Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ощущение времени - Михаил Рафаилович Садовский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Спасибо… честно говоря, не ожидал.

— Почему? — встрепенулся Лысый.

— Думал, вы обиделись.

— На что? Что отказался — это ты ещё молодой, жизни не знаешь, это пройдёт… знаешь, молодость быстро проходит… не помню, кто это первый надумал… заходи… — он протянул руку.

— Я приду, как закончу… и приду… обязательно, — пообещал Додик.

В тот же вечер, когда они оторвались друг от друга, он сказал Вере:

— Выходи за меня замуж… пожалуйста… — она приподнялась на одном локте, уставилась на него и улыбнулась.

— Я должна подумать, Додик! А то как-то даже не смешно, сразу — бац! И — замуж!.. Просто до-мажор какой-то! Надо подумать… нет, серьёзно, Додик… не обижайся! Давай потом, а то сейчас так хорошо, что не получается думать… ну, Додик, Додик же… вот видишь — ты лежишь уже рядом, как бревно, а если я выйду за тебя, вообще перестанешь меня ласкать, — это мне не нравится, понимаешь? Надо подумать… только потом, а сейчас я хочу совсем другого, слышишь?

— Другого? Это какого другого? — обратил всё в шутку Додик, — и как его зовут?

— Его зовут тоже Давид, а ласково Додик, и он самый, самый, самый, на всём белом свете, и с ним лучше, лучше, лучше… лучше быть не может… только я не люблю, когда он грустный, и тогда в его глазах печаль всего человечества, а это не моя тональность… чёрт с ним, с мажором, но не дальше соль-минора… g-moll… иди сюда, Додик… ты уже шестьдесят четыре такта не целовал меня, шестьдесят четыре, слышишь… ты даже не представляешь, сколько это секунд.

«Милка всё время придумывала мне испытания. Я должен был доказать, что люблю её по-настоящему. Я уже ходил ночью на кладбище — без обмана. Наутро мы с Милкой отправились туда вместе. Нашли недалеко от входа могилу Гехтмана (а мне ночью казалось, она на другом конце), над которой высился целый разрушенный дом, и приложили на место кусок унесенного кирпича — он точно подошёл. Это было доказательство… но Милка даже не обрадовалась, а просто сказала: „Знаешь, Додик, я даже ни капельки не сомневалась, что ты меня не обманываешь!“ Приятно, конечно, такое слышать… но, вообще-то, обидно. Хоть бы обрадовалась немножко — ну, просто для меня!.. Потом я выучил за одну ночь поэму Михаила Юрьевича Лермонтова „Мцыри“. Это мне вовсе не трудно было, только очень душно под одеялом, и батарейка в фонарике кончалась, а другой у меня не оказалось. Я эту, не новую, выменял у Жоры за целых пять зарядов для пугача. И ещё мне так было жалко — просто всю поэму эту насквозь, с первой строчки, непонятно даже почему… но она так написана, что я просто задыхался — плакать хотелось… так что её учить и не надо было — все слова сами застряли в голове, потому что лучше по-другому и не скажешь. Я потом не мог заснуть и до утра думал: откуда Михаил Юрьевич Лермонтов знал, что надо именно эти слова написать? Удивительно просто. А Милка опять ничуть не удивилась, когда я ей всю без запинки рассказал. Она и не расстроилась даже за Мцыри — я думал, она расплачется. Она вообще любит плакать. А она только сказала: „Ты сегодня какой-то совсем дохлый, Додик!“ Попробовала бы сама не спать всю ночь! Но я ничего не возражал, только пожал плечами — и всё!.. Чего только не было: и по снегу я вокруг всего забора бегал босиком, но, правда в пальто. И на берёзу долез до развилки, где беличье дупло… я уже на краю крыши сарая стоял, но Милка сказала, что если прыгну — всё: дружбе конец. Я не стал прыгать, потому что она объяснила, что ей калека-муж не нужен, а она всё равно когда-нибудь за меня замуж выйдет.

