Последние месяцы лагерного срока Гумилев вообще проводил не в штольне, а в центральной химической лаборатории, которая ему напоминала библиотеку, точнее – хранилище различных материалов, проб горных пород, добытых норильскими геологами. Лаборант Гумилев должен был хранить их в порядке, а при необходимости (по требованию геолога) разыскать нужную пробу.
С началом войны жизнь стала труднее, паек – меньше, но голода не было, поэтому Лев Николаевич мог посвящать свой досуг творчеству, главным образом – поэзии.
Эти стихи можно без цензуры печатать в любой партийной или профсоюзной газете. Все здесь есть: и оптимизм, и любимая советскими поэтами тема – покорение природы, работа на великих стройках социализма. Если бы Гумилев был не бесправным зэком Норильлага, а членом Союза писателей, такие стихи могли попасть даже в «Правду».
Творческая энергия Гумилева в его норильский период жизни необыкновенна. Тогда он сочиняет сказки в стихах «Посещение Асмодея» и «Волшебные папиросы», пишет стихотворную историческую трагедию в двух картинах «Смерть князя Джамуги, или Междоусобная война», которая станет чем-то вроде этюда к его самому масштабному литературному произведению – трагедии в пяти действиях «Смерть князя Джамуги». Эту трагедию Гумилев записал в 1944 году, по дороге на фронт, но задумал и сочинил еще раньше, в Норильске или, возможно, во время экспедиций на Хантайском озере и Нижней Тунгуске (1943-1944).
Многие стихи норильского периода до нас не дошли. Обе его сказки, «осенняя» («Посещение Асмодея») и «зимняя» («Волшебные папиросы»), были записаны только в конце семидесятых. От «соцреалистического» стихотворения о строительстве Норильска сохранились четыре строчки, да и то благодаря тому, что их запомнила женщина-химик (имя не установлено), работавшая вместе с Гумилевым. Позднее эту женщину отправили в Красноярск, где она встретила однодельца Гумилева Теодора Шумовского, процитировала ему эти строки, а Шумовский их записал. О других стихотворениях и поэмах остались только несколько свидетельств. Сергей Снегов упоминал поэму о цинге, Елена Херувимова пишет, что Гумилев посвятил ей одно из своих стихотворений.
Кроме того, в Норильске Гумилев начал писать прозу. 1941 годом датированы оба его рассказа, «Герой Эль-Кабрилло» и «Таду-вакка». Действие первого происходит в Мексике, второго – в Австралии. Тут соединились генетическая любовь Гумилева к дальним экзотическим странам и распространенная в советских лагерях традиция: экзотика помогает отвлечься от невыносимой реальности, найти отдохновение от тяжелой и скучной жизни. Так что тематика не удивляет, удивляет художественная слабость. Много лет спустя, когда советские издательства будут одну за другой выпускать книги Гумилева, его будут обвинять в «немарксизме» и «антимарксизме», в «искажении истории», даже в «шарлатанстве». Но противники Гумилева и его сторонники, простые читатели и академики – все признают его блестящим писателем, превосходным стилистом, мастером превращать историческое исследование в первосортный детектив. Однако оба лагерных рассказа довольно банальны, в особенности «Герой Эль-Кабрилло» – скучная притча о героизме мнимом и подлинном. Автору изменяет даже язык: «…он быстро пошел по склону холма туда, где у дерева была привязана его лошадь. Первым намерением Алисы было вернуть его. Она вскочила, но сразу остановилась, потому что мысль, вспыхнувшая в ее мозгу, показалась ей ослепительной».
Второй рассказ, «Таду-вакка» (про охоту на оборотня), несколько лучше. Там есть и загадка, разгаданная, впрочем, задолго до развязки, есть и насмешка над религиозной верой просвещенного обывателя в прогресс и в науку. Но в общем то рассказ довольно зауряден. Если в «Герое Эль-Кабрилло» были хоть как-то намечены характеры, то в «Тадувакка» и этого нет.
Проза Гумилеву явно не давалась, и он это хорошо понимал. Свои рассказы Гумилев, видимо, никому не читал. По крайней мере, не сохранилось свидетельств. Правда, «Тадувакку» Гумилев писал в соавторстве со Снеговым, но Сергей Александрович в своих воспоминаниях об этом рассказе предпочел умолчать. О том, что Гумилев вообще писал прозу, стало известно лишь после его смерти, когда в архиве Льва Николаевича обнаружили самодельные тетрадки с этими рассказами.
Гораздо лучше известно другое сочинение Гумилева – «История отпадения Нидерландов от Испании». И вновь соавтором Гумилева оказался Снегов: «В 1565 году по всей Голландии пошла параша, что папа – антихрист. Голландцы начали шипеть на папу и раскурочивать монастыри. Римская курия, обиженная за пахана, подначила испанское правительство…» И все в таком же духе. В наши дни это один из самых цитируемых художественных текстов Гумилева, уступающий разве что стихотворению «Огонь и воздух» («Дар слов, неведомый уму…»). В какой-то школе на уроке русского языка его уже пытались использовать как учебное пособие.
У сочинения Гумилева – Снегова были свои литературные предшественники: «Голубая книга» Зощенко и «Всемирная история, обработанная "Сатириконом"». Но Аверченко, Дымов и другие просто издевались над очень хорошими учебниками Иловайского, хихикали над великими мужами, «расшатывали основы». Уже в 1920е, когда учебники Иловайского из школы изъяли, а преподавание истории отменили, сочинение сатирико новцев покрылось музейной пылью. Зощенко же перевел несколько случаев из древней и средневековой истории на язык советского обывателя и написал неожиданно глубокую книгу о неизменности человеческой природы.
