Аэросъёмки проявляют, разумеется, некоторые специфические особенности любого российского города и в первую очередь рыхлость его ткани, обилие пустырей и полупустырей, огороженных и неогороженных, однако для сугубо постороннего взгляда это не более чем недостаток или даже ценный ресурс развития в будущем. На масштабном же плане и в особенности на карте и эта специфика исчезает почти полностью, что легко позволяло десятками лет имитировать наличие в стране градостроительной политики на всевозможных международных собраниях. Удавалось это тем легче, что терминология использовалась почти та же, что и в остальном мире, передавалась десятилетиями через вузовскую «машину» воспроизводства профессии. Тонкости же, вроде того, что именно
Осмелюсь утверждать, что при успешной имитации формы города собственно городское начало в России отсутствовало почти полностью[37] и всё ещё отсутствует теперь. Это суждение в наше время можно счесть несущественным, ведь мало ли чего не было в России, или оно как бы и было, но в действительности отсутствовало, вроде сталинской Конституции. Однако есть основания думать, что без постижения уникальной природы российского «нонурбанизма» трудно сколько-нибудь разобраться в механике родной жизни. Разумеется, в подлинном смысле слова города не было, и нет на Востоке, не знавшем гражданства-горожанства, порожденного греко-римским миром. Важно, тем не менее, что не быть, как и быть можно по-разному, и в России города не было
То же происходило и с идеей города, и с формой города.
По естественному влечению к номинализму в России вполне распространена исходная убежденность в ее принадлежности кругу западной цивилизованности, начиная, во всяком случае, с Петра Великого. При такой установке трудность усмотрения «нормального», т. е. европейского, города в наличных застроенных территориях вызывает раздражение, и тогда мы словно сердимся на отечественную действительность за ее упорную «неправильность». Сердимся и — начиная с В.О.Ключевского (или, если угодно, с П.Я.Чаадаева) — ищем объяснение этой неправильности и способы ее устранения так, чтобы, грамотно применяя те же приёмы, уповать на то, чтобы числиться в европейском «клубе» по принадлежности. Несколько сложнее принять иную установку: мы здесь имеем дело с особой действительностью, в которой международные термины, вроде урбанизации, обманчивы, маскируют и даже подменяют реальность. Если войти в такую позицию и стараться удержать в ней равновесие, то придется отстраивать модель средоустроения не столько обычным образом — от целого к частности, сколько путем восхождения к целому от мельчайших проявлений этого целого, не данного нам в понятийных моделях.
Вопрос местонахождения такой «молекулы» совместного бытия в пространстве России далек от простоты и, во всяком случае, целесообразно отказаться сразу же от двух крайностей. Одна — убежденность в том, что только пространство государственности как неделимая среда обладает постижимой сущностью[38]. Другая — уверенность в том, что напротив, только микросреда бытования отдельного человека может быть изучена и понята с нужной мерой полноты и определённости. Здесь естественным оказывается свойственное бихевиористам безразличие к социальному времени, взятому не иначе, как в масштабе одной биографической памяти индивида[39]. Полагаю, что всё же разумнее отталкиваться от постижения некоторой конечной целостности общежития в данный момент, чтобы в дальнейшем развернуть эти представления во времени и пространстве к их пределам, охватным для более ли менее оснащенного мышления. Отсюда мой интерес к малым поселениям и, соответственно, тема этой книги.
Если ещё раз вспомнить упомянутый Лихвин (Чекалин), пристойно существующий за счет капитала, накопленного в основном между 1861 и 1915 годами, то, как это ни парадоксально на первый взгляд, но сегодняшние деидеологизированные лихвины куда более похожи на европейские города, чем иные крупные поселения. Похожи тем, что существуют для себя и во многом по собственным правилам. Не похожи тем, что почти совершенно лишены признаков социальной жизни. Как ни странно, но нынешние лихвины в наибольшей, пожалуй, степени за многовековую свою историю приблизились к собственно городскому существованию и везде, кроме Башкортостана и Татарстана, не ощущают на себе начальственного гнева и живут «сами по себе». Не лишним здесь будет вспомнить, что, отвечая на анкетный лист Академии Наук, разосланный по прямому указанию Екатерины Великой в 1872 г., бургомистры были на редкость единодушны в ответе на вопрос за номером 21: «В чем упражняются обыватели?». Ответ был краток и единообразен: «Обыватели упражняются черной огородной работою», тогда как торгов или иных занятий не отмечено[40].
Излюбленным поводом для самоудовлетворения отечественных историков издавна служило упоминание того, что в варяжских странах Русь во время оно именовалась часто Гардарики. По причине нелюбви к иноземным наречиям это звучное слово без затей переводили как «страна городов», и, хотя усилиями А.Гуревича смысл слова «гард» обрёл исходное своё значение, это не произвело впечатление на бурную мифопоэтику россики в стиле бывших аспирантов академика Б.Рыбакова. Гард или, если быть точным, гърд, был эквивалентен огороженному двору-усадьбе свободного рода — не более того, но и не менее того. Привязанность к отчаянной модернизации, в силу которой слово «город» (в смысле urbs, stadt, town и пр.) оказалось заброшено в глубь полулегендарных начал российской истории, безразлична к историко-филологическим розыскам. Очень хочется, чтобы города были, и чтобы их было много — значит, так и было. Соответственно обычным приемом археологов и историков стало манипулирование попеременно двумя словами: город и городище — их, как горячую картофелину, перебрасывали с руки на руку до тех пор, пока утомленный читатель не будет готов смириться с чем угодно. Например, с утверждениями такого типа: «Если феодальные усадьбы представляли собой плотно застроенные и обжитые населённые пункты, то городища — центры волостей, по-видимому, не использовались постоянно в качестве поселений. Это были пункты сбора дани, здесь вершился суд, объявлялись княжеские распоряжения и т. п.»[41].
Города в европейском смысле худо укоренялись на российской территории в любой период ее так и незавершенного освоения, потому и с городской формой культуры у нас постоянные трудности. Европа уже лет семьсот понимает под городской культурой культуру вообще — особую среду порождения, распространения и обмена ценностей между относительно свободными гражданами, каковых древние греки именовали «политеи», т. е. причастные к политике.
Имя поселкам городского типа легион и проживает в них до четверти населения, статистикой причисляемого к городскому. Однако эти неопознанные объекты так и оставались до настоящего времени загадочным и затерянным миром, довольно широко представленным в нашем алфавитном списке поселений. Форма города у них нередко есть, и иные внешние атрибуты городского бытия тоже. Однако они ближе всего к тому, что в издании середины девятнадцатого века именовалось company-towns. Какой-нибудь посёлок Сосенский, как и сотни его двойников, возник как часть советского индустриального бизнес-плана, был вкалькулирован в состав «основного производства» и по сей день остается в практическом единовластии индустриальных баронов. Был момент, когда вместе с утратой неисчерпаемых государственных кредитов самоуверенность баронов несколько ослабела, и группки «демократов» в ПГТ попытались захватить в них власть (советскую, разумеется). Но, наряду с отчаянной неопытностью новой власти, ее в конец подкосили столь долгожданные экономические реформы, которым бароны сопротивлялись скорее по неразумию. Теперь в Сосенском воцарилось АОЗТ, так что статус-кво следует счесть восстановленным. В структурном смысле ПГТ мало отличаются от все тех же исконных слобод: ямщицких, стрелецких или пушкарских, хотя прямая сословная повинность замещена тотальной зависимостью от монопольного работодателя с его чаще меньшей или большей (как в посёлке Восточном Омутнинского района Кировской области) степенью просвещенности.
Конечно, было бы неразумно вполне приравнивать мир ПГТ, да и множества городов районного подчинения к миру военных городков, старых или нынешних — всё же отсутствие регламентированности Уставами привносит впервые толику если и не свободы, то некой расслабленности. И всё же различия, пожалуй, менее существенны, чем сходства — во всяком случае, мой опыт знакомства с миром военных городков убедил в том, что имитация подчинения Уставу успела давно достичь высокой изощренности. Такие существенные мелочи, как никогда не заделываемые проемы в ограждении, которыми пользуется всякое разумное существо, дабы не вступать в открытый конфликт с местным правом, убеждают в том, что лозунг выживания остается опорой российского нонурбанизма. Нет смысла возвращаться к особому миру «закрытых» городов, от крупных ПГТ отличающихся только тем, что в Новоуральске или в ныне зарубежных Шевченко и Навои форма города имитировалась с гораздо большим совершенством, чем в городах с внятным социальным статусом. Важнее иное: на пределе возрастания ряда монопромышленых слобод, начинаемого ПТГ, вроде Орджоникидзе в Крыму, пребывают слободы уже совершенно гигантских габаритов, вроде Тольятти или Набережных Челнов.
Эти химерические скопления людей, порожденные сугубо советским стилем планирования, всё же слишком велики, чтобы целиком укладываться в схему. Уже говорилось о том, что в Челнах всё же сохранилось различие между «городом», созданным в 50-е годы под строительство ГРЭС, и Автозаводским районом. Точно так же и в Тольятти сохранился контраст между «старым городом» 50-х, т. е. степным Ставрополем, перенесенным на новое место в связи со строительством гидроузла и т. н. Автоградом[42].
