Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий - Дина Рафаиловна Хапаева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— утверждает аналитический философ, на протяжении ряда лет занимавший пост директора CREA, Даниэль Андлер.

Эта критика, безусловно, отражает вполне реальные проблемы, от которых с давних пор страдает французская академия. Жесткая иерархия, огромная власть «мандарината», многолетнее безропотное подчинение ученика патрону структурирует мир парижских университетов и исследовательских институтов, издательств и научных школ. На сверхконцентрацию власти, жесткость и стагнацию академических структур французские «младотурки» часто указывают как на источник многочисленных недугов социальных наук, нередко забывая при этом, что те же формы организации научной среды существовали в 60–70-е годы, что «мандаринов» было не меньше и в пору подъема французских социальных наук и что даже устранение всех институциональных проблем не способно разрешить трудностей, вызванных упадком интеллектуального проекта.

Но среди приверженцев новой парадигмы есть и такие, по мнению которых о кризисе не может быть и речи. Причина в том, что они полностью отождествляют положение дел в социальных науках с оценкой перспектив развития собственного направления. Другие школы воспринимаются ими в лучшем случае как вчерашний день, а в худшем — как недостойная упоминания профанация. Такова достаточно жесткая позиция радикалов, например Бруно Латура, согласно которому в социальных науках нет никакого кризиса. Скорее, по его словам, в социальных науках все хорошо и ведется много интересных исследований, но только интеллектуалы эти исследования никогда не читают, потому-то они и говорят о кризисе, которого на самом деле нет.

Помимо простого отрицания есть несколько способов релятивизировать кризис. Например, сопоставление современного упадка с подъемом 60–70-х годов позволяет представить кризис скорее как нормальное состояние.

«1960–1970-е годы были периодом подъема социальных наук. По сравнению с этим то, что происходит сейчас, — не упадок, но и не подъем. Подъем ведь не может продолжаться бесконечно… Ну не могут же все стать социологами… Конечно, социология оказалась дисциплиной, которая интеллектуально разочаровала… В 1960-е годы была единая модель социальных наук, которая исчезла, распалась… Но что касается кризиса социальных наук, то в это я не верю…»

— говорит Люк Болтански.

Стремление уйти от вопросов о кризисе характерно не только для «новаторов», надеявшихся с помощью новой парадигмы вдохнуть вторую жизнь в дряхлеющие науки об обществе. С одной стороны, тема кризиса не может не вызывать законного раздражения уже хотя бы потому, что ее обсуждают без малого двадцать лет. В интервью в ответ на вопрос о кризисе коллеги могут напомнить известное высказывание Ф. Броделя о том, что кризис является перманентным состоянием социальных наук. С другой стороны, кризис пытаются представить как плодотворный момент, когда исчезновение великих работ и новых направлений рассматривается чуть ли не как особенность вытекающей из кризиса исследовательской программы.

«Мы находимся в периоде, когда системное описание, которое доминировало в 1970-е годы, больше не работает, поскольку само общество стало менее прозрачным. Теперь труднее мечтать о тотальной познаваемости общества, чем в эпоху триумфального прогресса welfare state здесь, коммунизма в России, тейлоризма в США. Ансамбль этих функционалистских моделей стал казаться все менее убедительным»,

— признает Ж. Ревель.

Свобода в выборе «методологии», которая в эпоху больших парадигм была существенно ограничена[46], выступает в качестве отличительной черты современного этапа. Поэтому период «меньшей уверенности», «поиска локальных решений», который пришел на смену универсальным догмам, подчас кажется более насыщенным творчески, более интересным. Его главная ценность, по мнению приверженцев данной точки зрения, состоит в открывшейся возможности предлагать идеи и теории, в истинности которых нет и не может быть, абсолютной уверенности и которые представляют собой лишь фрагменты объяснения отдельных фактов. Проблемы, которые неизбежно встают перед приверженцами такого «микроподхода» к задачам социальных наук (где меняется «масштаб» рассмотрения, но структура самих этих задач остается неизменной) особенно хорошо видны на примере микроистории, возникшей в середине 70-х годов. Разочарование в возможности изучения макросоциальных структур привело к переносу акцента на микросоциальные структуры (община, ремесленный цех и т. д.). Критика микроистории ясно показывает, что имплицитное сохранение макроисторических задач и проблематики неизбежно приводит исследователя к тем же методологическим тупикам, из которых не смогла найти выход макроистория[47]. При этом очевидные преимущества макроисторического подхода — глобальность рассматриваемых проблем и предлагаемых объяснений — оказываются полностью утраченными. Трудно не вспомнить меткое замечание Кристофа Шарля, сделанное им по поводу метода микроистории: нельзя построить дом из обломков даже самой красивой мозаики.

Последовательный отказ от глобального подхода, — а следовательно, и от объяснений общего характера, и от прогнозов, — вступает в конфликт с традиционным пониманием роли социальных наук. Их претензии на уникальную способность давать точное, научное объяснение общества, позволяющее прогнозировать и совершенствовать его развитие, обусловливало их особое положение в европейской культуре. Не является ли отказ от макросоциального анализа самым точным и бесповоротным определением кризиса? — так обычно реагируют на это критики социальных наук.

Точка зрения, на которой в большей или меньшей степени сходятся все — даже те, кто старается сгладить впечатление кризиса, — состоит в том, что одной из причин нынешней ситуации является кризис научности. Как мы увидим ниже, утрата веры в науку распространяется сегодня не только на гуманитарное знание: не в меньшей степени она затронула и естественно-научное познание, несмотря на неумолимо ускоряющийся бег технического прогресса. С точки зрения приверженцев диагноза кризиса, кризис социальных наук, как и кризис научности, был порожден глубокими внутренними трансформациями европейской цивилизации, и прежде всего распадом идеологии прогресса и революционной идеологии. Крах «коммунизма как системы и социализма как культуры», по словам Пьера Нора, скомпрометировал не только те ответы, которые могли дать социальные науки, но и те вопросы, которые они были способны задать[48].

