Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ощущение времени - Михаил Рафаилович Садовский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ненавижу их! С их речами и коммунистическим враньём. — Додик молчал. Он думал про толпу. А как Лёнька к ней относится, к своим согражданам?

— Знаешь, даже не за их подлость и враньё, а за то, что они заставляют меня ненавидеть их. Это тяжёлое чувство… ненависть… как самогон… от него потом ломит не только голову… уеду.

— Куда?

— Куда глаза глядят… куда пустят… — он выдавливал из себя слова, — к своим…

— Каким своим?

— К евреям. Там я не буду бояться ежесекундно, что мне в лицо бросят обвинение…

— О чём ты?

— Обвинение, что я не такой, как они?

— Тебе надо ещё будет доказать, что ты свой… там тебе надо будет доказать, что ты не член этой банды, которая убивала здесь! Ты об этом не подумал?

— Нет. Не обвинят. Там будут тысячи таких, как я… тысячи, понимаешь? А может, миллионы, если они ещё есть на свете, если они не в могилах, в пепле, удобрениях и абажурах, которые из них сделали… технология та же — нас превратили не в рабов, даже не в скотину — в сырьё, понимаешь… ты же сам говорил, что у меня Лизка и я должен думать о ней.

— Говорил. Мы много чего говорим… но страшно… а тут всё же свои… я не знаю, как это объяснить.

— Потому что нет объяснения… понимаешь? Мы им не нужны… а эти… — он обвёл рукой тянущуюся вниз, к Кремлю толпу, — молчат… Потому что незаметно превратились в быдло… и давно… ещё задолго до большевиков… я их не уважаю.

— А я жалею.

— Это разные чувства, Додик… помоги мне…

— Я?

— Да. Завтра иду в ОВИР… я обязательно уеду… не хочу, чтобы моя дочь повторила судьбу матери.

— Но её мучили фашисты.

— Правда…

— А эти вот, которых ты не уважаешь, освободили, спасли…

— Опять правда… — подтвердил Лёнька — Ты знаешь, почему у неё русская фамилия?

— Я думал, по первому мужу.

— Хм… не было первого… до меня… её прадеда забрали в кантонисты… когда ему было восемь лет… он остался сиротой после погрома… понял?.. А таких инородцев крестили… всех… окрестили и дали ему новую фамилию… Дедков… он прослужил царю батюшке и отечеству ровно двадцать пять лет… четверть века! Вернулся домой, в своё местечко, пошёл к ребе и потребовал, чтобы его вернули в иудейскую веру, его истинную… никогда он от неё не отрекался, не был христианином и не хотел… обряд совершили, а бумаги переиначить не смогли… Он бы лишился пенсии… царской… прожил он восемьдесят четыре года… его фашисты закопали живым вместе с дочерью… с Фириной мамой… в сорок первом… слишком быстро фриц топал и Белоруссию всю бегом проскочил, а эти врали, что «врагу никогда, никогда не шагать по республике нашей». Отец Фиры за это на фронте погиб.

— А как же Фира?

— Она была далеко от дома, в детском саду… на лето уехали… оказалась на оккупированной территории… от семьи никого не осталось, она чудом выжила… когда вернулась, её вырастила тётка… какая-то седьмая вода… родственница… тоже обглоданная жизнью до одиночества… это про неё, теперь давай про меня… отца в тридцать хорошем расстреляли… где могила, не знаю… мать забрали через полгода, меня увезла её сестра, моя тётка… а там война, эвакуация, Башкирия — я спасся… тётка умерла, мать вернулась больная через шестнадцать лет и через пять умерла… хорошая история? Где лучше было? Там или здесь? Там хоть враги, а здесь твои «свои».

— Мне обошлось легче, — смущенно возразил Додик.

— Не в этом дело, — раздражённо отмахнулся Лёнька. — Им ничего не надо и не интересно, кроме власти — народ, народ… …ня всё это!

— Что помочь-то надо? Как?

— Скрипку забрать.

— Скрипку?

