то одну, то другую лошадь стали выводить во двор. Там их уже поджидал капитан Тимошенко, известный в училище как участник многих кавалерийских налетов на тылы врага. Тимошенко садился на лошадь и ездил по кругу. С шага лошадь переходила на рысь, с рыси на галоп. Любопытство суворовцев достигло высших пределов, когда они увидели, что по приказанию Тимошенко лошадь подогнула ноги и легла на землю. Изо дня в день обучал офицер лошадей разным диковинным приемам.
Теперь суворовцы не сомневались, что это те самые лошади, на которых они будут ездить.
Я увидел мальчиков на лошадях спустя несколько месяцев после первого урока верховой езды. Лошади с маленькими всадниками в черных шинелях и шапках-ушанках то растягивались цепочкой, то сдваивали ряды. В середине круга одни поворачивали вправо, другие влево, а затем, в определенном месте, опять съезжались, чтоб начать новую фигуру. Это было удивительно красиво, и я невольно вспомнил грациозный полонез, которым суворовцы так блеснули при встрече со школьницами.
Когда я сказал об этом Тимошенко, он ответил:
— В готовом виде оно все красиво. А сколько тут труда!
Не все суворовцы пойдут в кавалерийское училище: многие из них в мечтах о будущем несутся на самолетах, мчатся в танках, палят из дальнобойных орудий. Но каждый из них готов тысячу раз собрать и разобрать седло и проделать какую угодно кропотливую работу, лишь бы научиться ездить верхом.
Лошадей мало: на каждую приходится добрый десяток воспитанников. Но зато это уж их лошадь! И как бывает доволен суворовец, когда, вбежав в конюшню, он видит, что «Коломбина», навострив уши, поворачивает к нему свою умную голову и старается поймать его ухо своими мягкими добрыми губами: узнала, значит!
Солидарность
У суворовцев очень развито чувство солидарности.
— После вечерней самоподготовки, — рассказал мне помощник офицера-воспитателя Ларин, — я объявил отделению перерыв и ушел из класса. По возвращении застаю дежурного офицера, который «по всей форме» делает категорическое внушение группе моих воспитанников: Кораблинову, Пальчикову и К. Эти ребята являются постоянными участниками всех ротных шалостей. На этот раз дело обстояло так: самый слабосильный в классе воспитанник В. вздумал на доске попробовать свой художественный талант. Фантазии его только и хватило на то, чтобы изобразить уродливого человечка с предлинными ушами. Рисунок сам по себе не относился ни к кому, однако, К., обладая большими ушами, принял рисунок на свой счет и немедленно реагировал легким подзатыльником В. Тот возмутился и пошел в наступление на К. В это время Кораблинов, чтобы больше внести разнообразия в «аттракцион», смастерил из бинта лассо и удачно накинул его на шею расходившемуся В., а Пальчиков слегка потянул за лассо. Забыв о своем суворовском достоинстве, В. поднял рев, побежал в канцелярию и там доложил дежурному офицеру, что его бьют и душат. Так и сказал: «Бьют и душат»…
Я не удовлетворился тем, что виновники происшествия уже прослушали грозное внушение от дежурного офицера, и в свою очередь учинил «суд и расправу» в присутствии всего отделения. Я красочно нарисовал печальные последствия проступка Кораблинова, Пальчикова и К., пообещал написать родителям и лишить ожидаемого отпуска.
Минут двадцать спустя, сидя в канцелярии роты, я услышал за дверью возню. Стук в дверь:
— Разрешите?
— Да.
В дверь втиснулась депутация. Впереди пострадавший В. Он в полной форме и туго затянут ремнем.
— В чем дело? — спрашиваю я после некоторого критического рассматривания «депутатов».
— Разрешите доложить, что никто никого не бил и не душил, — говорит В. — А просто играли. Это я напутал все.
Через час я нахожу всю компанию играющей мирно в шашки.
Мужество
Жил в Херсоне мальчик Витя Москаленко. Было ему всего восемь лет, и о будущем он не задумывался. Но вот грянула война, и все изменилось: папа надел военно-морскую форму и уехал в Ленинград, на военный корабль; мама завязала на белом халате тесемки и отправилась в госпиталь; мальчики и девочки забросили скакалки и пошли по дворам собирать железный лом. Война подошла к самому городу: страшно гремели орудия, полыхало зарево пожаров.
Госпиталь спешно эвакуировали. Вместе с госпиталем поехала мама, а вместе с мамой покинул свой родной город и Витя.
Фронт отступал от Херсона все дальше и дальше. Двигался и госпиталь. И не проходило дня, когда бы мальчик не видел закоптелые печные трубы, страшно торчавшие на месте сожженных деревень, осиротелых детей, которые жались среди смрадных развалин, запыленные, измученные фигуры беженцев. Много страданий видел Витя и в госпитале, хотя раненые и скрывали свою боль.