Заметим, что, как ни парадоксально, но «сталинские» города, созданные преимущественно рабским трудом заключенных, в форме своей несут больше человеческого начала, чем города куда более либеральной брежневской поры: нормальных пропорций и размеров дома, нормальных габаритов дворы. Дело не в идеологии, а в том, что когда форма города лишь имитируется, и поселение создается не взаимодействием сил в социально-экономическом поле, а казенной волей, решение естественно передать тем, кого по традиции определяют специалистами по городской форме — архитекторам. Архитектор же, предоставленный сам себе, способен либо по инерции воспроизводить некие «городские», т. е. европейские стереотипы, пока ощущает себя преемником всемирной истории городских форм, либо увлекается отчаянным абстракционизмом, если его связанность с культурой формы оказалась разорвана.
При одной лишь имитации формы города происходит натуральное высвобождение от последних следов реальности человеческого существования, и создание произвольных композиций в почти картографическом масштабе не сдержано почти ничем. Поскольку размеры тела архитектора относительно постоянны, а изображать планировку города принято на доске, легко понять, что технически невозможно работать на планшете с габаритами более 3 х 3 м. Чтобы поместить сверхслободу на таком планшете, остается уменьшать масштаб изображения и рисовать форму города в масштабе 1:10000. В таком масштабе обычная улица шириной метров 20 должна быть представлена линией в 2 миллиметра, т. е. быть едва различимой с той дистанции, с которой принято глядеть на генеральные планы при обсуждении с экспертами или во время визита начальства. Вполне естественно воспроизводить «форму проспекта» для главной улицы, придавая ей ширину 300 м, соответствующих размеров «форму площади». Последняя же определялась для столиц требованиями военных парадов. Поскольку же, в свою очередь, кроме партийно-советского дома и Дворца культуры, зал которого был необходим для проведения партконференций, более никакое «общественное» строительство не финансировалось, в гигантской слободе воцарялся пустырь —
Впрочем, здесь нет качественной новизны. Перепланировка поселений под европейскую «форму города» при Екатерине Великой и Николае Первом также велась по планам, составляемых в отношении лишь к листу бумаги — нередко срочно и заочно. О площади Тихвина уже говорилось, но ведь и при устройстве главных площадей Полтавы или Петрозаводска только лишь изображалась «форма площади», круг в первом случае, овал во втором. Если петрозаводский овал был окаймлен хотя и низковатыми, но всё же соответствующими месту зданиями присутственных мест и губернаторского дома, то в Полтаве посреди города была создана своего рода модель поля, словно напоминающая о том, что наши предки некогда удалились в леса именно из степи, уступив «поле» натиску кочевников. И тогда причина была сугубо инструментальна. При изображении кварталов очередной новой «формы города» было ясно, что изображается интервал между проездами, которому предстояло быть заполненным огородами на три четверти. Под второстепенную площадь изымался один прямоугольник квартала, под главную — два или четыре. Круг, овал или трапеция слегка усложняли задачу, но не слишком.
Слобода, довольно успешно имитирующая форму города, — одно из оснований иллюзорной вещественности российского нонурбанизма. Несколько сложнее, на первый взгляд, обстоит дело с древними, разраставшимися поселениями, форма которых отразила наслоения многих времен, что и породило немало иллюзий.
Конечно же, первенство здесь бесспорно принадлежит Москве, которую в конце XV в. заезжий итальянец Амброджо Контарини весьма удачно определил как terra di Moscovia, ясно отличая ее от il Castello, т. е. от Кремля. Заметим, что лишь в завещании Ивана Третьего Москва была впервые определена как вотчина наследника престола, хотя в действительности земельные отношения долго оставались запутанными. При самом же строителе Успенского собора стольный град всё ещё был рыхлым скоплением вотчинных владений не только членов обширного великокняжеского дома, но и служилых князей, и старомосковского боярства, и новых бояр, прибывших в Москву вместе с бывшими удельными князьями. При каждом из таких княжеских или боярских домов возникали, не говоря уж о полях, лугах и огородах, и собственные ремесленные слободы. Позднее шаг за шагом происходило выдавливание, так что монопольная позиция Двора с большой буквы была закреплена — не столько, впрочем, за счет некой радикальной перепланировки, сколько через отъем или переем собственности, с компенсацией или без компенсации.
Так или иначе, но и во времена первых Романовых стольный град был необычайно широко раскинувшейся агломерацией усадеб и слобод, разделенных полями, вспольями и лугами. Если за пару столетий Китай-город всё же стал своего рода «даунтауном», частично воспроизводя не только форму, но и структуру бытия европейских аналогов, то иноземный Кукуй, а затем и петровское Лефортово или Преображенская слобода оставались своего рода островами, а на Белый Город европеизация смогла всерьёзосягнуть только после наполеоновского пожара. Не лишено интереса проследить, с какой последовательностью terra di Moscovia продолжает воспроизводить собственную структуру, несмотря на смену веков и режимов. Популярное в прошлом веке суждение о Москве как большой деревне неверно по существу — она и была и всё ещё остается рыхлой агломерацией обособленных слобод (частью агропромышленных, как Измайлово или Коломенское, промышленных, как Гончары или нижняя Яуза, полупромышленных-полупустырных, занимающих до 40 % площади юридического города), а также «сел», жилых или спальных, к которым уже в наши дни все добавляются новые. Обрастая Теплым Станом и Битцей, Жулебиным и Южным Бутовым и пр. и пр., terra di Moscovia продолжает наползать на Московский Край, очевидным образом стремясь поглотить его весь без остатка.
Москвичи были не более горожанами, чем обитатели других поселений России, и всё же статус существования горожан в российском пространстве не столь уж прозрачен. Вроде бы, постоянно стремясь руководить поведением каждого податного индивида в полноте, российская система власти упорно не желала смириться с необходимостью нести расходы по осуществлению этой, четко выраженной воли. Уже поэтому, перелагая бремя расходов на ту или иную ассоциацию индивидов, начиная с деревенской «верви» (позже, уже во время реформ графа Киселева переименованной в «общину»), власть явочным порядком признавала за индивидом изрядную толику самодеятельности. Естественно при этом, что ключевым условием устойчивого в самой своей неустойчивости порядка вещей являлось (да и сейчас во многом является) высокая степень неопределённости любых формальных норм. Для власти в такой неустойчивости была и есть масса достоинств, так как при этом исключается сама возможность соотносить последующие деяния с предыдущими по единому основанию, а вместе с этим исключается и возможность внятной критики[44]. Но у нее была и есть оборотная сторона в том, что, изустно утверждая единство воли, власть негласно принимала — в форме обычного права — неопределённость обязанностей всех податных существ вне отправления податей и повинностей.
Не так уж много получалось из блистательно каталогизованных Салтыковым-Щедриным героических усилий власти предержащей не отпускать вожжи ни на единый миг. Со времен Елизаветы Петровны верховная власть приказывала населению Москвы не расти — с известным результатом. Стремясь сохранить от сокращения численность податного населения и притом тяготея к упрощению расчетных процедур, власть пыталась блюсти, чтобы всяк был занят исключительно приписанным ему делом. Крестьянам воспрещалось торговать, однако частота угроз в адрес «торгующих крестьян» в указах властей со всей ясностью показывает, что это лишь традиционный для России способ управления посредством заклинаний, отнюдь не изжитый и в наши дни. Стрельцам полагалось совершенствоваться в военном ремесле, однако же, поскольку выплата им жалования регулярно задерживалась, власти смотрели сквозь пальцы на мирные ремесленные и торговые занятия стрельцов. Податные ремесленные слободы поднимали в связи с этим несусветный вопль протеста против некорректной конкуренции — с тем же эффектом, что и нынешние протесты торговцев против коммерческих операций под прикрытием государственных, муниципальных или благотворительных вывесок. Купцы, в свою очередь, по мере сил старались избежать того, чтобы их записали в «сотню» (с Петра — в гильдию). Мало того, что за эту честь требовалось немало заплатить, так ещё и была опасность того, что жертву могли выбрать старшиной, что ничего, кроме неприятностей, не обещало, тогда как экстраординарные поборы были столь же уверенно предсказуемы, как нынешние повышения тарифов.
Любопытно, что единственным более ли менее надежным имуществом москвичей было пространство как таковое, ведь дома сгорали как свечки в бесчисленных пожарах, но уцелевшую печь всегда можно было обстроить срубом заново. При, казалось бы, явном избытке пустой или пустующей земли места в городе никогда не хватало! Всякий законный (т. е. включённый в опись как тянущий податное тягло) владелец двора в московских условиях становился держателем арендаторов и субарендаторов, которые именовались «дворниками» и обеспечивали владельцу некий стабильный доход. И вновь замечательное в своем роде постоянство ситуации, прекрасно известное сегодня всякому, кто пытается найти в Москве сотню квадратных метров для устройства офиса или мастерской по сходной цене.