Для Гумилева «История отпадения Нидерландов» была прежде всего литературной игрой, рассчитанной на интеллигентного, но уже искушенного в блатном жаргоне и воровских понятиях зэка. Впрочем, сочинение о религиозной революции в Нидерландах, написанное в жанре блатного романа, можно как роман и читать.
Блатные романы сочиняли и рассказывали наиболее начитанные и артистичные зэки, обычно «полуцветы» (то есть нормальные люди, «фраера», подражающие ворам), своим товарищам, преимущественно уркам. Так они приобретали некоторый авторитет в глазах урок, вообще не считавших фраеров за людей. В населении тогдашнего Норильска преобладали заключенные, а половину норильских зэков составляли уголовники. Гумилев, хотя и жил в «геологическом» бараке, не мог избежать общения с ними. Зато он – не вор, не грабитель, не убийца – мог приобрести авторитет в глазах урок именно как рассказчик интересных историй или сочинитель «романов». В 1949 году Гумилев рассказывал Марьяне Львовне Козыревой, своей крестнице и подруге, что был у блатных «романистом».
С урками в Норильске Гумилев по меньшей мере не враждовал. «Мой знакомый убийца», — рассказывает Гумилев об одном из своих собеседников, уловившем, по словам Льва Николаевича, «абстрактный принцип мирового зла». Интересно, что уголовник Ванька Свист в сказке «Волшебные папиросы» – положительный герой. Он намного симпатичнее Политика и Критика, служителей того самого мирового зла.
И все-таки Гумилев больше общался с интеллигентными людьми, благо таких в Норильлаге было множество. Помимо физикапоэта Сергея Снегова, среди норильских друзей и приятелей Гумилева были поэт Михаил Дорошин (Миша), химик Никанор Палицын, инженер, «знаток Ренессанса, любомудр и поклонник поэзии» Евгений Рейхман и астрофизик Николай Козырев, впоследствии ставший известным ученым, одним из авторов теории Козырева – Чандрасекара.
Николай Козырев сидел еще с ноября 1936-го, когда его, только что уволенного из Пулковской обсерватории, арестовали как участника «фашистской троцкистско-зиновьевской террористической организации» (Пулковское дело). Многих его подельников-астрофизиков расстреляли, многие умерли в тюрьме, но Козырев выжил и в январе 1941-го получил новый срок. Козырева обвинили в том, что он придерживался теории Фридмана и Хаббла о расширении Вселенной, ныне общепринятой, что любил стихи Есенина и заявил, будто бытие не всегда определяет сознание.
Козырева привезли в Норильлаг только летом 1942-го, но именно там он, по словам Гумилева, «обрел славу». Сидя на нарах, он рассказывал интеллигентным зэкам, что «Вселенная ограниченна и имеет форму сферы, а что есть за ее пределами – неизвестно. Это поразило всех слушателей настолько, что даже военные новости, сообщаемые вольнонаемными сотрудниками комбината (вольняшками), не могли отвлечь внимание от потрясающих сведений о Космосе и Хаосе. <…> Имена Эйнштейна, Леметра, Дирака, Больцмана потрясли слушателей». Лагерные лекции Козырева пробудили у Гумилева интерес к естест венным наукам, без которого никогда не было бы пассионарной теории этногенеза.[21]
Гумилев и позднее будет с интересом следить за судьбой Козырева: «Не может быть, чтобы умную и верную мысль никто не понял и не оценил. Если за ближайший год он не станет первым физиком мира, то, значит, он просто академпридурок». Первым физиком мира Козырев не станет, но и в «академпридурки» его записывать несправедливо. Сам же Гумилев со временем убедится, что признание научного сообщества даже перспективная научная идея получает не всегда, по крайней мере, не сразу. Гумилевскую теорию этногенеза до сих пор не признает большинство историков и этнологов.
Самого же Гумилева в лагере считали не историком, а поэтом, достойным своих великих родителей. Удивительно, что с товарищами-зэками соглашался и сам Гумилев. Когда Гумилев неожиданно проиграл турнир поэтов, уступив полбалла Снегову, то пришел в ярость и устроил своему удачливому другу сцену: «Он твердил, что я поступил непорядочно, — вспоминал Снегов, — Он, это всем известно, поэт, его будущая жизнь вне литературы немыслима – он намерен стать на воле писателем и станет им наперекор всему. А я им – это тоже всем известно – физик и философ, моя будущая жизнь – наука».
Откуда этот неожиданный демарш? С чем он связан? Он как будто утратил надежду вернуться к востоковедению, к нормальной научной работе и решил избрать для себя другой путь.
Но, возможно, на Льва Гумилева повлияло и еще одно обстоятельство: рядом не было матери. Анна Андреевна никогда не считала, что карьера поэта подходит ее сыну и, напротив, следила за его академическими успехами, даже гордилась перед знакомыми: «Лева уже писал собственные научные работы (к этому времени только одну работу. – С.Б.), овладел языками (из восточных только новоперсидским. – С.Б.). Он спросил однажды у своего профессора: верно ли то-то и то-то? Профессор ответил: раз вы так думаете, значит, верно…» – рассказывала она Лидии Чуковской.
Уже после войны Ахматова пересказывала другу Гумилева Василию Абросову слова, которые будто бы слышала от академика Тарле: «…в России не чаще чем через 10 лет появляется один студент на страну с такими выдающимися способностями, как у Левы».
Стихами сына она никогда так не гордилась. Ахматова оказалась совершенно права, но в начале сороковых Гумилев думал иначе. Слушатели-зэки хвалили его стихи и сулили Гумилеву-младшему большое будущее.
НОВОЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
Более всего, на мой взгляд, удались Гумилеву драматические сказки, остроумные и блестящие, а местами печальные, написанные живыми, музыкальными стихами.
