Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Синдром паники в городе огней - Матей Вишнек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Несмотря на то что Мадокс имел какой-никакой доступ к информации во время своих ежедневных прогулок (мсье Камбреленг как-то раз расщедрился до такой степени, что повел его даже в торговый комплекс на Итальянской площади, где был большой магазин компьютерной и телевизионной техники), так вот, несмотря даже на это, здоровье Мадокса пошатнулось. У него пропал аппетит, интерес к другим собакам, ушла охота играть и стала лезть шерсть. Даже запах от него пошел тяжелый и крайне неприятный.

Мсье Камбреленг решил, что мы должны отвести Мадокса к ветеринару, и поручил мне такового найти. Хун Бао вспомнил, что рядом с Плас Пинель, у магазина живой рыбы, который держал один вьетнамец, он видел как-то вывеску ветеринарного кабинета. Так что мы отправились туда вчетвером: я, Хун Бао и мсье Камбреленг. Мадокс шел за нами со скучающим, рассеянным видом. Прождав в приемной час с лишним в компании двух кошек, белой мыши, мопса, щегла и черепахи, мы с Мадоксом наконец вошли в кабинет ветеринара. Ветеринар, который был, разумеется, китаец, с самого начала спросил нас, кто хозяин животного.

— Ну уж не мы, это точно, — ответил мсье Камбреленг.

Ветеринар-китаец внимательно осмотрел Мадокса, взвесил на весах, заглянул ему в пасть, пощупал язык, проанализировал три шерстинки под микроскопом и провел перед его носом палитрой с пробниками разных запахов.

Мадокс ведет себя так, как если бы у него умер хозяин, сделал заключение ветеринар. Собака ничем конкретно не больна, только угнетена, однако известно, что депрессия может быть смертельна для собаки.

Хун Бао спросил что-то у ветеринара по-китайски, после чего мы все вышли, оставив последнего осматривать белую мышь, которая за ночь расчесала себе затылок в кровь. Ма-доксу ничем нельзя было помочь, таков был, в сущности, вердикт ветеринара и смысл фраз, которыми он обменялся по-китайски с Хун Бао.

Никому не пришло в голову усадить Мадокса перед телевизором или на день оставить включенным для него приемник. Агония собаки длилась еще месяц. Потом он печально угас, устав тщетно ждать чего-то, абсолютно равнодушный к последним жестам нежности своего бывшего хозяина Жоржа и других людей тоже. В его голове тот, кто его бросил, носил другое имя. На человеческом языке этот кто-то назывался Бог, для Мадокса это был стрекот СМИ.

38

Дневник одного горба

Я — горб. Иначе говоря, я — нарост из слов. Каждый горб, впрочем, рождается из массового бунта слов. Я представляю собой словесное напластование. В данный момент смысл этих фраз читателю понять невозможно. Но все станет ясным чуть ниже.

Итак, я — горб. Существо исключительное. Имею форму мозга, парадоксальным образом выросшего вне головы, рядом с ней. На самом деле я и есть мозг. Я мыслю, наблюдаю, анализирую. Угол моего зрения уникален, потому-то и мышлением я не похож на обычный мозг. Я вырос на спине у человека, пусть так, но на самом деле человек, который меня носит, есть продолжение меня.

Нелегко быть горбом. По улицам скользят во все стороны тысячи кривых ног, тысячи жирных задниц, тысячи двойных подбородков, тысячи косых брюх, тысячи узловатых пальцев, тысячи голов от Сент-Илера… Миллионы безобразнейших частей тела кружат по бульварам, площадям, вокзалам… Миллионы взглядов натыкаются на все эти узлы, сочленения, наросты и анатомические деформации. Однако ни на какое из отклонений не смотрят с таким ужасом, как на горб.

Нет, в этом мире горбов не любят. Любовь — вот то главное, чего мне не хватает. Я чувствую, что меня никто не любит. Я знаю, что меня никто не любит. С самого начала я жил без любви, никто не относился ко мне с терпимостью или сочувствием. Немногие существа в мире так обездолены, как я.