С одной стороны, москвичам приходилось сложнее других, так как над каждым вздохом обывателя надзирало множество разновидных начальников. С другой стороны — легче других, потому что из близкого соседства множества начальств и постоянной путаницы в разграничении полномочий между имперскими и губернскими властями и неким видом самоуправления следовало изобилие неувязок и проволочек, так что для тихого своеволия обывателей всегда доставало места. Традиция подмены города одной только «формой города», столь блистательно проявленная Петербургом, в серьёзное большевистское время приобрела все признаки стремления к абсолюту[45]. Затвердев после десяти лет судорог сочинения Нового Мира, все пространство СССР к 1929 г. выстроилось в системе концентрических кругов, уже тем только обозначив торжество «формы страны» над самой страной. Категория удаленности или близости к идеальному центру нового мироздания имела мало общего с географией, так что Ленинград был «ближе» к Москве, чем какой-нибудь Можайск, поскольку он «город трех революций», Магнитогорск был «ближе» Вологды, будучи «стройкой пятилетки», как бы осуществляемой в самой Москве, Тбилиси был ближе Ташкента не в силу натуральных причин, а в связи со своим тотемным родством с «отцом народов» и т. п. Концентрика вложенных пространств прямо продлевалась и внутрь физической Москвы, так как подлинным центром мироздания был «круг» кремлевских стен, а уже в его центре — круг света под лампой на известном столе. Игра в замыкание новой, идеальной вселенной на фигуре Основоположника, венчающего в облацех грандиозный постамент Дворца Советов, завершилась, как известно, его виртуальным воплощением на целлулоиде нескольких фильмов, последним среди которых был «В 6 часов вечера после войны». Напротив, сооружение семи отчаянно дорогих, пирамидальных высотных зданий было финальным актом замыкания кольца вокруг все того же кабинета, в котором Хозяин уже не рисковал появляться, закрывшись в Кунцеве, как Тиберий на острове Капри. То, что в имперских мечтаниях Романовых было всё же ослаблено их домашними, романтическими устремлениями вовне из центра (Петергоф, Павловск, Стрельна, Царское Село), было
В своей нелюбви к большому городу большевики также наследовали Романовым, но, вместо собственного исхода в приятную пустынь Гатчины или Царского Села, предпочли «форму города» надеть на город людей как намордник. Напомним, что после недолгого расцвета муниципий в эпоху раннего НЭПа[46] и до 1936 г. в Советском Союзе не было городских советов при всей их безвластности — советы были только губернские, т. е. и этим город был как бы сплющен и размазан по огромной территории. Городские же советы крупнейших городов были учреждены разом с районными советами, за счет чего физиономическая определённость самой городской власти была сразу же по ее учреждению раздроблена на фрагменты. Их значимость была также предельно символизирована: в Бауманском голосовал САМ, Сталинский район самоочевиден, Ленинградский был освящен именем города-знака. Даже само схождение районов к Кремлю сужающимися клиньями отграничило «центральные» районы от периферийных.
При всем том физическая Москва могла обитать в полуподвалах и в больших, «генеральских» квартирах (семья на комнату) центра, и в тысячах бараков периферии, могла быть расквартирована по сугубо ведомственному принципу, вплоть до насильственного выселения из домов, вдруг объявлявшихся ведомственными. Существование физической Москвы имело лишь то значение, что она несла на себе каркас идеальной «формы города», так что два-три десятка ведомственных домов вдоль Тверской и Большой Калужской полностью замещали собой широковещательную программу строительства нового жилья. Тотальный характер ведомственной принадлежности человеческого существа ещё раз устранял границу между городом и негородом, оставляя за собственно городским началом лишь полулегальный мир социального «дна». В то же время наличие или отсутствие паспорта с начала 30-х годов по 1954 г. рассекало каждый кусочек пространства страны на «городскую» и «сельскую» половины, так что всякий обладатель паспорта был бы уже до некоторой степени «москвичом», когда бы не система тайных кодов и особых отметок в паспорте, выбрасывавшая из этого привилегированного состояния всех, кто был «минус три», «минус тридцать» или «минус сто».
Слитность Москвы со страной, невыделенность тела столицы из массы страны была дополнена апологией символического Пути к пяти морям, предметно означенного в черте города гранитом набережных, а за его чертой — триумфальными арками шлюзов каналов Москва-Волга и Волга-Дон. Размножение тотемных изваяний Вождя также работало на выравнивание регионов по всей стране, ибо присутствие монумента словно переносило точку его стояния к живому первоисточнику за стеной у Красной площади — с этой точки зрения отсутствие статуи в Кремле или на площади было совершенно логично.
Брежневское время в полноте сохранило модель, подменив образ первоисточника, обустроив «возврат к ленинским нормам» и тем окончательно утратив связь с реальным временем.
Мы говорим только о Москве, вернее, о «форме Москвы», сознательно игнорируя прочие населённые пункты с полным основанием, поскольку в символическом мире Страны Советов других пунктов не было. Вернее, они были, но только как тени, как очень ослабленные иносущности все той же Москвы. К реальной Москве и реальным иным городам это имело лишь то отношение, что эманация моноцентрической власти должна была непременно отразиться в собственных «кремлях» в каждой населённой точке советского пространства. Условная (с поправкой на часовые пояса) единовременность парадов и демонстраций взывала к единообразию пространственных конструкций центров городов, независимо от их размеров.
Наконец, ещё одно, как бы не существующее обстоятельство вело к снятию границы между городом и негородской частью страны. О нем подробно повествовал Александр Солженицын. Это всепроникающий характер «зоны», метастазы которой от сотен лагерей вели к каждой третьей подворотне, каждому второму забору, каждому казенному зданию. К 1953 г. границы «зоны» или, если хотите, «опричнины» с новой «земщиной» установить было все сложнее. С хрущевских времен изрядная доля лютости выветрилась из этой системы, однако всепроникающая система «почтового ящика»[47] осталась имплантирована в социальное пространство более чем надолго. К этому следует добавить вторую систему всепроникающего распространения «зоны»: как в силу яркой склонности российских обывателей к правонарушениям, так и из-за чрезмерной свирепости наказаний за мелкие проступки, к концу 80-х годов обнаружилось, что в множестве населённых мест было трудно обнаружить семью, в которой кто-то не был выпущен из «зоны», не пребывал в ней или не готовился в нее отправиться.
Итак, при мощной символической выраженности власти административная форма города как таковая могла быть без особых затей унаследована от прежнего режима. До июля 1917 г., когда Временное правительство попыталось осуществить смелую реформу городского управления, и вновь, с весны 1918 г. социальное тело города расчленялось прежде всего на полицейские части. В царской России, по малочисленности полиции в роли ее вспомогательного корпуса выступал институт дворников. Вошедшая в пословицу коррумпированность этой парной конструкции не слишком мешала относительной свободе перемещений, хотя и держала всякого в состоянии разумной настороженности. Полицейская часть была естественной «монадой» городского бытия и в целом недурно обеспечивала обратную информационную связь, равно как и сбор статических сведений по линии Министерства внутренних дел.
Заметим, что хотя епархиальное членение на приходы, разумеется, имело место, оно обладало сугубо внутрицерковным смыслом, обозначая наследуемые и вакантные места священников и дьячков. При большом желании можно усмотреть следы некоторой роли приходской сетки в системе адресов, где церковь-ориентир, как правило, выступала первым элементом ряда последовательного приближения к имени домовладельца. Однако думается, что за этим элементарное и потому сугубо полицейско-пожарное удобство ориентации и ничего более. В отличие от европейской схемы культуры, в которой приход играл и во многом до сих пор играет огромную социально связывающую роль[48], в отличие от исламского мира, где мечеть есть прежде всего организатор социальной жизни общины, в России приходская сеть едва различима. Трудно было бы ожидать иного не только по природе православия, акцентировавшего всегда лишь индивидуальное спасение души, но и ввиду удержания Святейшим Синодом полноты дисциплинарной власти — вплоть до реанимации «формы Патриархата» усилиями Временного правительства. Социально-культурного смысла система церковных приходов не имела у нас никогда, проявляясь единственно в привычке ходить в ближайшую к дому церковь.
Советская власть оценила устоявшуюся систему как вполне добротную и ограничилась тем, что сократила число приходов (при, в целом, весьма вялом протесте) и удесятерила численное выражение полицейской конструкции. Полицейские части, ещё Временным правительством переименованные в милицейские, оказались расчленены на мелкие участки, так что еженедельный обход каждого домовладения «участковым» стал неотъемлемым элементом жизни теперь уже коммунальной квартиры. Сохранившийся корпус дворников, в свою очередь, оказался стократ усилен корпусом управдомов и сетью из доверенных квартиросъемщиков. На этом социальная форма города остановила своё развитие и с хрущевского времени поступательно деградировала до самых наших дней, когда пышному декадансу администрирования лишь местами противостоит воля градоначальников, чему свидетельства представлены в нашем синодике уездных городов и поселков.
Есть ещё одна наследуемая черта, дающая возможность говорить об относительной устойчивости не только формы, но и структуры города при всем его слободском характере. Из-за отсутствия реально самостоятельных цехов и гильдий в русском пространстве, огороженном городской чертой, всегда бок о бок соседствовали убогие хижины, средние по достатку владения и хоромы известной роскоши. Эти владения, уравненные и усредненные протяженностью глухого забора, свидетельствовали о своего рода градском эгалитаризме — четкое сословное право на локализацию в России не отмечено, хотя внеправовые действия по вытеснению или устранению нежелательного соседства, или по его отъему случались нередко. В период строительного бума, который с изрядной долей допущения именуется российским капитализмом, эта извечная структура была поколеблена слабо, так что ее остаточные следы всё ещё заметны в центральных частях наших городов. Впрочем, при внедрении в российский город столь для него нового явления, как доходный дом, произошла существенная первичная вестернизация, в ходе которой социальная структура обрела трехмерность. Теперь статус места проживания оказался в прямой зависимости от локализации вдоль фасада, выходящего на главную улицу, или во втором световом дворике дома-квартала, и от движения вверх, начиная с бельэтажа и кончая чердаком.