Гетто новаторов

…За последние двадцать лет многие научные дисциплины присоединились к нам, забившись в крошечную щель ничейной земли между двумя линиями фронта.

Бруно Латур[49].

С момента публикации книги Досса о прагматической парадигме прошло десять лет. Что стало с ее героями? Может быть, распад несложившейся парадигмы никак не отразился на развитии возглавляемых ими научных школ, и они продолжают процветать, пусть и не под единым знаменем?

Трагическая смерть Бернара Лепти в 1996 г. поставила точку на прагматическом повороте «Анналов» раньше, чем он смог оформиться в стабильное течение. Что касается остальных участников «парадигмы Досса», то, к счастью, большинство из них живы и здоровы. Посмотрим, как некоторые из них оценивают судьбу созданных ими течений.

Ни один из теоретиков прагматической парадигмы сегодня не считает, что направление, которое он представляет, находится в центре интеллектуальных дебатов или стоит у кормила академической власти. «Маргинальность» — таково наиболее мягкое слово, каким герои книги Досса характеризуют свое положение в парижском мире вне своего непосредственного профессионального поля.

«Доминирующая социология сейчас — это престарелая американская социология, которая господствует в комиссиях, это социология авангарда в кавычках, социология левых, бурдьевизм… Эта проблема возникла из-за Эколь Нормаль, поскольку все большие институты, все значимые места заняты ее выпускниками. И еще есть такие островки, вроде нас, затем латуровцы, этнометодологи, интерак-ционисты, или же те, кто занимается микросоциологией, но все они весьма маргинальны»,

— делится своими впечатлениями Люк Болтански.

Если кучке единомышленников удается уцелеть, то только на дне окопа — такие образы появляются у антрополога науки Бруно Латура, когда он размышляет о своем месте в мире[50]. Те, с кем еще совсем недавно связывали будущее, чувствуют себя на периферии научного мира Парижа. Наряду с «маргинальностью» излюбленным словом новаторов (как социологов оправдания, так и антропологов науки, как аналитических философов, так и представителей когнитивных наук) для описания своего нынешнего положения в более широком интеллектуальном универсуме является «блокаж». Представление о своей чужеродности французской почве, об отсутствии отклика на родине разделяется всеми новаторами. (Заметим, что, несмотря на безусловную известность Латура в Америке, его социология и там далека от того, чтобы считаться интегральной частью «mainstream».)

Маргинальность, ощущаемая сегодня новаторами, не кажется им особенностью ситуации в Париже: они полагают, что американские коллеги, чья работа вызывает их постоянное восхищение (так, например, Болтански и Тевено восторженно отзываются об американских энтометодологах), чувствуют себя столь же маргинальными в своей родной Америке.

«Этнометодологи в Америке создали подлинно европейскую штуку, абсолютно уникальную, на основе немецкой феноменологии. Для Америки это было настолько ужасно и неприемлемо, что они организовали секту. Если знать интеллектуальное пространство Штатов, понятно, что они не могли поступить иначе. Они проводят свои мессы, они говорят на одном языке… Но, поскольку это была секта, их никто не переводил… Все говорили: „Это непонятно“. Но это же не причина не переводить, если нам это непонятно»,

— рассказывает Лоран Тевено.

Конечно, такие течения прагматической парадигмы, как когнитивные науки или аналитическая философия, вовсе не кажутся их французским последователям ни гонимой сектой, ни маргинальной группой в Америке. Но, заметим, младшему из этих новшеств — когнитивным наукам — никак не меньше сорока лет.

Убежденность, что интеллектуально новое, и в особенности идейно родственное, повсюду обречено оставаться маргинальным, выглядит для новаторов само собой разумеющейся. (Как мы видели, мир маргиналов-социологов, описываемый Болтански, включает в себя практически все новые направления в социологии.) Даже деконструктивизм, ставший почти что респектабельным направлением в России, не считается полноправным в Париже.

«— Допустим, аналитическая философия — гетто. А постмодернизм?

— Хороший вопрос. Действительно, есть определенная симметрия — так как они тоже остаются не приняты мейнстримом и опираются либо на другие дисциплины, либо на СМИ… В самом деле, характерно, что два главных маргинальных течения находят свою поддержку вне сердца крепости, вне центра власти»,

— свидетельствует Даниэль Андлер.

Настроения в среде новаторов, их оценку своей роли лучше всего позволяет резюмировать следующий рассказ аналитического философа:

«За последние пять лет ситуация в философии не улучшилась. Напротив, есть основания быть пессимистом, наблюдается скорее блокаж… Аналитическая философия, несомненно, развивается, но сохраняется эта атмосфера гетто… Когда я начинал, мои коллеги по аналитической философии ощущали себя преследуемым меньшинством, гетто. Теперь они все профессора, но эта атмосфера сохранилась… Они участвуют в научной политике, получают большие деньги, сидят в жюри, но продолжают ощущать себя меньшинством, так как их плохо принимают в философском мейнстриме, который остался прежним, который сводит всю философию к истории философии и для которого Кант — это последний великий философ».

Как явствует из этого отрывка, сохранение атмосферы гетто — не просто отголосок маргинальности первых лет складывания школы. В постоянных заявлениях о непричастности к французской интеллектуальной жизни, в нежелании «писать, как французы», в стремлении «печататься только по-английски» сквозит нечто большее, чем просто принятие навязанной роли или стратегии самозащиты от «агрессивной среды». Может быть, такая позиция вызвана ощущением, что дискурс, создаваемый внутри общины посвященных, не востребован за ее пределами? А может быть, чувство маргинальности, с которым не спешат расстаться новаторы, превратилось в способ самоопределения, в способ отстаивания собственной идентичности?