— Да, Фирину. Подам заявление об отъезде — тотчас меня начнут трясти, вызывать в инстанции, сам понимаешь, не самые дружеские, а сами они в это время будут шарить в моей квартире… я это знаю… мне моя АСУ и не такие сюрпризы преподносила… им не нужна волна, понимаешь? Болото — вот их среда обитания. А скрипка Фирина — коллекционная, старая итальянская работа… как в семью попала, не знаю, но Фира её очень любила и звала «Ида» — именем матери… Её за границу не выпустят, и продать я её не могу… Можно, конечно, получить за неё хорошие деньги, очень хорошие, но мне их не вывезти, я из-за них сам могу тут застрять… Проживу… Надеюсь, что там пригожусь… мозги мои… с моими идеями… А скрипку оставлять и им отдавать не хочу, забери её сегодня прямо… завтра иду в ОВИР… приговор подписан и обжалованию не подлежит… опять без права переписки.

— Где же я буду держать её? В своих двенадцати метрах? У меня знакомый, бывший музыкант, у него коллекция инструментов и комната, правда, отдельная квартира — 17 метров… он инструменты по друзьям прячет. А сел тоже в тридцать каком-то, знаешь за что? Ему Тухачевский смычок подарил скрипичный: маршал же в свободное время увлекался изготовлением скрипок… он ему смычок, не своей даже работы, какой-то немецкий, подарил… и он играл им в оркестре каком-то знаменитом… Потом сел нарком, а следом и этот бедолага… за подарок наркома… куда девать скрипку?

— Не знаю.

— Слушай, а если Иванову?

— Неплохая идея… всё лучше, чем дома — там оставить, всё равно что предать Фиру… разве дело в скрипке!

— В скрипке, — твёрдо ответил Додик. Вон шарики, на углу Националя… — Как ты думаешь, когда Лизке будет восемнадцать, мы сможем так же пройтись?

— Здесь? Не думаю… хотя, кто знает? Может, я всё ещё буду сидеть в отказе, работать истопником в кооперативном доме и сочинять свои проекты на угольной куче, а дочь будет проклинать меня за то, что живу не как все… не знаю… А где твоя новая пассия? — резко перевёл он разговор.

— Вера? Она готовится к конкурсу… и проверяет свои чувства… По-моему, это самое страшное…

— Что? — удивился Дрейден.

— Да, эти книжные душещипания: проверяю чувства… ты не веришь им… всем вместе… она — себе… проверяет что-то… я вообще ничему… знаешь, приснилась мама… говорит мне: «Додик, почему у тебя девушки — одни гойки?» Я как-то не думал об этом, а стал вспоминать — действительно, ни одной еврейки… только Милка Шухман.

— Я что-то такой не припомню… — нахмурился Лёнька.

— Я был в третьем классе, она — в пятом.

— О! — рассмеялся Дрейден.

— Зря смеёшься! — возразил Додик. — Это было очень серьёзно. Она обещала взять меня замуж.

— Она?

— Да! Представь себе… самое странное, ты знаешь, я вдруг понял, совсем вот недавно, что всё ещё жду… ни звука от неё с тех пор.

— А где она?

— Наверное, там, куда ты собираешься… может, вы там встретитесь… ни слова — а я всё жду.

Лысому Додик звонить не стал. Он был уверен, что тот ничего не сделает, да и кто станет, в самом деле, рисковать ради неизвестного человека, которого надо спасать таким странным способом. «Он и забыл давно про эти ампулы…» Он не признавался себе, что на самом деле не звонит, потому что просто боится вопроса о Вере, потому что не представлял, что ответить. Он перечитал страницы о Милке, понял, что так и назовёт повесть: «МИЛКА», а потом… потом положит на полку, т. е. в стол, потому что публиковать её негде… вспомнил, как бился о детское издательство с переводами Гонтаря… как только ни юлили… подстрочник требовали под еврейским текстом… зачем подстрочник, если переводчик владеет языком? План перегружен был, конечно, бумаги нет, может, лучше оригинальные стихи издать, а не переводы? — даже такое вдруг предложили… потом свалили куда-то в сторону, что обстановка не та, что новый главный, кажется, жуткий антисемит…