И вот теперь она мне так ласково сказала: „Додик, ты совсем не умеешь целоваться…“ — что я просто весь размяк и ответить ничего не мог. Хотел спросить, где она научилась, но, слава Богу, горло пересохло, и только захрипел не пойми что, а она начала меня учить, и так сладко было, так я уплывал куда-то — не знаю, куда, потому что глаза сами закрывались, и я ничего не видел, а, когда возвращался, только чувствовал Милкино дыхание на своём лице и ладошку горячую на шее… всё так получилось не нарочно, испытание это. Мы с ней всё же отправились погулять в Овражки, хотя все знали, что там шпана, и даже уголовники живут после амнистии. Они оттуда по всей округе бегали грабить. Говорили, что там банда, что милиция туда не суётся. Но мы пошли… и нарвались, конечно, на самой опушке леса, уже совсем за деревней… Если бы наши родители узнали, что мы туда пошли гулять! Даже страшно подумать, что было бы! Но мы пошли… а деревенские нам вышли, так не торопясь, навстречу и встали. Мы поняли, что дело плохо. Тоже встали. Я шепчу Милке: „Назад не беги! Там деревня! Давай вбок к железке!“ Она на меня посмотрела и незаметно глазами сделала, что поняла… а потом через секунду, как рванёт!.. И тут меня кто-то надоумил будто, что если я следом побегу, они нас догонят запросто! Тогда берегись! И я дунул что было сил в другую сторону, через поле… они даже растерялись… на две секунды, может, но Милка уже была далеко, выскочила на ровное место, усыпанное галькой вдоль железнодорожного полотна, а там люди ходили к станции… может быть кто, как раз и проходил бы, в общем, защита!

Тогда они рванули за мной! Надо же было им зло сорвать!.. Но меня они догоняли долго, что-что, а бегаю я действительно будь здоров! Не зря на БГТО тренировался и первое место в школе занял по средним классам!.. Но сзади кто-то мне наступил на пятку, и я прямо лицом в траву. Нос расквасил и только почувствовал, как мне мыском в поддых дали… а потом сразу стало темно и ничего не больно, и не помню, что было… очнулся, потому что очень жарко стало голове — солнце сверху пекло — и страшно больно затылок… а лежал, как упал, лицом в траву, а когда повернул его на одну щеку, увидел рядом Милку, вернее её коленки, она рядом на корточках сидела и причитала: „Ну, Додик, ну, миленький, ну, пожалуйста…“ и ещё всякие слова, которые потом меня всю жизнь мучили и мучают. Никто никогда больше мне так ласково не говорил — как… как будто даже она не говорила, а перекладывала из себя в меня, как она меня любит… ну…

Голова у меня очень кружилась и тошнило. Пока мы дотащились до пустыря — сто лет прошло. Я думал, не дойду. А там Милка меня стала в порядок приводить — кровь под носом платком каким-то вытирала мокрым, голову смачивала — целую банку воды из родника притащила. Лицо мне тоже умыла и просила не крутить резко головой — откуда она всё знала!?. А когда поняла, что я живой и ничего, стала меня целовать. Сначала в щёку поцеловала, а потом, как совсем взрослая, прямо в губы — крепко, крепко… и сказала, что я спас её, потому что если бы эти газлонем её схватили, то всю жизнь бы ей испортили — так я и не понял тогда, почему… ну, а потом она на меня стала сердиться, что я не умею целоваться — она всегда сердилась, если я чего-то не умел, — и начала как следует меня учить… больше никогда я так здорово во всю мою жизнь не учился…»

Он позвонил и отправился к Лысому в тот же день.

— Ты думаешь, я не знаю, что вы… — он замялся, — ну, с Веркой… я-то не против, парень ты хороший, но сорвёшь ты ей конкурс… а впрочем, я не судья… ты что? Закончил свою повесть? — перевёл он разговор.

— Я её, кажется, никогда не закончу… — возразил Додик.

— Что так?

— И за Веру вы не беспокойтесь… — он будто не расслышал вопрос Лысого, — я, конечно, понимаю, что надо прийти к родителям… но, простите… Ваша дочь — это ваша дочь… Она сама всё решает… не я… — они долго молчали.

— Что тогда? — сухо спросил Николай Иванович.

— Я готов вам помочь…

— Ага! — торжествующе произнёс Лысый, — молодец!

— Только у меня одно условие…

— Да ты об этом не беспокойся, — прервал Лысый, — мы всегда найдём общий язык… не чужие люди…

— Я не об этом, — возразил Додик. — Вы мне должны тогда помочь тоже.

— Я же тебе обещал, — жёстко сказал Николай Иванович, — и это будет справедливо… столько мусора в Союз напринимали…

— Я не об этом, — возразил Додик.

— А что ещё? — Лысый искренне изумился.

— Сейчас объясню… у моего друга умирает жена…

— Господи, — вздохнул Лысый.

— Понимаете… у неё рак… и всё такое… но говорят, что можно помочь ещё… короче, есть ампулы в Англии… они стоят бешеные деньги…

— Он писатель? — перебил напрягшийся Лысый.

— Нет, не в этом дело… дело не в деньгах.