Так добрался Витя до самого Сталинграда. И тут, в городе-герое, в городе-мученике, он дал себе обещание всю свою жизнь отдать на защиту Родины. Он и сам сейчас не может вспомнить, что толкнуло его на такое решение: пример ли мамы, — бесстрашной медицинской сестры, награжденной медалью «За боевые заслуги», мужественная ли защита Ленинграда отцом, или желание, чтобы никогда больше враг не ступил на нашу землю. Только решил он это твердо и был несказанно счастлив, когда впервые надел форму суворовца и стал в строй.
В училище ничто не давалось легко, все надо было завоевывать: и молниеносность утреннего подъема, когда так хочется спать, и безукоризненность заправки костюма и койки, и сияние пуговиц, и чистоту английского произношения. Каждый день в Вите тренировалась и крепла воля: таков режим училища.
Но дети — всегда дети. Как-то, гуляя по училищному парку, Витя заметил на одном дереве множество рожков. Как устоять перед соблазном сорвать хотя бы один и сделать из него «пищалку»! Витя ловко взобрался на верхушку дерева. Но только протянул он руку к рожку, как внизу раздался ровный топот ног: из-за угла здания выходила пятая рота суворовцев. Это его рота шла в строю. Витя встрепенулся и, нащупывая ногами ветки, поспешно стал спускаться вниз. Вдруг под ногой что-то хрустнуло, в уши ворвался треск сучьев, зашумели листья, точно промчался ураганный ветер, — и Витя всем телом ударился о землю. Он хотел вскочить, но нога стала чужой и тяжелой, хотел опереться рукой, но кисть повисла, как неживая, и из нее высовывалась разбитая кость.
Подбежали суворовцы, подняли Витю на руки и понесли.
А он все просил:
— Позовите капитана!.. Позовите капитана!..
Когда встревоженный офицер-воспитатель подбежал к Вите, мальчик протянул к нему разбитую кисть и с детской наивностью попросил:
— Товарищ капитан, сделайте, как было…
С переломанным бедром и разбитой правой рукой его положили в госпиталь. Он переносил боль молча и только спрашивал:
— Меня не отчислят?
Заплакал он только тогда, когда с руки сняли лубок и обнаружилась неподвижность кисти.
Лежавший рядом боец сказал:
— Чего ты! Левая-то в исправности. Вот и приучай ее. А там, гляди, и правая отойдет.
Витя подумал: «Это правда. Если я совсем не смогу писать, меня отчислят, если же научусь писать хотя бы левой рукой, то, может, и оставят».
У Вити был друг — Петя Кузьмин, тоже суворовец. Он часто навещал Витю в госпитале. И вот, как-то раз, когда пришел Петя, Витя сказал:
— Принеси мне чистую тетрадь. Только поскорее. Сегодня же. Ладно?
Петя удивленно взглянул на забинтованную руку друга, но расспрашивать не стал:
— Есть принести чистую тетрадь! И добавил:
— Карандаш тоже…
Трудно было принять за букву непонятный значок, который в тот же день появился на первой страничке тетради. От огорчения Витя даже глаза закрыл. Но, повторив значок несколько раз, он сказал: «Теперь всякий поймет: буква „а“ — и никакая другая». И, борясь с упрямой непослушностью пальцев, стал выводить букву «б».
Близился день выхода из госпиталя. Витя исписывал тетрадь за тетрадью: только бы научиться к этому дню писать левой рукой без заминки! Ночью ему снились страшные сны. Ему снилось, будто сидит он в классе за партой и пишет диктовку. Ах, как трудно поспевать за учительницей! Вот она кончила фразу, помолчала и начинает другую, а он еще не дописал первую. Да к тому же забыл последние слова. Спросить учительницу? Нет, лучше молчать, чтоб она не сказала: «Вы задерживаете класс. Если не умеете писать, значит и сидеть здесь незачем». Витя бросает фразу недописанной и начинает другую, но учительница уже диктует что-то новое. В отчаянии он хватается за эту новую фразу и, не дописав, падает головой на парту и горько плачет…
Но так бывает только во сне. Наяву же он не плакал, а сжав губы, все писал, писал, писал… Он не знал, что его уже поджидает новое испытание. С его ноги сняли лубок. Пройдясь впервые по палате, он с недоумением спросил:
— Почему же я хромаю? — Доктор осторожно ответил:
— У вас теперь правая нога немного короче левой…
Витя побледнел.
— А как же… Как же я буду в строю ходить?
Доктор пожал плечами. Ему не хотелось огорчать мальчика.
Ночью, заметив, что мальчик не спит, все тот же боец-сосед сказал:
— Я знал одного офицера: у него тоже одна нога была короче другой, но он так натренировался ходить, что никто этого не замечал. Только это трудно.
Витя сказал:
— Ничего, что трудно. Лишь бы научиться.
И он стал учиться. Его настойчивости удивлялись все. Когда его спрашивали, зачем он себя мучает, он молча отходил в сторону и там продолжал свои упражнения.
Он вернулся в училище спустя четыре с половиной месяца, бледный от скрытого волнения. Он стал в строй и никто не заметил, что у него одна нога короче другой. Он подошел к доске — и все увидели, что он левой рукой пишет так же, как писал раньше правой.
Он отсутствовал почти пять месяцев. Сколько пропущено уроков! И как трудно догонять! Догонит ли?