Жанр для середины XX века архаический, но подобную архаику любил и его отец. Придирчивый читатель, тем более литературовед, укажет на эклектизм «Посещения Асмодея», в котором переплелись легенда о Фаусте, комедия дель арте и «Балаганчик» Александра Блока. Совершенно оригинальными эти сказки сделало религиозное мировоззрение Гумилева.
В детстве Лева, крещенный, как и полагается, в православную веру, усвоил и некоторые основы православного взгляда на мир. Уже в 1949 году, во время нового следствия, он признается: «…на формирование моей идеологии повлияла семейная традиция. <…>
Моя мать, Ахматова Анна Андреевна, тоже человек религиозный». Но религиозные взгляды Гумилева формировали не только семейные традиции и православный катехизис. Фантасмагорическая реальность сталинской России повлияет на его мировоззрение не меньше, отпечатается на нем, как на необожженной глине.
Писатели и поэты – Александр Солженицын, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Лидия Чуковская и даже Аркадий Гайдар – передали реальность Большого террора не только намного раньше, но и лучше историков. Дело здесь в особенностях художественного мышления.
Террор, задуманный с циничным прагматизмом, выродился в явление бессмысленное и совершенно иррациональное. Люди рационального склада просто недоумевали, не могли понять, что происходит. Логика научного познания была здесь бессильна.
«…Бьют, пока человек не сознается. В чем угодно, хоть в изготовлении бомб. <…> Одно только непонятно – зачем?» – недоумевал физик Матвей Бронштейн. Допустим, Матвею Петровичу не хватило времени, чтобы осмыслить происходящее, — он сам вскоре стал жертвой террора. Но вот маршал Жуков, человек, одно время приближенный к верховной власти, даже много лет спустя так и не понял, что же случилось: «В стране создалась жуткая обстановка. Никто никому не доверял, люди стали бояться друг друга, избегали встреч и какихлибо разговоров… <…> Развернулась небывалая клеветническая эпидемия. (…) Советские люди от мала до велика не понимали, что происходит, почему так широко распространились среди нашего народа аресты».
В отличие от ученого и военного Надежда Яковлевна Мандельштам не стала искать разумного объяснения происходящему. Всё равно бесполезно. Поэтому она намного ближе подошла к сути происходящего: «Столкновение с иррациональной силой, иррациональной неизбежностью, иррациональным ужасом…»
Бердяев, не видевший Большого террора, но уже переживший Первую мировую, писал о новом Средневековье: XIX век, светлый и ясный день человечества, окончился. Наступила ночь. Он предполагал, что наступила надолго, и призывал готовиться к нескольким столетиям сумерек и тьмы. Бердяев ошибся, но идея нового Средневековья неожиданно отозвалась на родине Бердяева. Отозвалась в рыцарских нарядах булгаковского Во ланда и его свиты и в стихах Льва Гумилева:
Иррациональная сила… Михаил Булгаков нашел ей имя. Но «Мастер и Маргарита» и сказки Гумилева – совершенно противоположны друг другу. Воланд у Булгакова – жестокий, но справедливый владыка этого мира. Дьявол вершит работу, слишком грязную для Иешуа и Левия Матвея. Неприятную работу, но необходимую: «…что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли все тени?» Невинных жертв нет, всем воздается по заслугам.
«Посещение Асмодея» – история о том, как бес, дух зла, пытается обманом, угрозами и силой отнять души у тупого и сластолюбивого профессора-марксиста и двух студентов, Арлекина и Пьеро. Профессору до Фауста далеко. Асмодей, бессоблазнитель, легко и недорого покупает его душу. Завистливый профессор, увидев за соседним столиком девушку-Коломбину в компании Арлекина и Пьеро, просит беса устранить соперников. Ас модей с готовностью обещает:
Дело сделано наполовину. Асмодей, притворившись мудрым сокамерником, уговаривает Арлекина и Пьеро, затем пытается их соблазнить, обернувшись девицей. Наконец, ничего не добившись, Асмодей оборачивается следователем в (чекистской?) форме и силой заклинаний принуждает студентов отдать дьяволу свои души:
После третьего заклятия студенты молят о пощаде, но товарищей спасает животворящий крест. Асмодею придется довольствоваться только душой профессора-марксиста.
Мироздание в сказке Гумилева делится четко пополам: добро и зло, свет и мрак. Добро – это жизнь, радости бытия, это дружба, любовь, в том числе любовь плотская. А зло чуждо жизни, оно приходит откудато извне, уничтожая все вокруг, губя и тела, и души. Абсолютное мировое зло никак не связано с мелким, земным, бытовым злом, которое терпимо, как неизбежная и необходимая часть окружающего мира.
Эта мысль еще яснее подана в «зимней» сказке «Волшебные папиросы». Ее герои – люди и оборотни, нежить.
Люди – студент (Очарованный Принц) и студентка (Золушка), а также уголовник Ванька Свист. Каждый из них погружен в свои земные дела: молодые люди ищут любви, Ванька Свист – ворует, грабит, лапает девушек. Для Гумилева он персонаж несомненно положительный.
Волшебные папиросы Художника, «хозяина чар», переносят людей в пространство картины Филонова «Пир королей». Там оборотни – Политик (Канцлер), Критик (Капеллан), Художник и нежить – Снегурочка с черным котом – соблазняют людей, ловят их, убивают, а сердца, извлеченные из груди черным котом, забирает себе Сатана.
Фантасмагорический мир «Посещения Асмодея» и «Волшебных папирос» – это Ленинград тридцатых годов, а нарочито литературные имена героев оттеняют грубую реальность. Пьеро после третьего заклятия умоляет Асмодея, как бывалый зэк следователя: «Начальничек, пусти! Я подпишу». «Спасайтесь, черный автомобиль!» – кричит Золушка Принцу и Ваньке Свисту. Город находится во власти сил зла.