— Так что же? — не понял Лысый.

— Я же говорю: в Англии… их же переправить надо… если по официальным путям — долго очень… пока все бумаги соберёшь… уже поздно будет.

— И чем помочь?

— У вас же наверняка в Иностранной комиссии друзья есть… там делегации писательские всякие… ну, короче говоря, всего-то шесть ампул… они небольшие… а мне никаких гонораров и имени никакого моего нигде не надо, и я сделаю всё, что скажете.

— Ты что-то не то выдумал, парень… — разочарованно произнёс Лысый. — Я думал…

— У меня нет никого, и выхода никакого… это только так можно провезти… лучше всего депутата какого-нибудь попросить… у них зал отдельный.

— Да ты понимаешь, в чём дело, — это же контрабанда получается.

— Наверно! — согласился Додик. — Я в этом не очень понимаю… наверное…

— Ну, как я могу человека просить рисковать карьерой, партбилетом, сам понимаешь, если застукают…

— Не застукают… ещё дипломата можно… товарища Нетте… у меня нет таких знакомых, а время… время улетает, и жизнь на этом времени… её не затормозишь, потому что пока мы живы, мы неразделимы с этим временем, а потом — наоборот: оно ежесекундно, ежеминутно разделяет нас так, что невозможно соединить.

— Слушай, Давид… ты даже говоришь иногда так, что за тобой записывать хочется, понимаешь?..

— Не замечал… — в бесконечной тишине тикала капля в раковине, и раздавалось сопение Лысого. Наконец он произнёс.

— Попробую. Обещаю, что попробую, а что получится…

— Это зависит от того, как вы будете пробовать, — жёстко сказал Додик.

— Я понимаю, парень, — Лысый не обиделся. — И знаешь… ты вот что… ничего мне взамен не надо… не делец я никакой, понимаешь… мы хоть с тобой и из разных поколений, и чего я хлебал, вам всем не приснится даже, понял?.. Но когда меня Мишка Коган из окружения волок на себе и партбилет мой не закопал, как другие суки делали, а дважды спас меня, выходит, ты понял… дважды!!! Потому что он меня чистым к своим приволок… Вот! — он поднял свой здоровый кулак, сам уставился на него и тихо добавил… — Быть в долгу у мёртвых куда тяжелее, чем у живых… это я проходил, сколько раз… не сосчитаешь…

II

Если найти какой-то коэффициент, то, возможно, события в рассказе смогут укладываться в протяжённость времени. Если же просто их суммировать, то ничего не получается, потому что последующее описание события порой настолько объёмнее самого факта, что, когда пытаешься втиснуть в один день, что произошло, с помощью слов, описаний, раздумий и тому подобному, оказывается, требуется на это неделя, год, жизнь… вечность.

Изучение и описание преступления укладывается в десятки, сотни(!) томов… ласка женщины остаётся на всю жизнь и никогда не замещается ничем, будоражит день и ночь и длится потом десятки лет… она не менее сильна, чем в тот самый момент, а может быть, ещё ярче и глубже, увеличенная сроком и наслоенными на неё тоской и желанием… и в жизни, в общем-то, не так много мгновений, которые её двигают и обозначают… эти веховые секунды оборачиваются целыми отрезками с такой закрученной внутри них пружиной, что неостановимо двигают нашими годами.

После этого сна, когда он повидался с мамой, у Додика началась новая жизнь. Он сам это чувствовал. Он как бы наблюдал со стороны с возрастающим интересом: а что с ним будет? Не принимал решения, не сопротивлялся, словно речь шла о чужом человеке, а он зритель.

Больше всего удивляло его появление Милы. Ну, в самом деле, он даже никогда не задумывался, что может быть другая Милка, кроме его Милки из повести детства, тем более в его теперешней жизни… а Милка исчезла… он никак не мог успокоиться до сих пор. Сколько лет уже! Милка, Милка… она была совсем другая… наверное… он уже так допридумывал и доиграл её, что она сама бы себя не узнала… но всё дело было в том, что не он ей диктовал поступки, а она их совершала, не он за неё думал и говорил, а от неё узнавал, что она подумала, что ей приснилось, и почему она поступила так, а не иначе… И теперь уже врядли он бы мог утверждать, что было с ним тогда, в далёком детстве… и куда это всё ушло… в далёком! Это так его удивило однажды, что у него уже есть далёкое прошлое!!! А разве нет? Он уже знал, что было двадцать пять лет назад! Четверть века! Когда жили совсем другие люди в другой стране, в других домах… в другой атмосфере… и когда вдруг это далёкое прошлое так тесно приближалось и начинало тормошить его с невиданной возрастающей силой, он ощущал, как быстротечно время, неудержимо, неуловимо… и как трудно «остановить мгновение»… потому что оно столько вмещает в себя, что нужны годы, для того чтобы сделать его вечным.