С первого взгляда меня помещают в категорию вредных особей, как будто я — какой-нибудь микроб. Не раз я чувствовал этот взгляд, застревающий на моих протуберанцах. Когда на меня смотрят, как на микроба, я тут же чувствую, что этот взгляд проникает в меня, как кислотный дождь.

Я страдаю с тех пор, как появился на свет — из-за того, что меня никто не любит, и из-за того, что я одинок. За тридцать лет жизни я нечасто пересекался с другими горбами. От силы три-четыре раза за все это время. Но еще ужаснее то, что меня презирают другие органы тела, частью которого я являюсь, — как внутренние, так и внешние. Странным образом мной гнушаются желудок, сердце, печень, легкие… Меня недолюбливают, я это чувствую, плечи, руки, колени… Пальцы трогают меня с брезгливостью, а в последние годы человек, который, по сути, есть мое продолжение, вообще перестал смотреть в зеркало и проверять, как там я.

Только с одной категорией людей я нахожусь в особых отношениях, в отношениях, как у сообщников, только с ними у меня понимание, по глубине превосходящее человеческое, — с портными. За свою жизнь я встречал не много портных, потому что человек, который есть мое продолжение, менял их отнюдь не часто. Но всякий раз как я входил с ним к портному и портному объясняли, в чем дело, тот неизменно вспыхивал от радости и приближался ко мне, глядя во все глаза. Я чувствовал, как у портных трепещут ноздри, когда они снимают с меня мерку, я чувствовал нежность их пальцев, когда они изучали мою конфигурацию. Для настоящего портного горб — это глоток кислорода, уникальный шанс выйти из рутины, стать художником. Скроить безупречный костюм для горбуна — это высший пилотаж, но случай изобразить пиджак и жилет для горба нечасто выпадает настоящим портным. Потому-то они так счастливы, когда случай выпадает… В некотором смысле сшить костюм для горбуна — это высшая проба портняжного мастерства.

Еще у меня бывают незаурядные отношения с некоторыми животными. Собаки, например, лают мне с симпатией. Трудно сказать, почему я привлекаю внимание собак, почему они пытаются вступить со мной в контакт, когда я прохожу мимо. Мне случается заходить в бистро, хозяева которых держат собак. Как правило, эти собаки видят столько людей, входящих в их бистро, что погружаются в полнейшее равнодушие, дремлют или лежат весь день у порога, уткнувшись мордами в лапы, и даже не открывают глаз, когда входит новый клиент. Но если вхожу я, что-то начинает их будоражить. Я их будоражу, это факт. Даже самый безучастный, безразличный, скучающий и ленивый пес начинает вилять хвостом, а то и приподнимается, а то и вообще встает на все четыре лапы, следит за мной взглядом, издает дружественное ворчание или даже заливается лаем, так что хозяин считает нужным вмешаться и окликнуть его: «Цыц, Мадокс, ты что, спятил?»

Еще я вызываю особый интерес у некоторых кошек. Когда меня приглашают в дом, где живут кошки, случается, что они начинают ходить вокруг меня, пытаясь ко мне прильнуть. Человек, который есть продолжение меня, с удовольствием терпит эскалацию кошек. Они забираются к нему на плечи и потом трутся об меня, магнетизируют меня своей шерсткой, запуская осязательный обмен с теплом и энергией, исходящими из моей текстуры.

Бывают обстоятельства, и нередко, когда самые разные птицы чувствуют, что могут сесть на меня без всяких опасений. И это не про голубей с эспланады перед собором Парижской Богоматери, которые способны сесть на что угодно, даже на огородное чучело. Нет, я говорю про нормальных птиц. Если я устраиваюсь на террасе кафе, заказываю кофе и какое-то время жду, не двигаясь, рано или поздно ласточка, воробей или тот же голубь прилетают и садятся на меня, как на естественный цоколь, где они могут передохнуть или устроить себе привал в условиях полной безопасности.