Начальный процесс большевистского «уплотнения» перенес новую сословную структуру внутрь коммунальной квартиры, постепенно отстроив сложную систему приоритетов локализации комнат относительно передней, телефона, ванной комнаты, кухни и черного хода. Наблюдательные литераторы, начиная с Алексея Толстого и Валентина Катаева и завершая авторами «Двенадцати стульев», дали блистательный социальный портрет этого явления. Это был, однако, очевидный паллиатив, и зрелое сталинское градостроительство тяготело к формированию замкнутых структур «домов для специалистов». Для этого явления уже не было летописцев, тем более что литераторы, обласканные властью, сами были размещены в подобных домах, тогда как необласканные опыта вхождения в эту реальность не имели. Советский кинематограф замещал реалии биполярной структуры (коммуналка — элитный дом) виртуальными объектами, которые созидались в павильонах киностудий, так что сама структура оставалась всем известной, но как бы и не существующей вовсе. Впрочем, следует признать, что за редким исключением (московский Дом правительства на Берсеневской набережной и два жилых высотных здания, «городок чекистов» в Свердловске, группы домов по Лесной улице в Ленинграде, фронт по Крещатику в Киеве и т. п.) размах процесса был недостаточен, так что не было возможности полностью избежать соседства с частями городской застройки более низкого ранга.
Бурное истребление деревянных домов и бараков в эпоху великого хрущевского переселения народов ломало стереотип, формируя демонстративный эгалитаризм городской среды, но к концу 60-х прежний порядок был отчасти восстановлен. В прямом и открытом соседстве с пяти- и девятиэтажными сборными ёмкостями для статистических единиц городского населения начали вставать т. н. дома улучшенной планировки. Почти полное тождество строительных футляров для человеческих жилищ превосходно маскировало для внешнего наблюдателя то важное обстоятельство, что часть этих футляров теперь уже поквартирно приобреталась участниками жилищных кооперативов. Напротив, группировка элитных домов чиновничества и элитных же кооперативов предстала теперь открыто и почти нагло — только для них разрешался запрещенный для всех прочих кирпич. Наконец уже в наше время начался безмолвно признанный процесс обнаженной имущественной сортировки горожан по кварталам и группам кварталов. Экономическое начало расслоения городской среды все заметнее проступает в своей спокойной наготе, что, возможно, открыло первую страницу главы собственно городского существования, тогда как вторая страница перевернута повсеместным процессом переадаптации прежних общественных построек под развернутую систему досуга, демократического или разной степени замкнутости[49].
Внешне может казаться, что мы имеем дело все с тем же процессом выравнивания: везде есть свои элитные слободки, везде центры городов обрастают учреждениями досуга более или менее идентичных форм. В действительности это совершенно иной порядок вещей, нежели размножение идентичных «форм города», так как теперь воспроизводится сама структура повседневности, вследствие чего степень разнообразия по городам и весям выросла скачкообразно.
Здесь уместно освободиться от груза первичной эмпирики, в которой несть числа прелюбопытнейшим подробностям[50], которые, однако, мало приближают к пониманию целого. Необходимо ещё осмыслить то, каким образом город (скорее, пространство некой интенсификации человеческого общежития) соотносился и соотносится с тем, что принято именовать культурой. В отличие от полулегендарных домонгольских времен, о которых мы знаем слишком мало, чтобы удержаться от безответственных домыслов, в Московские времена и особенно после триумфа Иосифлян над Нестяжателями при Иване Третьем мы имеем дело исключительно с государственной формой функционирования культурных институтов. Записи о жестоком преследовании «умников», подозреваемых в ереси, хотя и скупые, говорят о многом. Заметим также, что единичные солидные, авторские источники, дошедшие до нас, принадлежат перу или приказного дьяка Федора Курицына с его замечательным «Лаодикийским посланием», а позже думного дьяка, «невозвращенца» Котошихина, или ученого «крестьянина» Посошкова с его проектами реформирования отечества. Мещане, по всей видимости, безмолвствуют. При этом нет оснований говорить о каком-то противостоянии между этой «верхней» культурой и культурой обыденно-бытовой, ибо вторая почти без остатка была поглощена первой. Двор поглотил собой столицу, а за ней и иные поселения тоже, недаром ведь все бесчисленные волости ещё при первых Романовых управлялись из одного Приказа.
Ретроградность православного монастыря, как правило, чуравшегося «еллинских хитростей», даже если таковые исходили из Киево-Могилянской Академии, лишала его шанса на самостоятельную культурную работу, о чем уверенно свидетельствует бурная история Соловецкого монастыря, вполне развитого в хозяйственном, но отнюдь не в интеллектуальном отношении и в лучшие свои Колычевские годы. Московский Кукуй был, конечно, довольно зрелой колонией, но в пространстве города-страны это было, скорее, антипространство, черная дыра, в опасную глубь которой мог дерзнуть заглянуть только Петр. Его героические усилия привить мощному стволу устойчивого российского времяпрепровождения западные инженерно-инструментальные навыки породили-таки первые, пусть хотя бы чисто внешние признаки собственно городского поведения. Это было привитие «формы городского общежития»: ассамблеи, театральные «храмины», регулярность застройки, невиданность дерзкого шпиля над внецерковной постройкой Адмиралтейства, триумфальные арки и фейерверки, регулярные сады, на аллеях которых было приказано веселиться с усердием…
Подобно тому, как smile, please рано или поздно порождает привычку учтиво улыбаться, встречаясь взглядом с другим человеческим существом, военные парады и во всем им уподобленные «градские» празднества, навык чтения газеты и глазения на зрелища, приученность к аккуратности иноземца, с утра пораньше открывающего свой «васиздас» — все это породило новую пространственную геометрию культуры с необычной, чрезвычайной скоростью, всего за пару поколений. Нравилось это или не нравилось, но пришлось привыкнуть к тому, что «в центре» страны находился петербургский двор и мещанская толпа, его обслуживающая и его озирающая. Толпа, познающая толк в моде — в моде на все и вся. Злой и наблюдательный критик Филипп Филиппович Вигель оставил нам несравненные в язвительной точности описания этой страсти к имитации образца. Цитировать Вигеля невозможно, так как его надо читать целиком, что облегчено теперь двумя переизданиями записок. На протяжении всего девятнадцатого века массив мемуаристики нарастает с каждым десятилететием, и все это информационное богатство свидетельствует о том, что из механического воспроизведения придворных артикулов шаг за шагом вырастала авторская имитация — сначала ритуала (отсюда крепостные театры и парадные выходы к гостям), затем убранства, затем уже музицирования, занятия живописью и литературой. Все это любопытнейшим образом было распределено в пространстве. Двор как реальность и удаленный идеал соотносится с поместьем, которое, после опубликования указа о вольности дворянства приближалось к тому, что в Англии именуется manor house, тогда как городская усадьба оставалась всё ещё сезонной городской квартирой, не более. Но и не менее.
Здесь мы соприкасаемся с предметом, нуждающимся в пристальном внимании. Культурные ценности транслируются в особом, сложно организованном пространстве. Одну его структуру можно именовать
Взаимодействие казенной[52] и соседской структур было естественным и неизбежным, ибо различные ролевые позиции замыкались на тех же индивидах, однако в абсолютном выражении первой структуры обязывала схема подчинения единому Pater Patriae и Pater Familia по совместительству, тогда как во второй отношения вырабатывались ещё и лично, иногда даже личностно. В первой структуре дистанцированность от плебса была тем полнее, чем сильнее провозглашалась официальная «народность», во второй говорить о дистанцированности не приходится ни в коем случае. Здесь трансляция смыслов и знаков осуществлялась в оба направления: от бар к дворне и ее крестьянской родне и в обратном направлении. Наконец, в городской усадьбе и тем более в квартире, переполненной дворней, обе ролевые структуры неизбежно сложным образом соприкасались и взаимодействовали, уже тем закладывая основы разночинной культурной метизации со всей ее взрывоопасностью.
Крепостным мастерам с немалым трудом удалось разучить дизайнерские схемы мебели и посуды, и лишь затем детали «античного» декора восхитительным образом воспроизводились в убранстве крестьянских изб и мещанских домов, а саксонские статуэтки «копировались» в форме расписных глиняных фигурок, вроде Дымковских. Все это в усадьбе, тогда как в городском жилище, упорно остававшимся вторым домом, все было стандартнее и беднее, о чем свидетельствуют не только мемуары, но и уцелевшие квартиры-музеи.