«Антиинтеллектуализм» работников социальных наук

Итак, уместно задаться вопросом: кто же доминирует в интеллектуальном мире Парижа? Кто, по мнению новаторов, «занял крепость»? Ответы на эти вопросы зависят от дисциплинарной принадлежности говорящего, и по большому счету нас не ждет никаких сюрпризов: все имена великих — и личностей, и направлений — попали в классики уже более двадцати лет назад.

Может быть, соседство с признанными великими вызывает у новаторов чувство маргинальности? Прежде чем ответить на этот вопрос, послушаем поэтическое описание отношения к Бурдье, сделанное пожелавшим остаться неизвестным антропологом науки незадолго до смерти великого социолога:

«Есть еще экологические влияния, и их очень много, они крайне важны, и их очень трудно учитывать историку идей. Например, взять Бурдье. Он крайне влиятелен и важен для Франции. Его влияние было экологическим — это как холодное озеро в пейзаже, которое охлаждает все вокруг. И нет никакого прямого контакта с этим озером… Я видел Бурдье два раза в жизни. Всегда, когда я его читал, я рыдал от смеха… И в то же время он имеет огромное влияние на все, что мы делаем, на всю социологию, просто потому, что он здесь. Он как гора в пейзаже, о которой хорошо знают географы и картографы, и от самого факта ее наличия тучи бегут иначе, хотя между нами нет никаких отношений и все друг друга игнорируют. Бурдье никогда не сказал ни слова о том, что я пишу. Я смеюсь, когда его читаю. Это как Хайдеггер — можно умереть от смеха. Но я должен признать, что я испытываю влияние Бурдье, хотя ни одна его теория не выдерживает ни минуты изучения той социологией, которой занимаемся мы… Он влияет на нас так же, как гора влияет на мышь, которая бежит внизу, — просто потому, что гора отбрасывает тень».

За экологической метафорой скрывается геологическая неизменность отношений, которые сложились в интеллектуальной среде. В полном согласии с представлениями говорящего, набросанный им пейзаж полностью отрицает всякую роль идей, подчеркивая отсутствие диалога и акцентируя преимущественно материальный аспект сосуществования представителей разных направлений.

Конечно, уход из жизни Бурдье не обернулся для новаторов экологической катастрофой. Они эксплицитно противопоставили себя Бурдье, причислив его к приверженцам функционалистских парадигм, хотя такое определение верно лишь отчасти. Но Бурдье был отнюдь не только социологом, и отнюдь не только его воззрения в социологии вызывали протест его младших коллег.

Бурдье был крупной общественной и политической фигурой Франции, человеком, игравшим большую роль в жизни страны. Его книги издавались многотысячными тиражами. Он постоянно присутствовал в средствах массовой информации. Практически ни одно крупное событие политической или культурной жизни не обходилось без того, чтобы Бурдье — наряду с еще несколькими столь же значимыми фигурами — не было предоставлено право высказать свое суждение. Иными словами, он был интеллектуалом. Возможно, именно Бурдье-интеллектуалу, или, еще точнее, образу интеллектуала, воплощенному в Бурдье, новаторы противопоставляют себя в гораздо большей степени, чем Бурдье-социологу[51].

Противопоставление интеллектуалам является важной чертой самосознания новаторов. Так, например, Бруно Латур говорит, что он не считает себя интеллектуалом: он — исследователь, работающий в области социальных наук или научный работник. Напротив, подчеркивает Латур, Пьер Нора и Мишель Серр — это интеллектуалы. В интервью Латур не раз отмечает, что он «презирает слово „интеллектуал“». Слыть или называться интеллектуалом или даже читать произведения этих последних в среде новаторов считается зазорным. Эти чувства выражает Даниэль Андлер, отвечая на вопрос об известных французских интеллектуалах:

«Ох, я их не читаю… Может быть, это Режис Дебре, Бурдье и еще один… Смешно, но я забыл, как его зовут… Это как для вас забыть, как зовут Ельцина… Он писатель, издатель, киноартист, политический деятель, интересуется Косово… Он как Сартр. Он красивый человек, женат на киноактрисе… Таких около пятнадцати человек. Это эксперты во всем, их приглашают на ТВ, они встречаются с министрами, пишут статьи на первой полосе газет…»

За что интеллектуалы вызывают столь однозначное осуждение? Главный их недостаток новаторы видят в неспособности творить, создавать новое.

«Если имеется в виду интеллектуал в том смысле, в каком это понятие начинает употребляться после дела Дрейфуса, хотя их сейчас и осталось во Франции немного, то я очень надеюсь, что к ним не принадлежу. Потому что они не в состоянии делать ни хорошие социальные науки, ни хорошую политику, ни хорошую литературу. Режис Дебре — типичный пример старой формулы интеллектуала. Это одновременно и писатель, и журналист… Эта формула абсолютно непродуктивна, поскольку та модель, которая меня интересует, — это модель социальных наук, которые являются такими же науками, как и другие»,

— продолжает все тот же пожелавший остаться неизвестным антрополог науки.

По мнению сторонников «прагматической парадигмы», интеллектуалы, такие как Режис Дебре, Люк Ферри, Бернар-Анри Леви, Мишель Вивьорка, не заслуживают серьезного к себе отношения. Главный недостаток медиатизированных интеллектуалов в глазах новаторов состоит в забвении как научных, так и интеллектуальных интересов ради успеха у массового зрителя и слушателя, успеха, которого приходится добиваться ценой профанации собственных идей. Низведение своего дискурса на уровень, доступный массам, оборачивается зависимостью от «общественного мнения», необходимостью ему потакать. Расплатой становится неспособность таких «медиатизированных» интеллектуалов создавать оригинальные работы. В результате их перестают считать коллегами собратья по дисциплине.