И вот еще одна трогательная штука: необыкновенное влечение ко мне чувствуют дети от трех до шести лет. Редкий ребенок, увидев меня, не тянет за рукав маму, папу или бабушку со словами: «Ой, вот горб». Взрослые не умеют себя вести со мной. Обычно они отводят глаза, как будто мое главное свойство — отпугивать взгляды. Из-за какой-то дурацкой стеснительности взрослые при встрече со мной, а лучше сказать, при встрече с человеком, который есть мое продолжение, так вот, взрослые, поняв, что перед ними горбун, смотрят куда угодно, только не на меня. Дети же от трех до шести лет с их искренними и быстрыми глазенками, подмечающими все, при встрече долго следят за мной взглядом. Я чувствую их взгляд, их удивление и восхищение еще долго после того, как мы разминемся. Ребенка волочит за руку в нужном направлении мама или бабушка, но головка его повернута назад, и все его внимание сосредоточено на мне, на том, чего нет у него, но что есть на свете. И правда, дети от трех до шести лет, когда видят меня, не задаются вопросом, хорошо это или плохо, красиво или безобразно — иметь горб. В глубине души им хочется обзавестись такой же штукой. Я даже, бывало, слышал, как дети, повстречав меня, тут же задавали родителям вопрос, глубокомысленный и ошеломляющий: «А у меня почему нет горба?»

Это просто удивительно, что я, нелюбимый, имею занятные отношения со многими элементами природы, но не с другими горбами. Когда мне случается пересечься с другим горбом, между нами возникает непреодолимая враждебность, что-то вроде аллергии, как будто мы взаимно посягнули на территорию друг друга. Раз в год человек, который есть мое продолжение, садится в метро и едет куда-то на окраину Парижа, где в помещении бывшей фабрики устраивается бал горбов. Эта ежегодная встреча, между прочим, не лишена приятности. Если встреча на улице с одним горбом провоцирует во мне раздражение, то когда я в обществе нескольких сотен, настроение радикально меняется. Между нами рождается доброжелательность, и мы смотримся друг в друга, как в зеркало, с простотой, которая дает нам легкость, которая нас очищает.

Но вот эротических флюидов между мной и другими горбами не возникает. Что меня возбуждает — по причинам, которые я опять же не могу объяснить, так это руки, ноги и шеи, забранные в гипс. Тут я чувствую себя в тандеме — с руками, ногами и шеями, либо сломанными, либо свернутыми, либо вывихнутыми и в корсете из гипса. Это сочетание органа, временно вышедшего из строя, и гипсового корсета, по-своему имитирующего мои протуберанцы и мой тип тактильности, так вот, это сочетание вызывает во мне нежность до дрожи, трепет и размягчение чувств. При виде ноги в гипсе я просто таю, появляется легкость, я буквально отделяюсь от спины человека, который есть мое продолжение, и взлетаю. Я прямо-таки воспаряю от своих ощущений, взлетаю в воздух, как шарик, надутый гелием… Человек, который есть мое продолжение, начинает испытывать разлад с гравитацией, становится легким, слишком легким, едва касается земли подошвами, когда идет, ему приходится делать вид, что он идет, хотя его так и вздымает над асфальтом.

Уже примерно год напротив кафе, где служит человек, который есть мое продолжение, работает в книжной лавке прелестная девушка, молоденькая, с невероятно длинными ресницами, страстно увлеченная книгами… Я один знаю, как она чувствует вещи, которые для других закрыты. Время от времени, когда мы сталкиваемся, мне удается сосредоточить всю свою магнетическую силу на контакте между нами, и тогда она спотыкается и ломает себе то лодыжку, то руку, то плечо… Для меня это — великие мгновения экстаза. Примерно месяц, а то и два, сколько носится гипс, молодая женщина принадлежит мне, она находится в полнейшем слиянии, космическом и интимном, со мной, мои грезы материализуются и мой оргазм не прекращается. Тем более что человек, живущий как мое продолжение, в эти периоды иногда помогает ей с покупками, толкая ее кресло на колесиках.