Пожалуй, всё же разночинный меланж, эта странная смесь семинарских предрассудков с осколочным уподоблением дворянским образцам, лучше всего объясним реакцией отторжения на фантом городского, буржуазного уюта, каковой с немалым удовольствием воспринимали во время пребывания за границей, но вместе с тем и ненавидели. Такое отторжение давалось тем легче, что ненавистный призрак как-то объединялся в сознании «критических реалистов» с вполне реальным образом слободского приказчика-хама, в грядущем переросшего в охотнорядского черносотенца. Не лишено занятности, что те самые кофейни и кондитерские, что в Европе были прибежищем классического мещанского люда, в Петербурге или в Москве становились вполне бомондными местами, тогда как разночинцы по преимуществу теснились в одних трактирах с младшими приказчиками, не объединяясь с ними психологически. Во всей т. н. физиологической прозе, и в особенности у писателей второй руки, которым не хватало претензий на самостоятельную художественную форму, и потому окружающая действительность прорывалась в их тексты сильнее, чем у великих сочинителей, начала городское и слободское приравнены и почти отождествлены. В ряде городских очерков Н.Лескова и, тем более, Н.Успенского и А. Шеллер-Михайлова это проступает с особой наглядностью.
После Великой реформы 1861 г. наблюдается некоторое пробуждение гражданских чувств, проявляющееся не только в новом судопроизводстве, но и в тяготении местных сообществ к тому, чтобы дополнить обычные балы театром, как любительским, так и все чаще профессиональным. Жертвуются собрания в публичные библиотеки и — при сопротивлении или, в лучшем случае, безразличии власти — учреждаются школы и училища. В силу нерегулярности и нередко эфемерности существования, гражданское сообщество это всё же по преимуществу «клуб», растянутый на увядающие усадьбы по соседству и ещё на младшее офицерство полков, расквартированных непременно по городам (феномен тем более важный, что недооцененный и забытый). Иными словами, зарождавшееся культурное движение имело в подавляющей мере запоздало дворянский характер, втягивая в свою орбиту эмансипированную часть купечества, тогда как духовные наследники разночинцев начинают рядиться в простое платье и устремляются в деревни — просвещать мужика.
И вновь мы сталкиваемся с непредумышленной оригинальностью российского пространства культуры. Как бы городская, т. е. в достаточной мере интернациональная культура (даже в суперпатриотических проявлениях, вроде Тенишевского Талашкина) в своих основных компонентах
Печальным парадоксом можно счесть факт, что именно в тот самый момент, когда отечественная культура приобрела вполне отчетливые признаки городской ее формы, слободская (она же в значительной степени местечковая) контрреволюция большевиков наносит ей удар, от которого та начала оправляться лишь в эпоху «зрелого застоя». Сама городская среда все в большей степени оборачивалась сосуществованием нового кремлевского «двора» с его обособленными от прочих смертных «поместьями», и новым слободским миром припромышленного бытия, интенсивно окрашенного вторжением волн «лимитчиков». Однако при всей своей рыхлости это целое, не успевшее ещё вполне окрепнуть в застывших формах, допустило сложно ассоциированное существование ячеек индивидуально-группового бытия.
Кухня отдельной квартиры заменила собой или дополнила дачу, к этой паре присоединилась туристская романтика, так что этой странной пространственной троице было обязано рождением все одушевление, все самопостижение городской культуры. Едва осознав себя, эта культура вступила, однако, в опасный для ее «домашних заготовок» контакт с реальностью мировой культуры, представленной тогда лишь в случайных, болезненно романтизированных осколках, проникавших за железный занавес. Вступив в этот контакт в эпоху перестройки, она вмешивается в нее с различной степенью умелости и, во многом в ней растворяясь, в наши дни начинает уступать место росткам подлинной мещанской культуры, сводящейся к сугубо внешним признакам урбанистически цивилизованного поведения.
Острая реакция на эту коллизию естественным для России образом приняла форму защитного кликушества с поверхностной православной окраской, так что вновь, в который уже раз, мировой «город» и его пока слабое проникновение в слободскую реальность воспринимаются как воплощение порока. Антизападность и антиурбанизм (несколько странная форма противостояния тому, чего ещё, собственно говоря, нет) слились в отечественной словесности задолго до перестройки. Как уже говорилось выше, сплошной анализ «толстых» журналов за два десятилетия выявил лишь одну публикацию из десяти, где городская среда вообще была представлена, и лишь две, в которых эти «кулисы» для сюжета были явлены с некоторым сочувствием. Слободское сознание остро не любит себя, но ко всему неслободскому относится с явной неприязнью, как со всей яркостью было проявлено талантливой прозой В.Шукшина, чтобы уже в 90-е годы прорваться, наконец, на поверхность в публицистике А.Проханова и иже с ним.
Слободское есть принципиально неукорененное, свободное от иной исторической мотивированности, кроме собственной памяти, не слишком обремененной деталями. Когда после Великой реформы наново отстраивались границы между областями земской и городской упорядоченности, слободы обычно оставались «ничьей землей». Вряд ли случайно, что в полицейских отчетах о положении дел в неустроенной зоне на стыке четырех губерний Ивановская слобода (нынешний областной центр) именовалась почти официальной «дикой Америкой». В силу универсальной особенности всякой ранней индустриализации, которая разворачивалась вне городов, наблюдалась последовательная «слободизация» старых промышленных сел, вроде Кимр с их обувным промыслом, а затем и формирование фабричных окраинных слобод больших городов, будь то Выборгская сторона Петербурга или Рогожская застава Москвы.
Слободское непременно означало временное, в любой момент готовое к изгнанию, сносу, перемещению, обустраивающее жизнь кое-как, чтобы только день прожить. Оно принципиально, последовательно чуждо всякому оттенку стабильности, наследуемости, укорененности. Нельзя сказать, чтобы понятие о собственности вовсе чуждо слободе, однако оно распространяется исключительно на «движимость», скудный предметный мир, почти целиком вмещающийся на одну подводу. По чужую сторону латаного забора в слободе простирается сразу же «дикое поле», в связи с чем какое-либо корпоративное усилие по обустройству общего пространства оказывается ненужным и невозможным. Нельзя также сказать, что мир слободы напрочь лишен чувства прекрасного, однако и оно охватывает собой скорее одежду по особой слободской моде и картинки из «Нивы» (в советское время — из «Огонька», в постсоветское — постер или календарь).
Тотальная слободизация разворачивалась в России в послереформенное время довольно быстро, вовлекая в себя села[53], регулярное поставлявшие в Петербург и в Москву сезонных отходников и крестьян-резидентов, вроде отца С.Есенина, который двадцать лет обитал на Мясницкой улице. Великое «уплотнение» после Октябрьского переворота означало, среди прочего, массирование наползание окраинной слободы на самые центры городов, так что в последующие десятилетия пришлось немало трудиться, чтобы вновь оттеснить слободу в ее новом, многоэтажном издании на окраины, тем самым высвобождая центры для новой элиты. Вторичная, уже советская индустриализация могла порождать одни только промышленные слободы, в конструкции которых сама идея городского, мещанского самоустроения жизни отсутствовала изначально, так что и взяться ей было неоткуда после того, как иссякал первый толчок разрастания в пространство «дикого поля». Не приходится удивляться той дикости форм, которую принесла с собой первая волна индивидуального обустройства жилищ в 90-е годы: образцов не было, и их место занял странный коллаж из литературных представлений и случайных репродукций западных коттеджей в журналах и объявлениях. Удивляет иное: всего десять лет потребовалось для того чтобы, наряду с групповыми псевдопоместьями, вроде Покровского-Глебова в Москве, и с игрой в «хай-тек» пополам с «постмодерном», стали возникать вполне самостоятельные сочинения на тему индивидуального быта.
Великая реформа создала, казалось, определённые предпосылки для становления автономного городского управления. Однако и с самого начала, и особенно после контрреформ Александра Третьего имущественный ценз был настолько завышен, что на всю двухмиллионную Москву 1904 г. набралось около 7000 лиц с правом голоса. Если же добавить, что центральная власть постаралась напрочь лишить Думу сколько-нибудь серьёзных полномочий (любое решение Думы нуждалось в генерал-губернаторском утверждении), то не приходится удивляться тому, что из столь узкого электората в выборах принимала участие от силы половина.
И всё же естественным ходом событий ростки реального самоуправления пробивались и начинали укореняться — не в городской черте в первую очередь, а «на даче», о чем, к примеру, может свидетельствовать добротный «Устав общества благоустройства поселка Левашово, определением С-Петербургского Губернского по делам об обществах Присутствия от 14 апреля 1912 г. внесенного в реестр обществ и собзов С-Петербургской губернии за № 11», утвержденный губернатором графом А.В.Адлербергом. К началу первой Мировой войны усилия экспертов, опиравшихся на недурное знание европейского опыта, начали уже собираться в осмысленное целое, так что у Временного правительства имелись все материалы, чтобы приступить к делу радикальной городской реформы. По обычной мрачной иронии отечественной истории проект этой реформы, включавший развернутую модель городского Устава в нескольких вариациях, был готов к рассмотрению в октябре 1917 г.
В силу некоторой инерции и за недосугом властей, работы над уставами, основами информационной базы и учебными курсами для подготовки городских менеджеров ещё продолжались в годы НЭПа, пока им не был положен предел — в одно время с кровавым, расстрельным финалом краеведческого земского движения. В силу органической двойственности нового Учения, согласно которому, с одной стороны, полагалось всемерно растить объем индустриального городского населения, а с другой — всякая автономность города как социального института отрицалась, ничто уже не могло препятствовать торжеству слободы над страной.