Но хотя новаторы всячески пытаются представить интеллектуалов как чужаков, не имеющих с социальными науками ничего общего, нам придется признать, что это не так. Среди ведущих французских интеллектуалов немало тех, кто профессионально причастен к гуманитарному знанию и являются либо социологами, как Бурдье, либо историками, как Нора. Критика интеллектуалов новаторами исходит из представления о конкретности и научности познания. Чем ближе к сердцу принимает говорящий сциентистский идеал знания, тем большее отвращение вызывают у него интеллектуалы — безответственные болтуны, берущиеся судить обо всем на свете, несмотря на свою полную некомпетентность. В отличие от интеллектуалов, претендующих на знание глобальной истины, равно применимой к различным сферам жизни, новаторы не хотят, по словам Лорана Тевено, «проводить время в ответах на последние вопросы современности». Горячий сторонник новаторов издатель Эрик Винь так определяет отличие новаторов от интеллектуалов предшествующего поколения:

«Вместо гигантских всеобъемлющих фресок, которые были славой издательств еще двадцать лет назад, теперь стремятся развивать аналитические исследования, которые работают на уровне точной аргументации и демонстрации и могут быть по достоинству оценены в первую очередь близкими коллегами…»[52]

По мнению новаторов, «работников социальных наук», и культура в целом, и социальные науки в частности могут только выиграть от отсутствия интеллектуалов. Так, Латур отрицает, что в любимой ими Америке когда-либо были интеллектуалы: там есть либо журналисты, либо think-tanks («мозговые тресты»), а социальные науки тем не менее процветают. Поскольку новаторы резко отрицательно оценивают влияние интеллектуалов на французские социальные науки, они, в отличие от многих французских исследователей, и не испытывают особой гордости за более высокое общественное признание, которым обладают интеллектуалы во Франции по сравнению с их американскими коллегами, — наоборот, это вызывает у новаторов раздражение и сожаление. «Высокий престиж интеллектуалов — это, безусловно, особенность Франции. Ни в США, ни в Англии, хотя эти страны являются бесспорными производителями научной продукции, нет такого преклонения населения перед интеллектуалами. И когда такие, как Режис Дебре, демонстрируют, что на них есть общественный спрос, что есть рынок, который требует таких интеллектуалов, как те, которые в настоящее время захватили радио, ТВ и печать, то это печально», — заключает Даниэль Андлер. А уже цитировавшийся ранее антрополог науки так отреагировал на вопрос об интеллектуалах:

«Я не переношу вопросы о французских интеллектуалах. За последний год опубликовано около пятнадцати книг об интеллектуалах. Они их изучают и ненавидят так же, как Режис Дебре. Я этим не интересуюсь, и вообще французы меня не очень интересуют. Мне хочется их спросить: „Вы хоть что-нибудь хоть раз описали в своей жизни? Вы хоть раз попытались сделать то, что Дьюи называл основой социальных наук и антропологии, а именно — описание, детальное и сложное описание многочисленных связей, которые возникают между явлениями? Без этого все — ерунда“».

И все-таки не все современные интеллектуалы в равной мере вызывают презрение новаторов. Среди интеллектуалов есть и такие, чувство дистанции по отношению к которым окрашено не пренебрежением, а сожалением.

«Мы не участвуем в дебатах о конце интеллектуалов… Я никогда не писал для „Le Débat“, „Le Monde“, и никогда этого не сделаю, а для интеллектуалов это первые вещи. Налицо парадокс — люди, которые занимают это пространство, говорят, что больше нет парадигм, хотя мы создали парадигму, но они нас не признают… Например, Латур был человеком, который сконструировал свою парадигму вне пространства интеллектуалов в классическом смысле»,

— свидетельствует Лоран Тевено.

Когда речь заходит о «Le Débat» или о «Esprit» — наиболее влиятельных интеллектуальных журналах Парижа, — невнимание этой среды начинает восприниматься новаторами как отсутствие признания. Тевено продолжает:

«В этом интеллектуально-медиатическом пространстве нас не воспринимают. И это не просто частный случай… Мы никогда не печатаемся в „Le Débat“ и о нас там не пишут, ни в „Esprit“, но то, что мы делаем, их достает. <…> Они смеются над Латуром, хотя все его знают. Что не обязательно — не обязательно смеяться, когда возникает новая парадигма».

Интеллектуалы «во второй степени»

Вселенная во второй степени отстраненности: отстраненности от прошлого, отстраненности от другого, отстраненности от самого себя.

Пьер Нора[53]

Действительно, журналы «Le Débat», «Esprit», «Commentaire» образуют особый мир, особую среду. Несмотря на все очевидные отличия и многоплановые отношения, существующие между ними, их родство несомненно. Вот как Пьер Нора, создатель «Le Débat», характеризует то общее, что их объединяет:

«„Esprit“ и „Commentaire“ были главными союзниками, с которыми мы работали в постоянном соседстве, часто обмениваясь сотрудниками и точками зрения и предпринимая совместные начинания, будучи убежденными в том, что то, что нас разъединяет, является менее значимым, чем то, что нас объединяет, и то, что мы должны защищать: верность наследию, духовная принадлежность к единой вполне определенной семье идей — левого христианства для одних, либерализма для других»[54].

И хотя главные персонажи этой среды, такие как Пьер Нора, создатель «Мест памяти» и директор ряда исторических серий издательства «Галлимар», и Мишель Винок, автор ряда книг по истории интеллектуалов, издатель журнала «История» и директор коллекций издательства «Seuil», и Оливье Монжен, философ, историк интеллектуалов и редактор журнала «Esprit», всеми единодушно признаются «французскими интеллектуалами», и даже «интеллократами», они не в меньшей степени, чем новаторы, выступают против попыток отождествлять их с нынешними французскими интеллектуалами. Они тщательно избегают обычных для современных медиатизированых интеллектуалов форм контактов со средствами массовой информации, никогда не упуская случая подчеркнуть разделяющую их пропасть. Они стараются не употреблять слова «интеллектуал» применительно к самим себе, рассуждая об интеллектуалах только с позиции внешнего, постороннего, «не включенного», наблюдателя. В качестве самоназвания слово «интеллектуал» возможно для них, только если речь идет об интеллектуале нового типа, об интеллектуале будущего. Создается впечатление, что их собственная идентичность строится на противопоставлении интеллектуалам прошлого и настоящего, как «символический след и игра» значений старого слова, его новое качество, его «вторая степень». Наглядной иллюстрацией сказанного прозвучит определение, данное Мишелем Виноком:

«Во Франции интеллектуалами назывались люди, которые, приобретя известность благодаря своим работам в искусстве или ином виде творчества, использовали ее для того, чтобы привлечь внимание к значимым вопросам современности, прежде всего политическим, вступая в общественные дебаты, как это было во время дела Дрейфуса. Это коллективное движение выражалось в демонстрациях, публичных акциях, подписании обращений и петиций. Сейчас это несколько десятков человек, которые всегда присутствуют на радио и телевидении, имена которых звучат повсюду. Но легитимность их существования поставлена под вопрос, потому что, в отличие от интеллектуалов прошлого, таких как Сартр, Фуко и даже Бурдье, за которыми стояли большие сочинения, эти интеллектуалы известны исключительно благодаря их умению выступать перед телекамерой или на радио».

Как видно из этого определения, образ современного французского интеллектуала оказывается глубоко проблематизированным не только с точки зрения новаторов. Те, для кого трудно подобрать иное название, кроме «интеллектуал», отвергают всякую связь между собой и современными интеллектуалами, отрицая легитимность существования этих последних[55].

Такая позиция проявилась особенно отчетливо в ходе дебатов о конце интеллектуалов, многие темы которых, и в частности идея о неизбежности исчезновения интеллектуалов из современной общественной жизни Франции, приобрели большой отклик. Но прежде, чем перейти к обзору этих дебатов, следует сказать несколько слов о фигуре интеллектуала в истории Франции.

Французский Интеллектуал (1896–2000)

Слово «интеллектуал» поражает меня своей нелепостью. Лично я никогда не встречал интеллектуалов. Я встречал людей, которые пишут романы, и тех, кто лечит больных. Людей, которые занимаются экономикой и пишущих электронную музыку. Я встречал людей, которые учат, и людей, о которых я никогда не мог понять, чем они занимаются. Но интеллектуалов — никогда.

Мишель Фуко[56]

«Интеллектуал». За исключением haute couture et haute cuisine, какое слово в состоянии точнее передать «дух Франции», «французскость», определить неповторимую особенность французской культуры? На протяжении последнего столетия слово «интеллектуал» было синонимом уникальности Франции, секретом ее неповторимости, непереводимости и непревзойденности. Французская интеллектуальная жизнь — не сводимая к политике, но в то же время насквозь пронизанная ею, объединяющая разные сферы общественной жизни и в то же время не тождественная ни одной из них, публичное пространство, открытое для диалога разных форм культуры, — составляла важную часть представлений французов о самих себе и долго служила предметом национальной гордости. Сам факт ее высокой общественной значимости рассматривался как отличительная черта Франции:

«По сравнению, например, с США, — считает Пьер Нора, — во Франции есть огромный интерес к интеллектуальной жизни, которого просто нет в других местах. <…> До недавнего времени передачи типа „Апостроф“ собирали два — три миллиона человек. Такая огромная аудитория смотрела, как мессу, передачу, где писатели и интеллектуалы спорили друг с другом или рассказывали о своих книгах. Я не знаю равного этому ни в США, ни в других странах»[57].

Конечно, участие в публичных дебатах — удел немногих. Но — и в этом состояла важная особенность Франции — от образованных людей ждали участия в общественной жизни. Они должны были быть готовы «прозвучать» в публичном пространстве, привлечь к себе внимание, высказаться по политически значимым вопросам в качестве граждан. По словам Жака Ревеля, «во Франции каждый преподаватель истории, социолог и т. д. начиная с XIX века — это потенциальный интеллектуал, который стремится выступить в публичном пространстве вне академической сферы. И публичная сфера ждет его выступления».

Неповторимость французской интеллектуальной жизни очевидна даже тем, кто крайне скептически относится к интеллектуалам. Вот как живописует ее Люк Болтански:

«Главная особенность французской интеллектуальной жизни обусловлена ее географической концентрацией. Несколько лет назад ко мне приехал коллега из Принстона и спросил, с кем он должен здесь встретиться. И я ему пишу длинный список. Он смотрит на этот список с изумлением и говорит: „Но у меня не хватит не только месяца, который я буду во Франции, но и года для того, чтобы всех их повидать…“ — „Но ведь ваш отель находится на горе Св. Женевьевы? Все они работают в десяти минутах ходьбы от вашего отеля!“ Для американца это уму непостижимо, потому что, если ему нужно встретиться с коллегой из другого университета, он готовится к путешествию на самолете. Кроме того, сюда, в Париж, приезжают многие иностранцы. Не удаляясь от Пантеона дальше, чем на три километра, вы в состоянии вести полноценную интеллектуальную жизнь. Эффекты этого велики. Люди определяют себя по противопоставлению друг другу на основе интеллектуально-политической. Хорошо ли это? Когда я оптимист, мне кажется, что да, потому, что это создает напряжение. Во Франции, если вы возьмете интеллектуала и вышлите его из Парижа за три часа езды на ТЖВ в провинцию, — он умрет. У него будет все — море, вино, но он перестанет существовать».

Уникальность, которая приписывалась интеллектуалам на протяжении последнего столетия во французском обществе, позволила им считать себя преемниками аристократии, наследниками «национального благородства». «Прирожденные герцоги республики», «аристократы во граде», ставшие таковыми исключительно благодаря личным качествам и заслугам, — такими хотели бы и по сей день видеть себя даже те, кто понимает, что время интеллектуалов безвозвратно истекло.

«Я верю в то, что есть особая историческая традиция, которая делает феномен интеллектуала „франко-французским“ потому, что он связан с рождением демократии. Я думаю, что интеллектуалы продолжают играть роль аристократии, которая умерла при рождении демократии. И меня поражает тот факт, что слово „интеллектуал“ возникает во Франции во время дела Дрейфуса, а именно тогда, когда аристократия окончательно лишилась политической власти, которой она обладала до начала Третьей Республики. <…> И это тоже дополнительное обстоятельство, которое придает французским интеллектуалам ощущение аристократов во граде, давая им некоторые привилегии, свободу, право на особые отношения с властью, а также на особое отношение к материальной жизни и к деньгам. Отношения интеллектуалов с властью столь же сложные, как те, которые были у власти с аристократией»,

— размышляет на эту тему Пьер Нора.

Понятие «интеллектуал» в том смысле, в котором оно еще и сегодня продолжает употребляться во Франции, складывается во время дела Дрейфуса[58]. Эмиль Золя стал первым парадигматическим «воплощением интеллектуала». Общественное мнение Франции раскололось надвое после его знаменитого обращения «Я обвиняю», в котором автор выступил в защиту невинно осужденного капитана Дрейфуса. Антидрейфузары считали, что жизнь одного, пусть невинно осужденного, не стоит подрыва морального авторитета Франции и доверия общества к власти. Дрейфузары, объединившие вокруг себя интеллектуальный цвет Парижа тех лет (достаточно назвать Марселя Пруста, Шарля Пеги, Люсьена Эрра, Эмиля Дюркгейма, Клода Моне, Анатоля Франса), не преследовали политических целей. Отсутствие общей политической программы и идеологической платформы — характерная черта дрейфузаров. Их объединяло моральное чувство, идея сохранения принципов демократии и защиты личности от несправедливости общества. Важной составляющей дела Дрейфуса и тех разногласий, которые оно породило во французском обществе, стал вопрос о французском национализме и об антисемитизме. Возможно, именно это измерение дела Дрейфуса придает ему особую значимость и по сей день.

Аргументы антидрейфузаров строились вокруг идеи «органичности французской нации», которая подобна дереву, а индивид — листу на нем: нет ничего более страшного, чем ставить интересы листа выше интересов дерева. Органическая метафора — популярнейшая фигура националистического дискурса, вышедшая из-под пера Мориса Барреса, идеолога французского национализма, — требовала забвения интересов одного ради сохранения лица нации. Слово «национализм», возникающее как раз в эти дни под пером Шарля Марасса, заставляет видеть в нации единство крови, расовое единство, объединяющее только «урожденных французов». Интересы некоего Дрейфуса, отдельной личности, должны быть принесены в жертву интересам Французского государства, тем более что Дрейфус является не французом по крови, а евреем, «инородцем». Антисемитский дискурс о евреях как о людях без корней, пришедших во Францию для того, чтобы с помощью сионистского заговора либо подчинить себе страну, либо просто уничтожить ее, объединил в эти дни и правых националистов (таких, как Баррес), и даже некоторых социалистов. Участие Эмиля Золя в процессе Дрейфуса, бескомпромиссная защита интересов безвестного капитана популярнейшим писателем Франции, дает пример особого поведения, особой роли писателя в обществе. Понятие интеллектуала — признанного творца или мыслителя, способного поставить на карту свое общественное положение и свой авторитет ради торжества объективности и справедливости, морального арбитра по отношению к власти — рождается в ходе этой борьбы.

Однако такому «морально чистому» образу интеллектуала была суждена недолгая жизнь. Революция в России и рост коммунистических симпатий уничтожили иллюзии о моральной объективности интеллектуалов и превратили их в рупор политических партий. Очарованные идеями преобразования общества, одни стали певцами сталинизма, другие приветствовали нацизм. Соблазн радикальной политики в той или иной степени испытали интеллектуалы и других стран[59]. Те немногие, кто сохранил моральную и политическую свободу, превратились в одиночек, третируемых собратьями по цеху.

Осознание морального падения интеллектуалов было отложено до конца 70-х годов XX века. И после окончания Второй мировой войны, и после XX съезда КПСС авансцену общественной жизни Франции и Европы продолжали занимать политически ангажированные интеллектуалы — Жан-Поль Сартр, Альбер Камю, Симона де Бовуар, если назвать только несколько имен-символов. Их сменило то поколение интеллектуалов — Клод Леви-Стросс, Ролан Барт, Мишель Фуко, Пьер Бурдье, — которое сегодня считают последним.

В мае 2000 г. в Париже увидел свет юбилейный номер «Le Débat», приуроченный к двадцатой годовщине основания журнала. Номер открывала редакционная статья Пьера Нора, двадцать лет назад провозгласившего целью своего журнала возрождение интеллектуальной жизни Франции[60], озаглавленная «Прощание с интеллектуалами?». Дискуссия о месте интеллектуалов в современной жизни — точнее, о закате интеллектуалов, — которую многие восприняли скептически, стала важным событием в интеллектуальной жизни Парижа на рубеже веков, показав со всей отчетливостью, что интеллектуал перестал восприниматься французским обществом как идеальное воплощение «французского духа».

Почему в начале нового тысячелетия снова потребовалось понять, что такое интеллектуал, сохранился ли он и нужен ли он сегодня? Как случилось, что идентичность этого важнейшего персонажа французской истории и культуры истекшего столетия оказалась поставленной под вопрос? И не связан ли кризис идентичности интеллектуалов с современным кризисом социальных наук?

Прежде чем ответить на эти вопросы, напомним основные направления этой дискуссии и состав ее участников. В декабре 2000 г. в издательстве «Галлимар» была опубликована книга Режиса Дербе «I.F.» («Французский интеллектуал»), которая возобновила дебаты 80-х годов о месте и роли интеллектуала в обществе[61]. Вкратце аргументы Р. Дебре можно представить следующим образом. Великих интеллектуалов больше нет[62]. После смерти трех великих — Жан-Поля Сартра, Раймона Арона, Мишеля Фуко — не осталось никого, кроме эпигонов. В своей книге Дебре рисует коллективный портрет медиатических интеллектуалов, не сходящих с экранов телевизоров и передовиц газет. Их имена знают все, но, в отличие от великих интеллектуалов прошлого, на их счету нет ни выдающихся достижений, ни значительных теорий. Они абсолютно нелегитимны. Раньше интеллектуал был автором крупных работ (чаще всего философских), благодаря которым он приобретал авторитет и славу. Властитель дум, интеллектуал заставлял прислушиваться к своему голосу прежде всего потому, что люди смотрели на мир сквозь призму его идей. Те же, кто называют себя интеллектуалами и выступают в средствах массовой информации от их лица сегодня, приобрели известность исключительно благодаря своей фотогеничности и остроумию, но за ними не стоят ни самостоятельные теории, ни признание их выдающихся заслуг[63].

Книга Дебре спровоцировала ответ Ж. Жюльяра. По мнению Жюльяра, интеллектуалы во Франции переживают период обновления. До сих пор они никак не подходили под то определение свободного от партийных пристрастий и политически не ангажированного интеллектуала, каким оно сложилось во время дела Дрейфуса. Напротив, история первой половины XX в. заставила их встать под разные политические знамена. Попав под власть великих революционных иллюзий, став попутчиками коммунизма, они утратили независимость как морального суждения, так и мысли. Теперь, наконец, этот этап завершен, и интеллектуалы снова политически нейтральны, снова свободны. Как и век назад, они готовы выступать не от имени определенной политической партии, но во имя великих универсальных ценностей — справедливости, свободы, прав человека.

Позиции Пьера Нора и Мишеля Винока можно представить в виде еще одной точки зрения на судьбу французского интеллектуала. Оба автора указывают на утрату того особого места в обществе, которое занимал интеллектуал на протяжении последнего столетия. В своей статье «Зачем (до сих пор) нужны интеллектуалы?», опубликованной в посвященном дискуссии номере «Le Débat»[64], Мишель Винок выделяет три типа современных французских интеллектуалов, три парадигматические модели. Конечно, здесь мы встречаем уже хорошо знакомого нам медиатического интеллектуала, которого Винок называет «анонимным»: раз ничто не отличает достижения подобного персонажа от среднестатистического человека, то «все мы в равной мере являемся интеллектуалами». Другой тип интеллектуала — интеллектуал-интервенционалист. Эпигон интеллектуала-универсалиста, парадигматическим воплощением которого был Вольтер, а позже стал Великий Писатель, интервенционалист сегодня безуспешно пытается сыграть Сартра, Мальро, Камю… Он живет участием в публичных дебатах и старается высказывать свое мнение по любым вопросам современности, хотя его позиция не опирается на продуманную политическую или социальную программу и не исходит из оригинальной философской идеи. Его сочинения не делают его «властителем дум», играя скорее роль подчиненного, хотя и необходимого аксессуара его деятельности. Еще один тип — интеллектуал-специалист, изобретенный Фуко как антипод универсалиста. Он приобретает легитимность для участия в публичных дебатах не благодаря выдающимся философским или художественным произведениям, но именно в силу своей узкой профессиональной компетенции. Фуко приводил в пример Оппенгеймера, Винок называет несомненным продолжателем этой модели Бурдье[65]. Как видно из всего сказанного, если интеллектуал и может вообще рассчитывать на какую-либо социальную или культурную роль, то это отнюдь не роль учителя общества или морального арбитра — иллюзии Жюльяра не нашли отклика у других участников дискуссии.

Более того, по мнению и Винока и Нора, современное общество больше не нуждается в интеллектуале. Демократический строй предоставляет каждому возможность выступить в публичных дебатах и высказать свое мнение как благодаря множеству ассоциаций и неформальных объединений, так и благодаря развитию современных средств массовой информации. Следовательно, с одной стороны, отпала всякая необходимость в существовании интеллектуалов как привилегированной группы людей, говоривших от имени тех, кто не мог самостоятельно отстаивать свои интересы; с другой стороны, средства массовой информации стали орудием профанации дискурса интеллектуалов, заставляя их примеряться к потребностям и возможностям восприятия массовой аудиторией.

«Если интеллектуал — это тот, кто говорит от лица неспособных к самовыражению, защищая добро, красоту и справедливость, то чем больше людей услышат их слова, тем лучше. Казалось бы, появление средств массовой информации должно было создать уникальные условия для этого. Но в результате одни интеллектуалы стали отказываться от присутствия в средствах массовой информации, тогда как другие сделали это своей профессией. Проблема заключалась в том, что аудитория, с которой вынужден дискутировать интеллектуал, не всегда оказывается той, которой интеллектуал достоин»,

— считает П. Нора.

Медиатический интеллектуал, игрушка массового зрителя и средств массовой информации, лишенный собственного голоса и собственного лица, предстает как отрицание самой идеи интеллектуала.

Интеллектуалы (как в более узком французском смысле этого слова, так и в более расширительном и вместе в тем более международном его понимании)[66] по праву могут быть названы героями нашего времени. Анализ возникновения и развития этого социального слоя в других европейских странах обнаруживает четкие исторические параллели даже для столь уникального явления как французские интеллектуалы, указывая на его международный характер. При всех различиях этой группы в разных культурных контекстах, она играла сходную роль в обществе. Исчерпанность «великих нарративов» не могла не сказаться на судьбе интеллектуалов. Конец XX в. стал концом интеллектуалов как особой социальной группы и как особого способа вовлечения общества в публичное пространство.

Интеллектуальная жизнь без интеллектуалов

…Интеллектуал все больше превращается в музейный экспонат. <…> Но, несмотря на это, интеллектуальная жизнь продолжается de facto…

Оливье Монжен[67]

Какова дальнейшая судьба интеллектуалов? Осталась ли у них хоть какая-то надежда на будущее? Варианты ответов на эти вопросы варьируются от крайне оптимистических до крайне скептических.