Сатана и его слуги творят зло ради зла. Большой террор – лишь одно из множества проявлений этого абсолютного зла, которое, однако, постоянно вторгается в жизнь человека, повсюду подстерегая его. Зло и жизнь – извечные враги, два равноправных начала. Так у Гумилева сложилось дуалистическое мировоззрение, довольно-таки далекое от христианской ортодоксии. Со временем он назовет дуализм биполярностью, а поэтические образы попытается перевести на язык науки.
ГОРОД ЖЕНЩИН
10 марта 1943 года истек пятилетний срок заключения, и Гумилев вышел на свободу. На самом же деле его жизнь поначалу не изменилась. К этому времени Гумилев уже давно имел «ноги», то есть пользовался правом свободы передвижения. Такое право получили в Норильске многие узники, ведь бежать им было некуда – вокруг лагеря тундра, а единственная железная дорога хорошо охранялась. Но и после освобождения Гумилев не мог далеко уехать из Норильска. Еще до начала Великой Отечественной на комбинате стали задерживать освободившихся зэков. После июня 1941-го не только вольные инженеры, но и рабочие (в том числе бывшие зэки) получали бронь. Бывшие заключенные еще много месяцев и даже лет могли работать на стройке, на заводе, в шахте, в геологической партии, наконец. Комбинату нужны были квалифицированные работники, и начальство всеми правдами и неправдами удерживало даже тех, кого должны были призвать в армию. Тут пускали в дело и экономические (приличная зарплата, хороший паек), и внеэкономические средства. Многих после лагеря переводили в разряд спецпоселенцев. Другим и вовсе давали второй срок. Гумилеву повезло, что он не попал ни в одну из этих категорий, но уехать на Большую землю он все равно не мог.
Гумилев вспоминал, как в марте 1943-го подписал «обязательство работать в Норильском комбинате до конца войны». Вскоре после своего «освобождения» Гумилев оказался в составе геофизической экспедиции, которая отправилась в окрестности Хантайского озера – искать железную руду. Тогда как раз возникла идея построить в Норильске еще и металлургический завод, если неподалеку удастся найти хорошую сырьевую базу. Кроме того, в окрестностях озера искали выходы соленых вод, которые считались признаком месторождений нефти. Москва не могла выделить на геологическую разведку ни людей, ни денег, поэтому экспедицию снаряжал непосредственно Норильский комбинат. Специалистов нашли тут же, в лагере, снабдили их аппаратурой, преимущественно самодельной.
В экспедицию Гумилева сманил его друг Николай Козырев. Лев Николаевич без колебаний оставил работу в центральной химической лаборатории и перевелся в геологический отдел. 1 мая 1943 года самолет доставил участников экспедиции на лед громадного Хантайского озера, что на самом юге Таймыра. Начальник экспедиции, инженер-геофизик Дмитрий Григорьевич Успенский был заключенным, как и все ее участники, кроме только что освободившегося геотехника Гумилева и студентки-практикантки Елены Вигдорчик (в замужестве Херувимовой-Лапиной).
Когда Гумилев уверял Эмму Герштейн, будто бы за последний год видел только трех «женщин» – «зайчиху, попавшую в петлю, случайно забредшую к палатке олениху и убитую палкой белку», — он просто обманывал свою давнюю подругу. Елена, единственная женщина в экспедиции, естественно, привлекала внимание всех мужчин, в том числе и Успенского. Но сама Елена предпочитала ему общество Гумилева и Козырева, как самых интеллигентных и воспитанных. Оба вскоре объяснились ей в любви, причем одновременно.
В середине июля 1943-го Хантайскую экспедицию неожиданно свернули. Часть работников вернулись в Норильск, а Гумилев с Козыревым попали в новую экспедицию – Нижнетунгусскую геологоразведочную. Экспедиция искала все ту же железную руду и на этот раз добилась некоторого успеха – удалось найти промышленно значимые скопления железных руд, но их добыча оказалась столь затруднительна, что разрабатывать месторождение не стали ни во время войны, ни после нее.
Экспедиция проходила в условиях исключительно тяжелых. Весной половодье на Нижней Тунгуске превращается в бедствие – вода поднимается на 18-20 метров. Летом наступает время комаров, в августе на смену комарам приходит вездесущая кровососущая мошка. Одежда и накомарники не спасают от гнуса. Кроме того, считает краевед Алла Борисовна Макарова, экспедиции не повезло с начальником. Возглавлял экспедицию А.П.Бахвалов, однокурсник самого Завенягина. Но талантами своего товарища Бахвалов не обладал, он даже не сумел как следует организовать снабжение. Экспедиция при нем нуждалась в оборудовании, в продовольствии, даже в охотничьих лыжах. «Вольняшки» просто бежали из экспедиции, но зэкам, в том числе и бывшим, деваться было некуда. Гумилев и прежде недолюбливал лес, предпочитая ему степь или лесостепь и даже тундру, теперь же он возненавидел эту «зеленую тюрьму».
В сентябре, когда в тайге начинались холодные дожди, экспедицию должны были вернуть в Норильск, но начальство решило иначе: Нижнетунгусскую экспедицию сделали стационарной, то есть она должна была продолжать работу и осенью, и зимой.
Летом 1944-го Гумилева за хорошую работу премировали недельным отпуском в Туруханск, ближайшее к месту работы экспедиции селение.