«Додик! Додик послушай — мы уезжаем! Не спрашивай, куда? Ты же сам понимаешь: туда! Она понизила голос до шёпота, хотя сидели они на чердаке на старом матрасе. — Мне, конечно, ничего не сказали, чтобы я не разболтала, но отец говорил маме: „Дарфмен форн! Нито вос цу вейтн!“ Надо ехать! Нечего ждать… понимаешь? Нечего ждать! „Дарфмен форн!..“

Я покачнулся от этой новости. А Милка тараторила и не могла успокоиться… — Он ещё сказал, что пока ворота открыты, надо бежать… потом поздно будет. Это такой момент… коммунисты же сами учат, что вчера было рано, а завтра уже станет поздно… это же Ленин так говорил — и видишь: сделал революцию. Сделал. Надо бежать… там, где нет революции, так спокойней живётся, а в революцию казнят и вешают… всё что угодно… Антуанетте голову отрубили… только Додик… ты понял меня… — она подняла пальчик вверх.

— Ты не думай, что я уеду и всё… во-первых, ещё неизвестно, когда и получится ли… Израиль же тоже не резиновый, если все туда рванут сразу… Додик, не кисни… и я там поживу уже совсем немного, мне исполнится 16, и я тебя вызову… слушай, а может, твои тоже решат… или… нет?.. Боятся? Знаешь, Додик, многие боятся… я же всё время подслушиваю, что они говорят… приходят же многие, и сидят в комнате будто в карты играют, а сами — боятся… и говорят, говорят… колода на столе, а они разговоры заводят до утра и уже забывают про всё на свете.

— Я тебя вызову, и мы поженимся. Лучше тебя никого нет на свете… правда… Хочешь я тебя поцелую? — но я молчал. Милка меня просто убила. — Ну, поцелуй ты меня! — она зажмурилась и вытянула вперёд шею и губы трубочкой. — Все так делают, когда что-нибудь случается… сразу целуются…»

Соседка, от которой Додику не было житья, всегда оказывалась дома, словно угадывала его намерения. Он не знал, где она работала, но стоило ему кого-нибудь пригласить к себе — она тут как тут… как это получалось? Наверняка она стучала и, кроме всего прочего, ревновала его ко всему на свете, хотя не было у неё на то никакого права… то ли жизнь у неё не сложилась, то ли отодвинула к берегу после смерти вождя и посыпавшихся разоблачений… Додик не пытался анализировать и вообще смотрел на неё, как на временное неудобство: когда мама умерла, отец уехал, он остался один в этой комнате. Потом умер их сосед — старый инвалид, и вселилась эта Анна Ивановна, женщина одинокая и правильная… иногда только крепко выпивала и тогда старалась подловить Додика в коридоре неизвестно зачем-то ли подбить на откровенный разговор, то ли затащить к себе в комнату или ещё дальше — в кровать, но он в таком случае сбегал и ночевал у друзей. Испытывал неодолимый страх и отвращение, какой-то сковывающий неотвратимый страх перед роком — будто она и была этот рок… сам не знает почему.

Во всяком случае, с женщиной дома он появиться не мог. Разве что после загса!

Он лежал на диване и размышлял, как это странно, что в продолжение его писания вдруг появляется Мила, которая как бы продолжает его Милку, а в середине пустота и нечем её заполнить… потому что была Наташа… до неё Зина… теперь Вера, но они никакого отношения к Милке не имели, и если она вдруг объявится и пришлёт ему вызов, то он полетит к ней и ни о чём спрашивать не будет!

А как же Вера? Он что, так больше никого не полюбит, как Милку? Но в детстве же была другая Милка! Он совсем запутался.

«— Почему ты так редко заходишь к нам? — Пуриц навис надо мной и сопел в ожидании ответа.

— Я не редко.

— Асе! Гиб а кук, — позвал Пуриц и продолжил совершенно серьёзно, — Милка мне сказала, что ты её лучший друг… — я смутился и опустил голову… „Чёрт меня занёс сюда!“ — А мы уже хотим знать, кто нам лучший друг?!

— Вы ещё успеете, — еле выдавил я.