Мы уже знакомы с мнением Жюльяра, согласно которому интеллектуал, несмотря на свое более чем сомнительное прошлое, должен снова занять место морального арбитра в обществе. Однако такой оптимистический, хотя и несколько наивный ответ, способен удовлетворить немногих. Часть новаторов, не делающая различия между медиатизированными интеллектуалами и «интеллектуалами во второй степени», приветствует исчезновение интеллектуалов как прекращение профанации социальных наук.

«Конец интеллектуалов? А, это очень хорошо. Потому что, если интеллектуал, который не занимается ни подлинными исследованиями, ни созданием подлинной литературы, исчезнет, это будет отлично. Исчезновение людей типа Финкелькрота, Режиса Дебре… я не хочу сказать физическое, конечно… это будет очень хорошо. Потому что интеллектуалы — это те, кто говорит без права говорить. Они не имеют мандата — ни политического, ни научного, ни литературного… Исчезновение этих людей и их кризис мне отнюдь не помешает спать. Напротив, если социальные науки будут плохо работать, если не будет хороших рецензий в журналах, — это меня опечалит гораздо больше»,

— признается известный антрополог науки.

Другие поборники прагматического подхода гораздо меньше уверены в том, что судьба интеллектуалов и гуманитарного знания может столь радикально различаться, и поэтому выступают за более «мягкий» сценарий. В то же время они остро реагируют на попытки связать кризис социальных наук с кризисом интеллектуалов, полагая, что новая парадигма позволит преодолеть кризис и что речь идет не о распаде социальных наук, но об их «реконструкции».

Несмотря на пессимистические прогнозы, интеллектуал продолжает рассматриваться в качестве неотъемлемой части современной французской культуры. Могут меняться отдельные способы концептуализации этой группы, но она сама кажется незыблемой, как гора.

«Я не верю в конец интеллектуалов. Есть просто модные слова — конец того, этого, конец истории, конец иллюзии. Это — заголовки для газет. Была также мода на „рождение“, на „изобретение“. Было „изобретение гор“. В самом деле, горы были изобретены как ощущение гор, как способ отношения к ним, как объект познания, туризма и т. д. Но это не горы были изобретены, а отношение к ним. Если речь идет о конце интеллектуалов в смысле „группы давления“ и т. д., то это означает конец того определения группы, которое она получила в конце XIX в. во время дела Дрейфуса. Хорошо, признаем, что эта социальная и культурная группа, особым образом осознанная, опирающаяся на те или иные институты, организованная вокруг определенных дебатов, имела начало в истории. Но я подозреваю, что когда речь идет о конце, то имеется в виду конец определенного понятия в той же степени, в какой может идти речь о конце гор. Конец гор не означает, что некуда будет поехать кататься…»

— такова точка зрения Мориса Эмара.

Парадоксальным образом даже тем, кто поставил вопрос о конце интеллектуалов, трудно расстаться с этим дорогим их сердцу персонажем. В итоге и П. Нора, и М. Винок полагают, что интеллектуал, приговоренный ими самими к исчезновению, не может сгинуть без следа, что у него, несмотря ни на что, должна сохраниться какая-то роль в современном мире.

«Интеллектуал должен быть, прежде всего, мыслителем, тем, кто наделяет смыслом мир, находящийся сегодня в состоянии полной неуверенности и неопределенности, мир, у которого нет никакого подлинного проекта будущего. Его задача — придать смысл и значение происходящему. Но вопрос о будущем интеллектуалов остается крайне сложным. Во французской традиции нового времени, традиции, восходящей к эпохе Просвещения, люди пера, люди пишущие всегда играли важную моральную роль в обществе. Вопрос заключается в том, следует ли считать законченной и эту традицию тоже?»

— с горечью вопрошает Мишель Винок.

С точки зрения Нора, основной вопрос, который сегодня должен волновать интеллектуала, — это вопрос о том, что гарантирует сосуществование разных социальных и политических групп сегодняшнего демократического общества. Несмотря на то что интеллектуал не подготовлен для этого специально, он «должен думать о проблемах демократии, которая одержала победу формально, но не на деле».

Оливье Монжен, другой активный участник дискуссии, тоже не мыслит будущее без фигуры интеллектуала, хотя, по его собственному убеждению, таковой фигуры уже не существует. Характерно, что в послесловии ко второму изданию своей книги «Лицом к скептицизму» Монжен не может определить, в чем состоят особенности того «третьего типа интеллектуала», который не является «ни политическим пророком вчерашнего дня, ни специалистом, замкнутым в себе самом»[68] и который должен прийти на смену современным интеллектуалам. Автору остается лишь утверждать, что интеллектуальная жизнь продолжается… без интеллектуалов! Живут журналы, сохраняя свой вес и свою аудиторию, несмотря на конкуренцию со средствами массовой информации и Интернетом… Интеллектуалов нет, но интеллектуальная жизнь «сохраняется de facto»[69].

Этот парадокс требует объяснения. Роль интеллектуала будущего или интеллектуала нового поколения выглядит не просто размытой — ее не удается определить из-за отсутствия самой общей идеи о том, какой она может быть. Крайне расплывчатое представление участников дебатов о том, что сегодня является достойным поприщем для деятельности интеллектуала (если оставить в стороне ностальгические проекты реанимировать его «славное прошлое»), указывает скорее на нежелание поверить в собственный прогноз о конце интеллектуалов, чем на ясное видение перспективы развития этого социального типажа. Нечеткие контуры образа «подлинного интеллектуала» имеют крайне мало общего не только с современными интеллектуалами, но и с интеллектуалами прошлого, его задачи в современном обществе тоже предельно неопределенны. Не потому ли миссия интеллектуала кажется исчерпанной, что перемены, переживаемые обществом, не укладываются ни в какие привычные представления?



Поделиться книгой:

На главную
Назад