Когда я задал этот вопрос офицеру-воспитателю, он с гордостью ответил:
— Он уже догнал. Ему в этом помогали все.
И, помолчав, добавил:
— Он — суворовец, а Суворов говорил: мы все можем.
Теперь Витя тренирует правую руку. Ее постепенно покидает неподвижность. Он уже пишет ею. Рано или поздно, он возьмет в нее винтовку.
Прощаясь, я подал Вите листок бумаги и попросил его написать, что он считает своим заветным желанием. Он вскинул на меня свои темные в мохнатых ресницах глаза, потом взял лист и левой рукой быстро написал:
Я хочу быть офицером.
Кто может сомневаться, что он им будет!
Хорошо, что не забыли
То, как вел себя Витя Москаленко, — показывает не только его мужество, но и привязанность к своему училищу. Между тем, режим училища, при всей сердечности отношений между воспитанниками и воспитателями, довольно суров. Таким, во всяком случае, он должен показаться мальчикам, вкусившим «прелесть» безнадзорной жизни.
Я спросил подполковника Остроумова:
— Неужели так никто из училища и не ушел?
— Нет, такие случаи были, — ответил он с печальной ноткой в голосе. — Правда, единичные. Я знаю два случая. Оба они кончились одинаково: ушедшие горько пожалели о своем уходе.
— Один случай произошел с мальчиком младшего класса. С первого дня наш режим пришелся ему не по душе. Что мы только ни предпринимали, чтобы вызвать в нем интерес к нашему коллективу, к учебе, к военным занятиям! Все было напрасно; он рвался «на волю». Много раз приходилось находить его на вокзале и возвращать в училище.
Он все-таки ушел. Спустя некоторое время его в училище привезла мать. С трудно объяснимым упрямством мальчик твердил, что все равно уйдет. И тогда начальник училища отдал приказ отчислить его. Приказ был прочитан перед строем и тут же мальчик был переодет в свой домашний костюм. Когда он увидел себя в гражданской одежде среди подтянутых, стройных суворовцев, он, видимо, остро почувствовал, что разлучается со своими товарищами навсегда, что больше он уже не суворовец. Губы у него вдруг скривились, он горько и неутешно заплакал. Но было поздно: приказ есть приказ.
Подполковник помолчал, как бы мысленно переживая вновь эту сцену, и тихо добавил:
— Да, это произвело сильное впечатление. Суворовцы были глубоко взволнованы. Да и не только они… Другой случай произошел с воспитанником моей роты. Он тоже ушел. Да вот, лучше прочтите его письмо.
И подполковник, вынув из папки, передал мне измятый, видимо, побывавший во многих руках, листок. Я прочел:
«Здравствуйте, дорогие товарищи! Получил я от воспитанника Бусловича письмо. Спасибо вам за то, что вы меня не забыли, хотя такого человека, как я, давно забыть надо: я не захотел учиться и ушел, а ведь мое место было рядом с вами…»
Да, крепко надо пожалеть о своем поступке, чтобы написать такую фразу. И какие, — я думал, — хорошие эти суворовцы, что не забыли.
Мамы приехали
Сверху вниз, по каменной лестнице, бежит маленький суворовец, наверно, из приготовительного класса. Его серые глаза от счастья влажны, щеки пылают. Там, внизу, в ленинской комнате, его ждет мама. Наконец-то, приехала! Вон она стоит у самой лестницы. С разбега он вдруг останавливается и прижимает руки к лампасам: по ступенькам поднимается вверх офицер. Мальчик провожает его поворотом, головы. Погон сверкнул и погас. Суворовец перевел дыхание, подпрыгнул и с пятой ступеньки упал в теплые, мягкие объятия мамы.
Через минутку он уже сидел у нее на коленях и уписывал сочные ломтики мандарина.
Сегодня воскресенье, и ленинская комната имеет необычный вид: куда ни посмотришь, везде мамы и мамы.
Вот в углу уединились мать и сын. В одной руке у нее письмо, в другой скомканный платочек. Опущенные к листку ресницы мокры. Что отец погиб, оба знают давно, но только теперь пришло это письмо от однополчан: раненый, он остался у пулемета, чтобы прикрыть отход товарищей, и истек кровью. «Мама, не плачь», — шепчет мальчик, а сам не поднимает от пола глаз.
А вот на скамье сидят рядом худенькая женщина с накинутым на плечи теплым платком и высокий старшеклассник. Обдавая сына теплом ласковых глаз, она что-то тихонько рассказывает, наверно, деревенские новости. Он солидно улыбается и снисходительно говорит: «Экий народ у вас недисциплинированный — женщины эти». С матерью приехал и четырехлетний братишка суворовца. На его заячьей шапке красноармейская звездочка, и он с важностью прохаживается перед старшим братом: заметит ли?
А в другом конце престранный разговор. Мама озабоченно спрашивает:
— Боренька, хочешь скушать булочку?
Маленький суворовец, что сидит перед мамой на стуле, выпрямляет спину и бодро отвечает:
— Никак нет!
— Ты разве уже завтракал?