Точно неизвестно, сколько раз приезжал в Туруханск Лев Гумилев. Нет сомнения, что Гумилев бывал там не только летом, но и осенью 1944-го: в октябре именно из Туруханского райвоенкомата он отправился на военную службу. Гумилев не мог пробыть в городе всё время с лета до поздней осени. Он должен был возвратиться в экспедицию, а затем опять уехать в Туруханск.
А бывал ли он там прежде? Передо мной фотокопия четвертого номера питерского журнала «Мера» за 1994 год. Там историк и филолог Гелиан Прохоров опубликовал письма Гумилева к Василию Абросову, ближайшему другу Льва Николаевича. Письма столь откровенные, что их долгое время не решались перепечатывать. Только на сайте «Гумилёвика» дали несколько фрагментов, больше похожих на цитаты, а сам журнал «Мера» давно стал библиографической редкостью. Публикацию писем предваряла статья Александры Белавской, довольно известного в научных кругах биолога. Именно Белавская и рассказала о первой встрече Василия Абросова и Льва Гумилева. По ее словам, дело было еще в 1943 году. Все сведения о знакомстве и дружбе Абросова с Гумилевым Александра Петровна могла взять только у самого Абросова.
Василий Никифорович Абросов по происхождению – сын грузчика, бывшего крестьянина со Псковщины, а по призванию и по специальности – биолог и лимнолог, то есть специалист по озерам. После тяжелого ранения Абросов потерял руку. Выйдя из госпиталя, Василий, тогда двадцатичетырехлетний молодой человек, уехал в Красноярск, в Сибирское отделение Всесоюзного научно-исследовательского института озерного и речного хозяйства, где он начинал работать еще до войны. Летом 1943 года его послали в командировку в Туруханск.
«Однажды летним вечером, — пишет Белавская, — Василий Никифорович решил сходить там в кино. Перед кинотеатром он обратил внимание на двух явно не местных молодых людей. Один из них… сказал другому: "Смотри, трава!" Василий Никифорович поинтересовался, откуда они попали в те места, где трава не растет». Молодыми людьми оказались, разумеется, Николай Козырев и Лев Гумилев. Разговорились, порвали билеты в кино. Абросов купил в магазине бутылку «Сливянки», и новые друзья отправились продолжать так удачно начавшуюся беседу.
О чем они беседовали, мы точно не знаем. Но, судя по позднейшей переписке, Гумилева и Абросова интересовали тогда две темы: во-первых, наука, наука прежде всего. А во-вторых, женщины. Скорее всего, эти темы доминировали и в туруханских беседах. К тому же окружающая новых друзей атмосфера способствовала такому направлению мысли.
Туруханск представлялся зэкам городом мечты, эротическим Эльдорадо. О Туруханске мечтали, им бредили, Туруханск являлся зэкам во сне. Это был город женской ссылки. По легенде, что зародилась в беседах изголодавшихся лагерников, в Туруханске жили пять тысяч ссыльных женщин и всего восемь мужчин. Не восемь тысяч, а восемь! Это, конечно, большое преувеличение, потому что не только же ссыльные жили в Туруханске, водилось там и немногочисленное местное население. Ссыльные женщины менее всего походили на гордых амазонок, томных граций или страстных жриц Астарты. В большинстве своем они носили телогрейки и ватные брюки. Все работали и в свободное время готовились не к ночи любви, а косили сено, кололи дрова, окучивали картошку, словом, несли крест тяжкой сельской жизни в бедной и неплодородной стране, потому что Туруханск был в сущности не городом, а большим селом, застроенным серыми избами, хибарками и бараками. «Город» окружала лесотундра, в разгар лета стояли осенние холода, даже картошка едва росла, других же огородных культур не было вовсе. Хлебом в магазинах торговали не каждый день.
Но Гумилева город не разочаровал. Тридцатилетний мужчина, относительно здоровый, несмотря на пять лет тюрем и лагерей, был в таком городе желанным гостем. В Туруханске Лев, по его словам, женился «морганатическим браком» на все семь дней своего отпуска. Значение слова «морганатический» туманно. Возможно, это лишь эвфемизм полигамии или группового брака: «[В]спомни: в Туруханске Наташа и Матрена начали приобретать манеры дам. Конечно, это с них соскочило, как только мы расстались, но еслибы мы жили вместе?», — напоминал Гумилев Абросову одиннадцать лет спустя. Впрочем, из текста не ясно, жил Гумилев сразу с двумя женщинами или одна из них принадлежала Козыреву или Абросову. Последнее, впрочем, маловероятно. Судя по переписке 1954—1955-го, у Абросова в 1944 м еще не было даже и первого опыта. Наконец, этот фрагмент позволяет трактовать слово «морганатический» и в прямом смысле: Наташа и Матрена были простыми женщинами, так что их «брак» с дворянским сыном Гумилевым был «неравным».
Но в этом малиннике Гумилев даже не пытался задержаться. Здесь же, в Туруханске, он решил вновь переломить волю рока и сменить тягостную, но относительно безопасную жизнь геотехника на судьбу солдата.
Часть IV
БРИТВА И СТРАШНЫЙ СУД
Весной 1955 года Лев Гумилев, отсидевший половину уже второго лагерного срока, напишет «своему боевому командиру, теперь министру» маршалу Жукову письмо с просьбой о помощи. Помощи Гумилев не получит, письмо до адресата скорее всего вообще не дойдет. Могущественный тогда маршал получал тысячи подобных писем. Между тем Жуков и в самом деле был боевым командиром Гумилева, рядового артиллериста-зенитчика, участника трех стратегических операций 1-го Белорусского фронта.[22]
Свой призыв в армию он считал большой удачей. Солдатская служба не пугала Льва Гумилева, достойного сына своего мужественного отца. «Что я могу сказать о вооруженной защите Отечества, когда я его сам защищал в годы Великой Отечественной войны на передовой, а мой отец имел два Георгия, да и деды, и прадеды были военными, — ответит Лев Николаевич корреспонденту газеты «Красная звезда» в сентябре 1989 года. — Если верить фамильным преданиям, то мой далекий предок командовал одним из полков на Куликовом поле и там же погиб. Так что я скорее не из интеллигентов, а из семьи военных, чем весьма горжусь и постоянно это подчеркиваю. Для меня ратная служба – это неотъемлемая часть гражданского долга».
