Сергей Лавров обвиняет в несчастьях Гумилева не Жданова, а самих востоковедов, которые не только отчислили Гумилева из аспирантуры, но и способствовали его аресту. «Ученые сажали ученых», — говорил об этом сам Гумилев. Действительно, сотрудники ИВАНа написали на Гумилева несколько доносов, где Гумилева обвиняли в нескольких «преступлениях»: Гумилев аполитичен; он не владеет марксистско-ленинской методологией; Гумилев не согласен с постановлением партии «по поводу ахма товщины».
В обвинениях нет ничего оригинального. В немарксизме Гумилева обвиняли и студентыдоносчики в тридцатые, и ученые доносчики в сороковые, и ученые – противники пассионарной теории этногенеза в семидесятые и даже восьмидесятые годы.
Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» сделало Гумилева практически беззащитным, но объяснить отчисление Гумилева только гонениями на его мать нельзя. В ИВАНе ведь работали не только молодые марксисты. Институт востоковедения первые двадцать лет своего существования был заповедником, где нашли свою экологическую нишу востоковеды, чуждые советской власти. В институте тон задавали ученые старой, дореволюционной школы, в большинстве своем беспартийные. Мнение товарища Жданова о творчестве Анны Ахматовой не особенно интересовало этих арабистов, синологов и монголоведов. Напротив, корифеи востоковедения на ученого с партийным билетом смотрели, по словам Дьяконова, как на карьериста и халтурщика, партийного диссертанта могли даже «завалить» на защите. Правда, случалось такое нечасто. Партийный товарищ почти всегда мог рассчитывать на поддержку высоких покровителей. У Гумилева такой защиты не оказалось.
Вернемся к интервью Гумилева: «…тогдашняя дирекция института, которой командовал доктор филологических наук Боровков, заявила, чтобы я убирался…» Гумилев не случайно упоминает ученую степень филолога. Официально Гумилева отчислили «как не соответствующего по своей филологической подготовке избранной специальности».
Вот на этой филологической подготовке надо остановиться, ведь здесь и сокрыта тайна отношений Гумилева с отечественными востоковедами.
Востоковедение – это в первую очередь филология и лишь затем – история. Сначала учат язык, чтобы прочитать древние манускрипты, а лишь позднее начинают интерпретировать факты, из манускриптов полученные. Русская дореволюционная школа востоковедения (и петербургская, и московская) состояла из ученыхполиглотов, каждый из них знал основные европейские языки, чтобы читать труды английских, французских, немецких коллег, каждый знал латынь и греческий и, самое главное, знал несколько восточных языков, в зависимости от специализации. Кюнер со своими шестнадцатью языками не был исключением. Игнатий Юлианович Крачковский, например, считал, что востоковед должен знать по крайней мере четырнадцать языков. Сам он знал двадцать шесть, в том числе несколько европейских языков, латынь, древнегреческий, коптский, эфиопский, турецкий, татарский, персидский и, конечно же, арабский. На Востоке Крачковского принимали за сирийского араба. Игорь Михайлович Дьяконов еще в детстве выучил норвежский и английский, начал читать понемецки, в университете изучал аккадский, шумерский, древнееврейский, начал учить арабский, а позднее занимался еще и хеттским, древнегречес ким и другими. Всего он выучил четырнадцать языков. Но абсолютным рекордсменом был, видимо, профессор Киевского университета (а до революции – знаменитого московского Лазаревского института восточных языков) Агафангел Ефимович Крымский: он знал шестьдесят языков.
А какие языки знал Лев Гумилев? В личном листке по учету кадров, который Гумилев заполнял в октябре 1956-го для отдела кадров Государственного Эрмитажа, упомянуты шесть: французский, английский, немецкий, таджикский, персидский, татарский.
Но в письме к евразийцу П.Н.Савицкому от 17-18 марта 1963 года Гумилев даже не упоминает о татарском языке, а свою филологическую подготовку оценивает очень строго: «Я выучил два языка: персидский и древнетюркский и считаю, что время и силы, потраченные на это, пропали». Под «древнетюркским» он понимает язык орхонских надписей (орхоно-тюркский), который был ему необходим в исследованиях. «Из восточных языков знаю персидский, тюркский», — скажет Гумилев корреспонденту газеты «Ленинградский рабочий» в марте 1988-го.
В новиковской «Хронике» под датой «лето 1940» значится: «Перевод Л.Н.Гумилева в… барак к казахам, в котором он выучил казахский язык». Сведения о казахском языке Новикова могла почерпнуть только у самого Гумилева. Но не прихвастнул ли ученый? Ведь историку-краеведу Дауду Аминову он говорил, будто владеет даже арабским «в пределах, необходимых для научной работы», а затем уточнил, что владеет «арабской графикой». Достоверно подтверждено, что Гумилев мог только подписываться поарабски. Этим, очевидно, и ограничивалось знакомство с арабской графикой и арабским языком. У Гумилева просто не было ни времени, ни возможности изучить этот очень трудный для европейца язык.
В одном из интервью Гумилев покритиковал за нереалистичность «Графа Монте-Кристо». В лагере Гумилев, по примеру Эдмона Дантеса, не раз пытался учить восточные языки, но ничего не получилось. На собственном опыте Гумилев убедился, что изучить чужой язык в неволе невозможно. Хотя Гумилев общался с казахами, татарами, узбеками и даже с китайцем и с тибетским ламой, но усовершенствовался он только в персидском, который изучил задолго до лагеря. А казахского он не знал, в противном случае непременно указал бы его в листке по учету кадров.