Высшее сладострастие существует, клянусь вам. Я — горб, который вкусил это счастье.

39

Хун Бао был отщепенец. Иначе говоря, была в нем какая-то гниль с идеологической точки зрения. Его революционное сознание оставляло желать лучшего, по накалу — даже не искра, так, чуть выше нуля. У него были нездоровые корни. Городская среда, где он родился и жил — Пекин, — была тлетворной. Семья его была реакционной, поскольку принадлежала к классу интеллектуалов — ревизионистов. Короче, Хун Бао был отщепенец без революционного сознания, с нездоровыми корнями, происходящий из тлетворной и ревизионистской среды. Ко всему прочему, он выбрал в университете французский язык, империалистический язык, который искажал мышление. То есть, кроме всего прочего, он был опасный космополитический элемент, готовый плясать под дудку капиталистических и империалистических сверхдержав.

Когда красные гвардейцы призвали его к самокритике, Хун Бао признал все. Впрочем, и его профессор по французской литературе заклинал его не скрывать ничего. Прямо так и сказал ему его профессор по французской литературе, которого он безмерно уважал и обожествлял и которого красные гвардейцы продержали три дня на коленях со связанными за спиной руками на университетском дворе.

— Товарищ Хун Бао, не скрывай ничего, пожалуйста!

Глядя на своего профессора, у которого было распухшее лицо, выбитый глаз и кровоподтеки под носом, Хун Бао вдруг окрылился и не скрыл буквально ничего.

— Я — нездоровый элемент, я всегда был далек от народной жизни, я никогда не трудился, но я не ревизионист! — кричал Хун Бао. — А французский я хотел выучить, чтобы перевести для молодежи из капиталистических стран сочинения нашего великого рулевого Мао Цзэдуна. Да здравствует великий Мао! Я хочу, чтобы меня перевоспитали трудом! Хочу, чтобы мне выковали настоящее революционное сознание!

Хун Бао повезло. Его не казнили и даже не изувечили красные гвардейцы, а послали, в числе тридцати миллионов других молодых людей, в деревню, чтобы углублять революцию. Шел 1966 год.

Два года Хун Бао углублял революцию, трудясь на плантациях риса и сахарного тростника в провинции Гуандун. Жизнь в коммуне была выстроена по принципу неусыпного взаимного надзора. Часы труда чередовались с часами политической и идеологической учебы, которая состояла по большей части из чтения хором сочинений Мао. У каждого студента при себе день и ночь была «Красная книжечка» Мао, которую он знал наизусть.

Хун Бао считал себя везучим еще и потому, что его трудовой лагерь располагался близко к морю. Для Хун Бао море было синонимом свободы. Южно-Китайское море омывало те берега, где «Красная книжечка» Мао ничего не стоила. Хун Бао даже получил разрешение один раз в неделю, по воскресеньям, смотреть на морском берегу, как заходит солнце.

Так Хун Бао познакомился со старым рыбаком.

— На что ты смотришь? — спросил Хун Бао в один из этих воскресных вечеров старый рыбак.

— Я смотрю на море, — сказал Хун Бао.

— Тебе разрешили смотреть на море?

— Да.

Старик засмеялся. Хун Бао тоже. Так началось их сообщничество. Через неделю старик принес Хун Бао копченую рыбину.

— Мао не нравится море. Почему это? — сказал старик.

Хун Бао не сумел ответить. В «Красной книжечке» Мао не упоминал о море.

— Мао не нравятся города и не нравится море. Почему это? — снова спросил, на сей раз смеясь, старик.