И тем не менее, культура обнаружила способность воспроизводиться в этом странном панслободском пространстве, поступательно поглощавшем и городское, и сельское начала, что не вписывается в классическую дихотомную (город — деревня) схему истории цивилизации[54]. Не лишено интереса то обстоятельство, что демократические или лишь мнящие себя таковыми движения перестроечного и постперестроечного времени, хотя и были рождены в городах, напрочь оказались лишены градской ориентации. Слабые, преимущественно импортированные движения, вроде комитетов и советов территориального общественного самоуправления или ассоциаций квартиросъемщиков, не получили серьёзной поддержки политических партий. Обычная для России революция сверху не испытывала ни малейшей нужды в муниципальной опоре, ее движущие силы не были озабочены фактом выключенности муниципального управления из процесса каких бы то ни было преобразований. Выборы 1989 г. вытолкнули в городские «верхи» некоторое число «демократов», которые, ни минуты не медля, отдали малоинтересные для них детали и обстоятельства городского функционирования на откуп традиционной бюрократии. В результате привычная отраслевая модель управления не только не была поколеблена, но напротив, могла лишь укрепиться, все лучше разучивая новые возможности использования институтов управления в собственных интересах. Вполне естественно, что первая перестроечная волна муниципальных управленцев оказалась смыта к 1996 г., и только в самые последние годы ушедшего столетия к управлению в городах (поначалу только в малых) начали приходить просвещенные технократы, все лучше осознающие, что культурная энергия активного меньшинства населения является для них единственным серьёзным ресурсом.
Традиции сильны. Несмотря на существенный рост значения региональных столиц, Москва по-прежнему задает тон муниципальным процессам в стране[55] и, к сожалению, ее влияние в роли образца трудно назвать благотворным. Радикальные по видимости перемены, свершившиеся в Москве после путча 91-го года, а именно ликвидация районов и новое генеральное межевание по административным и (на уровень ниже) муниципальным округам, были осуществлены по понятным политическим соображениям. Следовало ликвидировать структуру политического сопротивления деятельности новой мэрии со стороны районных советов и, главное, исполкомов. Отраслевая машина управления, не видящая в городе единый институт, на который опирается городское сообщество, выросла в значительности на порядок, как только высвободилась из-под паутины партийных институтов КПСС. Половина вице-премьеров московского правительства представляла теперь интересы мощного строительного комплекса.
Учреждение муниципальных округов и вместе с тем оставление глав районных управ без серьёзных легитимных полномочий и средств для их реализации создали для централизованной бюрократии небывалую свободу действий. Департамент мэра, исходно сочиненный Г.Х.Поповым как противовес чрезмерной концентрации силы в руках правительства Москвы и (теоретически) как разработчик некой общей политики развития города, сразу же был лишен самостоятельной строки в бюджете, а затем и расформирован. Комитеты территориального общественного самоуправления, эти хилые, но все реальные ядра кристаллизации низового демократического механизма контроля над городской средой, настолько были неуместны в обстановке чиновничьего всевластия, что Ю.М.Лужкову оставалось только воспользоваться «замятней» вокруг действий хасбулатовского парламента в октябре 93-го года, чтобы приостановить их деятельность по подозрению в поддержке бунтовщиков. Наконец, подготовка временного положения о городской Думе до выборов в таковую была осуществлена мэрией таким образом, что почти в полноте была воспроизведена схема Александра Третьего: думские решения должны быть сначала согласованы с правительством, а затем им же утверждены, чтобы обрести силу[56]. Оставалось достроить городской Устав таким образом, чтобы исключить какой бы то ни было шанс на прорастание механизмов муниципального самоуправления сквозь решётку менеджерального авторитаризма.
После убедительной победы на выборах 99-го года московской власти уже ничто не могло препятствовать, так что, когда Верховный Суд в 2001 г. предписал всё же привести Устав Москвы в соответствие федеральному законодательству, городская Дума абсолютным большинством утвердила совершенно издевательскую по существу модель, по которой рядом с по-прежнему бессильными районными управами должна утвердиться система районных администраций (элементы городской администрации), располагающих реальными полномочиями. Нельзя не признать, что в Москве принцип слободизации города восторжествовал, и надолго. Нельзя не признать, что в опоре на старую российскую традицию большевикам удалось за семьдесят лет достичь той меры распада общества, когда ассоциирование или объединение интересов автономных граждан в муниципальные структуры снизу-вверх оказалось заблокировано. Заблокировано не столь злокозненностью начальства, сколь отсутствием даже в зародыше того
Мы сознательно оставили в стороне множество элементов того, что принято называть городской инфраструктурой, начиная с водопровода и кончая транспортной сетью или уличным освещением. В этой сфере Россия, последовательно поспевая за мировым прогрессом, сохраняла отчетливо патерналистскую схему поведения. Масляные, а затем газовые, керосиновые или электрические фонари могли быть дарованы обывателям или нет — от самих обывателей это не зависело, и им оставалось ждать, надеяться и восторгаться, когда надежды сбывались. Речь все о той же «форме города», которая, разумеется, затрагивала жизнь обывателя, но исключительно в страдательном залоге его самосознания. Единственное, что при всех российских режимах не возбранялось, это писание жалоб и прошений, если при том не утруждали начальство сверх меры его терпения. Достаточно долго не обнаруживается ничего, что в этом отношении выделяло бы горожан сравнительно с обитателями деревни, выселок или аула. Только в первое десятилетие двадцатого века крупные инфраструктурные проекты начали осуществляться усилиями городских сообществ. Теперь, после гигантского перерыва усилия такого рода, как всегда в России, обретают форму поначалу в дачных поселках и на новых элитных «выселках», тогда как бюджетные возможности городов в целом слишком для этого слабы.
И всё же нельзя позволить себе усомниться в том, что новые экономические отношения всё же прорвутся сквозь бюрократическую фантазию, что этот прорыв поведет к становлению корпоративных отношений (пусть поначалу и в довольно уродливых формах) и что этот процесс начнется в средних по масштабу городах, которым суждено, как и в прошлом, повести за собой земское движение. То, что городское начало, а вместе с ним европейский цивилизационный стандарт не могут самопроизвольно прорасти из стихийного самодвижения слободского континуума отечественной культуры, для меня очевидно. Однако сама способность культуры прорастать на субстрате слободы, в лучшем случае к ней безразличном или, скорее, враждебном, за счет подключенности механизмов отечественной культуры в широком ее понимании к мировому процессу уже доказана историей. Пять лет назад я мог ещё сомневаться в том, что «острова» городской культуры смогут удержаться в слободском море, что им удастся противостоять рассасыванию и втягиванию обратно в слободское состояние. Теперь, после обнаружения десятков таких островков в периферийных малых городах, могу засвидетельствовать, что мой сдержанный оптимизм существенно возрос.
5. Погружение в район
Неопознанный нелетающий объект
Итак, в опоре на долгий опыт деятельного размышления о городах и на первичное представление о малых городах и поселках Приволжского округа, требовалось сделать следующий шаг. При всей ценности экспедиций, было ясно, что простое умножение числа «обработанных» городов не может дать существенно новое качество. День-два напряженной работы в городе, где ты для всех чужой, — это всё же совершенно недостаточно для того, чтобы добраться до глубины происходящих в нем процессов. Следовало сменить инструментарий, тем более что любой районный центр существует отнюдь не в вакууме, а в сложной системе взаимодействий с сельской округой, о которой мы практически не знали.
Еще обрабатывались материалы второй серии экспедиций, когда я предпринял новую для нас попытку осуществить проникновение в город и район одновременно. Замысел заключался в том, чтобы на короткое время создать особые «игровые» условия, в которых можно было бы достичь конструктивного сотрудничества со всем местным сообществом. Сделать это без активного включения не только администрации, но и всех реальных лидеров местного общественного мнения было бы невозможно. Для того чтобы получить новое качество, предстояло провести «игровые» семинары в разных регионах и убедиться, верен ли наш вывод, что характер деятельности городского сообщества не зависит напрямую от того, в какой области или республике находится районный центр.
Надлежало тщательно подойти к выбору мест, по возможности принимая во внимание и специфику каждого, и возможность соотнесения условно похожих городов, и, наконец, готовность местного сообщества пойти на эксперимент такого рода. Благодаря интересу Центра стратегических исследований (ЦСИ) к проблеме новой границы, выбор Кувандыка был для меня самоочевиден. С Казахстаном граничат и Оренбургская и Саратовская области, но из 13 приграничных районов Оренбургской области Кувандыкский район отличается тем свойством, что, находясь на «талии» региона, он простирается от одной его границы до другой. Здесь между Башкортостаном и Казахстаном расстояние менее 80 км.
Хотя мы получили достаточно любопытные результаты, сразу следует сказать, что по недостатку опыта я сделал несколько существенных ошибок. Первая из них была в том, что я рискнул проводить семинар почти без подготовки на месте, положившись на работу федерального инспектора по Оренбуржью. Алексей Алексеевич Ковальский сделал все что мог, добившись предварительного согласия местных властей. Так называемая «объективная информация» была собрана, но позднее стало ясно, что это не отменяло необходимости моего участия в предварительных поездках, так как местные жители в большинстве долго не могли осмыслить, в чем они в действительности должны были принять участие. Второй ошибкой было стремление совместить обсуждение темы района и темы границы в одном семинаре. Теоретически такое стремление и понятно и правильно, однако участие в семинаре группы людей в погонах долго было скорее тормозом, чем подспорьем общей работе: обсуждение темы приграничья с офицерами среднего звена могло начаться только после того, как пограничное начальство удалилось. Третья, в тот момент вынужденная, ошибка заключалась в том, что, стремясь опереться на сколько-нибудь квалифицированных ассистентов, я взял в Кувандык группу специалистов по проектной работе с жителями из Москвы. Я неплохо знал этих людей, они прекрасно справляются со своими задачами, но здесь необходимо было работать в контакте прежде всего с администрацией района, тогда как опыта вхождения в ситуации промышленного и сельскохозяйственного производства у них не было. Наконец, была и четвертая ошибка. Привыкнув за долгие годы к работе в проектном режиме и к взаимодействию с людьми, владеющими проектным опытом, я невольно переоценил меру распространенности этого вида работы и пригласил на семинар группу преподавателей из Оренбургского аграрного университета. Те молча отсидели полдня и уехали, не найдя себя в процессе. К счастью, специалисты из государственного университета остались и работали напряженно[57].