Зачем к такой провальной рукописи предисловие? Одалживаться, чтобы оно валялось? Да и неизвестно ещё, лучше ли будет с предисловием Лысого? Вряд ли… одно дело потрафить ему, когда… Вера была… то да сё… длинная цепочка… он усмехнулся, повторил «была»… в прошедшем времени базальтовая неизменность, оно всегда — приговор… «без права переписки»… его нельзя переписать, перевести в другое измерение… хотя мадам Клио бывает очень сговорчива… но потом её ветреность всегда открывается…

Додик чувствовал, что начинает юлить сам перед собой, и от какого-то неудобства, неловкости начинает делать глупости… он дописал главу о погроме в посёлке, о том, как хоронили сына раввина, полковника, прошедшего войну и выступившего навстречу толпе… стало так тошно, что он забросил рукопись… лежал, тупо глядя в потолок, и будто ждал чего-то.

Жить было одиноко и весело от разнообразия получаемых ударов, неожиданных сложностей и непреодолимости пространства по прямой из-за чужой воли. Зигзагами, поворотами и возвращениями так наполнялся каждый пройденный день, что ты даже не замечал своего рабского бесправия, а превращался в борца. Не человека с накачанными мускулами и необидного отношения к боли, а зомбированного на непрерывное преодоление приспособленца — горько и стыдно. И тогда и сейчас. Правда вообще малосъедобна, от неё всегда нехорошее самочувствие. Но не составляй она малую часть атмосферы — задохнёшься. Жить же только одной правдой, как дышать чистым кислородом, — смертельно опасно. Всё окисляется в их среде, выгорает, умирает.

Природа нашла единственное возможное соотношение составляющих воздуха для всего живого. Человек, единственное разумное на планете существо, никак не может определить количество правды в жизни, пригодное для существования… больше того, за тысячи лет он не продвинулся в этих поисках ни на чуть вперёд, а может быть, даже движется уже назад… пока это трудно определить…

Додик не знал, куда деть себя.

Вечером опять позвонила Наташа… соседка с чайником в тот же момент отправилась на кухню и стала греметь посудой… он положил трубку, не прощаясь. Телефон молчал. Он постоял над столом, заваленным бумагами поверх чашек и засохших корок хлеба… тоскливая тошнота одолевала бесцеремонно и вызывающе, по пыльному оконному стеклу сползала фиолетовая краска ночи… он вышел из дома, не зная, куда направиться, чтобы спастись от тишины одинокой комнаты.

Москва была для него поистине родным городом, полным мелочей, дорогих сердцу… тут вот, недалеко, на Тверской, он пришёл в этот мир, учился ходить на Миусах, в Оружейном стоял в очередях, отоваривал карточки, прятался в бомбоубежище, на Тишинском собирал мороженую картошку, упавшую при разгрузке, во Вспольном влюбился, а на Арбате стоял перед витриной, где «На Арбате в магазине за окном зелёный сад…» и понял впервые, что такое прошлое: вспоминал маму, довоенное детство, поездки на Воробьёвку в сорок третьем на огород… с мотыгой и лопатой, обёрнутыми в тряпку — иначе не пускали в троллейбус.