В 1957 году во время экспедиции на Ангару Гумилев будет учить молодых студенток: пусть налегают на языки, настоящий историк должен прочитать любую монографию на другом языке за два-пять дней. Однако сам Лев Николаевич не так уж хорошо знал даже европейские языки. По-немецки он читал с трудом. Английский знал лучше, но, вероятно, не блестяще. По словам М.Г.Козыревой, Гумилев читал английские и немецкие статьи со словарем. В семидесятые-восьмидесятые годы статьи и монографии ему уже переводили друзья и ученики. Марина Георгиевна Козырева показывала мне собственный перевод главы из "
Из письма Льва Гумилева к Наталье Варбанец 26 мая 1955 года: «Английские и немецкие книги читаю только научные и со словарем. Уж очень не люблю я эти языки».
Теперь посмотрим на Гумилева глазами Александра Константиновича Боровкова, заместителя директора ИВАНа. Боровков был не только партийным ученым, но и профессиональным тюркологом, знатоком узбекского, чагатайского, карачаево-балкарского и других тюркских языков.
Гумилев, правда, немного читал тюркские надписи и, по его собственному утверждению, делал это лучше Бернштама, но Александр Натанович и не был образцовым востоковедом, его считали прежде всего археологом и этнографом. А сравниться в знании тюркских языков с Сергеем Ефимовичем Маловым, давшим первые описания ряда тюркских языков Китая, или даже с Боровковым Лев Николаевич, конечно, не мог. Не знал он и древнемонгольского, маньчжурского и, что самое главное для его темы, китайского, а ведь о кочевниках Центральной Азии больше всего писали в древнем и средневековом Китае. Гумилев не знал тибетских языков, не знал древнегреческого, но, что хуже всего, судя по словам самого Гумилева, тюркскими языками он владел очень плохо. В общем, надо признать, филологическая подготовка Гумилева была для востоковеда тех лет слабой. Как Боровков мог относиться к такому аспиранту? К тому же аспиранту дерзкому, успевшему нажить врагов среди влиятельных ученых. Как заместитель директора, он помимо науч ной работы отвечал и за политическую благонадежность ИВАНа – был секретарем партийной организации института, а потому Гумилев должен был быть ему вдвойне неприятен.[25]
Тогда, в 1947-1948 годах Гумилев яростно спорил с востоковедами, но десять лет спустя он фактически признал их правоту. «Основными недостатками своей подготовки я считаю: слабое знание языков. Читаю свободно только по-французски и английски, знаю персидский и таджикский, но не за все периоды (они очень разные). По-немецки читаю еле-еле, а по-татарски еще хуже; латынь чуть-чуть. Это, конечно, очень грустно, но не моя вина…» – писал Гумилев в одном из своих первых писем к евразийцу Петру Савицкому.
Впрочем, скорее всего отчислили Гумилева не только за незнание китайского и слабое знание тюркского. Научная жизнь, в особенности у гуманитариев, полна интриг, зависти, взаимных обид, ссор, конфликтов. Враги Гумилева были столь влиятельны, что ему не помогли даже положительные отзывы Якубовского и Артамонова. В ИВАНе ценили субординацию и не терпели выскочек. Гумилев настроил против себя не одного Боровкова. Донос на Гумилева написал, например, ученый секретарь сектора монгольской филологии Пучковский и зам. секретаря партбюро Салтанов. Бернштам, благосклонно встретивший дипломную работу Гумилева, вновь стал его врагом. Но хуже всего была ссора с Козиным. Гумилев об этой ссоре никогда и нигде не упоминал, зато до нас дошел один любопытный документ.
Михаил Илларионович Артамонов 19 декабря 1955 года направил в Прокуратуру Советского Союза ходатайство за Гумилева, где, в частности, есть и такая фраза: «Встречая подозрительное к себе отношение, Л.Н.Гумилев нередко реагировал на него поребячески, показывая себя хуже, чем есть. Отличаясь острым умом и злым языком, он преследовал своих врагов насмешками, которые вызывали к нему ненависть. Обладая прекрасной памятью и обширными знаниями, Л.Н.Гумилев нередко критиковал, и притом очень остро, "маститых" ученых, что также не способствовало спокойствию его существования. <…> Особенно острым (так в тексте. – С.Б.) были столкновения Л.Н.Гумилева с его официальным руководителем акад. Козиным и с проф. Бернштамом, которых он неоднократно уличал в грубых фактических ошибках».
Не считая доносов Салтанова и Пучковского, ходатайство Артамонова – самый информативный источник об отношениях аспиранта Гумилева с коллегами. Правда, в письмах Гумилев не раз вспоминает ИВАН недобрым словом, но, к сожалению, остается краток: «Воскресать что-то не хочется, особенно если вспомнишь веселую жизнь в Институте Востоковедения». «Если бы обменять местами руководство лагеря и Академии наук, то заключенные сильно проиграли бы, а наука получила бы возможность для расцвета».
Таким образом, Гумилев оказался в ссоре и с монголоведами (Козин, Пучковский), и с тюркологами (Бернштам, Боровков).