Четыре ошибки сразу — это немало, и всё же мы во многом преуспели за дни работы. К той краткой характеристике Кувандыка, что была подготовлена одной из наших экспедиций, прибавилось многоступенчатое обсуждение всей совокупности проблем города и района. Обнаружилось, что предприятие первичной химической переработки сырья заработало достаточно стабильно: здесь спрос если и подвержен конъюнктурным колебаниям, то довольно медленным. То же относилось к переработке подсолнечника. Куда сложнее обстояло дело с местным машиностроительным заводом, переименованным в АО, из чего не последовало никаких существенных изменений. Руководство завода лишь раз мелькнуло на семинаре, тогда как его специалисты работали с нами напряженно — это и позволило в полноте увидеть драму советского инженерного сознания в постсоветское время. Нереализуемая мечта о государственном заказе почти парализовала волю к овладению современным анализом рынка и средствами реконструкции управления. Прошло уже девять лет после нашей работы в крымском Орджоникидзе, восемь лет от наших трудов с АО «Конрад» в подмосковных Химках[58], но мы всё ещё имели дело почти с той же беспомощностью экс-капитанов производства. Кувандыкские «кулибины» взялись за, казалось, вполне перспективное дело сооружения и монтажа ветровых электростанций, что для Оренбуржья более чем актуально. Разумеется, они собрали работающую установку, но, увы, взялись за решение новой для себя задачи, не озаботившись тем, чтобы всерьёзть мировой опыт. А этот опыт доказал со всей убедительностью, что ветровая станция — дело очень непростое, что 90 % из десятков компаний, бравшихся за него, разорились и одним лишь голландцам и немцам удалось добиться эффективного отношения между ценой и качеством, тогда как японские фирмы, при всем их компьютерном оснащении, провалились полностью.
За четыре дня работы «промышленная» группа достигла одного — понимания, что, только объединив на контрактной основе усилия с инженерами-экономистами, эффективно развернувшими работу при Оренбургском университете, кувандыкские машиностроители могут обрести некий шанс на успех.
Значительно интереснее шла работа в «социальной» группе. Именно здесь стала ясна драма удаленных русских поселков к югу от реки Урал. При малочисленности их немолодого населения одна за другой стали замирать привычные социальные услуги: закрылись магазины, были отменены автобусные маршруты, перестали ездить почтальоны и даже доставка пенсий превратилась в серьёзное экспедиционное предприятие. В этих условиях все, кто мог двинуться с места, перебрались за Урал, оставшиеся дома начали разрушаться, и тогда на место прежних хозяев стали появляться новые, с юга. Группа разработала два работоспособных проекта. Один, сочиненный молодёжью, получил название «скорая социальная помощь» и представлял собой добротно просчитанную программу объединения всех видов стандартных услуг в мобильную систему на базе соединения профессиональных и волонтерских сил. Другой — опирался на новый ресурс: железнодорожные связисты уже протянули оптико-волоконный кабель до Кувандыка, так что требовались весьма умеренные затраты для того, чтобы шаг за шагом обеспечить дистанционную связь районного центра и его библиотеки с теми селами, за которые ещё стоило бороться[59]. Наши экспедиции уже показали, что интернет отнюдь не является диковинкой даже в весьма удаленных малых городах, так что и здесь местное сообщество оказалось вполне готово к восприятию проекта, тем более что из четырех десятков пользователей сети в Кувандыке добрая половина участвовала в семинарских бдениях.
Я ещё не рискнул тогда всерьёзвтягивать в работу семинара специалистов из аграрного сектора местной экономики, но за счет плотного контакта с главами администраций ряда сельсоветов, сельскими учителями и врачами стала, по крайней мере, проявляться весьма специфическая картина событий, происходящих в пространстве района. Кувандыкский перешеек замечателен тем, что на территории всего одного административного района природа разыграла целую гамму ландшафтов: от сухой степи за рекой Урал и вдоль границы с Казахстаном до заросших высокими деревьями долин между холмами в срединной части и, наконец, горнолыжные склоны, а над ними — плато с идеальными условиями для твердых сортов пшеницы. Этот бы участок земли да в хорошие руки! Однако хороших рук здесь не было. В советское время было принято с каждым годом увеличивать площадь распаханных земель и отчитываться объемом посеянного зерна. В постсоветское время в Оренбуржье, губернское начальство которого ни на йоту не отступило от прежней веры, продолжалось то же самое вплоть до 2002 года, когда даже здесь признали, что это путь в бюджетную пропасть. Соответственно, хотя всякий готов был с восхищением рассказывать о байдарочном спуске по реке Сакмаре и о лесах на границе с Башкирией, никто не хотел увидеть в природном комплексе района ресурс развития. Именно на «социальной» группе семинара со всей полнотой обнаружилось, что только вялость районных властей воспрепятствовала тому, чтобы по суду перенять практически заброшенное хозяйство дома отдыха, ранее принадлежавшего профсоюзам, грамотно передать его в частные руки и начать планомерное освоение долины Сакмары. Было выявлено ещё по меньшей мере пять закрытых от ветров «карманов» долины, где буквально напрашивалась организация поначалу скромного бальнеологического курорта, тем более что и в минеральных водах недостатка нет.
На этот раз у меня не было задачи исследовать район, однако по всем школам района были собраны детские рисунки, которые позволили увидеть и ландшафтное многообразие территории, и особенности современного «натурального» хозяйства (обилие скотины и птицы на рисунках), и наличие пограничных пикетов в лощинах и на холмах. Вручать призы авторам лучших рисунков я должен был в Доме культуры большого села Ибрагимово. Сантехника в ДК не работала, однако в целом клубное хозяйство вполне успешно функционировало — даже обнаружился компьютерный проектор. Приятно изумило одно обстоятельство: с двумя из трех юных призеров пришли отцы, что лучше всего свидетельствовало о здоровом состоянии семей. Разумеется, для гостей был устроен концерт, что в данном случае оказалось более чем любопытно. После выступления трех детских танцевальных групп разного возраста, демонстрировавших широкое разнообразие стилей от народных танцев до рок-композиции, на сцену вышел женский хор: старинные казачьи песни исполнялись десятком женщин, лица которых отразили всю мыслимую этническую гамму — от чисто русских до чисто узбекских. Достойно упоминания, что все ансамбли выступали в новеньких сценических костюмах. Село с более чем двумя тысячами жителей, не имея ни рубля помощи из районного бюджета, оказалось в состоянии нести нагрузку, связанную с ДК.
Еще во времена Семенова-Тян-Шанского было понятно, что зауральская степь пригодна исключительно для овцеводства, но безграмотные коммерческие операции с шерстью в первые годы перестройки разрушили здешнее животноводческое хозяйство. А теперь оказалось, что его некому подобрать. Плато и впрямь замечательно для выращивания твердых сортов пшеницы — если обеспечить полив на полях в частые здесь засушливые годы и сократить так называемый пахотный клин до экономически целесообразных пределов. Стоит ли говорить, что таким образом здесь вопрос не ставился никогда.
Районное начальство то ли было всерьёзнапугано стихийным характером миграционных процессов, то ли привыкло запугивать губернское начальство так называемым миграционным фактором в надежде на дополнительные льготы. На семинаре мы выслушали немало замечательных историй, правдоподобность которых всё же подлежала проверке и в тех случаях, когда источником информации служили первые лица района. Во всяком случае, стало понятно: следует разобраться, что на самом деле творится на границе и что в действительности происходит с миграционными процессами. Это побудило ЦСИ организовать по неостывшим ещё следам семинара две целевых экспедиции.
Одну из них мы предприняли вместе с главным федеральным инспектором по области Петром Николаевичем Капишниковым, проехав в общей сложности полторы тысячи километров вдоль новой границы, феномен которой столь ещё мало известен, что ему следует уделить некоторое место.
Неопознанная линия границы
Лет двадцать назад я оказался на иранской границе, неподалеку от Фирюзы в Туркменской ССР, ещё не знавшей о светлом будущем под водительством Туркменбаши. По холмам посвистывал тот же ветер, что некогда охлаждал лица македонских ветеранов Александра Великого. Колючая изгородь, вспашка, снова изгородь — все было всерьёз, хотя несколько забавно выглядела обычная садовая калитка в первой изгороди, запертая на несерьёзный висячий замок. Лента вспашки, окаймленная колючей проволокой, бежала по водоразделам, насколько хватал глаз, в одном месте спускалась в долину, пропадая в густой тени. На той, иранской стороне не было видно никого и пустая деревянная вышка в своем одиночестве лишь подчеркивала безлюдье. При ближайшем знакомстве у этой границы обнаружилась сложная жизнь. По случаю приезда начальства и просто для пропитания между такими визитами, наряд выходил на нейтральную полосу, а то и в иноземные пределы, чтобы охотиться на кабанов или фазанов. Время от времени через границу проламывались контрабандисты с грузом гашиша, но в целом в далеком 82-м на границе было покойно и скучно.