Теперь Арбат стал Окуджавским, а дом перед «Ударником», где целовался на заднем ряду во время сеанса, Трифоновским… и Вспольный стал Никитинским, куда не раз приходил на знаменитые собрания к Евдоксии Фёдоровне… и Девятинский стал Бялосинским… Москва обретала совсем другие краски… с каждой улицей что-нибудь связывало его… хорошее ли, плохое, но тут текла его жизнь, в этом большом коммунальном доме со множеством соседей, зачастую совсем не расположенных к нему… но так распорядилась жизнь: поселить их вместе… и менять эту квартиру казалось ему настоящим безумием. Ему казалось, что где бы он ни жил — везде будет бездомным, а здесь… прогулка изменила настроение. Он вернулся, судорожно вытащил растрёпанную рукопись и с чувством отвращения к работе вообще стал её листать, не читая… он уже знал это состояние. Что-то изнутри толкает работать, как физиологическая потребность, голода, например, и в то же самое время переполняет душевное сопротивление этому. К чёрту, не хочу! Столько написано! Нет. Нет. Опять напишу и буду мучиться, перечитав, что не так получилось, как слышалось внутри, как хотел!.. Что ускользнула эта неопределимая и не обозначаемая никак интонация… это самое главное «чуть-чуть»… Но внутреннее давление всё нарастает, нарастает, доводит до исступления, когда необходимо освободиться от всего, что тебя переполняет, и уже колотится сердце, и лист бумаги никак не попадает в спешке на валик машинки, пока, наконец, прерывистый, неравномерный стрёкот не заглушает все остальные звуки, и жизненное пространство развёртывается постепенно на листе бумаги, как картинка осциллографа… и уже нет иной возможности жить, как только там, и дышать тем воздухом… и пальцы не поспевают за тобой, за мыслью, сея по дороге ошибки и описки, но это уже ничего не значит — главное, что через минуту после начала буквы сами выскакивают из-под пальцев, и ложатся под ленту именно те слова, которые не найдёшь в спокойном состоянии духа, а лишь в этой возникшей от необходимости и отвращения стычке, где пан или пропал, победа или смерть, где нет середины, нет второй линейки и нет никакого запаса времени — только вперёд, только один шанс, одна попытка, одна цель!!! И всё сделанное тут же оказывается в стране «Было».

«Милка рыдала и не могла сказать ни слова. Самые настоящие сопли текли из носу, и она размазывала их тыльной стороной ладони.

— До… до-оо-одик… — она так скулила, что у меня самого набрякли глаза, и я почувствовал, что сейчас зареву. Она уткнулась наконец лбом мне в грудь и спрятала под своё лицо мокрые ладошки… на шейке её завивались нежные пушистые локоны. Я смотрел на них и так и не знал, как их сберечь, защитить, сказать хоть что-то тихое и важное ей.

— Милка… Милка… — твердил я совершенно без голоса и интонации одними выдохами… — Милка… не бойся… ты уедешь скоро, не бойся… — она вдруг подняла красные наплаканные глаза и уставилась на меня.

— А ты-то остаёшься! Дурак!.. — и снова так зарыдала, что я даже испугался, как бы она не зашлась совсем, как маленькие, которые ещё не умеют разговаривать… но она вдруг остановилась и приказала мне:

— Отвернись! — я услышал, как она сморкается за спиной, плюёт и вздыхает. — Пошли, — она дёрнула меня за рукав, и я увидел её распаренное лицо с набухшими веками и мешками под глазами… оно стало взрослым и очень серьёзным. — Ты их боишься, Додик? — она пристально смотрела на меня, и мне очень хотелось храбро ответить, как Мальчиш Кибальчиш или… — Скажи мне честно! — она не спрашивала — требовала. И я не соврал, только не словами, а утвердительно кивнул головой… — Видишь, а Пуриц сказал: „Митн коп ин дер эрд зол зей гейн але! Ди мелухе!“ Понял? Чтоб они провалились под землю!.. Эта родина! „Цубренен!“ Чтоб сгорели! Они, а не мы… он не боится! Понял… — я всё понимал, только не знал, за что она на меня сердится… и мне всё остальное становилось безразлично… я только сейчас так ясно понял, что она уезжает! Что завтра я не смогу увидеть её… и послезавтра… может, вообще никогда больше!.. Почему? Я протестовал! За что?.. Милка, ты уезжаешь совсем — ты понимаешь это?..

— Милка, я хочу подарить тебе на память что-нибудь.

— Это ты здорово придумал, Додик! А что?

— Не знаю… у меня есть ножик перочинный.

— Я знаю! Тебе его отец подарил.

— Да! Ты помнишь?

— А подарки, Додик, нельзя дарить!.. — сказала она, как всегда наставительно. „Она всегда учит меня. А завтра уже не будет учить…“ У меня так сжалось что-то внутри, что я чуть не задохнулся.