Что касается городов, старик был прав: города Мао не нравились. Для Мао настоящая классовая борьба велась не между пролетариатом и буржуазией, как говорил Маркс и как считалось в Советском Союзе. Настоящая классовая борьба велась между городом и деревней. И будущее революции состояло в победе деревни над городом.

Старик упивался, задавая Хун Бао вопросы, на которые вовсе не ждал ответа.

Но выпадали воскресенья, когда старик ни о чем его не спрашивал. Хун Бао находил его в лодке, в окружении чаек, когда тот старательно чинил необъятную рыболовную сеть. Сеть устрашала Хун Бао сложнейшей путаницей ячеек и нитей, и ее починка представлялась Хун Бао чем-то, что невозможно довести до конца, как, впрочем, и культурную революцию.

Когда подул летний муссон, принеся бесконечные дожди, старик снова стал разговорчив.

— Кто видит, как ты смотришь на море, читает твои мысли, — сказал он.

Хун Бао на миг испугался, что перед ним — безумец. В любом случае, старый рыбак говорил не так, как все люди. В его взгляде читалась безмятежная ясность, а смех, которым он закруглял почти каждую фразу, скрывал и еще кое-что: смех явно относился к тому, что сталось с этим миром. Поскольку жить старику оставалось недолго, поскольку каждый новый день приближал соседство со смертью, смеялся он над тем безумием, которое ему предстояло оставить позади.

Старик не любил говорить о себе, но на двадцать второе воскресенье он со смехом сказал Хун Бао:

— В прежние времена я вылавливал сотню рыб в день. Я был несчастен и боялся завтрашнего дня. А сейчас я ловлю по одной рыбе в день и ничего не боюсь. Почему это?

Но ничто так не ублажало старого рыбака, как речи Хун Бао на языке красногвардейцев.

— Ты еще с гнильцой? — спрашивал старик.

— Уже нет, — отвечал Хун Бао. — Уже нет, потому что я обогатился практическим крестьянским знанием.

— В тебе сидела зараза?

— Я был заражен уклонизмом, но теперь я больше не заражен.

— Почему Мао боится Конфуция?

Хун Бао не умел ответить на все вопросы старика. Несколько раз тот просил его почитать наизусть «Красную книжечку» Мао. После каждого маоистского пункта старик со смешком кивал головой:

— Да, да… правда… мы все — только хлебные крошки. А народные массы формуют хлеб…

На тридцатое воскресенье старик дал Хун Бао сведения, которых тот ждал с самого первого дня.

— Я отвечу на вопрос, который ты не смеешь мне задать, — сказал он.

Гонконг был недалеко: до него можно было добраться за одну ночь. Некоторые рыбаки шли на такой риск за большие деньги. Каждого рыбака, пойманного с пассажирами на борту, казнили на месте, без суда и следствия. Скоростные патрульные суда, которые использовали бравые морские стражи страны и Мао, были британского производства. Грозные. Тихие. С радарами. Они появлялись как снег на голову, абсолютно неожиданно. Рыбаки переправляли людей с одним непременным условием: тот, кто мечтал о свободе, должен был дать связать себя по рукам и ногам, согласиться, чтобы ему привязали камень на шею, а в рот засунули кляп. Так готовилась переправа. Если все шло хорошо, на другом берегу человека развязывали, и его ждала новая жизнь. Но если появлялся сторожевой патруль, кандидата на свободу мгновенно скидывали в воду. Камень на шее помогал ему немедля уйти на дно и кончиться в считанные секунды. Что касается рыбака, он мог сказать, что уснул в лодке и его снесло течением. Никаких доказательств, что он собирался сделать что-то противозаконное, не оставалось. Но не все кандидаты на свободу могли оплатить переправу — даже допуская, что прибудут живыми в Гонконг. И тогда был вариант расплаты работой. Кандидатов на свободу ждал на другом берегу так называемый хозяин. Хозяин из Гонконга, который принимал людей на переправе, платил за кандидата на свободу, а тот должен был после работать на него бесплатно три-четыре года. После оплаты долга следовала реальная свобода.