Хороший ответ, но тогда, в разгар войны, Лев Николаевич думал не только о гражданском долге. 18 апреля 1944-го Надежда Яковлевна Мандельштам пишет Борису Сергеевичу Кузину: «Получили письмо от Левы. Он мечтает о Ташкенте и сдаче экзаменов». Значит, Гумилев возвращается к прежней цели – стать дипломированным историком, вернуться к научной работе. Фронт, по-видимому, еще не входил в его планы. Но путь в науку был по-прежнему закрыт. В конце августа или в сентябре 1944-го он отправляет из Туруханска письмо к Эмме Герштейн: «Приятно также было узнать, что Вам повезло в научной работе. Это, безусловно, благороднейшее дело в мире, и из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни. <…> За все мои тяжелые годы я не бросал научных и литературных занятий, но теперь кажется, что всё без толку».
Избавиться от трудового рабства до окончания войны казалось почти невозможно, войне же не было конца. Да и отпустят ли и после войны, ведь потребности Норильского комбината в специалистах, в рабочих, в сырье год от года росли. Призыв в армию был единственным шансом Гумилева. Даже осужденным служба в штрафной роте приносила свободу. Гумилев, уже отсидевший свой срок, мог добиться снятия судимости, восстановиться в университете, вернуться к своим тюркам, гуннам, монголам, к университетским и академическим библиотекам. Путь к любимой научной работе с неизбежностью вел на передовую.
Письмо Гумилева к Эмме Герштейн почти отчаянное. Он уже несколько раз просился на фронт, подавал заявления – без толку. Отказывали почти всем работникам Норильского комбината – и заключенным, и «вольняшкам», просившимся на фронт. Впереди была короткая осень и долгая приполярная зимовка на Нижней Тунгуске.
Много лет спустя в своей ленинградской квартире за бокалом марочного грузинского вина Гумилев будет рассказывать своему собеседнику, студенту Андрею Рогачевскому: «По сравнению с Восточной Сибирью передовая – это курорт. Северная тайга – это зеленая пустыня, по сравнению с которой Сахара – населенное, богатое и культурное место».
Все это объясняет психологическое состояние Гумилева, когда он решился на отчаянный и совершенно экстравагантный поступок, о котором позднее рассказал Эмме Герштейн: «…явился к коменданту, держа на запястье бритву, и пригрозил: "Вот я сейчас вскрою себе вены, своей кровью твою морду вымажу, а тебя будут черти жарить на сковороде" (тот боялся Страшного суда). Вот так меня и отпустили».
Ольга Новикова отказывает Герштейн в доверии: «Что-то маловероятно, не в характере Л.Н.Гумилева были истеричные поступки урок. Скорее всего… это очередная черная легенда или злая шутка о Льве Гумилеве». Новикова предпочитает верить не Герштейн, а самому Гумилеву, который совершенно иначе рассказывал про обстоятельства своего призыва в армию: «Мне повезло сделать некоторые открытия: я открыл большое месторождение железа на Нижней Тунгуске при помощи магнитометрической съемки. И тогда я попросил – как в благодарность – отпустить меня в армию. Начальство долго ломалось, колебалось, но потом отпустили все-таки».
Но зачем же Эмме Герштейн сочинять «черную легенду» о Гумилеве? Она могла перепутать, но для чего же ей лгать? Эту историю она слышала от самого Гумилева, и слышала не она одна, по тому что уже в декабре 1944-го в Москве появились «сенсационные рассказы» о Гумилеве, который будто бы вскрыл себе вены и только тогда добился призыва в армию. Эта легенда, несомненно, основана на искаженной версии истории «о бритве и Страшном суде». В декабре 1944-го Гумилев с Эммой Герштейн не встречался, значит, он рассказывал свою историю комуто из знакомых, повидавших его на Киевском вокзале, — Томашевской, Харджиеву, Шкловскому или Ардову, а уже через них история стала разноситься по литературной Москве, обрастая фантастическими подробностями (солдат со вскрытыми венами, добравшийся в теплушке из Восточной Сибири в Москву, — действительно фантастика).
Другое дело, что Эмма Григорьевна плохо разбиралась в субординации и не различала военное и экспедиционное начальство, поэтому мы так и не знаем, к кому же пришел Гумилев, к военкому или к начальнику Нижнетунгусской геологоразведочной экспедиции А.П.Бахвалову? В любом случае никакие «коменданты» здесь роли не играли. Военнообязанного мужчину призывает военкомат, а начальник экспедиции, наделенный немалой властью, мог и, по служебным инструкциям, должен был призыву помешать. Вероятно, Гумилев явился с бритвой именно к Бахва лову. После его визы решение военкома было предопределено.
Что касается интервью Льва Николаевича, то оно как раз и не внушает доверия. За хорошую работу начальство могло его премировать продуктами, одеждой, деньгами или поездкой в Туру ханск, но отпускать такого ценного работника не было никакого резону. Надо учитывать и обстоятельства двух рассказов Гумилева. В сороковые историю о бритве рассказывал молодой человек, солдат, бывший зэк, студент, еще не успевший восстановиться в университете. А интервью давал уже пожилой историк, доктор наук, знающий себе цену. Солидному человеку рассказывать о шантаже суицидом не к лицу, вот он и не рассказывал.
ВЕСЕЛЫЙ СОЛДАТ
Гумилев-младший, правдами и неправдами пробившийся на передовую, очень напоминает своего отца. Николая Степановича из-за близорукости «и некоторого косоглазия» нельзя было призвать в армию, но он сумел настоять на своем и пошел в армию «охотником», то есть добровольцем. Озадаченный врач написал в своем заключении, что Гумилев, несмотря на свое зрение, «прекрасный стрелок».
Как бы ни был Лев Николаевич похож на отца, различий между ними все-таки много. Вольноопределяющийся Николай Гумилев мог при желании стать офицером. Он и в самом деле в 1915 году дослужился до прапорщика. Лев Гумилев остался рядовым, хотя в армию попал не в двадцать восемь лет, как отец, а в тридцать два года. Николай Гумилев служил в престижном лейб-гвардии уланском полку, Лев Гумилев – в зенитном. Николай Гумилев получил несколько орденов, Лев – только две медали. Боевой путь Гумилева-старшего хорошо известен, сам поэт рассказал об этом в «Записках кавалериста», сохранились и свидетельства его боевых товарищей. Сведения о службе Гумилева-младшего надо собирать по крупицам. Три военных стихотворения, несколько сохранившихся писем, несколько замечаний в интервью конца восьмидесятых, военный билет и наградные документы – вот и все источники, по которым можно судить о военной службе Льва Гумилева.
13 октября 1944 года Туруханский райвоенкомат призвал Гумилева в ряды Красной армии. Из Туруханска начался его путь сначала на юг, вверх по течению Енисея, а затем на запад – по Транссибу.
В Красноярске Гумилев распродал свою экспедиционную одежду, а ночевать пошел к Василию Абросову. Видимо, тот еще в 1943-м оставил Гумилеву свой красноярский адрес. Гумилев много раз будет вспоминать эту встречу и долгую ночную беседу «о построении мостов между науками».
Из воспоминаний Василия Абросова: «…переночевал на полу. Лечь на кровать он отказался – не захотел оставлять после себя насекомых, появившихся у него при жизни в глухой тайге. На следующий день Лев Николаевич попросил меня по возвращении в родной город разыскать мать и рассказать ей о его жизни на Севере».
Просьбу друга Абросов исполнил. Весной 1945-го он впервые появится в Фонтанном доме, а Гумилев к тому времени уже будет воевать.
В ноябре или начале декабря 1944-го Гумилев попал в запасной полк, где его обучали воинскому искусству: «День – стрелять из трехлинейки, шесть – отдавать честь офицерам». Строевая подготовка не давалась Гумилеву еще в университете, за что его терпеть не мог военрук, Гумилев же мстил военруку по-своему – сочинял о нем обидные песенки.
О порядках в советских запасных полках времен Великой Отечественной современный читатель обычно судит по «Чертовой яме» Виктора Астафьева. Гумилев воспоминаний о запасном полку не оставил. А если источников нет, то и писать нечего. Из запасного полка Гумилев отправился на фронт. Никогда не любивший жаловаться, он все же вспомнил этот путь недобрым словом: «Отправка в телячьем вагоне без нар. Голодуха…»
В декабре поезд прибыл в Москву на Киевский вокзал, откуда рядовой Гумилев позвонил Виктору Ардову и Виктору Шкловскому. Оба приехали на вокзал, и Лев попросил Шкловского известить о его приезде Николая Харджиева. Шкловский в писательской столовой передал записку Харджиеву, и тот вскоре приехал на вокзал вместе с Ириной Томашевской. Вокзал был забит эшелонами, найти среди них нужный было нелегко. Хар джиев и Томашевская ходили вдоль составов, а сопровождавший их часовой у каждого вагона выкрикивал фамилию Гумилева. В ответ слышалось: «Такого нет». Наконец, вспоминал Харджиев, «из дальнего вагона выскочил солдат, в котором мы с радостью узнали Л.Гумилева». «Николай Иванович, денег!» – воскликнул он. Харджиев отдал Льву 60 рублей (все, что у него было), а То машевская тут же за углом продала свои продовольственные карточки и вручила деньги Гумилеву. Лев тем временем рассказывал им о пассионарности, чем изрядно напугал Ирину Николаевну. Гумилев приравнивал свое открытие «к теории Карла Маркса», и Томашевская, услышав это от полуголодного солдата, решила, что он просто сошел с ума. Харджиев оценил состояние Гумилева иначе: «Можно было подумать, что он отправляется не на фронт, а на симпозиум».
На прощание Томашевская благословила Льва, и тот несколько недель спустя в письме к Харджиеву вспомнит их доброту и бескорыстную помощь: «Большой мой привет Ирине Николаевне, благодаря Вам и ей я доехал до места относительно сытым».
Помимо уже известной нам истории о перерезанных венах краткая (несколько часов) остановка в Москве породила еще два фантастических слуха, друг другу противоречащих: Гумилев едет воевать в штрафном батальоне и Гумилев отправляется не на фронт, а в Иран, где будет служить переводчиком. Автор последнего слуха известен – Виктор Ардов.
На самом деле эшелон отправился не в сторону Персии, а в сторону западной границы, к Бресту, который Лев Николаевич по старинке называл Брест-Литовском. Там Гумилева отправили учиться на зенитчика, готовили две недели. В Брест-Литовск рядовой Гумилев прибыл под новый 1945 год, незадолго до начала Висло-Одерской наступательной операции.
12 января 1945-го Красная Армия перешла в наступление на всем фронте от Балтийского моря до Карпатских гор. Советская артиллерия накрыла немецкие позиции огневым валом. На полуразрушенные, смешанные с землей позиции немцев ворвалась пехота и русские танки. Это была всего-навсего разведка боем: стрелковые батальоны, усиленные танками и самоходками, должны были выявить уцелевшие огневые точки и узлы сопротивления. Но немцы не выдержали даже атаки разведывательных батальонов и начали отступать. Уже на второй день маршал Жуков бросил в наступление танковые армии Богданова и Катукова – рассекать порядки отступающих немецких дивизий, окружать крепости, освобождать польские города. В этом наступлении участвовал и Лев Гумилев.
Попал Гумилев, конечно, не в штрафной батальон (он ведь уже не был зэком, за что же штрафной?), а в зенитный полк. Вот только в который зенитный полк? Ольга Новикова, сопоставив номер полевой почты с номером части, определила: Гумилев служил в 1386-м зенитно-артиллерийском полку 31-й зенитно-артиллерийской Варшавской Краснознаменной ордена Богдана Хмельницкого дивизии. Подтверждение своим расчетам Новикова нашла в фондах Центрального архива Министерства обороны. Среди личных дел рядовых 31-й дивизии нашлось и дело Л.Н.Гумилева, научного работника, беспартийного, который служил орудийным номером (без уточнения обязанностей) в третьей батарее 1386-го зенитно-артиллерийского полка 31-й зенитно-артиллерийской дивизии с декабря 1944 года. Новикова предполагает, что Гумилев мог быть заряжающим или наводящим в расчете 37-миллиметрового зенитного орудия 61К, эта скорострельная (один выстрел в секунду) зенитная пушка тогда составляла основу советской ПВО.
31-ю дивизию генерал-майора Богдашевского использовали в качестве фронтового резерва, усиливая ПВО то одной, то другой армии 1-го Белорусского фронта. Во время Висло-Одерской операции 1386-й зенитный полк был в составе 47-й армии генерала Перхоровича, обходившей Варшаву с северо-запада.
Казалось бы, все ясно, да только Ольга Новикова забыла один примечательный эпизод из биографии Гумилева. Советские солдаты в наступлении захватывали богатые трофеи. Много унести с собой они не могли, но уж в удовольствии вволю поесть-попить себе не отказывали. В брошенных немцами домах осталась уйма снеди: колбасы, копченые гуси, ветчина и маринованные вишни, до которых Лев Гумилев оказался большим охотником. Однажды он так увлекся этими вишнями, что отстал от своей части и, по его словам, «оказался один посреди Германии, правда, с карабином и гранатой в кармане». Гумилев три дня искал свою часть, пока не прибился к одному из зенитных полков: «Меня приняли, допросили, выяснили, что я ничего дурного не сделал, и оставили в части», — вспоминал Гумилев. Это и был 1386-й зенитно-артиллерийский полк 31-й зенитно-артиллерийской дивизии Резерва Главного командования. Достоверность этой истории подтверждает письмо Эмме Герштейн от 12 апреля 1945 года: «…я получил Ваше письмо только сегодня. Причина та, что я после многих приключений переменил адрес, но ребята пересылают мне письма». Здесь же Гумилев указывает новый адрес своей полевой почты: 28807, это адрес 1386-го полка. Предыдущее письмо Гумилев отправил Эмме 5 февраля, значит, 5 февраля он еще служил на старом месте. Более того, еще 17 февраля 1945 года Гумилев отправил Виктору Шкловскому письмо и рукопись трагедии «Смерть князя Джамуги». В письме сохранился обратный адрес: полевая почта 32597б. Это адрес 13-го отдельного гвардейского зенитного артиллерийского дивизиона. Именно в этой части Гумилев и прослужил первые два фронтовых месяца.
Службу в 13-м гвардейском дивизионе подтверждает и сам Гумилев: «Начал служить в 13-м гвардейском зенитном дивизионе в Брест-Литовске», — рассказывал он Гелиану Прохорову.
А в личном деле Гумилева, вероятно, приписка. Скорее всего, начало службы Гумилева в 1386-м полку и для Гумилева, и для командира полка было удобнее датировать именно декабрем 1944-го: меньше волокиты, меньше проблем.
Уже в начале марта рядовому Гумилеву объявили благодарность «за отличные боевые действия при прорыве сильно укрепленной обороны немцев восточнее города Штаргард и овладении важными узлами коммуникаций и сильными опорными пунктами обороны немцев в Померании». Под приказом стоит подпись подполковника Гукова, командира 1386-го полка. Штаргард пал 5 марта 1945 года, значит, Гумилев попал в свой полк в двадцатых числах февраля 1945 года.
Три месяца спустя, уже во Франкфурте-на-Одере, Гумилев будет так вспоминать свое первое наступление.
К военным стихам Льва Гумилева прохладно отнеслись даже М.Г.Козырева и В.Н.Воронович, авторы вступительной статьи к сборнику его литературных сочинений «Дар слов мне был обещан от природы». Они некоторое время, пока не нашлись документальные подтверждения, сомневались в авторстве Гумилева, а потом попытались «оправдать» поэта: «…его поэтический дар… достигал высот в философской лирике… но отзывался на современность… с трудом и не всегда удачно». Хотя разве не отзывами на современность были «Волшебные папиросы» и «Посещение Асмодея»? Правда, военные стихи Гумилева разругала еще их первая читательница, Эмма Герштейн. Но вскоре она пожалела о своих словах, поняла, что была здесь и несвоевременна, и неуместна. Давайте и мы не станем судить строго русского солдата Гумилева, сочинявшего стихи в перерывах между налетами немецкой авиации. Его стихи передают атмосферу зимних и весенних месяцев сорок пятого, предчувствие победы, торжество оружия даже не советского, а русского и славянского.