— Я думаю, что этот можно, потому что это моя самая любимая вещь… и ты её сохранишь… а я, знаешь, я его обязательно потеряю… мама говорит, что я неряха-растеряха… — она по моему тону уже могла подумать, что мне стало весело… хотя на самом деле было так плохо, что я сам готов был зареветь.

— Ладно, Додик, я возьму его с собой… помнишь, как ты мне вырезал палку этим ножиком и сделал такие шахматные клеточки на ней из коры?

— И ты сказала, что она очень красивая.

— Что её надо в музей краеведческий отнести… помню.

— Додик, я хотела тебя попросить… — она замялась… — Знаешь, ты не выходи завтра на улицу, когда мы уезжать будем.

— Почему? — обиделся я, — почему?

— Потому что я обязательно зареву… честное слово… а если ты не выйдешь… я смогу… не плакать… а то мне попадёт от отца, и вообще не хочу реветь… они все смотреть будут… знаешь, как нас завтра провожать будут после этого погрома… многие завидуют… и я боюсь… но ты не выходи, Додик, ладно? — и для верности добавила: „Я так хочу!“ — она знала, что это посильнее всякого приказа: „Я так хочу!“ — мне от этого так хорошо становилось внутри!..

На следующий день я сел на „Мифу“ и поехал к той самой сосне, а от неё по Советской, к станции, на ту сторону к рынку, через переезд, по Чехова, Толстого… к школе и через овраг, а потом по шоссейке в Овражки и посёлок Первое мая… я объехал все места, где мы бывали с Милкой и, когда вернулся домой, первый раз в жизни почувствовал, что время можно потрогать и прижать его к себе…»

Если бы его спросили, как он оказался в этом районе, он бы не смог ответить, но если бы попросили снова пройти тем же путём, он бы, бессознательно и не задумываясь, его повторил. Город сам подсказывал дорогу: улицы, повороты, проходные дворы… бывало даже, что на какой-нибудь Большой Бронной он всегда ходил по одной и той же стороне, а у театра Пушкина никогда не сворачивал мимо церкви на Тверской бульвар… потом, много лет спустя он узнал от чудом уцелевших старушек, что за Таировым чёрный ворон приехал именно здесь, и тут неподалеку от храма стоял в ожидании… может быть, стены и мостовые действительно хранят память дольше и бережнее людей, только надо уметь их слушать? Он слышал неописанным внутренним слухом, чувствовал их эманацию… и нет слова точнее этого устаревшего, впитавшего столько эмоций и надежд… Эмоции, эманация… дорога диктовала настроение или, наоборот, соответствовала настроению…

Глаза у Милки были красные и припухшие — наверное, плакала. Он удивился, увидев её, и с трудом осознал, что опять на той же почте, на переговорном пункте… здесь было тихо и, как всегда, мало людей… может быть, потому что последнее слово техники — автоматы междугородней связи — ещё не прописали в этой небольшой комнате… всё так и оставалось по-прежнему — старые аппараты, телефонистка за стеклом и даже двери и ручки на кабинках полувековой давности…

— Здравствуйте! — тихо сказала она и даже не улыбнулась. Опустила глаза в свои бумажки…

— Вы каждый день дежурите? — удивился Додик.

— Нет. Не каждый, — разговор не получался, да он и не предполагал этого.

— Звонить будете? — снова спросила телефонистка.

— Нет. — Додик опустился на стул у окна.

— Хм. А чего пришли? — Детские вопросы самые каверзные.

— Не знаю, — пожал плечами Додик.

— Если не звонить, значит, ко мне, — констатировала телефонистка.

— Выходит так! — удивлённо подтвердил Додик.

— Ой, а вы не знали, — скривив губы, проскрипела телефонистка, но Додик не был расположен к колкостям.

— Не знал… правда… даже не помню, как шёл сюда… сидел писал, потом встал пройтись, чтобы улеглось внутри, и вот… — он даже развёл руками…

— Что писали? — не поняла телефонистка, — на работе?