— Ду херст, Асе? Ду херст! (Ты слышишь?) — он громко рассмеялся — Э, а вейлер ят! Нет… ты знаешь, есть такие дела в жизни, когда можно опоздать — и всё… — я не понял, о чём он… и уже повернулся уходить, когда он снова спросил: „Это твой отец, Хаим Самарский?“ — я кивнул головой. — И мама тоже учитель? — „Откуда он всё знает?“ Я отрицательно кивнул головой.

— Она преподаватель.

— А кто ещё с вами живёт? У тебя есть сестра?

— Нет… — я уже разозлился. „Чего он допрашивает меня, как пленного!“ — Брат погиб на фронте! — сказал я почти гордо.

— Эх, — вздохнул Пуриц, — и с кем же ты целый день…

— С Милкой! — выпалил я, и мне так горячо стало! Пуриц смеялся долго и всхлипывал только: „Асе, ду херст?!“ (Ты слышишь?!). Он хотел погладить меня по голове, но я отогнулся весь. Его рука проскользнула мимо моего лица, мелькнули большие золотые часы и обдало запахом какого-то крепкого одеколона… мне стало так обидно, что смелость вдруг наполнила во мне каждую клеточку и начала выдавливать спрятанное в самой глубине. — Да! — почти заорал я, — и она сказала, что пришлёт мне вызов и мы поженимся!..

— Что-о-о? — Пуриц схватил меня за плечо. — Какой вызов? А?.. Асе, кум агер!.. Забудь про всю её болтовню и сам молчи, понял?! — И он с силой оттолкнул меня.

„Почему он так испугался?“ — я не мог успокоиться, ожидая Милку на пустыре за школой. Она прикатила на свой „Мифе“ и, ещё не остановившись, выпалила в меня:

— Дурак!.. Додик, ты настоящий дурак!.. И ещё болтун!.. — Я молча сгорал от стыда. — Знаешь, как мне влетело! Кто тебя просил рассказывать все наши тайны…

Я очень боялся, что она сейчас скажет: „Не буду больше с тобой дружить!“ или что-нибудь в этом роде, и я тут же умру, прямо на этом месте… я совершенно ясно вообразил, как падаю и стукаюсь головой о штабель досок у забора… я был уже полудохлый и плохо слышал сквозь своё воображение Милкин голос… но она вдруг сказала совсем другим тоном:

— Н, что мне с тобой делать, Додик, ну скажи сам, балда?.. — и мне второй раз в этот день стало так горячо, как будто меня бросили в топку паровоза, как я читал про какого-то революционера… и я начал воображать, как я горю… но получалось так страшно, что я зажмурился и тут же вернулся… Милка стояла напротив. Она догадалась, что мне очень плохо. — Открой глаза сейчас же! — Конечно, я открыл. — И больше так не делай, — я не понял, про что она: не рассказывать наши семейные тайны, или не гореть всё время почём зря… — Я тебе пригнала „Мифу“, Додик. Мы завтра едем отдыхать на юг… Отец вдруг объявил… — я почувствовал сразу такую пустоту… такой страх… я точно знал, что больше её не увижу! Велосипед упёрся педалью мне в щиколотку, и я поскорее опустил глаза, будто посмотреть, потому что слёзы текли сами собой и падали точно на раму… Милка тоже плакала. Наверное, она подумала то же самое, но не говорила… так мы стояли по две стороны велосипеда и сопели… — Мне надо идти, Додик, — она шагнула назад, — я потихоньку сбежала на секунду… отец очень испугался, когда понял, что ты всё знаешь… ты так напортил всё, Додик… — она не договорила и пошла.

— Милка! — засипел я, — подожди! — она подошла и оттопырила нижнюю губу… она всегда так делала, когда переживала.

— Прощай, Додик… — и поцеловала меня прямо как взрослая… и я почувствовал языком какие у неё солёные слёзы…»

Лысый молчал. Очевидно, не так просто оказалось сделать обещанное. Иванов вернулся раньше срока, но извинился и сказал, что всё понимает, и пока не придёт назначенное число, его мастерская на ночь наша, но день — его, потому что он так изголодался по работе, что «ни секунды терпежа»! Они крепко выпили по случаю приезда, и в разговоре Серый неожиданно и непонятно почему рассказал про Лёньку Дрейдена и Фиру… Так случилось, как в вагоне поезда… непонятно почему развязываются языки… особенно если немного плывёт от выпитого голова, и мир кажется переполненным.

— Давай наводку! — потребовал Борька.

— Какую наводку? — не понял Серый.

— Кому звонить в твоём Лондоне.

— Додик! — требовательно обратился Серый.

— Да, я на память всё помню… сейчас запишу.

