Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гумилёв сын Гумилёва - Сергей Станиславович Беляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На улицах польских городов солдат-освободителей встречали толпы местных жителей, к ним примешивались тысячи бывших военнопленных – англичан, американцев, французов, даже итальянцев, освобожденных стремительным наступлением Красной армии. Писательница Елена Ржевская, в то время военный переводчик, так вспоминала эти январские дни: «Стоило появиться на улице русскому, как вокруг него немедленно вырастала толпа. В потоках людей, в звоне детских голосов город казался весенним, несмотря на январский холод, на падавший снег. <…> Заняв мостовые, не сторонясь машин, шли русские и польские солдаты, обнявшись с освобожденными людьми всех национальностей».

«Hex жие Армия червона!» – кричали поляки, на время забывшие многовековую польско-русскую вражду. На их одежде появились патриотические краснобелые (под цвет национального флага) значки, а на штыках трехлинеек солдат Войска Польского – красно-белые флажки.

В феврале маршал Жуков снял с берлинского направления шесть армий, в том числе две танковые, и бросил их на север, в Померанию, на помощь войскам Рокоссовского. Всего в Восточно-Померанской операции приняли участие около миллиона советских солдат, среди них был и рядовой Гумилев. 31-я дивизия тогда была передана в распоряжение 61-й армии генерала Белова, которая развивала наступление на Альтдамм. Взятие Альтдамма 20 марта 1945 года Москва отмечала салютом, а Гумилев посвятил этим событиям стихи.

Мне памятен серый туманный денек. Альтдамм догорал и еще не погас. Осколки, как пчелки, жужжат – и в песок, И семь самолетов, как камни, на нас. Мне слышен был пушек отчетливый стук. На небе чернели снарядов пути. И я не отвел каменеющих рук, Чтоб бросить прицелы и с пушки сойти. А пять фокке-вульфов опять в вышине, Стремятся на запад к чужим облакам, А двое… кружатся в дыму и в огне И падают вниз на горящий Альтдамм.

Взгляд на войну у Гумилева отцовский, романтический и несколько легкомысленный, что отразилась даже на образности: «осколки, как пчелки, жужжат». Здесь у отца и сына даже текстуальные совпадения:

Как собака на цепи тяжелой, Тявкает за лесом пулемет, И жужжат шрапнели, словно пчелы, Собирая ярко-красный мед.

Невежественный читатель примет это за милитаристский бред восторженного юноши, еще не нюхавшего пороху, хотя перед нами стихи двух фронтовиков. Оба сочиняли под воздействием непосредственных впечатлений, а Лев прямо описал свою военную «работу»: «И я не отвел каменеющих рук, / Чтоб бросить прицелы и с пушки сойти».

В собственно немецких землях сопротивление резко возросло. Во время Восточно-Померанской и Берлинской операций даже старики и юноши из фольксштурма сражались с необычайной отвагой. Мирное население в панике перед наступающими русскими бежало. Те, кто бежать не успел, не хотели и сдаваться. Командир танкового десанта Евгений Бессонов рассказывает, что в некоторых селениях целые семьи вешались, чтобы не сдаться русским. Одной такой картины хватило бы впечатлительному человеку, чтобы до конца дней своих возненавидеть войну. Поэт Владимир Луговской до войны написал романтические стихи «о ветре, обутом в солдатские гетры. О гетрах, идущих дорогой войны», но весь его милитаризм испарился, стоило ему однажды попасть под бомбежку. Человеку невоенному и недолгая служба видится кошмаром. Если он талантлив, то по являются «Четыре дня», «На Западном фронте без перемен», «Где ты был, Адам?», «Прокляты и убиты» или «Веселый солдат». Теперь, после Гаршина, Ремарка, Белля, Астафьева взгляд на войну как на бессмысленное и противоестественное для человека занятие стал едва ли не общепринятым. Но ведь есть и другой тип человека – прирожденный воин, кшатрия. Такой тип встречается и среди поэтов:

Чу – дальний выстрел! Прожужжала Шальная пуля… славный звук…

Это Михаил Юрьевич Лермонтов, один из любимых поэтов Николая Гумилева, поэт другой эстетики, но того же мироощущения.

И воистину светло и свято Дело величавое войны, Серафимы, ясны и крылаты, За плечами воинов видны. Тружеников, медленно идущих На полях, омоченных в крови, Подвиг сеющих и славу жнущих, Ныне, Господи, благослови, —

подхватывает Николай Гумилев.

Лев Гумилев хотя и не увидел самых страшных лет войны, должен был пережить немало. Его батарее приходилось не только сбивать самолеты, но и вести огонь прямой наводкой по контратакующим немцам. Однако его взгляды на войну и армию, сформированные талантливыми и воинственными стихами отца, ничуть не переменились. Письма Гумилева из Германии радостные, почти восторженные. Ему очень понравилась война.

«Жить мне сейчас неплохо. Шинель ко мне идет, пищи – подлинное изобилие, иногда дают даже водку, а передвижения в Западной Европе гораздо легче, чем в Северной Азии. Самое приятное – разнообразие впечатлений», — писал Гумилев Эмме Герштейн 5 февраля 1945-го. «Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать…» – писал он Николаю Харджиеву. Эмме Лев Гумилев рассказывал о своем военном быте несколько подробнее: «Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось варенье; немцы, пытаясь задержать меня, стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее».

Письма поразительные. Вот так и уверуешь в переселение душ. Ирина Одоевцева вспоминала, как в 1921 году Николай Гумилев «предвидел новую войну с Германией и точно определял, что она произойдет через двадцать лет: "Я, конечно, приму в ней участие, непременно пойду воевать. <…> И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим"».

Как будто кавалерист царской армии воскрес и воплотился в бойце Красной армии. Письма Льва Гумилева к Николаю Харджиеву и Эмме Герштейн едва ли не повторяют письма его отца к Михаилу Лозинскому и Анне Ахматовой: «Я видел своими глазами и во всем принимал посильное участие. Дежурил в обстреливаемом Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охраненьи, ночью срывался с места, заслыша ворчанье подкравшегося пулемета, и опивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни». «…Выбили неприятеля и теперь опять отошли валяться на сене и есть вишни. <…> Сейчас война приятная, огорчают только пыль во время переходов и дожди, когда лежишь в цепи. Но то и другое бывает редко. Здоровье мое отлично».

Рядовой Гумилев, скромный боец-зенитчик, оказался счастливее своего блистательного отца. Лев Николаевич воевал в тех краях, о которых Николай Степанович только мечтал. Прапорщик Гумилев был лишь на границе Восточной Пруссии и в юго-восточной Польше. Весь боевой путь рядового Гумилева пройден уже за Вислой, в западной Польше и восточной Германии. «Меня поддерживает только надежда, что приближается лучший день моей жизни, день, когда гвардейская кавалерия одновременно с лучшими полками Англии и Франции вступит в Берлин», — писал Михаилу Лозинскому Николай Гумилев 2 января 1915-го. «Я участвовал в 3 наступлениях: а) освободил Зап. Польшу, b) завоевал Померанию, с) взял Берлин, вернее, его окрестности», — напишет Лев Гумилев Николаю Харджиеву 23 мая 1945-го.

ДВЕ ВОЕННЫЕ ЗАГАДКИ

И все-таки Николай Гумилев был солдатом совсем другой войны. Офицеры кайзеровской Германии и царской России сохраняли еще представление о «правилах» войны, видели друг в друге людей, еще не уничтожали мирное население, еще не ведали ожесточения войны тотальной. Николай Гумилев не слышал о немецких зверствах. Взятие Берлина виделось ему праздником, радостным торжеством: союзные войска вступают в неразрушенную вражескую столицу, по Фридрихштрассе шагают казаки, канадцы, сипаи, сенегальцы…

В 1945-м Берлин, наполовину разрушенный американскими бомбардировщиками и советской артиллерией, возьмут не сипаи и сенегальцы, а русские пехотинцы и танкисты. Советские бойцы будут выжигать подвалы домов трофейными фаустпатронами. Боевые орудия будут сносить целые здания, погребая их защитников под грудами кирпича и битого камня: «Кровь фашистских псов пусть рекой течет!»

Настало время расплачиваться кровью за кровь, смертью за смерть. Советские фронтовые и армейские газеты выходили под лозунгами вроде этого: «Страшись, Германия, в Берлин идет Россия». Некогда многочисленное немецкое население западных областей Польши вскоре перестанет существовать так же, как немецкое население Восточной Пруссии, где немецкие офицеры, по свидетельству Юрия Озерова, убивали собственных жен и детей, а затем стрелялись сами.

В Берлинской операции 31-я дивизия Резерва Главного командования усилила ПВО 3-й общевойсковой армии генерал полковника Горбатова. Гумилеву не пришлось увидеть ни Зееловских высот, ни укреплений Берлина. 3-я армия шла во втором эшелоне советского наступления, она должна была обойти Берлин с юга, помогая замкнуть кольцо окружения. Немцы пытались пробиться на запад, чтобы сдаться американцам, а не русским. Забыв азы военного искусства, они бросались на русские позиции не цепями – колоннами, а опытные советские пулеметчики и артиллеристы их просто расстреливали.

Гумилев, вообще мало писавший о боях, упоминает немецкую контратаку под городом Тойпицем и не забывает о своих заслугах («я поднял батарею по тревоге»), так и не отмеченных начальством. Наградами Гумилева обходили. Он получил только две медали – «За взятие Берлина» и «За победу над Германией», а также грамоты-благодарности за Штаргард и Берлин. Хотя весной 1945-го награждали щедро. Можно предположить, что Гумилева обходили наградами как репрессированного? Сам Гумилев считал иначе: «К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Финкельштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений».

Ольга Новикова уточнила в Центральном архиве Министерства обороны имя командира 3-й батареи 1386-го полка: Финкельштейн Соломон Моисеевич. Финкельштейн был намного моложе Гумилева, ему исполнилось всего двадцать два года, но молодость офицера для Красной Армии 1945-го – явление обычное. Финкельштейн к тому времени лично сбил пять немецких самолетов и стал кавалером ордена Красной Звезды. Почему он не давал ходу Гумилеву, мы не знаем. Возможно, дело было в иррациональной антипатии вроде той, что способствовала первому конфликту Гумилева и Бернштама. В письме Гумилева к Эмме Герштейн от 12 апреля есть намеки на какие-то неприятности: «Ваше письмо вывело меня на несколько часов из мизантропии. Я отвык от хорошего отношения…»

С военной службой Гумилева связаны две загадки. Первая – полное отсутствие военных фотографий. Фронтовики в Германии очень любили сниматься. Правда, Гумилев до начала шестидесятых вообще очень редко фотографировался, но неужели же он за несколько месяцев уже сравнительно спокойной службы в советской оккупационной зоне не мог найти время и возможность сфотографироваться как положено: на фоне обломков сбитого немецкого самолета, чтобы был виден украшенный крестом или свастикой борт поверженной вражеской машины. Лучше всего было сняться в военной форме, с медалями, в окружении боевых товарищей.

Другая загадка – отсутствие сведений о тех самых боевых товарищах. Лев Николаевич был человеком общительным, повсюду умел заводить если не друзей, то приятелей, знакомых. Но о его армейских друзьях не известно ничего. Разгадку надо искать во фронтовых письмах рядового Гумилева.

Из письма Льва Гумилева к Ольге Высотской, вторая половина апреля 1945: «Мои мечты целиком связаны с возвращени ем домой. <…> Я хочу посидеть за столом и, главное, я хочу общаться с людьми, для которых существуют искусство и наука, духовная жизнь и творчество».

Среди однополчан Гумилева не было хоть сколько-нибудь образованных людей. Самый грамотный из них, старший лейтенант Финкельштейн, окончил техническое училище. Рядовые и сержанты были в большинстве простыми рабочими или крестьянами-колхозниками. Все, что так увлекало Гумилева, было им чуждо. Что ему оставалось делать? Только приспосабливаться, чтобы сойти за своего: «Мне иной раз кажется, что у меня самого остались только условные рефлексы».

«Я был со своим народом и переживал то, что переживал мой народ». Лев Николаевич в интервью 1990 года почти повторяет слова Ахматовой. В самом деле, был с народом, но свободное время предпочитал проводить в компании людей образованных, даже если ими были уцелевшие немецкие интеллектуалы. А ведь он сам был одним из тружеников войны, простым русским солдатом. Но к самоидентификации «Я русский солдат, и отец мой был солдатом» Гумилев придет только много лет спустя, уже в конце жизни.

Победу Гумилев встретил под Берлином. Вскоре он начал тяготиться военной службой. В уже известном нам письме к Харджиеву Гумилев, похваставшись своими военными успехами, неожиданно начинает сетовать если не на судьбу, то на нерадивость начальства: «…в мирное время приходится тяжело… Согласно указу от 9/V42 года лиц, имеющих высшее образование и специальность, в рядовых держать не следует… А сейчас тем более – мирное время. Если бы к командиру части п.п. 28807 поступил вызов меня, то я был бы немедленно отпущен. И мог бы вернуться домой, к литературе и науке…»

Летом Гумилев скучал все больше, даже погода в Германии казалась ему слишком холодной (быстро же он позабыл Норильск и Нижнюю Тунгуску), а жизнь казалась вовсе безрадостной. «Ваши и Ориковы письма – мое единственное утешение в чрезвычайно бесцветной жизни», — писал Гумилев Ольге Вы сотской, матери «брата Орика».

Вообще с Орестом Высотским и его семьей Гумилев одно время связывал надежды на будущее. В марте 1945-го он перевел Ольге Высотской деньги (свою зарплату за четырнадцать меся цев в экспедиции). Пусть купит корову, «дабы, когда мы с Ори ком после войны начнем отдыхать, было бы с чего начать хозяйство». Кажется, в первый и последний раз Гумилев собирался перебраться в деревню. И позднее именно Высотской, а не Ахматовой, он отправлял посылки с трофеями, надо сказать, довольно скромными. Однажды он послал ей часы, брюки, платье и «белую мануфактуру».

Гумилев не был уверен, что в Ленинграде ему найдется место, а потому откликнулся на неожиданное предложение Ореста Высотского поселиться после войны в Ужгороде, только что присоединенном к СССР: «Лучшего места, пожалуй, не найти. <…> Страна культурная и удобная для жизни. <…> Там открывается в этом году университет, где можно будет найти интересную работу».

В любом случае, в Ужгороде или Москве, Гумилев собирался заниматься наукой, прежде всего наукой. Более того, он даже пытался найти себе работу. Узнав из газет, что его учитель, Николай Васильевич Кюнер, не только жив, но даже награжден орденом, Гумилев поздравил его, рассказал о своей судьбе и попросил для себя место в институте: «Я надеюсь, что Вы не забыли Вашего прилежного ученика. Трагические обстоятельства 1938 года, оторвавшие меня от науки, не убили во мне способности к научной мысли. <…> Меня поддерживала надежда вернуться к науке. Только благодаря ей я нашел в себе силу выжить. <…> Я просил бы Вас, Николай Васильевич, написать мне, смогу ли я надеяться снова работать под Вашим руководством. Это то счастье, о котором я 7 лет мечтал наяву и которое постоянно видел во сне».

«ЕВРОПА НАДОЕЛА ДО ЧЕРТИКОВ»

В письмах Гумилева нет ожесточения против немцев, ведь он не видел разрушенных советских городов, уничтоженных немцами деревень, его друзья погибали в лагере, а не на фронте. Но о немцах вообще и немецких солдатах в частности он судит свысока. Немцы будто бы не могут спать на голой земле, потому и проиграли войну, а русские и татары могут – поэтому войну выиграли. Немцы воюют, попив кофе, а русские и без кофе. Но как-то же дошли немцы до Волги и Большого Кавказского хребта, и подняли нацистский флаг над Эльбрусом, и пережили три русские зимы?! Немец лишь немного уступал русскому солдату в стойкости и выносливости.

Гумилев, рассказывая о покорности и послушности немцев, упоминает фельдфебеля, который избивал своего подчиненного: «Попробовал бы мне старшина дать по морде или комуто другому. Был такой случай, он мне по шее, а я ему в зубы. После чего мы посмотрели друг на друга и сказали: "Ну хватит, квиты"». Повезло же Гумилеву с частью! Не только старшины, но и многие советские генералы были известны своим рукоприкладством.

Гумилев жизнью немцев как будто не интересовался, а их устроенный быт ему вскоре наскучил: «Европа надоела до чертиков». Вот если бы вокруг была не Германия, а Монголия!

И все-таки несколько месяцев в Германии не прошли бесследно. Весной или летом 1945-го Гумилев написал, повидимому, для армейской газеты очерк «Замечание о закате Европы». Очерк не опубликовали, он и в самом деле слишком сложен для такого рода изданий. В 1949-м году его изъяли с другими бумагами Гумилева и приобщили к делу как «вещественное доказательство».

Много лет очерк пролежал в архивах госбезопасности, пока его не опубликовал Виталий Шенталинский.

«Не меня, но многих моих товарищей немецкая культура поражала своей грандиозностью. В самом деле – асфальтированные дороги Berliner ring'a, превосходные дома с удобными квартирами, изобилие всех средств механизации, начиная от тракторов и кончая машинками для заточки карандашей, душистые сады, саженые леса, и т. д., и т. п. Не менее обильны проявления духовной культуры: в домах полно книг, на стенах хорошие и плохие картины, чистота, опрятность, торжество порядка.

И посреди этой "культуры" – мы, грязные и небритые, стояли и не понимали: почему мы сильнее, чем мы лучше этой причесанной и напомаженной страны?»

На этот вопрос Гумилев отвечает совершенно в духе Шпенглера: германская (и – шире – европейская) культура погибла от старости, а «мы моложе, будущее – наше».

«Культура заключается не в количестве машин, домов и теплых сортиров, — утверждает Гумилев. — Даже не в количестве на писанных и напечатанных книг, как бы роскошно они ни были изданы. И то, и другое – результаты культуры, а не она сама».

Старость, усталость немцев проявились и в годы войны: немцы безынициативны, скованны, задавлены привычкой к «порядку». Гумилев пишет о духовной и физической (!) неполноценности немцев и вообще европейцев. Европейская «феодально-буржуазная» культура разлагается повсюду от Гибралтара до Вислы: «Кровь остывает в жилах».

Гумилев сравнивает Германию с огромным и величественным дубом, который, однако, можно легко срубить, потому что ствол его сгнил. А Россию Гумилев уподобил молодой ели: «Долго будет она еще расти, до тех пор, пока ее зеленая вершина не поднимется выше леса, как несокрушимая башня».

Германия весной-летом 1945-го представляла превосходный материал для ученого, занятого исследованием исторических законов. Немцы, последние пассионарии Европы, проиграли войну, но поражение не изменило спокойного течения жизни тех городов, что не были разрушены авиацией союзников или уличными боями с русскими штурмовыми отрядами. Гумилев смотрел на Германию и немцев глазами читателя «Заката Европы», но вот о Елене Ржевской этого не скажешь; тем интереснее сопоставить их впечатления.

Елена Ржевская, как и Гумилев, несколько месяцев наблюдала послевоенную жизнь пригородов Берлина и была потрясена, когда увидела… немецких лошадей: «Мы знали про лошадей, что они тянут артиллерию или скачут со связным в седле, что они пали в бою или съедены. Для других нужд их не стало давно. А эти черные, лоснящиеся, сытые кони в торжественной траурной попоне и с пушистой кисточкой над холкой, с черным кучером в цилиндре, сидевшим на передке застекленного, лакированного катафалка, были блюстителями величавости и таинств смерти. Той смерти, что называется "своей". Не в бою, не от ран или мук плена – почивший "своей смертью", той, случавшейся так давно, что мы в войну забыли, что она и бывает…»

Гумилев познакомился и разговорился с двумя немцами, историком и физиком. Историку Гумилев доказывал справедливость и целесообразность советской оккупации Бранденбурга («Бранного бора лютичей»). Физику рассказывал о своей жизни на севере Сибири. Когда тот сравнил Гумилева с героями Джека Лондона, возмущенный Лев Николаевич воскликнул: «Alaska ist Kurort

Оба эпизода очень интересны. Где он встретил физика? Где – историка? Как разговорился с ними? На каком языке общались, ведь Гумилев очень плохо знал немецкий. Возможно, они говорили по-французски, добавляя некоторые немецкие слова и обороты речи. Много лет спустя он говорил, что с немецкими коллегами общается на французском. К сожалению, рассказы Гумилева о беседах с немецкими учеными слишком кратки, а других источников нет.

Весна в Центральной Европе была настолько теплой, что уже в апреле – мае многие солдаты предпочитали спать прямо на траве, хотя ночлег под крышей был обеспечен всем желающим – кто бы посмел не пустить советского солдата на постой в уютный, увитый виноградником коттедж? Да и многие дома по прежнему стояли пустыми: хозяева убежали на запад. По ночам Гумилев слушал пение немецкого соловья, в свободное время декламировал на берегу Одера стихи Виктора Гюго, разумеется, по-французски.[23]

Несколько месяцев, между победой и демобилизацией, Гумилев очень скучал. Свободное от боевой и политической подготовки время солдаты посвящали обычному досугу: играли в карты или писали письма домой. «Читать нечего, говорить не о чем», — жаловался он в письме к Эмме Герштейн. «Придется служить и ждать, когда нас в конце концов отпустят», — писал Гумилев Ольге Высотской.

В сентябре 1945-го Гумилев начал читать советским офицерам лекции: «3 часа в неделю я обучаю любознательных офицеров истории и литературе, а прочее время они обучают меня, кажется, с равным неуспехом», — писал он в сентябре 1945-го Эмме Герштейн.

Содержание лекций неизвестно. Но, вероятно, для Гумилева фронтовой опыт не прошел зря. Его лекции в институте экономической географии, посвященные головоломным вопросам этнологии, древней и средневековой истории, будут понятны даже неподготовленным слушателям. Тогда, на фронте, Гумилев мог вновь, как и в лагере, вести разговор о научных проблемах на языке, доступном аудитории, что-то вроде этого: «Когда викинги поднялись по Сене, они хотели разорить одну укрепленную деревню, называвшуюся Париж. Там сидел граф Эд. <…>

Ну, все французы… тихие, спокойные, вежливые – они кричали, что у них миокардит, что они не могут идти на стены.

Он собрал кучку своих отпетых ребят и сказал: "Выгоняй их всех! Бей по морде, но чтоб вышел на стены! И чтоб защищался, сукин сын! К нам придет король – Карл Толстый, потомок Карла Великого! Он – нас спасет!" Тот пришел, посмотрел на этих викингов, испугался и – смылся. Так что вы думаете? — Париж устоял!»

Напоследок Гумилеву, как самому грамотному и культурному солдату, поручили описать боевой путь части, что он и сделал, получив в качестве награды новое обмундирование и освобождение от нарядов до самой демобилизации.

Из дневника Пунина мы знаем, что Лев Гумилев вернулся в Ленинград, на «дорогие берега Фонтанки», поздним вечером 14 ноября 1945 года.

Часть V

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЛЕНИНГРАД

Ахматова встретила сына радостно, они беседовали целую ночь. Ахматова читала Гумилеву свои новые стихи и «Поэму без героя».

«Оживление наступило в доме Ахматовой – ненадолго, — когда вернулся с войны, из Берлина, ее сын Лев Николаевич Гумилев. Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказала: "Вот, сын подарил. Из Германии привез"», — вспоминала Наталья Роскина.

И вновь Гумилев поселился в Фонтанном доме, но уже не приживальщиком. В блокаду погибла семья Смирновых. Теперь четырехкомнатная квартира была поровну разделена между Ахматовой и Пуниными. Анна Андреевна получила ордер на две комнаты, одна из них предназначалась для вернувшегося с фронта Левы. Это была невиданная роскошь! В тридцать три года у него появилась собственное пристанище! Сохранилось даже описание этой комнаты: «У окна – два небольших стола, поставленные перпендикулярно друг к другу, на стене полочка только с нужными для работы книгами, в глубине комнаты кровать с иконкой в изголовье».

Ахматова была тогда в чести. 8 марта 1942 года ее «Мужество» напечатала «Правда». Ахматова в «Правде»! Такие публикации меняли жизнь литератора. Ахматову вновь начали печатать литературные журналы, она снова получала персональную пен сию – 400 рублей, еще 200 рублей ей выделяли на такси. У Ахматовой был допуск в закрытый распределитель. Летом она лечилась в лучшем кардиологическом санатории. Все эти привилегии полагались лишь избранным членам Союза писателей, но Ахматова давно уже была на особом положении. Не зря же ее в 1941-м эвакуировали из блокадного Ленинграда специальным самолетом, который охраняли истребители. Пунину же, к примеру, с дочерью и маленькой внучкой пришлось эвакуироваться обычным путем – по льду Ладожского озера, под бомбежками. Их грузовик передними колесами попал в полынью, вся семья еле спаслась.

Ахматову признали большим поэтом, быть может, живым классиком не только тысячи интеллигентных читателей, но и большие литературные начальники, лауреаты Сталинской премии – Твардовский и Симонов, Федин и Сурков. В апреле 1946-го Ахматовой устроили овацию в Колонном зале Дома союзов.

Несмотря на все эти привилегии, квартира Ахматовой и Гумилева удивляла бедностью не только Исайю Берлина, привыкшего к совершенно иным стандартам жизни, но даже Наталью Рос кину, семнадцатилетнюю московскую студентку: «Жила Ахматова тогда – даже не скажешь: бедно. Бедность – это мало чего-то, то есть что-то, у нее же не было ничего. В пустой комнате стояли небольшое старое бюро и железная кровать, покрытая плохим одеялом. Видно было, что кровать жесткая, одеяло холодное. <…> Ахматова предложила мне сесть на единственный стул».

Первые послевоенные годы сохранялась карточная система, по карточкам распределялось все продовольствие: хлеб, мясо, сахар, жиры. Карточки можно было отоварить только в строго определенных магазинах – по месту жительства. Все завидовали счастливчикам, прикрепленным к Елисеевскому. Жителям Фонтанного дома не повезло, они почему-то отоваривали карточки за Финляндским вокзалом.[24]

А ведь надо было не только есть-пить, но и одеваться. Гумилев приехал в Ленинград в новенькой шинели и гимнастерке. В принципе он мог бы еще несколько лет их носить. Но никто из друзей Гумилева не вспоминает о его шинели, гимнастерке или сапогах. Зато после войны у Гумилева впервые появился настоящий мужской костюм. Где же он купил пиджак и брюки, где продал форму? Ну конечно же, на легендарной ленинградской барахолке:

«Барахолка помещалась на Обводном канале. <…> Нигде, и до и после, ни на одном базаре не видал я такого выбора. Ни на блошином рынке Парижа, ни на знаменитых базарах Востока, ни в послевоенной Германии, где хватало всякой всячины. <…> На Обводном торговали солдаты, вдовы, демобилизованные офицеры. <…> Барахолка выигрывала тем, что деньги получить можно было сразу. Не надо паспорта, ни процентов продавцам.

Барахолка, было у нее еще название "толкучка", толкотня была ощутимая. Приволье карманникам. Тут же выпивали, спрыскивая покупку, да и продажу. Бронзовый амур был хорош, но мне нужен был пиджак, что-то штатское, осточертела гимнастерка. А на пиджаки был спрос больше, чем на амуров», — вспоминал писатель Даниил Гранин.

Послевоенное «благополучие» продлится недолго, а привилегии Ахматовой кончатся скоро, в августе 1946-го, после известного ждановского постановления, которое уже давно привыкли связывать с визитом одного оксфордского профессора.

В послевоенной Москве иностранец не был такой диковинкой, как, скажем, в конце тридцатых. Москвичи еще видели в англичанах, американцах, поляках союзников, а не врагов. Вопреки словам Черчилля, железный занавес еще не совсем опустился. На московских улицах встречались трофейные «мерседесы», союзнические «форды» и «линкольны». «…Важно прохаживались польские офицеры в квадратных "конфедератках"… <…> У американского посольства, которое находилось тогда около гостиницы "Националь" на Манежной площади, стояли и болтали американцы в ботинках на толстой рифленой подошве, а в Охотном ряду или на улице Горького (Тверской) можно было столкнуться с англичанином», — пишет краевед Георгий Андреевский. Даже в киосках Союзпечати свободно продавали журнал «Америка» и газету «Британский союзник».

В Ленинграде любой иностранец был гораздо заметнее.

Посещение Фонтанного дома Исайей Берлиным и его встречи с Ахматовой – один из самых мифологизированных сюжетов ахматовской биографии. Ахматова много сделала, чтобы совершенно запутать своих будущих биографов, покрыть визит британского ученого и дипломата тайной, пустить дымовую завесу, в которой исследователи и простые читатели уже давно ищут и находят разнообразные секреты. Любители пикантных подробностей цепляются за строчки в «Поэме без героя», которые уже надоело цитировать. Более серьезный читатель находит в зимних визитах Исайи Берлина глубокий политический смысл. Бенедикт Сарнов, например, обнаружил связь между встречами Ахматовой с Берлиным и Фултоновской речью Уин стона Черчилля. Удивительны чары этой женщины, при жизни сводившей с ума самых умных и талантливых мужчин, а после смерти так и оставшейся тайной для литературоведов.

Ахматова как прекрасная Елена! Какой замечательный миф! Увы, никакой связи между холодной войной и ночными беседами в Фонтанном доме не было и быть не могло.

Может быть, наивные люди в СССР, Европе и США и надеялись на будущую дружбу союзников по антигитлеровской коалиции, но не Сталин же, не Рузвельт или Трумэн, тем более – не Черчилль. В 1944-м, когда советские, британские и амери канские войска громили нацистов, Сталин убеждал Милована Джиласа, одного из ближайших соратников Тито, ни в коем случае не доверять англичанам: «А вы, может быть, думаете, что мы, если мы союзники англичан, забыли, кто они и кто Черчилль? У них нет большей радости, чем нагадить своим союзникам…»

Черчилль, в свою очередь, никогда не забывал, кто такой Сталин. Уже весной 1945-го он отдал распоряжение подготовить план возможной войны против Советского Союза (операция «Немыслимое»). Американский генерал Джордж Паттон мечтал отбросить русских за Вислу. Русские тоже не дремали, а собирали сведения о дислокации англоамериканских войск и держали в оккупированной восточной Германии большую военную группировку во главе с самим маршалом Жуковым. Многие советские ветераны войны вспоминали, что готовы были тогда, весной – летом 1945-го, пойти дальше, за Эльбу, обратив оружие против бывших союзников.

Когда британский философ пришел в гости к русскому поэту, холодная война уже началась. Их встречи имели значение разве что для истории литературы. Тень прекрасной Елены не стоит тревожить понапрасну. Мировая политика вершилась не в коммуналках Фонтанного дома.

Визит Исайи Берлина повлиял только на судьбу Ахматовой; на судьбу ее сына это влияние не стоит преувеличивать. Хотя Гумилев впоследствии будет упрекать мать в том, что она из тщеславия прииняла у себя опасного иностранца, а ему, ни в чем не повинному сыну, пришлось пострадать из-за непрошеного гостя.

Гумилева поддержала и Эмма Герштейн: «Вероятно, я удивлю сэра Исайю Берлина, если сообщу, что Леву очень жестко допрашивали о визите заморского дипломата к его матушке».

Допрашивали, но когда? В июне 1950-го, то есть полгода спустя после ареста. К самому аресту визит Берлина отношения не имел.

Если Гумилев и пострадал от встречи матери с британским профессором, то лишь косвенно. Не исключено, что Жданов выбрал Ахматову для показательной экзекуции именно из-за этих визитов «английского шпиона».

Для Ахматовой появление настоящего профессора Оксфорда, влюбленного в ее стихи, и в самом деле было событием исключительным. Но какое впечатление Берлин произвел на Льва Гумилева? Он, кажется, не так уж заинтересовался британским гостем. Встретил его приветливо, угостил вареной картошкой и принял участие в разговоре. Берлин запомнил, что Гумилев занимался Средней Азией, ранней историей «хазар, казахов и более древних племен». Британский профессор оценил Гумилева очень высоко: «Он был по крайней мере так же начитан, культурен, независим в суждениях и так же утончен – едва ли не на грани интеллектуальной эксцентричности, как большинство студентов-старшекурсников Оксфорда или Кембриджа». Из беседы с Гумилевым Исайя Берлин заключил, что Гумилев, например, читал в подлиннике Пруста и Джойса, хотя последнее маловероятно. Если французским Гумилев владел свободно, то по-английски читал неважно и только при необходимости брался за монографию на английском. Вряд ли он стал бы читать пухлый том «Улисса», когда на полках его ждали гораздо более увлекательные Геродот, Моммзен, Грумм-Гржимайло.

Впрочем, Берлин был гостем Ахматовой, а не Гумилева, которого вообще не интересовали европейцы. Там, где биограф Ахматовой только начинал бы рассказ, биограф Гумилева должен поставить точку. Впрочем, есть одна любопытная деталь. В рассказах Гумилева и Берлина есть странное противоречие.

Если верить Берлину, то он впервые пришел к Ахматовой днем, пришел вместе с советским литературоведом Орловым. Первую беседу с Ахматовой невольно прервал Рандольф Черчилль, храбрый, но беспутный сын британского экс-премьера: «Вдруг я услышал какие-то крики с улицы, и мне показалось, что я различаю свое собственное имя! <…> Крики становились все громче, и можно было вполне явственно различить слово "Исайя"».

Исайя Берлин спустился во двор, к Черчиллю, представил того Орлову, чем обратил пугливого советского человека в бегство, и увел Рандольфа. Вернулся Берлин к Ахматовой уже вечером, а около трех часов ночи пришел Гумилев, представился и начал угощать Берлина. Но вот Лев Гумилев на допросе в ночь с 9 на 10 июня 1950 года упоминает уже о первой, дневной встрече Ахматовой с Берлином и Орловым и передает ее содержание, которое он, впрочем, мог узнать от самой Ахматовой.

ОСЬМИНОГ

«Первый год после окончания войны был счастливым для Левы и внешне благополучным для Анны Андреевны. В Ленинграде их принимали как героев. Оба, каждый по-своему, радовались этому и немного злоупотребляли непривычной свободой», — вспоминала Эмма Герштейн. В первые послевоенные месяцы Лев Гумилев и в самом деле был необыкновенно счастлив. Пожалуй, никогда прежде ему не жилось так хорошо. Он легко нашел работу, да где – в Институте востоковедения АН СССР (в ИВАНе)! Правда, он числился там пожарником, но эта работа, по всей видимости, была необременительна, да к тому же давала Гумилеву небольшой источник доходов и, самое главное, открывала дорогу в библиотеку института.

Еще лучше его приняли в университете. Впервые Гумилев оказался в глазах даже благонамеренных советских обывателей не сыном контрреволюционера, не «контриком», а солдатом-победителем, участником Великой Отечественной войны. В то время демобилизованный Гумилев еще носил фронтовую шинель. В 1945-м для молодого мужчины не могло быть лучшей одежды.

Декан исторического факультета, В.В.Мавродин, симпатизировавший Гумилеву еще до войны, предложил Льву восстановиться на четвертом курсе и спокойно закончить учебу или сдать экзамены экстерном. Гумилев выбрал второй вариант. За четыре месяца (с декабря 1945 по март 1946) он сдал десять экзаменов (за два курса), в основном – на пятерки и четверки. Гумилеву помогла не только феноменальная память. Все его мысли, вся воля, все желание были направлены на одно – вернуться в науку.