Был ещё один эпизод. Оказавшись по делу в февральском Сочи, я сидел в ресторанчике, где мне указали уже немолодого человека за соседним столиком: его имя было мне знакомо по книжкам детства — Карацупа. Я не удержался, подсел, угостил и задал вопрос, десятилетиями вертевшийся на языке: как же это получилось, что на участок китайской границы, где Карацупа вместе с верным псом Индусом нес службу, набежало в общей сложности триста с лишним нарушителей? «И, милай, — сказал легендарный сержант, — коллективизация ж была!»
Вот и весь багаж представлений, с которым я отправился в инспекционную поездку вдоль государственной границы России с дружественным Казахстаном в сентябре 2001 года.
Увидеть можно было очень немногое по той элементарной причине, что для рассматривания имелось крайне мало.
Ситуация из лучших (в Кувандыкском районе): на краю деревни обычный дом и обычный участок при доме, окруженный, однако, не штакетником и не плетнем, а забором с колючей проволокой поверху, как и положено по уставу. В доме, под окнами, есть радиаторы отопления. Есть скромная мебель, пожертвованная районной администрацией. Есть один телефон, подсоединенный к не самой надежной, но всё же функционирующей линии. Есть оружейная комната за металлической решёткой, запирающейся на замок, как и положено. То, что открылось глазу перед домом, изумляло куда больше. Во-первых, справа от крыльца, на ровной площадке, подобный монументу, огороженному цепочками, свисающими меж низких столбиков, высился до блеска отмытый УАЗ. Эта вполне ещё способная к передвижению автотранспортная единица, также пожертвованная районом, надо полагать, с болью оторвавшим ее от сердца, к перемещениям склонна, но средств для оных не имеет, как сказал бы Салтыков-Щедрин. Район поначалу давал и бензин, но затем перестал. Слева от крыльца установлен большущий камень, на фоне которого я фотографировал пограничников-контрактников. На фасаде камня ровно выкрашены полосы триколора и написано: «Государственная граница Российской Федерации».
Все бы славно, но Государственная граница проходит южнее на двадцать с лишним километров, что придавало лицезрению камня некий сюрреалистический оттенок.
Чем проще были вопросы, тем яснее становились и ответы:
— Где живут начальник заставы и замполит?
— Снимают квартиры, а компенсируется лишь треть реальной стоимости. В квартире, бывает, отказывают — то ли из опаски, то ли при соответствующем финансовом поощрении со стороны заинтересованных лиц.
— Как выдвигаются к границе?
— В деревне, что в пяти километрах от границы, сельсовет выделил домик. Там и живут неделю, оттуда и выходят на патрулирование. До деревни от заставы восемнадцать километров.
— Как добираются до деревни?
— Пешим порядком, впрочем, иногда на попутке.
— Телефон в деревне есть?
— Нет телефона.
— Радиосвязь имеется?
— Вроде бы имеется (при дальнейшем уточнении обнаруживается, что «вроде бы» описывает картину наиболее емко, так как радиостанции, находящиеся на вооружении у пограничников, годятся только для игры «Зарница», обеспечивая устойчивую связь на расстоянии в два километра, да и то в чистом поле).
— Линия пограничной зоны как-то обозначена?
— Районная администрация изготовила пять щитов…
Ситуация из худших (в Соль-Илецке): застава размещена в сараях, что полвека стоят на задах здания районной администрации. Если перед фасадом этой юдоли скорби не просыхает емкая лужа, то легко догадаться, каково на заднем дворе, при отхожем месте.
Не одни пограничники обживают границу. Есть (они первыми сюда пришли) таможенники. Илецк-1 на окраине Соль-Илецка. Станция Казахстанских железных дорог — на российской территории, что уже несколько странно. Вокзал, судя по безошибочно опознаваемому стилю, построен году в 1907-м. Одну комнату арендуют таможенники, затратившие полтора года на то, чтобы получить разрешение просверлить дырку в перегородке и отвести к себе три метра водопроводной трубы. Под раковиной стоит ведро — понадобится не меньше времени, чтобы сделать слив в канализацию. Сцены, которые ежедневно развертываются на перронах, вошли бы отличным эпизодом в кинофильм о великом переселении народов. Когда одновременно здесь встают на час поезда, один из которых следует из России в Узбекистан, а другой — из Таджикистана в Россию, наступает локальный конец света. Пассажирские вагоны отчаянно переполнены, и таможенникам почти невозможно продраться через заваль мешков и баулов, сквозь визг детей и женщин и лингвистический барьер — реальный и имитируемый. Вагон-ресторан заполнен барахлом под самую крышу, и прохода не оставлено вовсе. Достоверно известно, что почтовый вагон являет собой точно такое же монолитное тело, однако любой досмотр почтового хозяйства затруднен соответствующими правилами, так что это сведения неофициальные.
Максимум, что можно сделать, — это обработать один вагон из десяти. Это не все, поскольку железнодорожная линия однопутная и от условной пограничной линии до станции, где только и есть пункт таможенного досмотра, восемь разъездов, на каждом из которых сбрасывать тюки гораздо удобнее, чем на скорости. Как-то собрались с силами, выслали бригаду, нагонявшую поезд после каждого разъезда: два камаза наполнили рухлядью.
Пункт миграционного контроля только-только обустроился в отдельном домике на путях. Наконец появился компьютер, позволяющий упорядочить документацию и ускорить проверку данных. Веселее от этого не становится, так как число нелегальных мигрантов, выявляемых на станции, медленно растет. Люди из Бангладеш, из Афганистана по подлинным паспортам, приобретаемым по сходной цене в Душанбе или в Ташкенте, таджики, узбеки, киргизы с документами и без оных… Что можно сделать? Мало что можно. Снимают с поезда, усаживают на скамью в так называемом зале ожидания, рядом сидит скучающий пограничник. Подходит поезд, сажают в тамбур, наказывают проводнику ни в коем случае не выпускать на разъездах до границы. Дальнейшее покрыто мраком.
Есть таможенные пункты на автомагистралях, расположенные в глубине российской территории на разном, но всегда солидном расстоянии от границы. Перечислять вопросы не буду, ограничившись ответами.
Весов для взвешивания автомашин нет. Приборов для просвечивания кузовов нет. Навеса, под которым можно разгрузить машину, нет. Упоминать теплые ангары было бы бестактно. Зато, как выяснилось, в первом году третьего тысячелетия, появился один (1) цифровой фотоаппарат, позволяющий фотографировать клейма и печати. Его так и возят с одного места на другое как диковинку.
Следует учесть, что летом через границу Оренбуржья с Казахстаном ведут около 600 грунтовых дорог. Зимой же в действии местное ноу-хау: впереди трактор К-700 с отвалом расчищает дорогу, за ним следуют два-три камаза с грузом, позади ещё один трактор с плугом, заваливающим путь. Нет, не следы заметает — с воздуха следить некому и не на что. На всякий случай: если вдруг для уазика найдется горючее, пограничникам в лучшем случае удастся наблюдать за шествием каравана с изрядного расстояния.
Начальник РОВД повествует о том, как с двумя милиционерами он совершал ночной рейд, чтобы найти и вернуть угнанный за рубеж табун. Его коллега в другом районе объясняет, что после того, как с помощью дружин озабоченных обывателей прижали-таки оптовых торговцев наркотиками, «пушеры» стали преходить границу с жалким десятком доз за пазухой, таким трудоемким способом удовлетворяя спрос. В третьем месте до сих пор переживают событие нечастое, но и не чрезвычайное: областные милицейские чины чинно сопровождали колонну контрабанды от самой границы, пока их не остановили служивые из УБОП. Еще один милицейский начальник из местных в красках повествует о том, как встретил в степи, на удалении 50 км от заставы, весьма живописный наряд пограничников: двое мальчиков с палками. Потому с палками, что оружия им выдать было нельзя по причине необорудованности оружейной комнаты, а с палкой всё же веселее. Отсутствие государственного страхования ошибки таможенника при проверке грузов, в особенности скоропортящихся, отсутствие электронных весов для взвешивания автомобилей, острый недостаток обученных собак и кинологов, не говоря уже об отсутствии специального оборудования, создает ситуацию, при которой смена из 3-х сотрудников таможни реально в состоянии осуществить исключительно документальный контроль грузопотока и легкового транспорта. Периодическое обнаружение крупных партий наркотиков и оружия имеет случайный характер, не может рассматриваться системно, учитывая, что только через один пункт перехода ежесуточно проходит от 30 до 100 большегрузных фур. С чужой железнодорожной станцией на своей территории тоже много мрачного веселья. С советских времен к в?дению железной дороги отнесены полсотни пятиэтажных домов. Дома муниципалитету никто не передавал, документации на них нет, расходы на их содержание, естественно, не планировались. В домах живут люди. Много людей — почти половина населения городка.