— Я, ребята, там в церковь зашёл. Поставил свечки. Стою. Стены закопчённые. Иконы простенькие… по-нашему, так самодеятельный художник работал… оно видно сразу… Стою. Ни мысли, ни молитвы — пустота одна… потому и пошёл в храм… наполниться, понимаете?.. — он снова налил и все выпили молча. — Но потом чувствую, что от этих икон какая-то эманация… чувствую… выразить не могу… в храме пусто… служба кончилась… бабки дохлые скребут чего-то… и всё… а мне так хорошо становится, что я их расцеловать готов всех — и иконы, и бабок этих сутулых беззубых… расцеловать, что они смогли каким-то чудом уберечь храм… не закрыли его… на кирпич не разобрали… иконами печи не топили хреновы прихожане… их мать, как в Яропольце… вышел: лебеда в пояс, крапива в рост, репей на две головы выше и тишина… обратно не хотел ехать. Деревенский я. И мне там всегда родина… а тут я живу турист туристом… и знаете чего? — он сильно наклонился над столом, захватил большой рукой горлышко бутылки и опёрся на неё, чтобы грудью не рухнуть на тарелки, — скурвиться боюсь! Вот, бля, до чего страшно! Сам себя проверяю… это ж не объявят тебе, а исподволь… а потом однажды вдруг обнаружишь, какой сукой стал, и проклянёшь всё на… и на осину верёвку накинешь… потому что… — он не договорил и махнул рукой. Видно было, что он уже крепко пьян. Но он налил себе ещё… разлил остальное по стопкам и, ничего не говоря, долго и смачно тянул горячую жидкость мокрыми губами… потом повесил голову и тихо сказал: «Всё, ребята, я пошёл. До завтра. Додик, давай бумажку…» — он сунул её в карман куртки, с хрустом сминая, и Додик был уверен, что дальше этого кармана она никуда не денется и не увидит света.

Вера объявила забастовку.

— Давид! — она первый раз назвала его полным именем. — Не обижайся, но я должна исчезнуть из мира… Израилич сказал, что не узнаёт меня… знаешь, страшнее ничего не придумаешь… он вообще никогда не говорит, что плохо… он всегда говорит, что хорошо, и просит сделать остальное так же… а тут получилось совсем грустно… Мишка, кажется, переиграл руку… и мне он тоже так сказал, значит, дело плохо… В таком ключе на конкурс не попадёшь… а потом, знаешь, чтобы проверить любовь, все героини всех романов на время расставались… ну, Додик, Додик… ты же любишь меня! Нет?.. Додик… — она сладко задышала в самое ухо, — спасибо Иванову… сегодняшняя ночь наша… и что я с тобой сделаю!.. Додик!..

Додик удивился, что не воспринял эту перемену по-своему обыкновению — трагически. Больше того, он даже почувствовал неожиданное облегчение: исчезло постоянное ощущение жаркого ожидания её прихода, обладания — страсть диктовала ритм жизни… теперь наступил отдых… он напряжённо пытался вспомнить, когда такое с ним уже было… это знакомое внутреннее освобождение после долгого напряжения… желанного, сладкого, но утомительного и обязывающего. Невольно он вспоминал все свои прошлые увлечения и то, как расставался с ними… похоже, но не то… ночью он просыпался, и в темноте совершенно зримо перед его открытыми глазами вставали кадры из прошлого… они монтировались удивительно произвольно, без всякой логики и смысла… звучали голоса. Жаркие воспоминания возбуждали и вдруг обрывались, он пытался восстановить мотивы своих поступков, расставаний — всё было расплывчато и неубедительно. «Наверное, тогда было по-другому. Ушли мелочи, составляющие атмосферу, которой дышишь, а в безвоздушном пространстве вес происходящего иной, лунный, миражный…» Так прошло несколько ночей и пустых дней между ними. Возможно это было выздоровление после страсти? Отрезвление… поиск равновесия и нового согласования собственных души и тела.

Однажды утром он проснулся рано, как обычно в его периоды неподвластной жизни, даже не плеснув воды на лицо, заправил в машинку лист бумаги и начал сразу, без раздумья писать.

«— Я не хочу ехать с вами, мама!

— Как это возможно, сын, подумай! Если мы с папой уезжаем? Ты же не можешь остаться тут один! И потом ты так мечтал поехать в Минск, повидаться со своими двоюродными, которых ещё никогда не видел… познакомиться… Что случилось?

— Ничего не случилось… а пусть твоя сестра Голда приедет… ты же сама говорила, что она мечтала побывать в Москве… а я буду с ней здесь… и вы с папой от меня отдохнёте — ты же сама говорила: „Боже, когда я отдохну от тебя хоть немножко!“ — произнёс он с точной маминой интонацией, и она засмеялась в ответ.

— Нет, сынок, так не получится. Эта поездка будет мне не в радость. Я буду нервничать всё время и думать, как ты здесь, и что ты натворил.

— Я буду тебе писать каждый день. — соврал я.

— Нет. Это ещё хуже! — не согласилась мама.

— Почему? — удивился я, — Почему?

— Потому что тогда думаешь, что пока шло письмо, что-то непременно случилось… когда отец писал с фронта, я всегда читала письмо с конца к началу, так получалось, что меньше времени ждать следующего… мишугас, конечно, я понимаю… но было от чего сходить с ума… ты же уже большой… должен помнить… мы с тобой это пережили вместе… Нет. — закончила она жёстко. — Не может быть и речи.

И тут Додик понял, откуда у него это знакомое ощущение! Милка уехала, и он боялся, что пока его не будет, она вернётся и уедет навсегда в свой Израиль… если бы он остался сторожить её, то сходил бы с ума каждый день, как мама, когда ждала писем с фронта. Но не вышло остаться… он тогда с матерью и отцом первый и, как потом оказалось, единственный раз в жизни поехал вместе в дальнюю дорогу… вот тогда оно и настигло его — это чувство покоя и свободы… Неотвратимость дарует уверенность. Иногда страшную, трагическую, но…»

Он начал работать. Забыл обо всём на свете и успокоился. Страсть, перешедшая в привычку. Удивление происходящим и радость от мелодии процесса. Пальцы сами скачут по пуговкам клавиатуры, и непонятно почему именно эти слова появляются на бумаге, но потом выясняется по прочтении, что именно они самые нужные и точные, а если нет?! Так легко порвать лист и написать сначала… вот если бы в жизни можно было хоть что-нибудь переписать дважды, переиграть, переделать… «Давненько об этом люди думают. Сколько раз читал… но, если доказано, что можно обогнать время, и уже возможен полёт в космос, почему бы этому не случиться?» От этих мыслей захватывало дух, кружилась голова, и Додик сразу же опровергал себя очень просто по-бытовому… «Ещё долго это будет только для избранных… и ни одна пара не согласится расстаться, потому что один из них избранник… суть настоящей любви, наверное, в пожертвовании… непрерывном, попеременном, необходимом, поэтому особенно в старости люди так держатся друг за друга… свергающееся одиночество не даёт возможности жертвовать ради любимого человека, и тогда жизнь теряет смысл… разве не так?»

— Готовь деньги по эквиваленту: один доллар — шестьдесят восемь копеек, — голос в трубке был хриплым и недовольным. Борис явно нервничал и не хотел объясняться, да и Додик боялся говорить — телефон был в коридоре. — Через три дня позвоню, заедешь забрать! Всё…

Он повесил трубку.

— Ты думаешь, поможет? — спросил Лёнька безнадежным тоном.

— Сам же говорил, что нельзя упускать ни малейший шанс.

— Конечно. Возьми деньги… как ему это удалось?

— Не знаю. Думаю, что с неприятностями.

— Хоть бы помогло, а то неудобно получается… заставили человека, а зря…

— Ты рехнулся, Дрейден! Не слышишь, что говоришь…

— Знаешь, Додик, ко всему привыкаешь… мне достали Гроссмана… — он оглянулся на телефон, но вилка валялась на полу, вытянутая из розетки.

— Я понял о чём ты, понял.

— Эта книга оплачена жизнью.

— Верно… а как твоя АСУ? — Додик произнёс это язвительно и вызывающе.

— Ну, что ты сравниваешь!? Моя АСУ, значит, пришла раньше времени… они считают, что управлять должна партия, а не какие-то сомнительные машины, которые будут думать за руководителей и…

— Говорить правду? Так?

— Примерно… не стоит об этом… ко всему привыкаешь…

— Почему все гении такие равнодушные к своим творениям, почему они их не защищают, не грызут врагам горло.

— Постой, постой… наверное, у них не хватает на это времени, характера… я не уверен, что ты прав в своём стремлении доказать неизвестно кому и зачем своё кредо с помощью бумажки…

— Я не гений… я дерьмо… это я тебе могу сказать… им нет!

— Врёшь ты всё… видишь, как далеко мы отклонились…

Фира умерла через три недели. Половина ампул лежала на тумбочке в сафьяновой коробочке для украшений. Они зеленовато светились в отражённых лучах солнца. Иванов тоже пришёл на похороны, хотя никогда её прежде не видел. Он размашисто перекрестился, растёр комок глины в своей привычной ладони и ссыпал крошку в могилу. На поминки стеклись самые близкие — набралось народу порядочно: пол-оркестра, да родственники, да друзья… Лизку отправили к знакомым. Лёнька, совершенно пьяный, никак не мог успокоиться и повторял одно и то же: «Я сейчас читаю о лагере, где над ней ставили опыты, а умерла она сейчас… и как теперь жить? Она умерла от опытов, Гроссман от того, что обо всём этом написал… а у меня Лизка… и как теперь жить?»

Когда все разошлись, Додик и Серый, тоже не очень трезвые, убирали объедки, гремели бутылками, складывая их в авоськи, и, останавливаясь на миг, прислушивались к бормотавшему во сне Лёньке. Он то всхлипывал, то рычал и потом начинал ужасно храпеть… тогда они заходили в комнату и снимали с его груди руки, сложенные, как у покойника.

Часа через два они тоже свалились, не раздеваясь, на разложенный диван и заснули моментально. Лёнька пробудился среди ночи и наткнулся на них… он опустился на стул и, наконец, заплакал тихо и умиротворяюще. Боль уходила со слезами, но, очевидно, покидая его, пала на его друзей, и они разом проснулись. Уже брезжило… серый свет делал всё убогим и безнадежным… не сговариваясь, они отправились на кухню, стоя и не зажигая света, опять выпили, не чокаясь, не закусывая и ничего не говоря, по полстакана водки, словно поставили точку, снова улеглись на свои места и теперь уснули крепко и спокойно.

«В жизни бывают удивительные подарки — мы с Милкой вернулись в тот же день и в тот же день встретились у сосны, где я учил её садиться на „Мифу“. Просто непонятно, почему мы пришли туда и в тот же самый час и в ту же самую минуту. Милка долго смотрела на меня пристально, не отрываясь. Она была загорелая, но нисколечко не выросла, а я вытянулся за месяц — почему-то летом необыкновенно быстро растёшь. Я теперь уже упирался глазами в её нос!.. Она взяла меня за руку и молча повела за собой на пустырь за школой.

— Додик, мы уезжаем через неделю. Теперь уже неважно, если ты даже проболтаешься… я не знаю ни адреса, ни города… если смогу, напишу… а нет, так тебе передаст на словах Мельник: у него там уже сын, и он каким-то способом получает от него весточки. Знаешь, Додик, а по еврейским законам я уже могу выходить замуж, — и она замолчала. — Я буду ждать тебя, ладно? — Я ничего не мог сказать, потому что уже плакал, только спрятал этот плач в себя и теперь мог вполне задохнуться, а если открыть рот, чтобы сказать хоть слово, Милку могло просто залить моим плачем. — Почему ты молчишь, Додик?

Я закрутил головой и промычал:

— Угу!

— Разве так говорят, Додик? — Милка начинала сердиться, она же не выносила, когда я что-то не так делаю. Тогда я вдруг, сам не знаю как, схватил её голову двумя руками и поцеловал прямо в губы, но Милка дёрнулась и дотронулась пальчиком до своей губы:

— Сумасшедший! — сказала она тихо и ласково. — Ты же мне губу прокусил! — и показала капельку крови на пальчике. И я, опять не зная, как и почему, слизнул языком эту капельку и поцеловал пальчик… но сказать смог только одно слово:

„Милка… — дальше пошёл хрип, и слёзы покатились неуправляемо. Я уже не мог их запихнуть назад в горло, я не мог их остановить, и я не мог, чтобы Милка видела меня такого. Она будто почувствовала это, притянула меня к себе, и я спрятал своё лицо у неё на плече, уткнувшись носом в мягкую сладко пахнущую шею…“»

Земной шар на Центральном телеграфе сверкал и вращался. По нему перекатывались световые волны. Толпа раздражала своим радостным присутствием. «Неужели они все довольны? И сейчас, и когда их сажали и убивали… почему они молчат и ждут? А я? — Додик остановился. — Я не толпа? Из кого она состоит? Не из нас? Или моё трепыхание за своё место — это борьба?» Лизка дёрнула его за руку:

— Ну, все молчат! И ты, и папа… посмотрите, как красиво! А купите мне шарики!

— Как только увидим! — пообещал Додик.

— Ненавижу! — прошипел Лёнька.

— Не понял… — обернулся Додик.



Поделиться книгой:

На главную
Назад