— Ты еще хочешь быть свободным? — спросил его, смеясь, старик.

— Да, — ответил Хун Бао. В горле у него был ком, а сердце бешено стучало.

40

В тот день, когда нога Хун Бао ступила на свободную землю Гонконга, семейная пара, русский и француженка, которым предстояло сыграть определенную роль в его жизни, сошли с круизного судна, чтобы посетить остров Гидру. Судно отплыло утром из Пирея, и первой остановкой была Эгина. На острове же Гидра туристы обедали и могли потом два часа гулять, а в 16.30 отправлялись к следующему пункту назначения, к Монемвасии.

Ему было около пятидесяти, и он прекрасно говорил по-французски, хотя и с легким русским акцентом. Она была коренная француженка и выглядела на пятнадцать лет моложе его. Чета, очевидно, была со стажем, так что они мало говорили друг с другом. Она казалась хрупкой и не от мира сего, но принимала решения за двоих именно она. Они еще любили друг друга, эти двое? Он слепо следовал за ней, но скорее в силу привычки, потому что все шло легко, когда он ей не возражал. Она могла по три раза в минуту менять намерения. Он был высокий, очень высокий и, когда обращался к ней, пригибал голову, как будто боялся, что кто-то услышит слова, предназначаемые ей. Она слушала его с удовольствием, ей по-прежнему нравился этот густой тембр, контрастирующий с его застенчивостью. Он был счастлив, когда она гладила его по лицу, как будто хотела прикоснуться к его голосу. Ее по-прежнему возбуждал этот голос и, возможно, она еще любила его за голос, а главное, за русский акцент.

Сойдя на твердую землю, она вспомнила то, что несколько минут назад, на корабле, сказал им гид: вы увидите самый красивый порт греческих островов. Поэтому она инстинктивно опасалась глядеть вокруг. Ее подташнивало: из-за качки, из-за вибрации судна, а главное — из-за толпы. Она хотела одного — как можно дальше уйти от людей, от десятков ресторанов, обступивших порт, от типов, которые наседали на туристов, предлагая комнаты в аренду, открытки и прогулки верхом на осликах.

Ему нравилась суетня, толпа, выкрики — весь этот антураж. Он смотрел вокруг с жадностью, будто хотел уловить как можно больше образов в самое сжатое время. Он хотел бы пообедать прямо тут, в ресторанчике на берегу моря, с видом на толпу и на сотни рыбацких суденышек. Но он не посмел высказать свое желание и пошел за женой по улице Миаули, ведущей в гору. Он любил солнце, она искала тень. Так что они шли вместе по левой стороне улицы, поскольку в тот час там было больше тени, чем по правой. Вдоль улицы Миаули теснились десятки магазинчиков бижутерии и десятки киосков с бесполезными вещицами. Она любила бесполезные вещицы и бижутерию, он презирал шатанье по магазинам. Время приближалось к двум, к тому часу, когда хозяева бутиков закрывались на сиесту, так что он был на некоторое время спасен.

Улица белела настилом из каменных плит, таких ослепительно белых, что ей хотелось потрогать их руками. Белизна домов усиливала ощущение жары, хотя с моря веял легкий бриз. Местные жители приставали к ним по дороге — то зазывая в разные таверны, то предлагая подвезти наверх на осле. Он бы с удовольствием прокатился на осле. Но ей хотелось пройтись пешком, чтобы гладить встречных кошек.

Его давно раздражала эта страсть жены к кошкам. У него даже была легкая аллергия на кошачью шерсть, и он выставлял аргументы медицинского порядка всякий раз как она пыталась принести кошку в дом. Однако в последние годы, видя, с какой нежностью его жена наклоняется, чтобы погладить абсолютно каждую кошку, встреченную на дороге, он пришел к выводу, что его жене на самом деле не хватает чего-то фундаментального. Ребенка.