— Я дома работаю.

— Как? — удивилась она, — инвалид что ли, не дай Бог… не похоже!

— В некотором роде! — согласился Додик и улыбнулся. — У нас в стране полно инвалидов. Телефонистка недоверчиво рассматривала его и не понимала, шутит он или… — Я дома работаю, потому что пишу… работа такая тоже бывает: писать! Просто сидеть и слушать, что услышишь — то и пишешь! «Каждый пишет, как он слышит!»… — пропел он строчку.

— И что ж вам сегодня послышалось? — уже откровенно ехидно спросила телефонистка. И Додик задумался.

— Голос девочки, которую я любил… — он неожиданно для себя увидел происходящее с ним в данный момент: сидит он в стареньком, пахнущем чернилами и пыльным паркетом почтовом телеграфе и непонятно почему откровенно, как на духу, выкладывает незнакомой женщине самое сокровенное… Эффект вагона? Чёрт его знает… может быть, когда наступает удобный момент для освобождения души от тяжёлого груза… можешь скинуть его и уверен, что отсюда он никогда к тебе не вернётся и не напомнит ни видом, ни запахом о том, что существует — удалится в неизвестную сторону и сгинет… эффект вагона — точно! Феномен дороги! Откровенности в купе… флирт в доме отдыха… нет, там другое — там «Дама с собачкой»… а тут…

— О-ой, вы опять где-то далеко! — прервал его голос телефонистки, — опять пишете!.. — Додик улыбнулся.

— Вы необыкновенная девушка!

— А та?

— Та тоже совершенно необыкновенная, — он привстал, чтобы уйти.

— Это вы к ней сейчас пойдёте и расскажете ей всё, что о ней написали! — продекларировала телефонистка. — Додик расхохотался.

— Ну, вы даёте!..

— Нет. — сердито обрезала телефонистка. Додик смутился.

— Если бы я мог к ней пойти, я был бы счастлив.

— Поссорились, — никак не унималась телефонистка. — Додик опять, на сей раз грустно, рассмеялся:

— Нет. Не знаю, где её найти.

— Уехала? — Додик утвердительно кивнул головой. — И адрес не оставила… вот ведь… и давно?

— Да. Давно… двадцать лет прошло… — в это время заскрипела дверь и вошли люди, но телефонистке было не до клиентов.

— Да подождите вы, — зыкнула она из-за стойки на них и нашла промежуток между сгрудившимися у окошка, чтобы взглянуть на Додика и переспросить: — Двадцать?

— Да. — подтвердил он и снова кивнул головой. Он вновь уселся на стул и не понимал, почему не уходит, почему его не раздражает тон этой девушки и её вопросы… просто не хотелось ничего: ни думать, ни идти, ни сидеть здесь — ничего… но раз уж он почему-то здесь оказался, то и двигаться никуда больше не хотелось… время буквально сочилось, его было видно сквозь пыльное окно… машины на перпендикулярной улице, люди, входящие дать телеграмму или сказать несколько слов, чтобы сообщить новость кому-то на другом конце огромной страны, или справиться о здоровье… слова и фразы вылетали из разных кабинок совершенно одинаковые… только разные голоса и интонации отличали их, и эта шарманка была настоящий перпетуум мобиле, заряженный миллионами говорящих и двигающихся тел… иногда возникал внутренний укор: «Что мне тут надо?» Но он испарялся бесследно, без ответа и без осадка в душе…

Додик очнулся, почувствовав на себе взгляд. Телефонистка смотрела на него, привстав со своего стула и вписав лицо в закруглённое окошко. Когда он наконец «вернулся» и посмотрел на неё, она предложила:

— Хотите, можно запрос послать… розыск… есть такая услуга… могу вам помочь.

— Нет, — Додик усмехнулся и покрутил головой.

— Отчего же?

— Слишком хлопотно.

— Ерунда! — перебила телефонистка.

— И КПД — нулевой, — перебил в свою очередь Додик.

— Что? — не поняла она.

— А… в другой раз, — он решительно поднялся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад