— Спасибо… честно говоря, не ожидал.
— Почему? — встрепенулся Лысый.
— Думал, вы обиделись.
— На что? Что отказался — это ты ещё молодой, жизни не знаешь, это пройдёт… знаешь, молодость быстро проходит… не помню, кто это первый надумал… заходи… — он протянул руку.
— Я приду, как закончу… и приду… обязательно, — пообещал Додик.
В тот же вечер, когда они оторвались друг от друга, он сказал Вере:
— Выходи за меня замуж… пожалуйста… — она приподнялась на одном локте, уставилась на него и улыбнулась.
— Я должна подумать, Додик! А то как-то даже не смешно, сразу — бац! И — замуж!.. Просто до-мажор какой-то! Надо подумать… нет, серьёзно, Додик… не обижайся! Давай потом, а то сейчас так хорошо, что не получается думать… ну, Додик, Додик же… вот видишь — ты лежишь уже рядом, как бревно, а если я выйду за тебя, вообще перестанешь меня ласкать, — это мне не нравится, понимаешь? Надо подумать… только потом, а сейчас я хочу совсем другого, слышишь?
— Другого? Это какого другого? — обратил всё в шутку Додик, — и как его зовут?
— Его зовут тоже Давид, а ласково Додик, и он самый, самый, самый, на всём белом свете, и с ним лучше, лучше, лучше… лучше быть не может… только я не люблю, когда он грустный, и тогда в его глазах печаль всего человечества, а это не моя тональность… чёрт с ним, с мажором, но не дальше соль-минора… g-moll… иди сюда, Додик… ты уже шестьдесят четыре такта не целовал меня, шестьдесят четыре, слышишь… ты даже не представляешь, сколько это секунд.
Он позвонил и отправился к Лысому в тот же день.
— Ты думаешь, я не знаю, что вы… — он замялся, — ну, с Веркой… я-то не против, парень ты хороший, но сорвёшь ты ей конкурс… а впрочем, я не судья… ты что? Закончил свою повесть? — перевёл он разговор.
— Я её, кажется, никогда не закончу… — возразил Додик.
— Что так?
— И за Веру вы не беспокойтесь… — он будто не расслышал вопрос Лысого, — я, конечно, понимаю, что надо прийти к родителям… но, простите… Ваша дочь — это ваша дочь… Она сама всё решает… не я… — они долго молчали.
— Что тогда? — сухо спросил Николай Иванович.
— Я готов вам помочь…
— Ага! — торжествующе произнёс Лысый, — молодец!
— Только у меня одно условие…
— Да ты об этом не беспокойся, — прервал Лысый, — мы всегда найдём общий язык… не чужие люди…
— Я не об этом, — возразил Додик. — Вы мне должны тогда помочь тоже.
— Я же тебе обещал, — жёстко сказал Николай Иванович, — и это будет справедливо… столько мусора в Союз напринимали…
— Я не об этом, — возразил Додик.
— А что ещё? — Лысый искренне изумился.
— Сейчас объясню… у моего друга умирает жена…
— Господи, — вздохнул Лысый.
— Понимаете… у неё рак… и всё такое… но говорят, что можно помочь ещё… короче, есть ампулы в Англии… они стоят бешеные деньги…
— Он писатель? — перебил напрягшийся Лысый.
— Нет, не в этом дело… дело не в деньгах.
— Так что же? — не понял Лысый.
— Я же говорю: в Англии… их же переправить надо… если по официальным путям — долго очень… пока все бумаги соберёшь… уже поздно будет.
— И чем помочь?
— У вас же наверняка в Иностранной комиссии друзья есть… там делегации писательские всякие… ну, короче говоря, всего-то шесть ампул… они небольшие… а мне никаких гонораров и имени никакого моего нигде не надо, и я сделаю всё, что скажете.
— Ты что-то не то выдумал, парень… — разочарованно произнёс Лысый. — Я думал…
— У меня нет никого, и выхода никакого… это только так можно провезти… лучше всего депутата какого-нибудь попросить… у них зал отдельный.
— Да ты понимаешь, в чём дело, — это же контрабанда получается.
— Наверно! — согласился Додик. — Я в этом не очень понимаю… наверное…
— Ну, как я могу человека просить рисковать карьерой, партбилетом, сам понимаешь, если застукают…
— Не застукают… ещё дипломата можно… товарища Нетте… у меня нет таких знакомых, а время… время улетает, и жизнь на этом времени… её не затормозишь, потому что пока мы живы, мы неразделимы с этим временем, а потом — наоборот: оно ежесекундно, ежеминутно разделяет нас так, что невозможно соединить.
— Слушай, Давид… ты даже говоришь иногда так, что за тобой записывать хочется, понимаешь?..
— Не замечал… — в бесконечной тишине тикала капля в раковине, и раздавалось сопение Лысого. Наконец он произнёс.
— Попробую. Обещаю, что попробую, а что получится…
— Это зависит от того, как вы будете пробовать, — жёстко сказал Додик.
— Я понимаю, парень, — Лысый не обиделся. — И знаешь… ты вот что… ничего мне взамен не надо… не делец я никакой, понимаешь… мы хоть с тобой и из разных поколений, и чего я хлебал, вам всем не приснится даже, понял?.. Но когда меня Мишка Коган из окружения волок на себе и партбилет мой не закопал, как другие суки делали, а дважды спас меня, выходит, ты понял… дважды!!! Потому что он меня чистым к своим приволок… Вот! — он поднял свой здоровый кулак, сам уставился на него и тихо добавил… — Быть в долгу у мёртвых куда тяжелее, чем у живых… это я проходил, сколько раз… не сосчитаешь…
II
Если найти какой-то коэффициент, то, возможно, события в рассказе смогут укладываться в протяжённость времени. Если же просто их суммировать, то ничего не получается, потому что последующее описание события порой настолько объёмнее самого факта, что, когда пытаешься втиснуть в один день, что произошло, с помощью слов, описаний, раздумий и тому подобному, оказывается, требуется на это неделя, год, жизнь… вечность.
Изучение и описание преступления укладывается в десятки, сотни(!) томов… ласка женщины остаётся на всю жизнь и никогда не замещается ничем, будоражит день и ночь и длится потом десятки лет… она не менее сильна, чем в тот самый момент, а может быть, ещё ярче и глубже, увеличенная сроком и наслоенными на неё тоской и желанием… и в жизни, в общем-то, не так много мгновений, которые её двигают и обозначают… эти веховые секунды оборачиваются целыми отрезками с такой закрученной внутри них пружиной, что неостановимо двигают нашими годами.
После этого сна, когда он повидался с мамой, у Додика началась новая жизнь. Он сам это чувствовал. Он как бы наблюдал со стороны с возрастающим интересом: а что с ним будет? Не принимал решения, не сопротивлялся, словно речь шла о чужом человеке, а он зритель.
Больше всего удивляло его появление Милы. Ну, в самом деле, он даже никогда не задумывался, что может быть другая Милка, кроме его Милки из повести детства, тем более в его теперешней жизни… а Милка исчезла… он никак не мог успокоиться до сих пор. Сколько лет уже! Милка, Милка… она была совсем другая… наверное… он уже так допридумывал и доиграл её, что она сама бы себя не узнала… но всё дело было в том, что не он ей диктовал поступки, а она их совершала, не он за неё думал и говорил, а от неё узнавал, что она подумала, что ей приснилось, и почему она поступила так, а не иначе… И теперь уже врядли он бы мог утверждать, что было с ним тогда, в далёком детстве… и куда это всё ушло… в далёком! Это так его удивило однажды, что у него уже есть далёкое прошлое!!! А разве нет? Он уже знал, что было двадцать пять лет назад! Четверть века! Когда жили совсем другие люди в другой стране, в других домах… в другой атмосфере… и когда вдруг это далёкое прошлое так тесно приближалось и начинало тормошить его с невиданной возрастающей силой, он ощущал, как быстротечно время, неудержимо, неуловимо… и как трудно «остановить мгновение»… потому что оно столько вмещает в себя, что нужны годы, для того чтобы сделать его вечным.
Соседка, от которой Додику не было житья, всегда оказывалась дома, словно угадывала его намерения. Он не знал, где она работала, но стоило ему кого-нибудь пригласить к себе — она тут как тут… как это получалось? Наверняка она стучала и, кроме всего прочего, ревновала его ко всему на свете, хотя не было у неё на то никакого права… то ли жизнь у неё не сложилась, то ли отодвинула к берегу после смерти вождя и посыпавшихся разоблачений… Додик не пытался анализировать и вообще смотрел на неё, как на временное неудобство: когда мама умерла, отец уехал, он остался один в этой комнате. Потом умер их сосед — старый инвалид, и вселилась эта Анна Ивановна, женщина одинокая и правильная… иногда только крепко выпивала и тогда старалась подловить Додика в коридоре неизвестно зачем-то ли подбить на откровенный разговор, то ли затащить к себе в комнату или ещё дальше — в кровать, но он в таком случае сбегал и ночевал у друзей. Испытывал неодолимый страх и отвращение, какой-то сковывающий неотвратимый страх перед роком — будто она и была этот рок… сам не знает почему.
Во всяком случае, с женщиной дома он появиться не мог. Разве что после загса!
Он лежал на диване и размышлял, как это странно, что в продолжение его писания вдруг появляется Мила, которая как бы продолжает его Милку, а в середине пустота и нечем её заполнить… потому что была Наташа… до неё Зина… теперь Вера, но они никакого отношения к Милке не имели, и если она вдруг объявится и пришлёт ему вызов, то он полетит к ней и ни о чём спрашивать не будет!
А как же Вера? Он что, так больше никого не полюбит, как Милку? Но в детстве же была другая Милка! Он совсем запутался.
Лысый молчал. Очевидно, не так просто оказалось сделать обещанное. Иванов вернулся раньше срока, но извинился и сказал, что всё понимает, и пока не придёт назначенное число, его мастерская на ночь наша, но день — его, потому что он так изголодался по работе, что «ни секунды терпежа»! Они крепко выпили по случаю приезда, и в разговоре Серый неожиданно и непонятно почему рассказал про Лёньку Дрейдена и Фиру… Так случилось, как в вагоне поезда… непонятно почему развязываются языки… особенно если немного плывёт от выпитого голова, и мир кажется переполненным.
— Давай наводку! — потребовал Борька.
— Какую наводку? — не понял Серый.
— Кому звонить в твоём Лондоне.
— Додик! — требовательно обратился Серый.
— Да, я на память всё помню… сейчас запишу.
— Я, ребята, там в церковь зашёл. Поставил свечки. Стою. Стены закопчённые. Иконы простенькие… по-нашему, так самодеятельный художник работал… оно видно сразу… Стою. Ни мысли, ни молитвы — пустота одна… потому и пошёл в храм… наполниться, понимаете?.. — он снова налил и все выпили молча. — Но потом чувствую, что от этих икон какая-то эманация… чувствую… выразить не могу… в храме пусто… служба кончилась… бабки дохлые скребут чего-то… и всё… а мне так хорошо становится, что я их расцеловать готов всех — и иконы, и бабок этих сутулых беззубых… расцеловать, что они смогли каким-то чудом уберечь храм… не закрыли его… на кирпич не разобрали… иконами печи не топили хреновы прихожане… их мать, как в Яропольце… вышел: лебеда в пояс, крапива в рост, репей на две головы выше и тишина… обратно не хотел ехать. Деревенский я. И мне там всегда родина… а тут я живу турист туристом… и знаете чего? — он сильно наклонился над столом, захватил большой рукой горлышко бутылки и опёрся на неё, чтобы грудью не рухнуть на тарелки, — скурвиться боюсь! Вот, бля, до чего страшно! Сам себя проверяю… это ж не объявят тебе, а исподволь… а потом однажды вдруг обнаружишь, какой сукой стал, и проклянёшь всё на… и на осину верёвку накинешь… потому что… — он не договорил и махнул рукой. Видно было, что он уже крепко пьян. Но он налил себе ещё… разлил остальное по стопкам и, ничего не говоря, долго и смачно тянул горячую жидкость мокрыми губами… потом повесил голову и тихо сказал: «Всё, ребята, я пошёл. До завтра. Додик, давай бумажку…» — он сунул её в карман куртки, с хрустом сминая, и Додик был уверен, что дальше этого кармана она никуда не денется и не увидит света.
Вера объявила забастовку.
— Давид! — она первый раз назвала его полным именем. — Не обижайся, но я должна исчезнуть из мира… Израилич сказал, что не узнаёт меня… знаешь, страшнее ничего не придумаешь… он вообще никогда не говорит, что плохо… он всегда говорит, что хорошо, и просит сделать остальное так же… а тут получилось совсем грустно… Мишка, кажется, переиграл руку… и мне он тоже так сказал, значит, дело плохо… В таком ключе на конкурс не попадёшь… а потом, знаешь, чтобы проверить любовь, все героини всех романов на время расставались… ну, Додик, Додик… ты же любишь меня! Нет?.. Додик… — она сладко задышала в самое ухо, — спасибо Иванову… сегодняшняя ночь наша… и что я с тобой сделаю!.. Додик!..
Додик удивился, что не воспринял эту перемену по-своему обыкновению — трагически. Больше того, он даже почувствовал неожиданное облегчение: исчезло постоянное ощущение жаркого ожидания её прихода, обладания — страсть диктовала ритм жизни… теперь наступил отдых… он напряжённо пытался вспомнить, когда такое с ним уже было… это знакомое внутреннее освобождение после долгого напряжения… желанного, сладкого, но утомительного и обязывающего. Невольно он вспоминал все свои прошлые увлечения и то, как расставался с ними… похоже, но не то… ночью он просыпался, и в темноте совершенно зримо перед его открытыми глазами вставали кадры из прошлого… они монтировались удивительно произвольно, без всякой логики и смысла… звучали голоса. Жаркие воспоминания возбуждали и вдруг обрывались, он пытался восстановить мотивы своих поступков, расставаний — всё было расплывчато и неубедительно. «Наверное, тогда было по-другому. Ушли мелочи, составляющие атмосферу, которой дышишь, а в безвоздушном пространстве вес происходящего иной, лунный, миражный…» Так прошло несколько ночей и пустых дней между ними. Возможно это было выздоровление после страсти? Отрезвление… поиск равновесия и нового согласования собственных души и тела.
Однажды утром он проснулся рано, как обычно в его периоды неподвластной жизни, даже не плеснув воды на лицо, заправил в машинку лист бумаги и начал сразу, без раздумья писать.
Он начал работать. Забыл обо всём на свете и успокоился. Страсть, перешедшая в привычку. Удивление происходящим и радость от мелодии процесса. Пальцы сами скачут по пуговкам клавиатуры, и непонятно почему именно эти слова появляются на бумаге, но потом выясняется по прочтении, что именно они самые нужные и точные, а если нет?! Так легко порвать лист и написать сначала… вот если бы в жизни можно было хоть что-нибудь переписать дважды, переиграть, переделать… «Давненько об этом люди думают. Сколько раз читал… но, если доказано, что можно обогнать время, и уже возможен полёт в космос, почему бы этому не случиться?» От этих мыслей захватывало дух, кружилась голова, и Додик сразу же опровергал себя очень просто по-бытовому… «Ещё долго это будет только для избранных… и ни одна пара не согласится расстаться, потому что один из них избранник… суть настоящей любви, наверное, в пожертвовании… непрерывном, попеременном, необходимом, поэтому особенно в старости люди так держатся друг за друга… свергающееся одиночество не даёт возможности жертвовать ради любимого человека, и тогда жизнь теряет смысл… разве не так?»
— Готовь деньги по эквиваленту: один доллар — шестьдесят восемь копеек, — голос в трубке был хриплым и недовольным. Борис явно нервничал и не хотел объясняться, да и Додик боялся говорить — телефон был в коридоре. — Через три дня позвоню, заедешь забрать! Всё…
Он повесил трубку.
— Ты думаешь, поможет? — спросил Лёнька безнадежным тоном.
— Сам же говорил, что нельзя упускать ни малейший шанс.
— Конечно. Возьми деньги… как ему это удалось?
— Не знаю. Думаю, что с неприятностями.
— Хоть бы помогло, а то неудобно получается… заставили человека, а зря…
— Ты рехнулся, Дрейден! Не слышишь, что говоришь…
— Знаешь, Додик, ко всему привыкаешь… мне достали Гроссмана… — он оглянулся на телефон, но вилка валялась на полу, вытянутая из розетки.
— Я понял о чём ты, понял.
— Эта книга оплачена жизнью.
— Верно… а как твоя АСУ? — Додик произнёс это язвительно и вызывающе.
— Ну, что ты сравниваешь!? Моя АСУ, значит, пришла раньше времени… они считают, что управлять должна партия, а не какие-то сомнительные машины, которые будут думать за руководителей и…
— Говорить правду? Так?
— Примерно… не стоит об этом… ко всему привыкаешь…
— Почему все гении такие равнодушные к своим творениям, почему они их не защищают, не грызут врагам горло.
— Постой, постой… наверное, у них не хватает на это времени, характера… я не уверен, что ты прав в своём стремлении доказать неизвестно кому и зачем своё кредо с помощью бумажки…
— Я не гений… я дерьмо… это я тебе могу сказать… им нет!
— Врёшь ты всё… видишь, как далеко мы отклонились…
Фира умерла через три недели. Половина ампул лежала на тумбочке в сафьяновой коробочке для украшений. Они зеленовато светились в отражённых лучах солнца. Иванов тоже пришёл на похороны, хотя никогда её прежде не видел. Он размашисто перекрестился, растёр комок глины в своей привычной ладони и ссыпал крошку в могилу. На поминки стеклись самые близкие — набралось народу порядочно: пол-оркестра, да родственники, да друзья… Лизку отправили к знакомым. Лёнька, совершенно пьяный, никак не мог успокоиться и повторял одно и то же: «Я сейчас читаю о лагере, где над ней ставили опыты, а умерла она сейчас… и как теперь жить? Она умерла от опытов, Гроссман от того, что обо всём этом написал… а у меня Лизка… и как теперь жить?»
Когда все разошлись, Додик и Серый, тоже не очень трезвые, убирали объедки, гремели бутылками, складывая их в авоськи, и, останавливаясь на миг, прислушивались к бормотавшему во сне Лёньке. Он то всхлипывал, то рычал и потом начинал ужасно храпеть… тогда они заходили в комнату и снимали с его груди руки, сложенные, как у покойника.
Часа через два они тоже свалились, не раздеваясь, на разложенный диван и заснули моментально. Лёнька пробудился среди ночи и наткнулся на них… он опустился на стул и, наконец, заплакал тихо и умиротворяюще. Боль уходила со слезами, но, очевидно, покидая его, пала на его друзей, и они разом проснулись. Уже брезжило… серый свет делал всё убогим и безнадежным… не сговариваясь, они отправились на кухню, стоя и не зажигая света, опять выпили, не чокаясь, не закусывая и ничего не говоря, по полстакана водки, словно поставили точку, снова улеглись на свои места и теперь уснули крепко и спокойно.
Земной шар на Центральном телеграфе сверкал и вращался. По нему перекатывались световые волны. Толпа раздражала своим радостным присутствием. «Неужели они все довольны? И сейчас, и когда их сажали и убивали… почему они молчат и ждут? А я? — Додик остановился. — Я не толпа? Из кого она состоит? Не из нас? Или моё трепыхание за своё место — это борьба?» Лизка дёрнула его за руку:
— Ну, все молчат! И ты, и папа… посмотрите, как красиво! А купите мне шарики!
— Как только увидим! — пообещал Додик.
— Ненавижу! — прошипел Лёнька.
— Не понял… — обернулся Додик.