Но мужчине, который в семейном союзе играет роль ребенка, дети не нужны. Это был как раз его случай, хотя он знал, что жена приближается к критическому возрасту и что идут последние годы, когда она могла бы стать матерью. Она жаждала стать матерью, а он ей никак не помогал. И все-таки ни он, ни она никогда открыто не затрагивали эту тему.

Внезапно ей показалось, что они в Венеции. Только там, стоит отойти от главных улиц, разом попадаешь в другой мир. Именно это и произошло с ними в пяти минутах ходьбы от порта. Суета, лодки и корабли, море ушли из пейзажа. Пара попала на извилистые, абсолютно пустые улочки, населенные одними черными кошками, которые искали тень, — место было беспощадно залито солнцем, но защищено щедрым бризом и украшено тысячами горшков с цветами, выставленными на окнах и на ступенях при входе в домики.

Его стало одолевать нетерпение, потому что он проголодался и к тому же хотел выпить пива. Она же могла часами фланировать по пустынным улочкам, гладя кошек. Когда она брала на руки очередную кошку, она просила его подержать зонтик от солнца (который он сам же и купил три дня назад в Афинах). Он подчинялся без сопротивления, но и без энтузиазма — только надвигал пониже на глаза поля шляпы, как если бы это убирало кошек из поля его зрения. По временам он, правда, снимал шляпу и отирал пот огромным платком, который держал в заднем кармане брюк.

Таверну Анастасиоса Севасти нашла именно она. Маленькая, неброская, будто сторонящаяся главных улиц, таверна Анастасиоса Севасти была именно тем, что она искала. Это не значит, что таверна пустовала, другие туристы поступили точно так же, как они, покинули суету и толкотню портовой зоны в поисках оазиса тишины.

Таверну держали, по всей видимости, два мужчины, вероятно, отец и сын. Анастасиос-старший крутился на кухне, а Анастасиос-младший — среди столиков. Молодой Анастасиос был красивым вальяжным греком, он немного говорил по-английски, немного по-французски и улыбался с таким видом, как будто ему было известно что-то, чего не знали его клиенты, что-то важное и словами не передаваемое.

Как только они сели за столик, к ней на колени запрыгнула кошка. Он был счастлив, потому что молодой Анастасиос принес ему пиво чуть ли не через минуту после того, как они сделали заказ. Правда, по обычаю греческих таверн, молодой Анастасиос сначала подал им графин с холодной водой и блюдечко маслин и только потом пришел с потрепанным блокнотиком для заказов.

— Как зовут кошку? — спросила она.

— Ева, — ответил молодой Анастасиос с ошеломляющим жестом: он протянул руку и стал гладить кошку у нее на коленях. А кошка, вероятно, привыкшая к этой руке, заурчала.

По ней прошла волной эротическая дрожь, какой она до сей поры никогда не испытывала. Кошка урчала, сидя практически на ее лобке, тепло кошки проникало в ее интимную зону, а теперь и чужая рука без всякой стеснительности практически трогала ее интимное место. Ведь между ним и этой рукой не было ничего, кроме такого мизера, как кошка, и это было, пожалуй, серьезнее, чем если бы эта рука гладила ее непосредственно по телу. Конечно, молодой Анастасиос всего-навсего гладил кошку, свою кошку, которая забралась в подол к захожей женщине. В чем можно упрекнуть человека, который гладит свою кошку? Вот только это поглаживание кошки подразумевало что-то еще, это была рука, проникающая в нее и приводящая ее на грань оргазма.

В таверне Анастасиоса не было ни определенных цен, ни точного меню. Однако в тот август 1968-го Греция была такой дешевой страной для иностранных туристов, что это не могло обеспокоить чету, совершавшую круиз. Итак, Анастасиос пригласил пару на кухню, чтобы показать им, что он может предложить из еды. Он оставил на стуле шляпу и, гонимый голодом, с удовольствием пошел посмотреть, чем их могут накормить. Она осталась сидеть, потому что кошка не слезала с ее колен. Ей было все равно что есть, но она попросила рыбу, думая, что таким образом сможет угостить и кошку. Он заказал блюдо с закусками и мусаку.