ЗАЩИТА ДИССЕРТАЦИИ
Зима 1947-1948 – время для Гумилева исключительно тяжелое. Когда Гумилева в ноябре 1947-го отчисляли из аспирантуры ИВАНа, он взмолился: «Ради Бога, оставьте меня до декабря, чтобы карточки получить, иначе я умру с голоду». Карточки за декабрь ему дали, так что несколько недель у него был кусок хлеба. А 15 декабря 1947 года в «Правде» появилось постановление «О проведении денежной реформы и отмене карточек на продовольственные и промышленные товары». К новому 1948 году прилавки продуктовых магазинов уже ломились от товаров, о которых ленинградцы и думать забыли. Не было ни ажиотажа, ни очередей – у нормального человека, зарабатывавшего 500—1000 рублей в месяц, просто не оставалось денег на деликатесы, ведь дороги были даже самые простые продукты. Сошлемся на уже известного нам Т.В.Андреевского: килограмм ржаного хлеба стоил 3 рубля, пшеничного – 4 рубля 40 копеек, килограмм гречки – 12 рублей, сахара – 15 рублей, сливочного масла – 64 руб ля, подсолнечного – 30 рублей, литр молока – 3-4 рубля. Бутылка «Московской» водки (0,5 литра) – 60 рублей, бутылка «Жигулевского» пива – 7 рублей. Скромный мужской костюм стоил 450 рублей. Приличный, шерстяной – 1500 рублей.
В январе 1948-го Гумилев устроился в библиотеку психиатрической больницы имени И.М.Балинского, но некоторое время, видимо, пришлось жить на деньги матери, с которой так и не сняли ждановскую опалу. Симонов сумел восстановить Ахматову в Литфонде, но не в Союзе писателей. Ахматова не жаловалась на судьбу, но тяжело переживала невозможность печататься. По свидетельству Гумилева, у Ахматовой были «жуткие бессонницы, она почти не спала, засыпала только уже под утро, часов так в семь». Несчастье сблизило сына и мать. Лев ухаживал за больной матерью, вел хозяйство, покупал продукты, готовил ей еду. 23 декабря 1948 года, то есть за пять дней до защиты Гумилевым кандидатской диссертации, художница Антонина Любимова оставила такую запись: «Сегодня Анна Андреевна встретила меня сама – была в кухне. Она встает, хотя температура еще есть. <…> В комнате прибрано, истоплена печка, хорошо. "Лев ухаживает как добрый сын". А как же иначе?»
Лев приносил Ахматовой и книги, в основном на английском и французском, подчас весьма экзотические, например, монгольский эпос о Гэсере или сочинения Константина Багрянородного (в английском переводе), и Ахматова всё читала. «У нее были исключительные филологические способности… она очень развилась, расширила свой кругозор, да и я, грешным делом, тоже поднаучился».
Позднее, когда Ахматовой позволят зарабатывать переводами, Гумилев будет ей помогать переводить, но большая часть их совместного творчества придется на первые годы после возвращения из лагеря в 1956-м.
Отчисление было ударом страшным. Гумилев тщетно пытался восстановиться, но письмо к директору Института академику Струве не помогло. Вероятно, Василий Васильевич не захотел ссориться из-за Гумилева со своим заместителем Боровковым. В отчаянии Гумилев написал даже академику Мещанинову, который курировал в Академии наук филологию и востоковедение. Хотя шансов на успех не было, ведь с Мещаниновым Гумилев даже знаком не был.
Оставался университет, но неблагонадежному Гумилеву в ЛГУ защититься было намного тяжелее, чем в сравнительно аполитичном и независимом ИВАНе. Партийный контроль над гуманитарными факультетами вузов был очень строгим. Неожиданно пригодилось студенческое знакомство с Маргаритой Панфиловой. Она училась со Львом на одном факультете, а в 1948 году была секретарем ректора ЛГУ Александра Алексеевича Вознесенского, брата могущественного тогда председателя Госплана Николая Алексеевича Вознесенского. Маргарита устроила так, чтобы ректор принял Гумилева.
Встреча, видимо, состоялась в апреле или в начале мая 1948 года. Гумилев принес характеристику с места работы – из психиатрической больницы, очень лестную для него, но Вознесенский не обратил на нее внимания. Гумилев обратился к ректору не только по поводу диссертации, но и попросил себе место в университете. Выслушав Гумилева, ректор принял решение: «Работу в университете я вам предложить не смогу… А вот диссертацию, прошу, передайте на Совет, историкам. И смело защищайтесь. В добрый час, молодой человек!»
Однако решение Вознесенского, по всей видимости, не могло быть окончательным. Историк Рафаил Шоломович Ганелин, ссылаясь на разговор с Н.Г.Сладкевичем, который был ученым секретарем на защите Гумилева, утверждает: разрешение на защиту дал лично Молотов.
Гумилев не знал, что решение о его научной карьере принимается на таком высоком, почти заоблачном уровне. Он просто отдал диссертацию на рецензию и 15 мая 1948-го уехал на Алтай в археологическую экспедицию Сергея Ивановича Руденко. По словам Гумилева, он устроился в экспедицию ради заработка, но эта поездка принесла ему не только деньги.
Руденко еще с 1929 года вел раскопки могильных курганов в алтайском урочище Пазырык. Большинство пазырыкских памятников относятся к V веку до нашей эры. Еще в древности в могильники просочилась и заледенела вода, превратив почву курганов в природный холодильник. Здесь две с половиной тысячи лет пролежали не только металлы и камень, но и дерево, кожа, войлок, шелк – всё, что обычно истлевает в земле, сохранила вечная мерзлота.
В V веке до нашей эры эти земли населял богатый и достаточно развитый народ, вероятно, родственный скифам. Пазырыкцы, современники Геродота, Перикла и Алкивиада, носили войлочные шубы, расшитые соболями, шелковые и хлопчатые рубашки, женщины – шерстяные юбки, мужчины – настоящие штаны, великое изобретение степных кочевников. В пазырыкских курганах обнаружили первые в истории человечества ковры, окрашенные импортными красителями – армянской кошенилью и сирийским пурпуром. Пазырыкская культура знала и многие излишества цивилизации, от наркотиков (в этих местах с глубокой древности знали о свойствах семян конопли) до женских париков.
В раскопках одного из таких курганов (кургана № 3) и принимал участие Лев Гумилев. Вряд ли как простой землекоп. Опытный археолог и дипломированный историк скорее всего уже тогда занимался более квалифицированной работой.
Пазырыкские находки не одного Гумилева заставят задуматься о богатстве культуры кочевников Великой степи. Если уникальные природные условия урочища Пазырык помогли сохранить следы достаточно развитой культуры, то логично предположить, что и культура других степных народов была не менее богата, просто не дошла до нас. Изделия из кожи, дерева, шерсти, шелка истлели, не дождавшись археологов. Кроме того, Алтай был интересен Гумилеву и как родина древних тюрков, которыми Гумилев занимался еще с 1935 года.
Гумилев вернулся из экспедиции, видимо, в сентябре или в самом начале октября. Около трех месяцев ему пришлось ждать защиты. Эти месяцы Гумилев назовет «тяжелейшими в своей жизни», вероятно, не только потому, что у него, случалось, не было «ни пищи, ни дров, чтобы топить печку». Гумилев, наученный горьким опытом, сомневался: а дадут ли вообще защититься? Ученый совет медлил, и Гумилев уже решил, что его диссертацию просто «не хотят ставить на защиту», когда, наконец, пришло долгожданное известие: защиту назначили на предновогодние дни – 28 декабря 1948-го.
Тема диссертации («Политическая история первого тюркского каганата») была связана с предыдущей многолетней работой Гумилева над историей древних тюрков, начатой еще в декабре 1935-го. О защите мы знаем главным образом из воспоминаний Гумилева, но он, разумеется, не мог быть объективен. Из при сутствовавших на защите воспоминания оставила только Марь яна Козырева. Правда, у нее встречаются неточности. Например, саму защиту она переносит с 1948-го на 1949-й, пересказывая ход дискуссии, называет имя Тамерлана, хотя тот жил на восемьсот лет позднее событий, описанных в диссертации Гумилева. Просто имен Бумынкагана или Истемихана она прежде не слышала, а потому более привычный Тамерлан занял в ее памяти место малоизвестных древнетюркских правителей. Зато воспоминания Козыревой передают атмосферу той защиты и не противоречат воспоминаниям самого Гумилева, подтверждая их достоверность.
«Происходило все в конференц-зале Академии наук. Когда зачитывали биографическую справку, то каждый ее пункт производил впечатление разорвавшейся бомбы: и кто папа, и кто мама, и откуда прибыл, и место работы… В начале Лев прочитал свой перевод кусочка из "Шахнаме". Этот эпизод рассказывает о вторжении тюркских войск в Иран и борьбе с ними персидского полководца Бахрама Чубина.
Здесь, очевидно, и раздалась чья-то реплика: "Тяжелая наследственность…"»
По словам Козыревой, Гумилев на защите «казался Сирано де Бержераком, разящим меткими ударами шпаги любого противника». Это очень похоже на Льва Гумилева. Защиту своей второй докторской в 1974 году Гумилев откроет словами: «Шпагу мне!»
Оппонировал Гумилеву его давний «хороший знакомый» Александр Натанович Бернштам, который выдвинул против диссертации Гумилева шестнадцать возражений. Не на того напал! Гумилев обладал природным даром рассказчика, лектора и спорщика, дар этот он развивал и шлифовал не только на симпозиумах, но и в экспедициях, в лагере, в молодежной компании. Многолетняя практика помогла Гумилеву с честью отразить все атаки. Если не хватало аргументов, прибегал к эффектным приемам, которые заставали оппонентов врасплох. Когда Берн штам обвинил Гумилева в незнании восточных языков, тот заговорил с ним поперсидски, чего Бернштам, по всей видимости, не ожидал и стушевался.
Гумилев смело перевел спор на, казалось бы, не очень выигрышную для него почву – на трактовку древнетюркских надписей, ведь тюркский он знал неважно, но и тут оказался на высоте: «…я приводил ему тюркские тексты, которые он плохо понимал, гораздо хуже меня. Я рассказал свою концепцию в духе исторического материализма и спросил моих учителей, насколько они согласны. Привел цитату из его работы, где было явное нарушение всякой логики, и, когда он запротестовал с места, я попросил принести журнал из библиотеки, чтобы проверить цитату».
Но можно ли верить этому рассказу, без сомнения, тенденциозному? Видимо, можно. Во всяком случае Гумилев защитился успешно, из шестнадцати членов ученого совета за него проголосовали пятнадцать.
«Это было для меня совершеннейшее торжество, потому что с этими академическими деятелями я устроил избиение младенцев, играя при этом роль царя Ирода», — еще много лет будет с гордостью вспоминать Гумилев, уже доктор наук и ведущий научный сотрудник института.
ДВОЙНИК ГУМИЛЕВА
Бернштама после своего ареста в ноябре 1949 года Гумилев часто будет поминать недобрым словом. Настало время рассказать подробнее об этом примечательном человеке.
Биографы Гумилева представляют Бернштама злым гением, который много лет гнобил Гумилева и даже писал на него доно сы. Юрий Ефремов и Сергей Лавров прямо называют Бернштама доносчиком. Но откуда Лавров и Ефремов знали о доносах Бернштама? Только от самого Гумилева, тот же вряд ли знал наверняка. В те времена часто подозревали в стукачестве не тех, кого следовало. Ахматова, кажется, ни в чем не подозревала настоящую стукачку – Софью Островскую. Сам Гумилев обвинял в аресте 1938 года профессора Пумпянского, между тем документов, подтверждающих вину Пумпянского, не найдено. Не зря ли обвинял Гумилев и Бернштама? С другой стороны, Берн штам публично пытался «изобличить» Гумилева в «немарксизме», что в условиях того времени и в самом деле означало своего рода донос.
Бернштам и Гумилев были как будто самой природой предназначены к вражде. Гумилев ненавидел Бернштама, как только может дворянин (пусть и мнимый) ненавидеть выскочку-разночинца, «белый» – «красного», несчастный человек – счастливчика.
Бернштам и Гумилев родились в один день, 1 октября по новому стилю, только Александр Натанович был двумя годами старше Льва Николаевича. Судьбы их долгие годы были как-то странно связаны. Это удивительно напоминает рассказ Владимира Маканина «Ключарев и Алимушкин», где счастье одного героя тут же отражается в несчастье другого.
Оба, Гумилев и Бернштам, занимались древней и средневековой историей кочевников Центральной Азии, но Бернштам мог посвятить себя научной работе, а Гумилев годами был от нее отлучен. Бернштаму исключительно повезло с происхождением, для двадцатых-тридцатых лучшего нельзя было и придумать. Его отец, Натан Бернштам, большевик и участник трех революций, погиб в 1920 году в Крыму, сражаясь с врангелевцами.
Пока Гумилев зарабатывал рабочий стаж в трамвайном депо, в геологических партиях и паразитологических отрядах, Берн штам без экзамена поступил на этнографическое отделение географического факультета ЛГУ, успешно его окончил, поступил в аспирантуру и защитил кандидатскую диссертацию.
Когда Гумилев наконец поступил на истфак, Бернштам был уже старшим научным сотрудником Государственной академии истории материальной культуры (ГАИМК), а два года спустя возглавил Семиреченскую археологическую экспедицию. С тех пор Бернштам будет ездить в Среднюю Азию каждый год, руководить раскопками, откроет сотни ценных археологических памятников, будет читать древнетюркские рунические надписи.
Гумилев только в 1948—1949-м опубликует две небольшие статьи, затем последует перерыв до 1958 года. У Бернштама с 1931 го по 1956-й выйдет 250 научных работ, из них двадцать – отдельными книгами. В 1942 он защитит докторскую, пока з/к Гумилев будет ждать освобождения. Гумилева обходили наградами даже на фронте, а Бернштам в тылу получил орден Трудового Красного знамени и медаль «За доблестный труд». Если Гумилеву как будто не находилось места в советской жизни, то Александр Натанович, напротив, идеально соответствовал своей эпохе.
Сын большевика, Бернштам в юности был комсомольцем, а в 1940 году вступил и в партию. Сергей Павлович Толстов, известный археолог, членкор Академии наук, назовет Бернштама «ученым-коммунистом» и «несгибаемым большевиком», который боролся за «марксистско-ленинскую науку». Это не такие уж дежурные фразы. Ничего подобного нельзя было написать, скажем, о Крачковском или Кюнере. Якубовского могли в лучшем случае назвать «советским патриотом».
Вражда с доктором наук, да еще с правоверным марксистом, должна была дорого стоить Гумилеву, у которого и без того хватало недоброжелателей. Александр Натанович был довольно резким, экспансивным человеком, здесь он не уступал Гумилеву.
О темпераменте Бернштама можно судить по одному интересному случаю. Весной 1949 года за либерализм к «безродным космополитам» сняли с должности и выгнали из партии декана истфака ЛГУ В.В.Мавродина, на его место назначили Н.А.Корна товского, который тут же взялся за борьбу с «космополитизмом». Бернштам, вспоминает Р.Ганелин, напившись, обещал «огреть Корнатовского… палкой». Несколько человек едва удержали пьяного профессора. Это буйство Бернштама косвенно подтверждает и достоверность рассказа Гумилева о первой встрече с «Натанычем». Вспыльчивый Бернштам вполне мог крикнуть молодому и упрямому студенту «У вас мозги набекрень!»
На рубеже сороковых – пятидесятых Бернштам оставался известным и уважаемым советским ученым, в то время как Гумилев год спустя после защиты вновь оказался в тюрьме. Впрочем, вскоре звезда Бернштама стала закатываться. В 1951-м в издательстве Академии наук вышла его книга «Очерк истории гуннов», где Александр Натанович высказал оригинальную точку зрения: гунны не были безжалостными разрушителями древних цивилизаций, но, напротив, сыграли прогрессивную роль в истории Китая и Европы – помогли разрушить старое рабовладельческое общество и таким образом подготовили становление феодальной формации.
Уже в первом номере «Вестника древней истории» за 1952 год появилась ругательная рецензия. Рецензенты нашли в книге Бернштама множество фактических ошибок, уличили в приверженности взглядам Н.Я.Марра (только что разоблаченного И.В.Сталином) и заключили так: «Наша историческая общественность вправе ждать от А.Н.Бернштама пересмотра ряда основных его теоретических положений, вправе ждать от него создания истории гуннов, соответствующей основным требованиям современной марксистско-ленинской исторической науки».
Но эта критика померкла в сравнении с разгромной рецензией, напечатанной в одиннадцатом номере журнала «Большевик». Ее автором была Зинаида Владимировна Удальцова, в то время сотрудник Института истории Академии наук. Со временем она сделает блистательную карьеру – возглавит Институт всеобщей истории и Ассоциацию византинистов СССР.
Удальцова атаковала Бернштама с позиций «марксистской науки», доводы Бернштама побивала цитатами из речей Сталина и статей Энгельса. Если же отбросить все «марксизмы», то выяснится, что Удальцова защищала традиционную точку зрения на историю гуннов: гунны – разрушители, ничего, кроме вреда, их вторжения в Китай и Европу не принесли.
Критики обнаружили слабое место Бернштама. Александр Натанович был человеком энергичным и трудолюбивым, но все таки намного уступал настоящим востоковедам старой школы. Он плохо знал восточные языки. К слову сказать, Удальцова обвиняет Бернштама в том, в чем академики Лурье и Рыбаков много лет спустя будут упрекать Гумилева: в непрофессионализме – Бернштам цитировал византийских авторов V века не по оригиналам, а по обобщающим работам Гиббона или Стасюлевича.
Критика ведущего академического журнала и полный разгром в журнале партийном заставили собраться ученый совет Института истории материальной культуры. Книгу Бернштама, старшего научного сотрудника этого института, осудили, автору рекомендовали публично признать собственные ошибки.
Журнал «Большевик» можно было найти даже в Камышлаге, и з/к Гумилев не без злорадства написал Ахматовой: «Я рад, что мерзавец получил по заслугам. <…> Я говорил то же самое, что напечатано в "Большевике"».
Проработки 1952 года отразились на карьере Бернштама, но он все-таки сохранил должность старшего научного сотрудника и, более того, продолжал вести археологические раскопки на востоке Средней Азии. Но до Гумилева еще долго будут доходить отголоски кампании против ненавистного Натаныча: «С большей радостью я прочел в "Советской Археологии", что наконец разоблачен Бернштам как лжеученый, невежда и маррист. Он получил по заслугам», — напишет Ахматовой Гумилев.
В последние пять лет жизни Бернштам сильно сдал. Фотографии иногда скажут о здоровье больше, чем медицинская карта. Так вот, Бернштам обладал достаточно характерной внешностью преуспевающего советского интеллигента еврейского происхождения: густые курчавые волосы, холеное, чуть полноватое, но интеллигентное лицо, круглые очки. Бернштам последних лет жизни – лысый старик. А ведь в год смерти ему толькотолько исполнилось сорок шесть.
Бернштам умрет в декабре 1956-го, через полгода после возвращения Гумилева из лагеря, но Лев Николаевич еще не раз помянет его «добрым словом». В конце пятидесятых – начале шестидесятых имя Бернштама появляется едва ли не в каждой второй научной работе Гумилева. Он уничтожал его повсюду, где только мог.
Между тем в сочинениях современных тюркологов ссылки на труды Бернштама встречаются чаще, чем на статьи и монографии самого Гумилева.
ГУМИЛЕВ И ЕГО ДАМЫ
После фронта Гумилев не вернулся к Эмме Герштейн. Но напрасно читатель решит, будто Лев Николаевич все свое время посвящал исторической науке. Как мы помним, в ноябре 1945-го у него появилась своя комната, и Гумилев, по словам ревновавшей его Эммы, начал водить к себе «кого попало, вернее, девок – то ли прямо с улицы, то ли из послеблокадной публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина: там на фоне голодной смерти одних и притока из провинции других социальный состав сотрудников и посетителей стал смешанным».
Гумилев тогда часто кем-нибудь увлекался: «Очередная Левина приходимая крошка», — говорила Ахматова. Она была, видимо, смущена и даже растеряна: «У Левы постоянно девки», — жаловалась она Абросову.
Герштейн увидела его комнату только осенью 1947-го. Иконка над кроватью вызвала у нее ассоциации с ждановским постановлением: «Ведь из речей высоких заведующих литературой страны трудящимся запомнилась только кличка Ахматовой: "монахиня и блудница". На фоне вызывающего поведения Левы наметилась тогда и его так называемая "личная жизнь", запутанная и мутная».
Гумилев был еще молодым и, несмотря на войну и годы лагерей, здоровым человеком. Начиная с марта 1938-го у него не было дамского общества, если не считать известного нам «морганатического брака» в Туруханске и, быть может, краткого знакомства с Еленой Херувимовой (Вигдорчик). Хотя Гумилев и объяснялся ей в любви, но достоверных сведений об их связи у нас нет, так что не станем заносить ее в донжуанский список.
Между тем наследственность (и по отцовской, и по материнской линии) не предрасполагала Льва Николаевича к жизни анахорета.
В июне 1920 года Николай Гумилев провел несколько дней в доме отдыха на берегу Невы. Из воспоминаний Эриха Голлербаха: «С барышнями возился много и охотно… Заставляя их визжать и хохотать до упаду, читал им стихи без конца, бегал с ними по саду и пр. Словом, ему было "шестнадцать лет"». А Николаю Степановичу пошел уже тридцать пятый год.
Я намеренно не стал составлять донжуанский список Льва Гумилева, да и достоверных сведений о его романах не так много.
Если верить письму Гумилева к Василию Абросову от 18 января 1955 года, до последнего ареста (в ноябре 1949-го) у Гумилева было тридцать две женщины. Между тем Гумилев явно не дотягивал до намеченного им самим «графика». Еще до ареста он будто бы говорил Абросову, что количество любовниц должно соответствовать количеству прожитых лет.
До мая 1956-го его общение с женщинами вновь прервалось. Вероятно, между 1956-м (выход на свободу) и 1967-м (женитьба) у него было немало знакомств, так что общий список следовало бы довести едва ли не до сорока женщин, а возможно, и несколько больше. 8 июля 1956 года Лидия Корнеевна Чуковская записала: «Лева влюбился в Наташу (Н.И.Ильину. – С.Б.)». По словам Ильиной, «этому грош цена, он влюбляется каждую минуту». Только в юности, говорил Гумилев, он был «глубоко влюблен 4 раза». Почти по Михаилу Кузмину:
По именам известно немногим более двадцати возлюбленных Гумилева. Но лишь о десяти – двенадцати его романах можно судить достаточно уверенно, о других связях сведения или отрывочны, или двусмысленны, или туманны, или недостоверны. Имена упомянутых Герштейн и Ахматовой «девок» покрыты непроницаемым мраком истории. Но бесспорно, в жизни Гумилева была «светлая радость Анжелика» (Анна Дашкова), были Эмма Герштейн и «монгольская принцесса» Намсрайжав.
Первым после фронта увлечением Гумилева была поэтесса Людмила Глебова. Она хотела выйти замуж за Гумилева, но тот решил «увильнуть от брака». Сестра Людмилы Татьяна с мужем даже ходили к Ахматовой, просили, чтобы та повлияла на сына, заставила его жениться. Но Ахматова уклонилась от посредничества.
Еще в 1936-м Гумилев познакомился со студенткой Ниной Соколовой (позднее сотрудницей Эрмитажа). Вернувшись с фронта, Гумилев возобновил знакомство. Лев и Нина встречались у него (на Фонтанке) и у нее (на улице Марата), в 1947-м они расстались.
Из письма Льва Гумилева Василию Абросову от 27 октября 1955 года: «…женщины хитрее нас. <…> Единственный способ борьбы с ними – это противопоставлять их и вышибать клин клином. Помнишь, как я вышиб Нину Птицей».
Не пройдет и месяца после возвращения из последнего лагеря, как Гумилев возобновит старые и заведет новые связи: «С Птицей болезненные объяснения. Появились Вера, Нора», — писал он Абросову 28 мая 1956-го. Вскоре у Гумилева будет помолвка с Татьяной Казанской, бывшей женой Николая Козырева, тогда еще друга Льва Николаевича. Но Гумилев потом раздумает на ней жениться, и Татьяна решит уйти в монастырь. Немного позднее, в начале 1957 года, Гумилев посватается к девятнадцатилетней Наталье Казакевич (дело едва не окончилось браком). В конце 1957-го начнется поразивший воображение современников роман с Инной Немиловой, первой красавицей Эрмитажа. Отношения с Инной будут тянуться почти девять лет.
«У меня идет роман, очаровательный и благоуханный. Эта дама – червонная – лучше трефовой (Нины), и пиковой (Птицы), и бубновой (Норы)», — писал Гумилев Василию Абросову.
При этом Гумилев не имел ни отдельной квартиры, ни больших доходов. В зрелые годы он не был красив: «Среднего роста, потерявшая стройность фигура, с повисшими вдоль тулова руками, тяжелая походка. Первое время он приходил на службу в старом, порыжевшем от времени, тесном, темном костюме. Потом появился новый синий костюм, быстро утративший вид. Он не привык заботиться о своей внешности, да жизнь никогда и не создавала ему для этого условий», — вспоминала Наталья Казакевич.
И все же и с годами Гумилев, несмотря на болезни и подступающую старость, оставался привлекательным и очень интересным мужчиной. Советских девушек он покорял старомодной галантностью, недоступной их сверстникам: «Лев Николаевич, отвесив галантный поклон в нашу сторону, сказал, что он совершенно удовлетворен "молодыми леди", с которыми ему предстоит общаться целый месяц. Тем самым он купил нас "на корню"», — признавалась Нина Ивочкина, в год знакомства с Гумилевым студентка истфака ЛГУ.
О галантности Гумилева вспоминает и Наталья Казакевич, которая больше, чем Ивочкина, оценила его интеллект: «…меня совершенно покорили его энциклопедические познания, свободное владение миром интеллектуальных ценностей», — вспоминала она.