Эмма Герштейн боялась за Гумилева, ведь после его демобилизации она несколько месяцев не получала от него писем. Эмма была потрясена, когда узнала, что Гумилев давно уже живет в Ленинграде, сдает экзамены и работает в Институте востоковедения. С точки зрения любого нормального человека это черная неблагодарность. Но Гумилева можно понять: ради науки ученый жертвует даже близкими. Теперь у тридцатитрехлетнего Льва не было сомнений: его будущее не литература, а наука, только наука.

Если верить Гумилеву, самым примечательным эпизодом этого времени стал экзамен по научному коммунизму, где Гумилев на два из трех вопросов ответил стихами. К сожалению, пере проверить это невозможно, потому что единственное свидетельство, подтверждающее достоверность истории, — это воспоминания экономиста Льва Александровича Вознесенского, который с Гумилевым познакомился только в лагере и историю про экзаменационные ответы стихами слышал от самого Гумилева. Но сомневаться в достоверности рассказа Льва Николаевича вряд ли стоит. В экзаменационной комиссии преобладали профессора старой школы, они знали о происхождении Гумилева. Так что стихотворный ответ они могли воспринять не иначе, как яркий и нестандартный поступок незаурядного человека, достойного сына Николая Гумилева и Анны Ахматовой.

Гегелевский закон отрицания отрицания Гумилев изложил стихами Николая Заболоцкого, историю народнического движения – стихами Бориса Пастернака, процитировав большой фрагмент его поэмы «1905 год»:

Это народовольцы, Перовская, Первое марта, Нигилисты в поддевках, Застенки, Студенты в пенсне. Повесть наших отцов, Точно повесть Из века Стюартов, Отдаленней, чем Пушкин, И видится Точно во сне. <…> А сентябрьская ночь Задыхается Тайною клада, И Степану Халтурину Спать не дает динамит. Эта ночь простоит В забытьи До времен Порт-Артура. Телеграфным столбам Будет дан в вожаки эшафот.

Наконец, Гумилев успешно защитил дипломную работу, хотя рецензировал ее не кто иной, как А.Н.Бернштам. Несмотря на давнюю ссору, Александр Натанович оценил его работу очень высоко.

Материал к диплому Гумилев начал собирать еще в том самом счастливом 1937-м, когда занимался под руководством Кюнера в Музее антропологии и этнографии. Он изучал там терракотовые статуэтки воинов, привезенные из Центральной Азии, и читал китайские тексты, переведенные для него Кюнером. На основе своей дипломной работы Гумилев подготовит статью, которую опубликуют уже после его нового ареста – ее просто не успеют изъять из двенадцатого тома сборника трудов музея. Но это случится в 1949 году, а тогда, весной 1946-го, Гумилеву был открыт путь в аспирантуру. Он выбрал не ЛГУ, а Институт востоковедения АН СССР – ИВАН. Возможно, это была его ошибка, но первые месяцы в ИВАНе были, кажется, удачными. Официальным научным руководителем Гумилева стал академик Сергей Андреевич Козин, который вошел в историю науки своим переводом «Сокровенного сказания», важнейшего источника по истории монголов и биографии Чингисхана. Переводил он также монгольский и калмыцкий эпос. Козин, тогда советский монголовед № 1, был человеком, необходимым Гумилеву, а потому Лев попытался с ним подружиться.

Повод для сближения появился скоро. Весной 1946 года в ИВАНе защитил диссертацию Эрдэмто Рыгдылон, бурятский археолог и монголовед. Лев пригласил в гости (отпраздновать защиту) не только его, но и двух академиков – Козина и своего старого знакомого Струве, тогда директора института. Оба пришли, вероятно, не только ради Гумилева: в Фонтанном доме их принимала сама Ахматова. На Рыгдылона особенно не обращали внимания, героями дня были Ахматова и «Левушка». Струве очень хвалил Гумилева, Козин с ним соглашался.

Все, казалось бы, шло великолепно. Гумилев успешно сдал кандидатские экзамены. Уже к концу 1947 года Гумилев подготовил диссертацию и получил на нее положительные отзывы от своих старых друзейучителей – профессора М.И.Артамонова и членакорреспондента академии наук А.Ю.Якубовского. Анна Андреевна, удивленная необыкновенными успехами сына, звала его «осьминогом». А ведь Гумилев к тому же каждое лето от правлялся в археологическую экспедицию: и в 1946-м, и в 1947-м он работал под началом Артамонова на Западной Украине (Винницкая область).

Но учеба в аспирантуре ИВАНа, так блистательно начинавшаяся, окончилась катастрофой: Гумилева отчислили. За что? Биографы Гумилева и сценаристы популярных фильмов о нем объясняют отчисление просто: так институт отреагировал на постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Автором этой версии стал сам Гумилев, который много лет спустя вспоминал: «Мамины стихи не понравились товарищу Жданову и Иосифу Виссарионовичу Сталину тоже, и маму выгнали из Союза, и начались опять черные дни. Прежде чем начальство спохватилось и выгнало меня, я быстро сдал английский язык и специальность (целиком и полностью), причем английский язык на "четверку", а специальность – на "пятерку", и представил кандидатскую диссертацию. Но защитить ее уже мне не разрешили. Меня выгнали из Института востоковедения».

Но между ждановским постановлением и отчислением Гумилева прошли год и четыре месяца. Медленно же доходила воля партии и правительства до академического института!



Поделиться книгой:

На главную
Назад