Три раза Анастасиос-сын приходил, нагруженный тарелками, и три раза, уходя с пустыми руками, наклонялся, чтобы тоже погладить кошку в подоле своей посетительницы. Но в какой-то момент, ни у кого не спросясь, ни у нее, ни у кошки, Анастасиос-сын быстрым, но не лишенным нежности жестом, взял кошку на руки, чтобы дама могла все же помыть руки и потом покушать.

Он и она были последними клиентами, которые вошли в ресторан, их обслужили последними и соответственно последними они вышли. На прощанье молодой Анастасиос протянул ей огромный апельсин и спросил их обоих, каков следующий пункт их маршрута.

— Монемвасия, — сказала она.

— А, Монемвасия… — протянул юноша. И признался: — Никогда не был в Монемвасии.

По возвращении в порт случились две вещи одновременно: он нашел газетный киоск, где продавался старый номер «Монд», а она обнаружила, что забыла в таверне Анастасиоса свой зонтик от солнца. Он остался на террасе одного из портовых кафе с видом на море, чтобы почитать единственную французскую газету, нашедшуюся для него в киоске, а она вернулась в таверну Анастасиоса Севасти, чтобы еще раз погладить кошку Анастасиоса-сына.

Снова войдя в таверну, она увидела молодого Анастасиоса за столиком с чашечкой кофе. Глядя прямо перед собой, он пригубливал кофе, которое сварил несколько минут назад. Никого не было в таверне, кроме них. На кухне установилась тишина, вероятно, старый Анастасиос на сиесту поднялся наверх.

Она увидела свой зонтик на стуле напротив молодого Анастасиоса, как будто он сидел за столом с ее зонтиком. Когда она вошла в таверну, молодого Анастасиоса это как будто совсем не удивило — напротив, он встретил ее улыбкой и пальцем показал на зонтик.

И тут что-то сдвинулось в женщине. Вспышка, взрыв, что-то труднообъяснимое — желание хоть раз в жизни переступить границы. Она подошла к Анастасиосу и погладила его по щеке, как если бы они были давнишние любовники.

Юноша без спешки поднялся, обвил ее талию и прижал к груди, не целуя, он обнял ее, как тот, у кого полно времени и кто хочет для начала пропитаться телом, которого ему не хватало.

Она с минуту пробыла в его объятиях. Потом отстранилась и потянула его на кухню. Посадила Анастасиоса на стул, оглядела кухню, потом заглянула ему в глаза, как бы спрашивая, в надежном ли они месте. Молодой Анастасиос кивнул, что да. Она разделась за десять секунд. Они сплелись на десять минут. Оба испытали мощный одновременный оргазм, но в нее, кроме того, ощутимо вошло весомое счастье, как будто счастье могло быть материей.

Потом она оделась, взяла свой зонтик и пошла к выходу. Грек протянул ей стакан холодной рецины и промокнул кухонным полотенцем ее виски, на которых появились капельки пота.

— Как вас зовут? — спросил он.

Она ответила:

— Ева.

Когда она снова очутилась рядом со своим мужем, на террасе кафе, он созерцал, несколько уже усталыми глазами, панораму порта. Газета «Монд» лежала на столе нераскрытая.

41

— Какой же я был дурак! Какой болван! Да и все мы тоже были хороши!

Всякий раз как мсье Камбреленг вспоминал свое маоистское прошлое, он перво-наперво разражался этой тирадой. Дискуссии имели место в присутствии Хун Бао, которого мсье Камбреленг обожествил. Периодически мсье Камбреленг самым официальным образом просил прощения у Хун Бао.

— Я прошу у вас прощения, господин Хун Бао, от имени всех французских маоистов, которые вписали одну из самых позорных страниц в историю Франции.



Поделиться книгой:

На главную
Назад