Своей монгольской пассии Гумилев даже несколько десятков лет спустя после знакомства присылал книги с пышными по восточной традиции посвящениями: «Золотой зарнице Востока Намсрайжав» или «Восточной звезде Намсрайжав». Покоренная монголка была убеждена, что Гумилев любит лишь ее одну. «Вечное Синее небо Монголии и древние горы Богдо радуются вместе со мной моему счастью», — писала она своему возлюбленному.
За последние пятьдесят три года жизни Гумилев только дважды встречался с Намсрайжав, а та вплоть до 1992-го года посылала Гумилеву любовные письма. Она звала Гумилева к себе в Монголию, но тот не поехал. В одном из последних писем, отправленных уже в декабре 1991-го, она, семидесятилетняя ученая дама из Улан-Батора, уподобляла себя булгаковской Маргарите: «…настанет время, мы с Вами в блеске первых утренних лучей перейдем через каменистый мшистый мостик и увидим дом с венецианским окном и вьющимся виноградом. Вы здесь будете заниматься своим любимым делом, а я, если позволите, буду охранять, вместе с Натальей Викторовной, Ваш покой, и никто нас уже не разлучит, и мы снова будем юными!»
Географ Олег Георгиевич Бекшенев, посещавший лекции Гумилева в 1972 году, подтверждает – девушкам очень нравились манеры Гумилева: «Он всем нашим девчонкам целовал ручки, причем целовал правильно, не поднимал руку к губам, а низко склонялся и целовал. Правда, через пять минут он на лекции мог заявить, что женщина – не человек. Женщин вообще не уважал».
К сорока годам у Гумилева сложились весьма своеобразные теоретические взгляды на отношения полов и женскую сущность. Они базировались на богатом практическом опыте. «Вася, ты не прав, пытаясь относиться к бабам всерьез, — писал он Василию Абросову. — Им самим это по сути дела не нужно. Нужны им психоложество и партерная гимнастика; остальное возникает как результат затраченных трудоминут. А ты все хочешь наоборот – с единения души. Опомнись, ведь ты биолог!»
Гумилев как будто читает своему молодому (на семь лет моложе) и наивному другу лекции, прививая свой прагматический подход. Он предстает эдаким мудрым змием, учителем цинизма.
В жизни Гумилева женщины не занимали много места, поэтому он советовал не тратить на них лишнего времени и сил, обходясь малой кровью: «Женщины как лошади – любят чувствовать крепкую узду. При ухаживании не будь настойчив. Показывай, что ты в любую минуту готов бросить. <…> Женщина, чувствуя пренебрежение, начинает сама быть активной, а это ус коряет процесс. <…> Женщина будет требовать от тебя времени, но от науки не отрывай для нее ничего».
Как видим, Гумилев был женолюбом, но не донжуаном. Женщина – не цель и даже не средство. Без женщины нельзя, но она должна знать свое место. Слишком увлекаться ими не стоит: «Бабу, конечно, надо, но и помимо нее есть много хорошего – творчество, слава и т. д.»
По словам Натальи Казакевич, Гумилев делил женщин на две категории: «дамы и халды, т. е. простецкие тетки, не умеющие себя держать». Предпочитал он, разумеется, дам, потому что «культурный уровень… ощутим даже в постели», — объяснял он другу Васе.
Впрочем, Людмила Стеклянникова упоминала еще один способ классификации женщин, применявшийся Гумилевым. Лев Николаевич делил женщин на «публичных» и «банщиц»: публичные – из Государственной публичной библиотеки, банщицы – из библиотеки Академии наук (БАН). Знакомился с женщинами Гумилев легко. В студенческие годы он мог просто подойти к девушке, корпевшей над скучной научной книгой, и привлечь ее внимание простым естественным вопросом. Так он познакомился, как мы помним, например, с Очирын Намсрайжав.
Позднее Гумилев стал еще мудрее и опытнее, Наталью Казакевич он дипломатично подвел к желанному разговору и сделал так, что она сама призналась в любви.
Гумилев был сторонником брака, но полагал, что в любовной науке количество должно перейти в качество, значит, нужен большой отбор и немалый опыт, зато, в конце концов, «Бог увидит – хорошую пошлет». Наивного, простодушного и, кажется, почти не знавшего женщин Василия Абросова Гумилев убеждал прежде всего набраться опыта, а затем уже свататься: «Я настаиваю: учись любить и быть любимым. 5-6 связей с бабами, пусть "бардачными", и ты будешь подготовлен, но не раньше». Вообще «брачиться следует, когда характеры уже притерлись и партнерша начала полнеть», — уточнял он свою позицию.
Такой подход к женщине современные феминистки сочли бы тяжелым случаем мужского шовинизма. Здесь Гумилев близок к Николаю Заболоцкому, который даже Ахматову не считал поэтом: «Курица не птица, баба не поэт». Гумилев же, в отличие от Заболоцкого, мог при необходимости подвести под антифеминизм исторический базис. В Средние века в Европе долго спорили на темы «Человек ли женщина?» или «Есть ли у женщины душа?» В научный работах он, конечно, таких мыслей не высказывал, но вот в его «осенней сказке» «Посещение Асмодея» Профессор пытается вместо собственной души отдать черту душу Коломбины. Асмодей, однако, не соглашается: слишком уж неравноценна замена.
Лишенные души женщины, разумеется, не способны к научному познанию, а значит, их исследования нельзя вообще принимать всерьез. Это всего лишь «бабы, делающие научный вид», «слабый (интеллектуально)» пол. «Низшая раса», — сказал бы герой Чехова.